ИСТОРИЯ ВТОРАЯ, рассказанная Хранителем Озера Продолжение

Часть III. Начало Любовь (1933–1940)


Вставай, страна огромная,

Вставай, на смертный бой —

С фашистской силой темною,

С проклятою ордой!


Я сам столкнулся со всеми этими делами на летних каникулах в конце двадцатых годов. Я тогда учился в Сибирском технологическом институте на инженера-путейца, а каждое лето мы подменяли движенцев на паровозах. Я считался помощником машиниста, но в реальности работал и кочегаром, так как денег у дороги в те дни было мало, на всем экономили, и поэтому должности кочегара на сибирской дороге в те годы не было. То есть была, но не было таких ставок — обязанности кочегара машинист и помощник машиниста исполняли по очереди. Работа эта не сахар, поэтому всем путейцам полагался особый отпуск, а нас студентов как раз присылали их подменять каждым летом. Работа была хоть и интересная, но тяжелая, зато за нее очень много платили, а мы с братьями и сестрой числились при живом отце сиротами, и мне, как в доме самому старшему, приходилось все время работать на разгрузке вагонов. Благо нас студентов-путейцев на станции «Томск» работники дороги вот так вот прикармливали. Так что тяжелой работы я не чурался и ей только радовался. За хорошую работу на дороге меня сначала отметили, потом я стал комсоргом Иркутского депо, хоть и появлялся там лишь на каникулы, а на работе я стал бригадиром, назначающим на паровозы движенцев: считалось, что я справедливый и честно по народу работу раскладываю. Опять же помогло то, что дед мой долго был главным на дороге в Мысовке и отец числился хорошим путейцем — а на дороге всегда работают семьями. Да и в институте дела шли более-менее гладко.

И вот однажды перед весенней сессией вызывают меня в деканат, а там сидит Георгий Башкуев. Точнее по документам, он был Горможап, но крещен как Георгий. Их было два брата Башкуевых — Боря и Жора, старший по документам Будда, а младший, стало быть, Горможап. Они оба были старше меня, и поэтому будущий мой сват Боря успел поучиться в университете в Санкт-Петербурге, а потом пошел добровольцем воевать с немцами в чине прапора, а был он военным переводчиком в нашем Иностранном корпусе, который мы тогда послали во Францию. Особой его заслуги в том не было, просто у нас любили щегольнуть перед Европой экзотикой, и младший офицер с университетским образованием азиатского вида перед нашими европейскими союзниками козырно выглядел. Вот его и послали во Францию. А там его стали странные люди обхаживать на тему, каковы настроения среди наших людей и нравится ли нам жить под русскими, да с вопросами — а где в ваших краях служит такой-то фон-барон, высланный из основных войск в Сибирь. Боря, не будь дураком, доложил обо всем кому надо и в итоге оказался приписан к интересному отделу нашего военного ведомства, так что всю войну он провел по союзным тылам, на разные темы со всякими интересными людьми разговаривая. Через этот казус так же сложилась жизнь и у Георгия. С началом войны Жора поступил в юнкерское училище на военного медика, так как по крови весь Шестой род не монгольский, и за это им запрещалось носить оружие. Там его нашли те же, кто курировал уже его старшего брата, и в итоге и Георгий учился в училище не только и не столько врачебной науке. А когда произошла Революция, так вышло, что многие подразделения нашей внешней разведки перешли на Красную сторону, а вместе с ними и мои свояки Боря и Жора. Боря при этом так и оставался во Франции и, по слухам докладывал, сколько и какого оттуда белые получат оружия, а Жора попал в ВЧК и был вхож к самому Дзержинскому, так что когда Иосиф Виссарионович с Феликсом Эдмундовичем принимали к себе «васильковых», они уже имели некое представление о работе и способностях, а главное — о Верности наших «родовичей». Я в те годы краем уха обо всем этом слышал и поэтому понимал, что раз в деканате сидит мой свояк Жора, то дело — серьезное.

Свояк сказал мне, что есть очень важный вопрос, и я должен прямо сейчас решить, готов ли я всем рискнуть ради счастья трудового народа и в одном тайном деле участвовать. Я отвечал, что готов, и тогда свояк попросил подписать меня подписку о неразглашении. С тех пор много воды утекло и нынче уже все всем известно, так что я могу доложить и подробности.

Суть дела для меня сперва была в том, что я, как сын и внук видных большевиков, должен был руководить некоей тайной операцией по перевозу секретных грузов по сибирской дороге. При этом я должен был подобрать поездные бригады такие, кто не проболтался бы ни о роде данного груза, ни о размерах его, и даже по возможности от беспартийных работников дороги мы должны были утаить вес поездов. При этом речь шла не об одном только поезде, а о целой группе поездов через Иркутск на Бурятию. Нами предполагалось безусловное противодействие как со стороны японской, так и британской разведки. А с учетом того, сколько в наших краях было «спящих» японских шпионов, особенно среди старых членов ВКП(б), задача выглядела весьма сложной. Верней, я тогда не знал про этот момент, и меня лишь предупредили, что я не должен болтать со старыми членами партии. А на прощание свояк мне сказал, что раз я теперь свой, то могу знать, что отец мой убыл в Китай по заданию партии, что с ним теперь восстановлена связь и что я могу если что послать ему весточку. Я просил дать мне время подумать и сперва очень хотел списаться с отцом, но потом подумал, что у него теперь совсем новая жизнь: он где-то живет с женой-китаянкой и в ус не дует, а где он был, когда мама моя умерла от испанки и голода? Я не захотел тогда ему ничего написать, да и написать ему, наверное, мне было нечего, а через месяца два он уже взорвал Чжан Цзолиня, и писать стало некому. Сегодня я сильно жалею, что не смог ему тогда просто написать, что я его все равно люблю и его всем нам все эти годы так не хватало. А потом я часто думал, что раз я уговорился со свояком, то и сам мог бы быть послан куда-то в чужую страну и даже не иметь ни малейшей возможности сказать жене и детям о том, что я уезжаю и всех их люблю. Я очень надеюсь на то, что отец мой смог бы мне написать, что он всех нас любит. Но — не судьба.

А дело тогда было в том, что в Германии вдруг озаботились той самой «испанкой», которая в годы войны миллионы душ выкосила. Германия, равно как и Австрия, как побежденные, были обязаны открыть свои военные архивы. Россия была из войны выбита, и наши архивы тоже открылись, а во Франции шли бои, и поэтому о том, что происходило с «испанкою» в этой стране медики тоже имели полное представление, я уж не говорю про всякие нейтральные и минорные страны вроде Италии или Испании. Про то, каковы были жертвы «испанки», осталось неизвестным только лишь про Британию, так как джентльмены в те годы свои архивы и военные потери секретили. Из этого в медицине возникло неприятное ощущение, что при миллионах жертв в континентальной Европе, в самой Британии потери от нее были мизерными. От этого в послевоенной Германии возникло жуткое подозрение, что «испанка» была английской попыткой применения биологического оружия, которая вышла из-под контроля. Возглавил это дело с их стороны доктор медицины и гигиены Карл-Хайнц Цейс, который жил в России с 1921 года. Считалось, что он прибыл сюда с прочими врачами — бороться с голодом в Поволжье, да так и прижился, но в реальности уже в годы Первой мировой войны он считался видным немецким шпионом-биологом, который специализировался на мусульманской Азии, и поэтому войну провел в Османской Империи, располагаясь в Сирии и Армении. Если угодно, это был такой же Лоуренс Аравийский, но на германский манер. Чтобы много не говорить, скажу лишь, что он был среди основателей партии БААС, в которой нынче состоят иракский диктатор Саддам Хуссейн и сирийский вождь Хафез Асад, а раньше, пока были живы, Анвар Садат и Гамаль Абдель Насер. То есть очень серьезный товарищ, впоследствии академик и группенфюрер СС, директор Института гигиены и автор теории «Геомедицины Восточных пространств», кстати, один из немногих видных фашистов, которые до последнего уговаривали бесноватого не нападать на Россию. За это мы его пожалели, и кончил он свои дни как заместитель директора Владимирского института микробиологии Академии меднаук СССР — в медицинской шарашке уже после войны, передавая нам свои знания. Я хорошо это знаю, потому что моя сватья Матрена (старшая сестра моей Дашеньки — я о ней вам рассказывал) была и его следователем, и его куратором. Так вот этот самый Карл-Хайнц Цейс попал к нам сразу после того, как мы с немцами договорились вместе восстанавливать свое производство после Первой мировой в Рапалло, и сперва он был главным германским спецом по Татарии это с его легкой руки германский концерн ИГ Фарбен открыл целую фабрику по производству медикаментов в Казани, а потом на мощностях местного цеха по ремонту машин стал выпускать первые германские бронетранспортеры для Вермахта, а затем на местных казанских полигонах их испытывать. Ну, заодно и мы, присматривались да и мотали на ус, как немцы делают у нас в Казани свои первые танки. Правда, тогда они вежливо назывались не танки, а трактора и вездеходы для сложной местности, но все уже понимали, зачем нужно для абсурдно низкого трактора еще и полное бронирование. Именно там, в Татарии, Цейс и выступил с предложением о создании на советской территории совместного советско-германского полигона по отработке всех действий в случае биологической угрозы со стороны Англии или Франции. Опыт работы с большими массами «пораженных» у Цейса был. Начинал он в 1915 году в турецкой Армении с биологических и медицинских мероприятий по ликвидации последствий массового убийства армян турками, в условиях жаркого климата и сильного разложения большого количества умерших на сравнительно большой территории. Действия его были признаны образцовыми и для нас представляли большой интерес: наработанные им и его людьми процедуры по ликвидации заражения и захоронению большого числа погибших в условиях серьезного распространения заразы, так как при резне в Армении в 1915 году тела не были изначально правильно захоронены. С другой стороны, серьезные совместные учения по ликвидации биологического и бактериологического поражения очень сложно было бы сохранить в тайне, особенно посреди многолюдной Татарии, а в-третьих, операцию следовало проводить без дураков, на реальных объектах, а для этих целей тех же татар заражать невесть чем было бы странно. Зато в наших краях в связи с революцией во весь рост встала проблема по борьбе с сифилисом. А случилось это потому, что в республике вся власть перешла к аратам, которые творили черт знает что. Православных батюшек в двадцатые в наших краях всех загубили, за вычетом тех, кто жил в совершенной тайге, революционная мораль у аратов не шибко отличалась по сути от свального греха, а на смену православным священникам пришли буддистские ламы, которые жили, нищенствуя. При этом буддистские дацаны были местами распространения наркотиков со всем из этого вытекающим, а ламы, которые ими и торговали, для простых аратов считались людьми святыми. Кроме того секс с ламами неграмотные бурятки считали лучшим средством от женских болезней, к которым относился и сифилис. В итоге за счет возникновения всех этих бродячих лам-переносчиков, сифилис в Бурят- Монгольской АССР в буддистских районах принял размеры эпидемии, и, по данным наркомздрава, число официально заболевших к 1925 году перевалило за двести тысяч, а по оценкам венотдела наркомздрава, в отдельных аймаках количество заболевших превышало восемьдесят процентов от популяции. То есть, с точки зрения военной науки, перед нами была классическая обстановка серьезного биологического поражения населения бактериологическим оружием с высокой степенью заразности, устойчивостью к лечению и серьезной патогенностью. Короче говоря, не эпидемия, а мечта для любого военного бактериолога. Ибо приходи и лечи, со всеми карантинами, кордонами, дезинфекцией и прочими мероприятиями.

Был у нас такой заведующий венерическим подотделом наркомздрава РСФСР Вольф Моисеевич Броннер, который на всех совещаниях поднимал эту тему, и соответственно однажды пересекся с комиссией наркомздрава, организованной некогда по вопросу борьбы с голодом в Поволжье. К ней и был приписан этот самый Карл-Хайнц Цейс. Эта комиссия считалась международной, и там за все — даже после поражения в войне — все равно платила Германия, так что немецкий разведчик и наш Вольф Моисеевич на этом деле сразу нашли друг друга, благо Броннер в свое время заканчивал медицинский факультет университета в Берлине. Вольфу Моисеевичу нужны были средства, предоставляемые Германией, а немецкой военно-медицинской службе — бактериологический полигон, на котором их военврачи смогли бы вдоволь потренироваться с карантинными мероприятиями, методиками борьбы с биологическим заражением и так далее. С секретной же точки зрения, Сталина по слухам устраивало, что инициатива в этой истории исходила от ставленника, давеча вытесненного из политбюро товарища Троцкого, но исполнять ее предполагалось за счет подразделений ОГПУ, лично верных товарищу Сталину. Поэтому в случае неудачи все шишки доставались бы «троцкистам-предателям», а реальную боевую и медицинскую подготовку получали полки товарища Сталина. Я думаю, что, с его точки зрения, дело было беспроигрышным. К сожалению, потом выяснилось, что Вольф Моисеевич, будучи старым большевиком, участвовал в революции 1905 года, поэтому попал на крючок японской разведки и, не желая терять свой пост в наркомздраве, в те годы работал на японцев, так что все сведения о работе этой экспедиции попали потом и к японцам, по крайней мере, англичане с французами так о ней ничего не пронюхали. Ни японцы, ни немцы никому ничего не сказали, так что научные выводы достались лишь только нам и немцам с японцами — хоть какая-то секретность в этом всем соблюлась. Но мы в том 1928 году землю носом рыли, чтобы ни одна собака ни о чем не пронюхала.

Причем началось все совсем неожиданно. Меня и других дельных комсомольцев из института железнодорожного транспорта сняли с занятий, закрыли нам сессию и поставили на дорогу. Мы и в толк взять тогда не могли, почему особо секретное задание партии поручено нам, желторотым молокососам. А дело было в том, что страшное подозрение Дзержинского по поводу предательства местных старых большевиков, которые не признались в свое время, что японцы к ним с этим подкатывали, у товарища Сталина переросло в стойкое убеждение, что старым ленинцам на востоке страны доверяться опасно. А так как железная дорога была главным средоточием пролетариата у нас до революции, то и полная смена «старых кадров» стала главным приоритетом для органов. Так что этот «весенний призыв» на секретные работы молодых комсомольцев с институтской скамьи на замену всем ветеранам коммунистической партии на дороге стал первой ласточкой к тому, что случилось у нас со «старыми большевиками» в тридцатые.

С другой стороны, раз партия нам такое доверила, то мы на своих местах готовы были землю носом рыть, лишь бы оправдать оказанное доверие. Не у всех получалось, но в целом подобная смена кадров на Сибирской дороге оказалась весьма благотворной, так как после победы советской власти у руководства дороги оказалось много народу случайного, а первые выпуски железнодорожников из Томского и других институтов Сибири были очень низкого качества. Дело в том, что первым наркомом путей сообщения был Феликс Эдмундович, который и создавал наш наркомат, но потом в начале 1924 года он перешел на пост председателя ВСНХ, а на свое место поставил латыша Рудзутака, так как старым большевикам на просторах Сибири, после того как зашевелились японцы, он доверять уже тогда не хотел.

Таким образом, получилось, что в те годы наркомат путей сообщения стал этаким филиалом Чека, а позже НКВД, где все равно политические решения принимал Феликс Эдмундович, а на хозяйство поставили Рудзутака, как человека верного, но с неба звезд не хватавшего. Потому он не смог бы увести столь важный Наркомат из рук Феликса Эдмундовича. Да и что говорить, у товарища Яна Рудзутака, при всем моем к нему уважении, за душою было лишь два класса образования — со всеми из этого вытекающими. В итоге сразу после назначения в одной только Сибири по его приказу открыли аж одиннадцать институтов инженеров железнодорожного транспорта, а после двух-трех лет обучения все их закрыли и перевели студентов в более старые учреждения с потерей года обучения, а то и двух. Лишь тогда выяснилось: чтобы хорошо студентов учить, нужно не только открывать новые институты, но и насыщать их преподавателями. А по приказу Рудзутака в новых институтах должности преподавателей исполняли комиссары с двумя-тремя классами образования, так для усиления десятка образованных институтов разукомплектовывали преподавательские кадры в институтах сложившихся, так что где-то до 1926 года учебный процесс во всех вузах нашего профиля был попросту сорван, и этот момент позже был упомянут в деле «троцкистского агента Рудзутака — шпиона нацистской Германии» как пример его явного вредительства в наркомате путей сообщения. Так что учебный процесс в старейших институтах как раз к 1928 году хоть как-то выправился, а все новые институты были упразднены или укрупнены по причине отсутствия преподавателей. В дальнейшем от Рудзутака мы уже не ждали ничего хорошего, и все секретные дела делались в обход этого неудачливого наркома. А в 1930 году его сняли с должности, как человека кругом не справлявшегося. Честно говоря, я не думаю, что был он шпионом или же вредителем. Просто человек был не на своем месте, человек в целом хороший, но совсем никакой для железной дороги. Ну да не в том суть. Главное же тут было в том, что в те годы наркомат путей сообщения тесно переплелся с наркоматом внутренних дел, и поэтому люди из НКВД легко и много перетекали оттуда сюда и всячески использовали наркомат путей сообщения как «вывеску» и прикрытие.

Короче говоря, той весной мы, недоучившиеся студенты, получили право управлять и руководить железной дорогой хотя бы на Сибирском участке — от Читы до Миасса в Челябинской области. Я отвечал тогда за проводку эшелонов с медицинскими поездами по Иркутской губернии. Работа была очень необычная, новая и для меня сложная. По требованию немецкой стороны движение поездов происходило только в темное время суток, днем же поезда с военными госпиталями и санитарными станциями отстаивались в тупиках на узловых станциях, а дорога продолжала жить обычною жизнью. Из-за этого в те дни мы, по сути, не спали, а я передвигался от станции к станции на головном медицинском поезде, в котором и ехал этот самый Карл-Хайнц Цейс, а также упомянутый мною Броннер и сватья мои Башкуевы — Боря и Жора.

Ну, с Цейсом или же с Броннером я почти и не виделся, так как я для них был тогда мелкой сошкой, а вот со сватьями мы вместе ехали, и они поведали мне много нового. Борис рассказал, что находился в Париже до тех пор, пока оттуда шли деньги Деникину, а когда деньги закончились и Деникина из-за этого сменил Врангель, ему посоветовали возвращаться. В итоге Боря поехал домой, под Выборг, на свою колбасную фабрику, ту, про которую я вам сказывал. В те дни Финляндия начиналась на ленинградских окраинах, и через нее наши люди уходили легализовываться в Европу, а их шпионы лезли к нам — в Ленинград. Ну и легальный способ устроиться на работу на этой колбасной фабрике, получить вид на жительство, легализоваться, а потом уже оттуда ехать в Европу оказался очень кстати для наших товарищей, тем более что фабрика считалась связанной не с нашей, а с германской разведкой (долго объяснять, как так вышло), и поэтому оттуда был зеленый свет не только в Германию, но и в Венгрию или Австрию. Соответственно Боря к тому времени был не просто шпак или русский беженец, а целый майор армии белофиннов, к которому у маршала Маннергейма не было ни малейших претензий. Именно в этой роли его и знали германские камерады, которые через него устроили эту борьбу с сифилисом по всей Бурятии. Боря был в Шестом роду, главном роду Востока, старшим, и поэтому ему араты должны были поверить. Просто никто не знал, как именно они на появление наших германских медиков в белых халатах отреагируют. А тут если бы их сперва об этом попросил знатный родович, все могло быть по-другому. К сожалению, Жора у них в роду был чуть младше, и поэтому его слова не были бы такими же весомыми, а иначе Бориса не пришлось бы для этого тащить из Финляндии. Сватья надеялись, что и я им помогу, как глава Третьего рода, наш род был не такой важный, как Шестой, но в каком деле слово шамана-священника не поможет словам высшего сановника и правителя? К сожалению, согласно обычаю, я не мог бы им пригодиться, ибо главой нашего рода по-прежнему считался мой отец, хоть он и проживал где-то в Китае у Чжан Цзолиня. Идеальным для нашей власти было бы привезти его оттуда как Бориса Башкуева, будущего моего свата, которого вытащили тогда из Финляндии, но на нет и суда нет. Чем именно занимался наш Жора — Георгий, я по сей день сказать не могу, но впоследствии он пропал на фронтах Великой Отечественной под Белостоком, а потом выяснилось, что его подобрали те самые немецкие врачи, которые с нами той весной в Бурятию в поезде ехали. Выяснилось, что добрые немецкие доктора были к тому же офицерами немецкого абвера, только в те дни это считалось секретом, правда, насколько я понимаю, не для моего свата Георгия. В итоге, по Бориным словам, Жора попал в Восточный сектор абвера и дослужился там до полковника, но полковника дали ему уже в 1945-м после казни Канариса, тем самым его гестапо пыталось для ареста в Рейх выманить, как перебежчика к американским хозяевам, так что, наверное, это все-таки не считается. А так он числился немецким резидентом в Китае, а в конце войны удачно перешел на работу в американское ЦРУ, был американцами после победы коммунистов из Китая эвакуирован в Мексику, и его сдал только в 1961 году наш иуда Пеньковский. Лишь тогда всем стало известно о том, что большую часть жизни Жора был нашим и действовал по приказу командования. Нынче это все не секрет, ибо имя его, как нашего агента, американцами на суде было засвечено. Правда, Жора стал знаменит тем, что он, единственный наш офицер из списка Пеньковского, успел застрелиться, и поэтому американцы с ним лишь утерлись несолоно хлебавши, ну да это уже совсем иная история.

А в те дни сватья мои рассказали, что отца их Василия в Гражданскую расстреляли колчаковцы. Дядя Василий был человек безобидный и много пил, чем утратил у всех уважение, так что дед Борис при жизни передал управление финской фабрикой свату моему Борису, который тогда еще в школу ходил. Вот насколько там все было печально. А в Гражданскую было так. У них в Шолотах был каменный дом с балконами, единственный на всю округу, и дед Борис поставил его на холме, так что дом оказался идеальной огневой точкой, господствующей над всею местностью. Колчаковцы, когда отступали по Иркутской дороге, сделали этот каменный дом этакой мини-крепостью и установили там пулеметы и пушку. Так пьяненький Василий в это вмешался и, как хозяин дома, приказал белым покинуть его хозяйство. Слово за слово, колчаковский офицер сперва хотел его урезонить, потом стал ругаться и злиться и в конце обещал его расстрелять, если тот не утихнет. А Василий всегда был шебутной, когда выпьет, ну и дошло дело до того, что поставили его белые к стенке дома деда Бориса, угрожая расстрелом, ежели он не уймется. Местные просили колчаковцев опомниться, пусть Василий и был тихим пьяницей, но по обычаю он все равно считался главным господином Востока и за него араты должны были мстить если что. А тут вожжа попала под хвост и офицеру, который не мог допустить, чтобы его люди его приказов не слушались. И Василий не мог уже уступить офицерам на глазах у аратов. Ну и шлепнули его, дурака, а ночью все его домочадцы снялись и ушли воевать на красную сторону. Глупая история, правда? Но зато после нее Боря с Жорой всей душой были с советской властью, и если бы они где-то ошиблись, то их же араты никогда бы того не простили, ибо на врагах нашей власти теперь была кровь их отца и родителя. Вот кем были тогда наши руководители этой удивительной экспедиции.

А сама экспедиция началась так. Стоило нам попасть в буддистские восточные районы Бурятии, поезд остановился, мы вышли, и меня, как исполняющего обязанности верховного шамана в отсутствие моего отца и родителя, Боря взял с собой в «этнографическую экспедицию». То есть вылезли мы из поезда и поехали в ближайший бурятский улус — лишь мы, буряты да пара наших и немецких врачей без халатов, якобы штатские.

Приезжаем в улус, а там, батюшки святы, у хошунного, тамошнего председателя колхоза, от сифилиса нос аж проваливается! Да и члены правления гниют практически у нас на глазах. Но принимают Борю, как Главу Востока, со всем уважением, наливают араку, режут самого лучшего барана и подносят ему вареную баранью голову, а я рядом тоже кручусь, читаю то православные молитвы, то насилу припомненные шаманские заклинания из детства, и все это с серьезным видом, будто благословляю моего господина на трапезу и делаю заклинания от всех болезней. А на деле нас перед выходом немцы накачали сальварсаном от сифилиса, и меня аж мутило от этого. Но все сказали, что с достаточной дозой сальварсана можно аж целоваться с любым сифилитиком, так что все мы делаем честь по чести: когда надо — лобызаемся, когда положено — едим от общего куска мяса. Потом, когда все слова были сказаны, Боря им торжественно объявляет, что эта этнографическая экспедиция создана для поисков и увековечения памятников бурятской культуры, поэтому сейчас мы будем записывать песни и пляски местных народов, рецепты кухни и всю прочую ересь. К сожалению, в колонне за нами едут европейцы немецкого корня, так что они очень брезгливые и беспокоятся о своей гигиене, и поэтому для записей всех этих песен и плясок они проведут сперва некие гигиенические мероприятия, так что не надо пугаться и разбегаться и как-либо немцам и русским препятствовать. Все понятно? Местные араты важно так закивали, мол, все им ясно, и раз господин сказал, то примут европейских гостей как положено.

На другой день Борис отъезжает — следующий вдоль дороги улус окучивать, а я остаюсь, будто для встречи военных медиков, а на деле — верховный шаман, так как мы заранее уговорились, что дальше будет, и шаман, стало быть, нужен был обязательно. И вот к вечеру подъезжают уже немецкие и русские врачи в белых халатах — с походными госпиталями и все как положено. Появляются местные хошунный и правление, все пьяные или еще не протрезвевшие после вчерашнего, и хошунный нам говорит, что все, на что он как глава улуса с Борею согласился, это была лишь «форма вежливости», а с «иноземными мангусами, демонами в белом» (а белый в наших краях — Цвет Смерти, помните, я рассказывал, что в день возможного шторма дед мой поднимал над Мысовском белое полотнище как символ смертельной опасности) разговаривать они не будут и лечиться поэтому они не намерены. Ну, понятная такая позиция.

В ответ выезжает к нему мой сват Георгий, который до того за чужими спинами прятался и говорит: «Ах ты, пес, смерд, дерьмо собачье, так-то ты уважаешь слово, данное нашему роду?! А ну, живо исполняй, что обещано, или я за порушенное тобой слово моему старшему брату, главе нашего рода, за себя не ручаюсь!»

Араты все в ужасе, на коленях стоят, в пыли перед нами катаются, молят о пощаде, просят не отдавать их под власть «иноземных мангусов», но на медицинские процедуры соглашаться им еще страшнее и жутче. Тогда Жора выбирает из толпы пятерых самых пораженных сифилисом и облеченных местною властью и последний раз спрашивает: «Так что, не уважаете своего слова, данного моему брату и господину?» Араты боятся, но от врачебной помощи все отказываются. Жора тогда пожимает плечами, пятерых им выбранных отводят чуть в сторону и всем из нагана в упор — пулю в голову. Наступает теперь моя очередь, подхожу к расстрелянным и, читая шаманские заклинания, какие я вспомнил, начинаю посыпать тела хлорною известью, говоря, что это новейшее средство для упокоения усопших, которое мне давеча прислали из Урги от самого далай-ламы. При этом больше всего голосят и клянут нас жены расстрелянных, а у самих тоже носы явно проваливаются, ибо сифилис это болезнь, при которой муж и жена болеют обычно одновременно. Тогда Жора выбирает еще пять человек — самых на вид заразных, и среди них двух жен — расстрелянного хошунного и еще какую-то тетку. Опять вопрос, готовы ли эти поганые араты сдержать слово чести, которое было дано его старшему брату, господину Востока?! Народ ошалел и вряд ли что в реальности слышал, так что второй залп грянул посреди общего крика. Зато после него все араты сразу же замолчали и на расстрелянных трех мужиков и двух женщин уставились. До этого момента баб в наших краях не расстреливали, а ведь по медицинским основаниям женщина точно такой же разносчик карантинной заразы, как и мужчина, а согласно последней инструкции венотдела наркомздрава РСФСР, при категорическом отказе карантинных больных излечиться, к ним должны были применяться любые методы социальной защиты, так что по закону все было верно. Правда, араты про законы не знали, а видели лишь моего свата Жору, который якобы за обиду своего старшего брата и господина вроде хотел стереть с лица земли весь провинившийся улус нахрен. И тишина, помню, стояла такая, что слышны были какие-то сверчки вокруг да ровный шум моей струйки из хлорной извести, которой я и дальше посыпал свеже-расстрелянных, да мой ровный речитатив шаманских молитв с заклинаниями. И аратов это все проняло!

Когда Жора опять начал выбирать пятерых, все пятеро живо так побежали в палатку наших и немецких медиков от сифилиса излечиваться, и лишь тогда мы втайне все выдохнули. У немецких якобы докторов, а на деле разведчиков при виде подобной агитации гигиены и здорового образа жизни аж рты раскрылись, и они лишь глазами хлопали. Наши-то знали о новом приказе по наркомздраву, правда, им в первый раз пришлось увидать его применение на практике, так что они при этом помалкивали, а немцы лишь ахали, охали, восхищенно цокали языками да болтали про «Ordnung» и на тему «Das ist fantastisch!» Думаю, что после этого случая, когда Жоре нужно было завербоваться к ним в абвер, эти камрады приняли его к себе без экзаменов. Тем более что у него было полное военно-медицинское образование, а что именно говорил он аратам перед тем, как начать их расстреливать, было на монгольском, и немцы это не поняли. Ибо до этого они были в России только в Татарии, и хотя именно монголы с татарами некогда организовали монголо-татарское иго, но языки у нас притом сильно разные. Хоть со стороны, ежели не знать языка, выглядело все оно жутко — типа сидит офицер на коне и на людей, катающихся перед ним на коленях, из своего седла будто гавкает. Погавкал минут пять, махнул рукой, и отлетело пять душ в Вечное Небо. Погавкал еще с полминуты, и еще пяток отправились к Предкам. Махнул рукой еще раз, и все араты, наперегонки подбирая свои лохмотья, кинулись к врачам лечиться и вести здоровую жизнь. Вот так у нас в Бурятии и происходило здравоохранение в 1928 году от Рождества Христова.

Так дальше у нас и пошло: впереди шла этнографическая экспедиция свата моего Бориса — араты его называли Будда Васильевич. Все мы — православные, но, как говорится, с волками жить — по волчьи выть, раз нужно было общаться с буддистами, так и назвал себя Боря Буддой, а не обычным христианским именем. Может быть, оно и было определенным нахальством, но все мы были тогда комсомольцами и, как и все молодые люди, слишком смелыми и решительными. А местные буряты были хоринскими, хоть и считались нашими данниками, но никогда они не были совсем чтобы нашими аратами, поэтому то, что творили мои сватья, было неслыханно. Будь цела в этих краях местная знать, могло быть все что угодно, однако араты без вождей и природных господ были как дети. Так что народ знал, какого мы роду-племени и что нам положено кланяться, вот и кланялись, а делали мы дело нужное, так что я думаю, что все было правильно. А когда меня спрашивают, почему мы начали с земель, где не были никогда господами, так хитрость в том, что сифилис бушевал лишь там, где бродили буддисты, ибо в наших землях православных бурят, что на западе, не было сифилиса, хотя бы потому, что большинство из нас ушло в «васильковые», то есть оказалось за красных, а белыми в наших краях были наши враги — «желтые» казаки-семеновцы, так вот хоринские и агинские вожди с востока поддержали в Гражданскую атамана Семенова, так как им не хотелось платить дань и русской казне, и нашим родовичам. Атаман Семенов их обласкал и стал убивать наших сборщиков податей, пока все наши тайши и нукеры воевали с баргутами, и нужно было мясо и деньги на снаряды с патронами, так как были они «васильковые», а агинцы и хоринцы от дела отлынивали. Поэтому-то наши все склонились к врагу семеновцев Унгерну, а потом перешли на красную сторону, а после Гражданской агинским вождям и вождям хоринским пришлось уходить за кордон, а мы, как красные командиры, остались. Да, будучи «социально чуждыми», мы не могли уже избираться в Советы, но управление народом осталось, и поэтому в наших краях заразы почти не было, а на востоке эпидемия была страшной.

Поэтому, как только приходила этнографическая экспедиция Будды Башкуева, следом за ним приходила медицинская экспедиция Цейса — с передвижными госпиталями, санитарными пропускными пунктами и специальными изоляторами для буддистских лам, которые и разносили заразу по местности. Первое время санитарных кордонов не было и поэтому весть о том, что тут и как легко разнеслась по Степи, и в кочевьях народ легко шел лечиться, особо, если учесть, что альтернативой был расстрел на месте без суда и следствия. С ламами — иной разговор, им лечиться запрещалось согласно буддистской религии, поэтому они от лечения отказывались, и поэтому их приходилось расстреливать ради того, чтобы у нас не оставалось распространителей сифилиса. Сперва им зачитывали указ наркомздрава, а потом устали на том заморачиваться и расстреливали всех, кто в желтой буддистской одежде. Сперва соблюдали процедуру и расстреливали только наши, а потом, когда пошла запарка и врачи с обеих сторон работали без сна и без отдыха, расстреливать повадились и немцы. А я командовал целой командой как верховный шаман, и мы день и ночь засыпали расстрелянных хлорною и гашеною известью. Потом, когда лекарственных средств нам стало не хватать, пошла сортировка пораженных: в тяжелых случаях предпочитали не лечить, а сразу расстреливать, ибо так мы могли спасти больше жизней. А дальше по мере расширения действия экспедиции мы забрели потихоньку в Монголию, и я не помню, когда я спал в эти дни. Работали мы как безумные, мне вручили потом благодарность, потому что благодаря нашим действиям нам удалось не допустить распространения заразы и открытого гниения падали. Работали мы на совесть. И эпидемию мы тогда победили — раз и навсегда, и она уже больше никогда не повторялась в наших краях. В том числе и за счет того, что навсегда исчезли все разносчики заболевания — тибетские ламы, принявшие обет нищенства. Я лично уверен, что все эти тибетские якобы святые и боддхисаттвы на деле есть черти и демоны, о которых говорится в Писании, так что в какой-то мере то, что тогда случилось, было не только медицинской операцией, но и борьбой с нечистой силой, с ее грязью и мерзостью, гниением и срамной заразой, так что, если бы мне завтра сказали, что надо собраться и повторить этот путь еще раз со всеми подробностями, я бы опять встал и пошел, ибо болезнь эта — срамная и страшная, и ее создал сам враг рода нашего, вот что я думаю.

Разумеется, в том, что тогда происходило, из неожиданного было не только истребление разносчиков сифилиса, но и само лечение заразы. В ту пору устойчивого лечения сифилиса еще не было, а лечить его тогда пробовали сальварсаном. В этом средстве есть соли ртути, поэтому оно считалось весьма ядовитым и им было запрещено лечить — а то и производить — во многих западных странах, например, в той же Германии, тот же Цейс на основании применения им сальварсана в Турции считал его наиболее верным и быстрым способом лечения сифилиса. Поэтому, когда мы с немцами заключили договор в Рапалло, то с легкой руки именно Цейса немецкий химический концерн ИГ Фарбен построил завод медицинских препаратов в Казани, на котором и стал производить запрещенный для Германии сальварсан, а ввозили они его потом в Германию под этикетками средства от головной боли. И вот как раз к началу нашей экспедиции в Казани было развернуто немыслимое для тех времен по масштабу производство ртутных препаратов, в том числе сальварсана, а наш Наркомздрав дал временное разрешение на широкое применение этого средства на практике. Так что по итогам нашей экспедиции мы не только победили заразу, но и начали производство у нас в стране средств «против социальных болезней», например, против туберкулеза и, разумеется, сифилиса. И я по сей день горд тем, что во всем этом тоже принял участие. А завершилось оно для меня раньше времени и неожиданно.

В начале осени того самого 1928 года в расположение экспедиции прибыл нарочный, который сказал мне, что начальство за разработку плана по секретному движению медпоездов по Сибирской дороге мною довольно и хотело бы поручить новое дело. Тогда-то мне и сообщили, что мой отец погиб в конце июня 1928 года, как герой, забрав с собою предателя Чжан Цзолиня при взрыве его бронепоезда. Власть своего отца на севере Китая наследовал маршал Чжан Сюэлян, которого в истории Китая навсегда запомнили как «молодого маршала», так как в момент, когда он возглавил Маньчжурию, ему было всего лишь пятнадцать лет! Даже в Китае столь юный возраст для правителя и командующего крупнейшей армией выглядел изумительно. Сперва этот самый Чжан Сюэлян думал, как и отец, сидеть всю жизнь на шее у американцев, но у тех в стране развивался их ужаснейший кризис, и им было уже не до Китая. Как я говорил, отец мой, как и прочие наши большевики, кто участвовал в первой революции, был в свое время под колпаком у японцев, и они даже пытались его скомпрометировать. Только их художества им же вышли в этом деле боком, так как наши тут же подбросили все их письма с шантажом и угрозами для моего отца юному Чжан Сюэляну и обставили дело будто бы так, что отец мой поддался и по японскому приказу взорвал старого маршала. А япошатам даже и отпираться в том деле оказалось некуда. Так что «молодой маршал» на нервах и эмоциях стал готовиться к войне против японцев, и ему понадобились для этого средства. Американцы ему дать ничего не могли, японцы были противники, а британцы на юге помогали всем известному диктатору Чан Кай Ши и, стало быть, тоже для «молодого маршала» оказались слегка недоступными. Тогда молодой олух решил реквизировать у нас КВЖД. Вернее, не так, он стал угрожать, что ее у нас отберет, так как существовала знаменитая нота Карахана, по которой страна Советов отказывалась от всех своих приобретений в Азии в пользу японцев, а чтобы этого не случилось — молодой наглец принялся нас шантажировать, чтобы мы платили за его армию.

Я все понимаю, но когда пятнадцатилетний сопляк из страны, которая, мягко говоря, не славится военными подвигами, начинает качать права перед нашей державой, то это, на мой взгляд, как минимум — наглость, переходящая в банальное хамство. Юного щенка полагалось показательно проучить, и с этой целью было решено перебросить в Сибирь наши наиболее современные части. Так впервые в советской истории на китайском театре военных действий наше командование хотело попробовать в деле танки. Против более серьезного противника соваться с новым типом вооружения считалось рискованно, а армия травоядных китайцев, возглавляемая пятнадцатилетним дрыщом, выглядела лучшим кормом для того, чтобы посмотреть в деле наконец на новомодную технику.

Однако запас хода у тогдашних танков был совсем крохотный, многие опытные образцы были с импортными двигателями из Германии, и расходовать их без толку считалось неправильным. Опять же немцы, которые нам предоставили двигатели для обкатки, настаивали на своем участии в боевых испытаниях, и руководитель нашей экспедиции по борьбе с сифилисом был в этом деле первым охотником. В стиле, раз уж мы все равно тут работаем — для волка на охоте сто верст не крюк, а давайте вылечим от сифилиса не только бурят, а еще и монголов с китайцами. Типа, какие наши годы! Степь кругом ровная, никаких границ в те годы там не было — подавим все очаги болезни на сопредельной территории, а заодно и посмотрим на первые советские танки, получим первые впечатления, восхитимся, да и на их фоне сфотографируемся. В общем, деятельный был у нас руководитель медэкспедиции — в те годы оберст германского абвера, а позже группенфюрер СС от медслужбы. Очень интересный и запоминающийся был гражданин, начинал в Османской Империи в одно время с Лоуренсом Аравийским и в узких кругах считался сравнимым по подвигам с этим товарищем. Разве что потом Лоуренс пошел против нас, и в двадцатые мы его в Афганистане выследили и придавили как крысу, а этот с нами, напротив, сотрудничал и поэтому даже поражение Германии пережил. Ибо надо с нами дружить, а не гадить. В разговорах-то Цейс все свата моего Борю расспрашивал — как именно наши взяли некогда Сиднея Рейли, который пошел к нам через Финляндию, в которой у Бори кругом были знакомые, а Боря как раз тогда руководил своей колбасной фабрикой практически на советско-финской границе. Боря, конечно, был сперва как кремень, мол, Рейли никогда не знал и вживую не видел, однако Цейс был ушлым и выяснил, что сват мой знал, каков по виду был этот Рейли, какой комплекции и даже что любил он кушать на завтрак. А Цейс откуда-то знал, что Боре пришлось к нам бежать после того, как наши чекисты у нас Рейли приняли, а переход из Финляндии в Россию именно Боря ему обеспечивал. Именно поэтому Боре после истории с Рейли дорога назад на его колбасную фабрику в Выборге была навеки заказана. А знал это Цейс потому, что Финляндия была наполнена агентами германской разведки, которые там любую странную движуху отслеживали. Так что его удивляло, чего мы тут ломаемся, точно целки, ибо «все мы тут одной крови и одним миром мазаны». Лишь после этаких откровений Боре разрешили признать, что знал он Рейли, но шапочно. Это знание гостя нашего весьма успокоило, ибо в их кругах, если нет войны меж разведками, то проще жить меж собратьев по цеху, и опять же понятно, что принимающая сторона тебя уважает, ибо приставила серьезного человека, а не пешку случайную. А в другой раз они, я помню, разговорились, и Цейс Боре про Лоуренса рассказывал, что его ему в те годы показывали, когда Лоуренс туркам наконец-то попался. И Цейс удивительную штуку сказал, что якобы он сам за Лоуренса тогда туркам бакшиш выплатил, чтобы те его не повесили и подобру выпустили. А все потому, что шел уже 1917 год и Германия дышала на ладан, так что никакого смысла вешать Лоуренса не было, так как война Германией была уже проиграна, а за это британцы самого Цейса пожалели, после войны из лагеря выпустили и даже согласились на его назначение в комиссию по борьбе с голодом в Поволжье по квоте Германии. Так что Цейс к нам бороться с голодом приехал тогда по приглашению от самого Вернадского, как ученого, его интересовала не только борьба с сифилисом или как будут воевать первые советские танки, но и то, где в наших краях или в Монголии расположены месторождения урановых руд и все прочее. Очень разносторонний был этот ученый и этакий зубр в своем ремесле, так что тот же Лоуренс и в подметки ему не годился. Поэтому ухо с ним держать надо было востро. Правда, он с нами в те годы сотрудничал, и поэтому хоть и стереглись мы его, как могли, но делились с ним тогда информацией. А в НСДАП он вступил уже позже, когда навсегда покинул наши края, впрочем, никогда он, на мой взгляд, не был нацистом. Просто разведчик и ученый, которого буквально перло от приключений и авантюр всяческих. Мы все тогда были молоды. Помните Высоцкого:

«А до войны вот этот склон

немецкий парень брал с тобою,

он падал вниз, но был спасен,

а вот сейчас, быть может,

он свой автомат готовит к бою».

Может быть, это и не совсем правильно, но вот его я никогда не думал нашим противником, хоть зверь он был, безусловно, матерый и очень обрадовался, когда мне сказали, что его из Германии в 1945 году вывезли, и он теперь на наших в шарашке работает.

Я немного отвлекся на немцев, которые тогда с нами работали, потому что это потом стало важно. У меня был приказ проверить состояние полотна железной дороги там, куда обычному обходчику было никогда не дойти, и я считался членом как этнографической экспедиции моего свата Бориса, так и членом экспедиции Цейса по излечению населения от сифилиса. Борис, или для местных Будда Васильевич, продолжал собирать все эти песни и пляски народов Востока, за ним шла экспедиция наших и германских медиков, и все было хорошо, пока шли мы по нашей земле. Но за Читой дорога уходила в Китай, где по Портсмутскому мирному договору нам запрещалось иметь войска южнее нашей границы, за вычетом охраны КВЖД, а по несчастливому договору Карахана мы отказались от нашей охраны дороги, и теперь ее охраняли китайцы «юного маршала», того самого, который от молодой Советской России за это денег потребовал. Поэтому на границе наша охрана нас оставила, а мы стали считаться мирными советскими врачами и немножко этнографами, которые спасают людей от заразы и одновременно собирают разные песни, сказки и музыку. Вот тут-то и выяснилось, какие интересные немцы с нами поехали. Откуда-то у камрадов в белых халатах появились молотки и теодолиты, а также особое оборудование, которое у них постоянно потрескивало. Вот так в тех краях я впервые увидал счетчики Гейгера. Я написал об этом в своем донесении, этим фактом у нас очень заинтересовались, и мне было предложено, с одной стороны, просить у немцев помощи в пикетаже — получении данных о состоянии пути, а с другой — предложить им свои услуги по работе в полях. В отличие от моих сватьев, я был парень крепкий, привычный к работе кочегаром у топки, а немцев все-таки было мало, и крепкие работники им весьма требовались, а тут молодой, сильный парень с неполным высшим образованием и хорошим знанием немецкого языка. В общем, они меня в свою геологическую команду с удовольствием приняли и помогали мне с расчетами пропускной способности полотна железной дороги и всеми геодезическими исследованиями. Насколько я знаю, все полученные нами данные они шифровали и передавали в Германию, так что, я думаю, что все они этой возможностью получить еще и сведения о состоянии местного железнодорожного полотна были счастливы. Разведка — это такая щекотливая вещь: если вы хотите что-то да выудить, надобно на крючок приладить наживку, а потом молиться, чтоб выловленное было ценней, чем использованная нами наживка. Иной раз бывает так, в другой раз иначе, но в тот раз всем нам повезло.

Вскоре я стал замечать, что немцы идут не просто по степи в поисках особо зараженных улусов, или разносчиков заразы — дацанов, а все дальше отклоняются от железной дороги, упорно двигаясь в какие-то местные дебри. Мне даже было приказано перестать посылать донесения нашим до тех пор, пока, по моему мнению, немцы не найдут то, что ищут, чтобы их не спугнуть и не дать им повода подозревать меня хоть в чем-либо, пока их экспедиция не придет к завершению. То есть формально мы продолжали собирать песни и пляски, а врачи продолжали лечить местных монголов с китайцами, но я уже знал, что все это — для отвода глаз, а по тому, как немцы все сильней нервничали, я понимал, что вот-вот что-то будет. И наконец наступил тот день, когда очередные пробы грунта и минералов, которые немцы приносили со всех окрестностей, при обработке дали такой треск на счетчиках Гейгера, что я думал, будто они вышли из строя. Тогда немцы всею гурьбой пошли туда и меня с собой взяли, так как я был хорошим помощником, и попросили… Они попросили меня держать глаза широко раскрытыми и любою ценой найти следы присутствия японских солдат или геологов. Каюсь, я так и не нашел тогда ничего. На третий день, правда, раздались крики, и мы все опять побежали к загадочным осыпям, там один из молодых немцев нашел камни на вершине гряды, которые были помечены известью, и на них были выведены японские иероглифы. Вы не поверите, когда их нашли, сам наш начальник Карл-Хайнц Цейс над ними три раза перекрестился и чуть не расплакался. Камни от извести немцы почистили и сразу же закопали, а за собою прибрались, будто тут ничего и не было. А вечером за ужином они были так рады и возбужденны, что рассказали мне удивительную историю.

Мол, был в Англии у Резерфорда японский ученик доктор Сайто (или Кайто, точнее, они сами были не в курсе), который занимался опытами по расщеплению атомного ядра. Ему стало известно, что для получения атомной бомбы нужен уран, причем определенный изотоп урана, который в природе сравнительно мало встречается. Так, к примеру, в германской Восточной Африке, которую мы нынче знаем Танзанией, есть большие урановые месторождения, но искомого изотопа урана там нет, и тамошний уран годится лишь для получения краски. То же самое в соседней Уганде, которую тогда занимали британцы. Нужный изотоп урана был найден в каких-то шахтах в Венгрии и Германии, но немцы рассказывали о них неохотно, а вот в Азии подобных месторождений попросту не было. До начала поисков доктора Сайто. Этот самый ученый ядерщик под видом орнитолога объездил весь тогдашний Китай в поисках искомых руд, а всем говорил, что занимается изучением пути миграции японского журавля. В итоге этот самый Сайто обнаружил в этих краях урановые руды, но самым главным, с его точки зрения, оказался не сам уран, а огромное количество полиметаллов, которое находилось в местных камнях. Япония — страна очень бедная на ресурсы, и скопление цветных руд в сопредельном Китае вызвало немалый интерес у японского командования. Именно поэтому помимо марионеточного правительства Манчжоу в Маньчжурии японцы создали свое марионеточное правительство Меньцзяна в этих горах, а смысл его существования был в том, чтобы японцам достались местные урановые руды и так называемые «редкие земли». Японцы в Азии всегда считались британскими марионетками, а здесь в начале века сильно пересеклись интересы Британии и Германии. Поэтому немцы готовы были помогать нам, русским, чтобы мы здесь воевали с японцами. Когда началась Первая мировая, японцы вероломно напали на германские колонии в Тихом океане, а также на их сеттльмент Циндао в Китае, а в ответ немцы просили нас послать наши «васильковые» полки на Меньцзян, для того чтобы японцы увязли в Меньцзяне и тем самым отвели свои войска от Циндао, ибо это два расходящихся направления. Однако, по словам Цейса, выяснилось, что японцы не успели начать строить свои урановые рудники в этих горах, а бросили их и ушли отсюда к занятому ими до этого Порт-Артуру и Циндао. А когда стало ясно, что наши «васильковые» добивают в 1919 году японский Меньцзян, здесь они все закопали и законсервировали. Германское командование — даже тогда в 1928 году — все еще воспринимало японцев в Азии как противников, которые подло напали на местные немецкие поселения в начале Первой мировой войны, и не желало, чтобы японцы получили местные рудники для перевооружения своей армии. Поэтому экспедиции Цейса было поручено обязательно найти японские месторождения урана и полиметаллов в Меньцзяне и… сообщить о них русским. Сами немцы не могли отгонять японцев от столь лакомого куска через всю Евразию, но они рассудили, что если их экспедиция найдет месторождения, открытые Сайто, и передаст эти сведения на нашу сторону, то Советская России будет обеспокоена этим настолько, что найдет средства, чтобы японского духу на этих урановых рудниках больше не было. В итоге Карл-Хайнц Цейс просил меня немедля сообщить моему начальству о крайней опасности попадания руд с этого месторождения в японские руки, а со своей стороны написал доклад в наш Радиевый комитет — лично Вернадскому — о том, что в Японии, по-видимому, уже начаты работы по созданию атомной бомбы, и для всех нас (и России, и Германии) будет жизненно важно, чтобы японская армия никогда не добралась в эти края. Сегодня в это трудно поверить, но тогда — в 1928 году — немцы считали нас своими главными камрадами в Азии. Я написал доклад, Цейс послал в Радиевый комитет — свой, и у нас наверху, насколько я знаю, после этого всполошились. Долго шли разговоры на эту тему — как лучше всего защитить от японцев эти края, и очень долго мы помогали китайскому диктатору националистов маршалу Чан Кай Ши в обмен на то, что тот обещал отбивать все японские наступления на Меньцзян. А позже, когда японцы его разгромили, мы стали помогать продуктами, оружием и боеприпасами китайскому коммунисту по имени Мао Цзедун, и он удержал-таки область этих месторождений от того, чтоб японцы хоть раз до туда дошли и к местным урановым пескам сунулись. Возможно, что в те годы у нас в руководстве впервые про такое вещество, как уран, услыхали и об урановой проблеме задумались, если уж полыхали такие страсти между немцами и японцами за безвестный косогор у черта на куличках — за тысячи верст что от Германии, что от Японии. Возможно. Я об этом не в курсе, но уверен, что именно в 1928 году какое-то движение у нас началось по этому поводу. А для нашей родни вся эта история тоже запомнилась. Уже после войны, после того, как стало известно, что Георгий Башкуев всю жизнь служил Родине. Мой сват Борис по секрету сказал мне, что когда Жору немцы приняли в абвер, то его тут же послали в Китай, чтобы тот в Меньцзяне собирал местное ополчение — воевать против японцев. Якобы немцы были уверены, что вот-вот победят нас и готовились к продолжению великой войны, в которой своих же союзников — япошат, они предполагали соперниками. Поэтому хоть Гитлер и обещал японцам всю Россию на восток от Урала, область урановых залежей в Меньцзяне немцы решили придержать для себя, ибо если по русской земле у них с япошками был договор, то по китайской земле они с ними не договаривались, а местные руды были слишком богатыми на уран и «редкие земли», которые нужны для легирования брони танков, чтобы ими стоило делиться с японцами. Так что первое время мой сват собирал здесь отряды для сопротивления против японцев, а потом по приказу немцев он перешел служить в гоминьдан, чтобы те в Меньцзяне воевали с японцами. Так что гоминьдану в какой-то момент помогали воевать с самураями и мы, и американцы, и даже немцы, только эти чанкайшисты все равно все проиграли, ибо из большей части китайцев бойцы, что из говна — пуля.

А какие именно это бойцы, я позже лично увидел. После того как немцы нашли-таки искомые месторождения, обнаруженные некогда Сайто, мы вернулись обратно к железной дороге. Я закончил осмотр полотна и составил доклад, согласно которому дорога была построена по былым нормативам, в послевоенные годы не обновлялась и не ремонтировалась, и поэтому состояние полотна было таково, что в обычное время насыпь не смогла бы выдержать вес платформ с перевозимыми танками. Поэтому я рекомендовал либо не везти наши новые, первые советские танки по железной дороге, либо совершить эту перевозку зимой, когда сильные холода укрепили бы местное полотно. На этот доклад мне ничего не ответили, лишь просили продолжать оказывать посильную помощь нашим и немецким врачам по излечению населения от сифилиса.

В те дни я и познакомился с молодой медсестрой — моей Дашенькой. При работе в Китае нашей медэкспедиции не рекомендовалось привозить туда девиц русских, дабы китайцы чего не подумали: вот моя будущая сватья Матрена, которая работала в те годы по линии НКВД в Средней Азии, и просила меня по знакомству принять на работу к нам ее младшенькую. Как я уже говорил, Матренин муж Борис Булатович был главой Четвертого рода, господином Запада и личным другом самого Феликса Эдмундовича Дзержинского, так что подобные просьбы даже не обсуждались в те времена. А когда Дарья в Китай к нам приехала, у нас с ней как-то все само собой сладилось. Она, как и ее старшая сестрица Матрена, была из простых, потомственная шаманка из булагатов, красивая до безумия, так что я недолго сопли жевал да раздумывал. Правда, отношения мы оформили много позже, уже после войны, когда у нас сын в комсомол вступал. Нужно было указать родителей, а тогда-то и выяснилось, что мы с Дашенькой, хоть и венчаные, а в загсе так и не расписанные. Неудобно как-то вышло. Это было все потому, что я в отличие от нее всю жизнь был «социально чуждым» и потому чуть-чуть «поднадзорным». Так что сидорок со сменой белья и сухариками у меня всегда был под кроватью. Это не хорошо и не плохо, все мы — родовичи из старой знати — так жили, и не след было рисковать свободой моей Дашеньки. Ведь если что, она бы стала «женою врага народа» со всеми из этого вытекающими, а пока в паспорте штампа не было, вроде и арестовывать ее было не за что. Да что я — все так жили, так что и жаловаться тут не на что.

А дальше работали мы в экспедиции, Дашенька медсестрой — лечила китайцев, я — на все руки мастер, там подай, тут принеси и опять же связь с железной дорогой. Китайцы нас не тревожили, «молодой маршал» Чжан Сюэлян прожигал жизнь на автогонках да с девочками, а в наши края китайцы тогда не совались. Считалось, что вот-вот получат они деньги от молодой Советской России и зададут трепку японцам. Однако вместо этого где-то уже поздней осенью нам пришла команда уходить из Китая, но добровольцам предлагалось остаться, чтобы как военному госпиталю помочь нашей армии. Не нужно и говорить, что все мы, комсомольцы, конечно, остались, а с нами и немцы, которые захотели посмотреть на современное танковое наступление. А ведь у нас в тех краях было лишь личное оружие — от хунхузов, ежели что, отстреливаться. Все знали, что хунхузы всех европейцев сперва долго мучают, а потом прилюдно режут им головы, а уж что делают с пленными женщинами — лучше было и не задумываться. В те дни у нас постоянно шли разговоры между собой: мы немцев спрашивали, за что они тут остались, ведь зарежут китайцы их под горячую руку, ежели победят, а тут война будет между армиями молодого подонка и Советской России, а никак не Германии, а они нам отвечали, что здесь в этих диких степях решается судьба Германского Рейха. Если смогут советские инженеры с германскою помощью построить пресловутые танки, что прорвут плотную китайскую оборону, то и у Германии появится шанс взять реванш над нашими общими врагами — британцами, а если выяснится, что советские танки — пшик, то и германские танки, что они сейчас строят в Казани, никому никогда не понадобятся. А потом они у нас спрашивали, а за что мы тут воюем. Вот китайцы зовут всех азиатов воевать против всех европейцев, и их там сейчас сотни тысяч, а «белых» тут только горстка. Мол, присоединяйтесь к своим «черноголовым» да «узкоглазым», ведь ежели они победят — в один ров с «белыми людьми» всех нас положат. Мол, сами смерти не боитесь, так хоть женщин своих вывезите. А мы им в ответ говорили, что предки наши добровольно пришли на поклон к Руси-матушке и веками служили ей верой и правдой, так что мы тут все — люди русские, а то, что глаза поуже, так это все обман зрения. Женщины наши стреляют из личного оружия не хуже мужчин, придет нужда — каждый карабин на счету будет. Опять же что немцы, что русские ни пустыни, ни великой степи не знают, а женщины-монголки лучше их в голой Степи прячутся и на лошадях, если надобно, скачут. Не можем мы домой отпустить наши глаза и уши, полевую разведку. Дело мужчин — воевать, а дело женщин — прятаться да издали добычу высматривать, так всегда было. Смеялись, конечно, а было боязно, но и с немцами отношения стали более дружескими. Когда Отечественная война началась, я подал заявление добровольцем на фронт, но меня в тылу оставили, потому что у меня была броня, и я уже был начальником нашей дистанции. Но на словах родственники мне сказали, что в личном деле у меня, оказывается, стояла пометка, что у меня хорошие отношения с немцами и очень плохие с японцами, и поэтому меня нельзя отправлять на фронт против немцев, а правильнее оставить в Сибири воевать с самураями. Я когда об этом узнал, очень расстроился и даже обиделся, ибо мне казалось, что это несправедливое недоверие, однако после я вспомнил, как мы с немецкими камерадами жили в этой зимней пустыне — одним военным госпиталем без охраны средь Степи, и нас всякий китаец за десять верст мог увидеть и в любой миг всех убить, и как мы по очереди лежали в дозорах на холодном ветру, и как я делил, пряча огонек от этого холодного ветра, папиросу с немцем — то тем, то этим. Я часто думаю, смог ли бы я хорошо воевать на фронте Отечественной, если бы знал, что на той стороне сидит кто-то из этих немцев. Положа руку на сердце я не знаю ответа. Наверное, да, но я рад, что мне сыскалось дело здесь, в Азии, и мне никогда не пришлось отвечать на этот вопрос. Мне было проще воевать с китайцами да япошками, а немцев с той холодной войны я вспоминал как товарищей.

А война началась так. Поздней осенью 1928 года Россия отвергла требования Сюэляна заплатить ему за охрану КВЖД «чрезвычайный налог», и тогда китайский недоносок отдал приказ, и китайцы арестовали всех совработников на КВЖД, сорвали советские флаги со всех наших зданий, а недобитые белогвардейцы стали нападать на совграждан и убивать их десятками. Точных чисел никто не вел, однако за последние дни этого страшного года в Китае без вести пропало как минимум три тысячи советских граждан, а сколько в общем было убито русских, осталось загадкой, ибо вслед за белогвардейцами изо всех щелей полезли хунхузы, которые принялись убивать просто русских, а точнее, белоэмигрантов, которых китайские власти тогда не учитывали. В крупных городах было еще терпимо, а в мелких поселках русские семьи были вырезаны хунхузами начисто. Это и стало главной причиной того, почему русские потом из Китая уехали. Там было выгодно создавать сельское хозяйство, держать хутор свой иль заимку, но когда на такую заимку приходит миллион диких хунхузов и убивает всех мужиков, а потом по очереди со всеми бабами до смерти тешится, то всякое сельское хозяйство приходит в упадок. А те, к кому почему-либо не пришли, сами бегут куда глаза глядят — кто к нам, кто в Америку. Мурло — что у хунхуза, что у китайского националиста — при встрече малоприятное. А как погибла местная деревня из белоэмиграции, так они и из городов потом разбежались. Не выдержали китайской интересной действительности. Ибо это только с виду там конфуцианская благодать, а на деле — там далеко не все однозначно.

Ну, а когда в Китае началось этакое, наше правительство не могло быть в стороне, и наши составы с новыми танками переехали через границу. Китайцы нас не боялись, американцы за годы сотрудничества со «старым маршалом» Чжан Цзолинем им прекрасную оборону на совесть выстроили. Поэтому задачу нашему госпиталю поставили так: под видом экспедиции по борьбе с сифилисом подойти к городу Джалайнор и изучить китайские укрепления на так называемом «Вале Чингисхана», который прежний китайский диктатор Чжан Цзолинь строил в этих краях до этого лет пять. Строили китайцы все это огромной «рабочею армией» с помощью американских инструкторов и наших белых инженеров из Харбина, и укрепления там выглядели эпическими. Вся китайская пресса трубила о том, что Вал Чингисхана — это новая Великая Китайская стена, призванная оградить страну от новой русской агрессии. Много народу на этот вал ездило и все там осматривало. С виду это укрепление поражало своими размерами, правда, по нашим сведениям, китайцы туда еще за год до этого орудия не завезли. Но и в таком состоянии крепостные укрепления на «Валу» во много раз превосходили тот же «Турецкий вал» на крымском перешейке, который мы брали некогда у белых с огромною кровью. А тут все это выглядело полной фантастикой.

Короче говоря, послали нас, якобы медиков, на это все посмотреть, а приказы нам отдавали из штаба самого Блюхера, который уже брал «турецкую стену» в Крыму и поэтому считался спецом по взятию таких укреплений. А непосредственное командование нами было у тогда еще полковника Рокоссовского. Его считали специалистом по наведению связей с монголами, так как именно ему довелось командовать армией, которая побила самого Унгерна и к кому потом влились все наши «васильковые». Так что за тылы нам было спокойно, а вот вокруг «Вала» шастать чуть боязно. Поэтому мы пошли в одной группе с немцами, чтобы это выглядело именно как международная экспедиция. Не могли же мы прийти к китайцам и сказать: «Извините, мы тут походим, посмотрим, с какой стороны ваши укрепления брать легче».

Сказано — сделано. Прибыли мы на место к Джалайнору, огромные крепостные стены стоят, все тихо, и от этого совсем страшно. Ага, стало быть, китайцы нас ждут — и попрятались. Ну, меня, как лучше всех знающего китайский язык, послали вперед с парой немцев — якобы пустите нас с дороги погреться, водички попить. Приходим мы к воротам крепости, а они приоткрыты. Что за притча? Заходим внутрь, идем по самой крепости… Снег хрустит под ногами, кругом огромные стены и — тишина. Только холодно так, что аж зубы сводит. В один дом сунулись, в другой. Нет китайцев. А холодно, и стали мы искать, где согреться. Но нет ни хвороста, ни дров, ни деревьев. А потом один из моих попутчиков смотрел-смотрел и говорит: «Я вот не пойму, а где они сами-то грелись? Ведь печек нигде нет — ни одной!»

И правда, были в этой гигантской крепости кое-где очаги для полковых кухонь, но не было больших печек. Потом нам сказали, что выстроили китайцы крепость по американскому образцу, а в американских планах для их крепостей больших печей не положено, ибо у себя они их строили на границе с Мексикой, где зимой плюс двадцать, и такую же крепость поставили китайцам в Маньчжурии, а там как ударило минус тридцать, так китайцы и побросали свой хваленый «Вал Чингисхана», удрали в тот же город Джалайнор к печкам греться. Смотрел я тогда, смотрел на эту крепость диковинную, с орудиями насмерть примерзшими на позициях, штабелями снарядов под свежим льдом, и с тех пор не могу считать американцев людьми адекватными.

Вернулись мы назад из этой странной разведки, отстучали телеграмму своим, нам сказали, что принято, и просили идти теперь к Джалайнору. Там китайцы построили линию обороны обычную. То бишь основанную на уже существующем городе. А пока мы туда шли, сразу же вслед за нами по холодной безлюдной степи, через укрепления хваленого «Вала», потекла конница Рокоссовского. А как они взяли безлюдный «Вал», так по железной дороге пошли поезда к Джалайнору с первыми советскими танками. Не скажу, что в Джалайноре укрепления были проще, но если бы китайцы на «Валу» хоть кого-то оставили, то вся эта война могла б пойти по-другому. Наши подрывники потом замучались все это богатство взрывать, когда война кончилась. Страну мы по договору оставляли китайцам, а с такой мощью впоследствии встречаться нам не хотелось.

По Джалайнору я в составе военной комиссии позже ходил и китайские оборонительные сооружения осматривал. Огромные доты, блиндированные ходы сообщений, бескрайние минные поля. Глубина обороны укрепрайона была в двадцать верст! Китайцы, конечно, те еще трудолюбивые мураши, земли они в тех краях выкопали и на тачках с носилками перенесли не на одну пирамиду египетскую, так что даже после падения «Вала», возможного наступления они ждали с куражом и уверенностью. А наша армия в этих боях по числу была в тридцать раз меньше китайской, и все кругом думали, что прорвать столь плотную китайскую оборону просто немыслимо. Скажу лишь, что плотность огня у китайцев под Джалайнором достигала тридцати пулеметов и шести пушек на версту фронта, даже для Первой мировой такая плотность огня со стороны по уши закопавшегося в землю противника выглядела убийственно. И все-таки мы их взяли…

Во-первых, удивили мы их нашими первыми советскими танками. Сперва в бой пошли танки импортные, у разных британцев с французами купленные. Горели они страшно, как свечки. Скорость у этих танков была маленькая, все слабые места британским и французским инструкторам да наемникам прекрасно известные, так что били эти заемные танки — как куропаток, привязанных на снегу. А снег кругом, голая степь, бьешь по такому танку как в тире, так как он ползет медленно. Тогда наши наконец перестали глупостью маяться и пустили первые советские танки — МС-1 или машины сопровождения. Китайцы по ним стреляют, а они быстро по полю идут, ибо движки на них мы ставили мощные, поэтому по ним было сложно попасть, а когда попадут, так эти китайские снаряды от наших танков буквально отскакивают, так как у нас было совсем иное бронирование: там, где у британских или французских танков было слабое место, у наших стояла самая толща. Вы не поверите, но в первый день мы из одиннадцати наших танков в боевых действиях потеряли только один, да и тот с поля боя потом вытащили. Он заехал на минное поле, и там ему взрывом один каток выбило, вот и все боевые потери. А не боевые потери из десяти прочих танков были шесть машин. В те дни было холодно, на улице где-то под минус тридцать, а к ночи и под все сорок. Все двигатели на наших танках в те дни были импортные, и их полагалось после интенсивной работы студить. Так, десять наших танков проскочило под огнем противника в мертвую зону к их дотам, но потом шесть из них попросту не завелись на морозе. Вот такой казус! С другой стороны, они встали там этакими неподвижными огневыми точками и огнем пресекли все попытки китайцев передвигаться между их укреплениями. Помните, был такой фильм «Три танкиста» — там еще песня «Три танкиста, три веселых друга — экипаж машины боевой», так идея из этого фильма как раз появилась на основании этой короткой войны. Наши танки благополучно прорвались к китайцам, там в основном все заглохли, а пехоту к ним на подмогу китайцы пулеметными очередями отрезали. Зато и танкисты своими пушками китайцев прижали и не давали им передвигаться между дотами. Получилось что-то вроде анекдота:

— Кузьма, я медведя поймал!

— Так веди его сюда.

— Так он не идет.

— Тогда сам иди.

— Так он меня не пускает!»

И смех и грех.

А день зимой короткий, скоро стемнело, на улице мороз под все сорок градусов, мы смотрим, стоят наши танки у вражеских дотов, башнями вертят, но сколько они там простоят — пока у них все не промерзнет. Опять же при минус сорок сидеть в железной коробке, когда у тебя за соседней стеной в тепле миллион злобных китайцев, удовольствие малоприятное. Так что надо нам ребят из беды выручать, да и танки китайцам отдать никак нельзя, ибо они тогда были страшно секретные. Тут приходит приказ: всем молодым ребятам с хорошей физической силой и меткостью, кто не боится мороза — собраться для инструктажа у комполка, к которому наш госпиталь был на военное время приписан. Я всегда был здоровым, в бой рвался, да и перед Дашенькой захотел выпендриться, вот и пошел добровольцем. Там нас осмотрели, выбрали с десяток самых сильных, и чтоб руки обязательно были длинные, послали на фланг проходить инструктаж. Тут-то и выяснилось, что на всякую хитрую китайскую задницу есть наш народный русский прибор.

Китайцы очень не любят холода, и ближе к ночи наши дозорные обратили внимание, что из каждого китайского дота вверх тянется тонкая струйка дыма. В общем, не умели рисоеды нашего сибирского холода вытерпеть и поэтому грелись всю ночь вокруг своих печек. Так наша разведка их позиции вокруг по минным полям обошла и обнаружила лишь один китайский секрет, да и те замерзли все уже насмерть и лежали в дозоре, как куски льда. То есть китайцы сидели все в своих дотах, ощетинясь во все стороны пулеметами, да грели на огне свои ружья, потому что китайцы не умеют держать свои винтовки в порядке, они их чересчур смазывают, а на морозе оружейная смазка застывает и ружья уже не стреляют. Рецепт тут простой — надо затвор меньше смазывать, но тут надо со смазкою точную меру поймать, а у китайцев с этим делом беда, причем какая-то национальная. У всех трофейных китайских стволов всегда было или чересчур много смазки, или наоборот. Даже не знаю, в чем тут все дело. Поэтому на морозе китайцы затворы у оружия всегда греют, на тех самых печках, дым от которых в ночи за версту со всех сторон виден. Так у наших командиров возникла идея, что китайская печка — это такой же заход в китайский дот или блиндаж, что и открытая дверь. Нужно лишь изловчиться забросить гранату им в дымоход. Правда, для того чтобы это все сделать, нужно пробежать в сорокаградусный мороз по чистому полю через простреливаемую зону китайского пулемета, а потом гранаты в цель кинуть и вернуться назад за следующими. Дело это было опасное, поэтому всех просили три раза подумать, прежде чем решиться на этакое. Да мы ж комсомольцы, нам тогда море было по колено, так что все согласились.

И вот выходили мы по очереди в темноту — в одних валенках, светлом овечьем тулупе мехом наружу на голое тело, а на руках варежки на веревочке, в обоих кулаках гранаты. Товарищ выдергивает обе чеки, надевает на руки с гранатами варежки, и ты бежишь по степи прямо на китайское укрепление и струйку дыма из китайской печки высматриваешь. Увидел, выбежал на нужное расстояние, обе руки резко вниз. Варежки с кулаков падают, и ты со всей дури в сторону китайской трубы с замахом — с одной руки, а потом и с другой. Прибегаешь назад и слушаешь: если попал, то сзади грохнет так, что не ошибешься, ибо китайцы у печек грели не только затворы и руки, но и гранаты вместе со своими снарядами. Так что я потом лазил к ним в доты смотреть — страшное зрелище, там внутри этой консервной банки был будто фарш из тел, земли и железа. Если попал, переходишь к очередному доту, если не попал — наливают для сугреву и храбрости полстопки спирта, и бежишь еще раз. Я бегал раз десять, пару раз попал в цель — закидывал-таки в китайские дымоходы гранату. Меня за это потом наградили медалью и грамотой. Самое удивительное в этой истории то, что никто из нас, пока бежал с взведенной гранатой, не погиб, оступившись по дороге или случайно споткнувшись. И китайские пулеметы по нам промахивались. Немецкие камрады, которые все эти забеги видели, потом все хотели выпить с нами на брудершафт и говорили, что все это было как у Киплинга в «Книге Джунглей» — это и есть то самое, что Маугли называл «дергать смерть за усы». Я никогда до этого не читал «Маугли», и мне ее тогда дали прочесть на немецком. Интересная книжица, правда, я заподозрил, что немцы помимо прочего еще сказали, что я чем-то им напомнил того индийского мальчика, слегка унтерменьша, по их мнению. Мол, цивилизованный человек никогда не станет рисковать жизнью своей так безрассудно. Я это запомнил, и осадок на всю жизнь у меня остался. А может, и не имели они ничего в виду такого подобного. Однако, хоть и были они хорошие люди, но все одно уже тогда было видно, что они при этом — фашисты.

Коротко говоря, этот бой в событиях на КВЖД на той войне для меня оказался единственный. Китайцы потеряли всю свою хваленую линию обороны, потери их были ужасны, а наши потери пришлись большей частью на экипажи импортных танков, да и там больше было обожженных, чем раненых. Меня потом просили написать много отчетов об этом сражении. Считалось, что я был там человеком гражданским и поэтому мог видеть все эти события непредвзято. Поэтому меня спрашивали, как со стороны выглядели первые наши танки, почему, по моему мнению, они в бою встали и прочее. Я имел некий опыт в работе со сложными механизмами, так как учился на инженера-путейца, но что именно творилось с танками, я был без понятия и так об этом и написал. А кроме того, потом в госпиталь поступили не только обожженные из танков импортных, но и танкисты из наших экипажей, они пострадали от угара и выхлопных газов от немецких дизельных двигателей. Оказалось, что бензиновые карбюраторные движки на морозе не запустились, а дизельные, которые работали и на холоде должны были запускаться вроде бы хуже, наши мехводы в момент остановки танков прогревали паяльными лампами согласно инструкции. Поэтому дизеля не остыли, и все четыре танка с опытными дизелями после остановки продолжали движение, а бензиновые — замерзли. Из этого курьеза потом вышла примечательная дискуссия, и я, как свидетель, вынужден был много раз повторять перед разными комиссиями, что я тогда видел. Дело в том, что в Наркомате вооружений на этом примере победила точка зрения о том, что танковые дизеля более устойчивы к холоду, так как их можно прогреть открытым огнем, если оно вдруг понадобится, а бензиновый мотор так не прогреть, ибо бензин просто вспыхнет. А страна у нас северная, холода бывают регулярно, так что на случай зимней погоды лучше на все танки ставить именно дизеля, а не карбюраторы. Противники же отвечали, что дизели очень чадят и танкисты от этого угорают до рвоты, и врачи даже опасаются за последствия от сидения в танке с постоянно чадящим двигателем. В итоге некое время у нас разрабатывали обе ветки, пока не победили сторонники дизелей, а чад и угар тогда победили за счет более чистых моторов, с одной стороны, и принудительной вентиляции в танке — с другой. Если вы когда-нибудь ездили в нашем танке — даже современном, то видели, что внутри он на редкость железный, и там нет ничего мягкого. А делалось это потому, что первые дизеля очень дымили, а дым и угар в мягкую обивку после этого впитывались, так что и танкисты дурели, нюхая просто внутреннюю обивку даже при выключенном двигателе. Чтобы победить эту беду, у нас на всех ранних танках из танкового нутра удалили все набивное и мягкое, что могло дым впитывать.

Самое удивительное, что немцы, которые вместе со мной наблюдали сражение, сделали выводы, обратные нашим. Они тоже видели эти столбы черного дыма, валящие из дизелей, и написали в своих отчетах, что дизельные движки жрут топлива много больше, чем двигатели бензиновые. Кроме того, в докладе самого Цейса указывалось, что последствия от дизельного угара сказываются на здоровье танкистов очень серьезно, и, по его наблюдениям, все пораженные наши танкисты жаловались потом на головные боли и ухудшение зрения. Поэтому немцы запретили у себя использовать дизели — как по экономическим, так и по медицинским соображениям. А танки у них поэтому внутри были «мягкие», так как в карбюраторе бензин сгорает гораздо лучше, чем соляра в дизеле, и такой проблемы с угаром не наблюдается. Потом уже в конце Великой Отечественной они попытались переделать свои танки под дизели, ибо, пусть и чадящие, дизельные движки в целом мощнее, чем чистенькие бензиновые, но поезд уже ушел, а нынче весь мир предпочитает в танки ставить мощные дизеля. Я часто думаю над этим парадоксом: немцы шли от здоровья танкистов и экономической выгоды, а наши от мощности танка, чтобы он шел быстрее и меньше оставался под китайскими пушками. Жизнь показала: наш подход был более верным. Однако порой меня при воспоминании об этом деле одолевают сомнения, особенно, когда я вспоминаю про наших танкистов, которые потом с неделю блевали от угара в госпитале. Мне было жаль их, но я всегда знал, что так, как в тот раз решило наше начальство — так было правильно, и потом, в дни войны, когда мы принимали непростые решения по эвакуации наших заводов или срочному строительству железных дорог — я всегда вспоминал тех танкистов и понимал, что и все прочие могут точно так же потерпеть для общей победы.

А победа тогда была замечательная. По слухам, мы потеряли в ходе боев человек двести, притом, что мы наступали на китайские пулеметы и пушки, а китайцы только убитыми примерно полторы тысячи под Маньчжули и Чжалайнором, в боях в которых я принял участие. Это было как раз на границе Маньчжурии и внутренней Монголии, поэтому такое смешение разных имен: сперва мы взяли монгольский Чжалайнор, а потом на плечах бегущих китайцев вошли в их Маньчжули уже в китайской Маньчжурии. При этом мы взяли считавшийся неприступным «Вал Чингисхана», который был построен китайцам американцами, правда, китайцы оттуда без боя удрали, а потом нам сдались все китайские генералы их Северо-Западной армии во главе с Лян Чжу-Цзяном. Вы будете смеяться, но в Маньчжули нам в плен сдалось в три раза больше китайских военных, чем было во всей наступающей Советской армии. Самое серьезное сопротивление оказали нам части недобитых белогвардейцев-семеновцев атамана Кислицына, но это было далеко от тех мест, где я был, так что подробности мне неизвестны. А мне, как старшему комсомольцу, было поручено поговорить с пленными на предмет выявления среди них ребят с правильным образом мыслей для того, чтобы они сами вступали в комсомол и китайскую компартию. Не буду хвастать — я вроде бы нашел правильные слова к сердцам юных пленников, и человек пятьдесят из них попросилось принять в комсомол, а человек пятьсот захотело стать гражданами Страны Советов и служить в нашей армии. Всех их в итоге потом отправили в Синьцзян воевать за свободный Китай против британских марионеток в Туркестане и американских прихвостней чанкайшистов. Многие потом даже до победы коммунистов в войне дожили-таки и приезжали ко мне со своей благодарностью. А еще за эту работу мне личную благодарность вынес командир нашей кавбригады, который под Чжалайнором командовал. Так, я впервые встретил товарища Рокоссовского, а поставили его к нам потому, что в свое время он командовал нашими войсками против барона Унгерна и первым принимал наших «васильковых», когда они массово стали переходить на советскую сторону. Опять же за счет старых связей из-под крыла Рокоссовского нашим легче было перебраться в ведомство товарища Дзержинского, ибо рука руку моет.

А потом эта война для нас кончилась, а вместе с ней завершилось и мое участие в советско-германской экспедиции по борьбе с сифилисом. Полтора года мы шли по горам, пустыне и степи — от этой страшной заразы народы излечивая, прошли все бурятские земли в нашей стране, всю Монголию, а потом и сопредельный Китай. Честно говоря, когда я смотрю на карту, мне даже не верится, что я за эти два года столько своими ногами прошел. Но так оно и было, и сифилис на этой огромной территории мы вылечили, медицинские мероприятия по изоляции и ликвидации болезни были у нас отработаны, а я получил большой опыт по организации обеспечения всем необходимым большой массы людей, и в моем личном деле, как потом мне рассказывали, у меня появилась отметка о том, что я хороший хозяйственник и организатор, ибо Цейс в этой экспедиции занимался наукой да разведовал, товарищ Броннер говорил пламенные речи о победе мировой революции перед аратами, причем говорил по-немецки и по-русски, а аратам приходилось это переводить, и делали это мы с моими сватьями Борей и Жорой. Борис организовывал школы в улусах и учил детей грамоте, а среди старших отбирал тех, кто мог бы на учителя иль врача выучиться, а Георгий набирал из аратов парней посмышленее и покрепче и забирал их, кого на свои чекистские дела, а тех, кто попроще — в Красную армию. А я, стало быть, за всех сидел на хозяйстве. Ну, так оно в итоге и вышло, Цейс вернулся в Германию и стал там группенфюрером, Броннер был выявлен как балабол и троцкист, после чего расстрелян, Борис сперва был назначен нашим Министром культуры, а потом стал профессором и народным учителем, а Жора — знаменитым разведчиком. Я, как сидел тогда, так и всю жизнь — на хозяйстве или, как у нас говорят, «организовывал движение на транспорте».

В начале нового 1930-го года я вернулся в свой институт — все мои хвосты за полтора года сдавать да к диплому готовиться. Тут-то ко мне и пришли с вопросами по религии. Выяснилось, что по возвращении в Казань Цейс с какими-то татарами разоткровенничался на тему об их религии, и кто-то из них на него в органы стукнул. Он татарам сказал, что у нас есть свобода совести, в том смысле, что былая знать все еще хранит свое православие, и нам это властями дозволено, а, мол, почему такого нет у них в Татарстане? Поэтому меня в Томском институте взяли за хобот с вопросами: а не остался ли я, пламенный комсомолец, в душе — в опиум для народа верующим? А кого еще имел в виду «немецкий шпион Цейс» под «былой знатью», если нас там из знатных родовичей было лишь только три человека — я и мои сватья. А обвинение в тайном поклонении церкви по тем годам для комсомольца было ой каким тяжким. В ответ на это я отвечал, что в церковь я никогда не ходил и не хожу — никто не сможет сказать, что видал, как я в церковь ходил или, положим, молился, а что имел в виду Цейс — мне неведомо. Это слегка успокоило томских товарищей, и от меня на время отстали. Затем оказалось, что они послали запрос в наши края, и оттуда пришел ответ от каких-то аратов-предателей, что ни в какую церковь в Томске я не смогу ходить по определению, ибо там все церкви никонианские, а я — старой веры, и мало того, будучи Верховным Шаманом, считаюсь для местных, как они написали, «раскольников» природным «батюшкой» и, стало быть, главой русской церкви. Я не знаю, с чего им в голову все это взбрело и откуда такая моча им в башку ударила, но жизнь моя в институте сразу стала не сахар. Меня захотели из комсомола сразу же исключить, а из института выгнать — якобы за хроническую неуспеваемость и прогулы в течение всего года, пусть даже я и был все это время в государственной экспедиции.

Выгнать из института тогда меня, конечно, не выгнали, но заставили прилюдно отречься от христианства и даже на крест при всех плюнуть. Я потом много думал, правильно ли оно было так делать с моей стороны. А старики мне сказали, что раз крест был никонианский, а отверг господа ты на никонианском Писании, то для нас это не так чтоб считается. А кроме того Дашенька моя уже была с нашим будущим сыном Юрой, и остаться без диплома об образовании я не имел права. Слух о том, что я отвернулся от Веры Предков дошел до наших краев, и меня многие тогда осуждали, ибо одно дело, если бы от Христа отказался простой арат или даже обычный родович, а меня после смерти отца уже считали Верховным Шаманом, а для нас, староверов, это означало, что я стал для своих главным батюшкой. Так что много проблем это отречение мне принесло и многие родовичи от меня отвернулись.

Так написал я диплом и закончил мое обучение, вернулся в Иркутск, и стал я в городском депо секретарем комсомольской организации. К той поре уже умер Дзержинский, без него Рудзутак выказал себя в наркомате путей сообщения как полный ноль без палочки, и его оттуда уволили, а нам вместо него — о покойных плохо не говорят — дали нового наркома Рухимовича Моисея Львовича. Вот тут-то мы и пожалели, что забрали у нас Рудзутака. Тот хотя бы не имел столь кипучей инициативы при отсутствии всякого образования. То есть — вообще всякого. При Рухимовиче у нас в Сибири умудрились упразднить регулярное пассажирское сообщение, так как оно якобы мешало перевозкам угля по железной дороге, а пассажирские поезда стали ходить «по скорости заполнения». То есть заполнился поезд пассажирами — и поехали. Очень забавно было ждать подобного поезда на промежуточной станции, особенно в Сибири и особенно зимой, когда холод под сорок, а поезд приходит неизвестно когда раз в трое суток. Очень большой оригинал был Моисей Львович, и в отличие от Рудзутака, его-то в 1938 году расстреляли более чем заслуженно. Именно по итогам бурной деятельности Рухимовича наш огромный наркомат путей сообщения разделили на много частей, выделив из нас наркоматы речного и морского транспорта, а также все городские транспортные сети, и, я думаю, это правильно. Ибо страдать всем скопом под одним не совсем адекватным руководителем было незачем. А потом сняли наконец-то и Рухимовича, послав куда-то на Кузбасс — управлять погрузкою и разгрузкой угля, это у него и впрямь хорошо получалось. Порой я думаю, что Рухимовича к нам прислали нарочно, ибо в свое время Феликс Эдмундович пытался объять необъятное и под своим началом имел наркомат, в котором переплелись кони, люди, паровозы, пароходы и даже трамваи. Управлять этим зверинцем на самом-то деле было немыслимо, ибо что трамваи, что поезда, что пароходы имеют свою специфику, и к каждому из них нельзя с одним и тем же рецептом. Так что разделение требовалось, но обвинить в бардаке выдвиженца Дзержинского было немыслимо, вот и поставили временно Рухимовича, чтобы он окончательно довел дело до абсурда. А когда появился вопрос — как до этого дело дошло, ответ для всех тогда был очевиден, так как наркоматом как раз командовал Моисей Львович, и других объяснений, почему так случилось, народу не требовалось. Вот такое у меня периоду Рухимовича есть объяснение, но, возможно, я ошибаюсь. А разгребать весь этот бардак пришел товарищ Андреев. Именно при нем я и попал на дорогу.

Андреева принято ругать за те репрессии, которые при нем пришли на дорогу гораздо раньше, чем они прошли по стране, но и этому есть свое объяснение. Как я говорил, создал наш наркомат Феликс Эдмундович, у которого в подчинении была и Чека, и поэтому сотрудники у нас свободно перетекали между этими двумя ведомствами. В двадцатые годы так уж пошло, что тех сотрудников ВЧК, которые не устраивали руководство, «ссылали» к нам в наркомат, который за годы правления Рудзутака превратился в нечто вроде отстойника. То есть всех чекистов, кто, по их мнению, был к работе не гож, ссылали в железнодорожники. И, наоборот, тех путейцев, кто чекистам по их работе глянулся, забирали в другой наркомат. В итоге внутри нашего ведомства подобрался такой контингент, что хоть святых выноси. Я и сам по молодости просил, чтоб меня приняли в родственный тогда наркомат, пока была возможность туда попасть (с моими сватьями), ибо по тем годам считалось, что к нам идут одни неудачники. Но мне отвечали, что я очень хороший хозяйственник, поэтому должен получить путейское образование и мне лучше работать на этой стезе, ибо скоро у нас откроется много вакансий, а работать на дороге тоже кому-то надо. И я смирился.

И вот стоило мне защитить диплом и получить распределение в депо в Иркутск, как во главе наркомата появился товарищ Андреев, который и начал первую чистку. Именно за счет этой чистки я, вчерашний студент, сразу получил назначение на пост руководителя Иркутского депо, и тогда же случилось мое самое главное испытание.

В том году в стране был большой голод. Лето 1931-го случилось засушливое, и хлеб на полях весь сгорел на Украине, на Дону, на Кубани, в Казахстане и даже в Западной Сибири. Беда была не только у нас, но и в соседних Польше, Румынии и Болгарии, но это неважно. У нас в Восточной Сибири хлеб уродился, поэтому все было не так печально, однако и нам пришлось затянуть пояса. Нормы продуктов той зимой были урезаны, большая часть всего раздавалась по карточкам. А у меня как раз в том феврале родился сын Юрочка, и я стал работать в две смены, чтобы хоть как-то содержать жену и ребенка.

Это только так говорилось — в две смены, а на деле я работал тогда в подвижном составе в должности машиниста, а кочегара у нас не было, и мы кидали уголь с моим помощником Володей по очереди, и за это ставку машиниста делили между нами, а с ними и кочегарские карточки. Их было немного, но для грудного ребенка и это был хлеб.

А ближе к весне в области начался мятеж. Кто принял это решение, я уж не знаю, но, когда все амбары были выметены, кто-то умный придумал пустить на помол семенное зерно. Потом, уже после событий, нам сказали, что это был троцкистский заговор, и такое указание появилось нарочно, чтобы возбудить страсти. За это много народу в иркутском обкоме после было расстреляно, и, насколько я знаю, многих постреляли за дело. Но кажется мне, что все-таки это никакой был не заговор, а просто очередные кухарки пожелали управлять государством, вот и вышло все как оно вышло. А уже потом, когда кровь пролилась да дело вышло на общесоюзный уровень, сумели стрелочников попейсатей найти. На них тогда много что сваливали, благо, было за что. А раз пейсатые, значит, троцкисты, и делу конец. Я так думаю.

Надо сказать, что в наших краях вся жизнь вокруг железной дороги наладилась. По железной дороге приезжали товары и войска, также по ним вывозили в те годы хлеб в голодающие районы. А весь базар получился из-за того, что мужики не хотели семенное зерно на помол отдавать, затем разговоры пошли, что весь хлеб из Сибири вывозят, чтобы комиссаров кормить, а комиссары по местным понятиям были как раз сами знаете кто, и мятежники объявили, что все, кто работает на железной дороге, — за комиссаров, против крестьян и даже, возможно, «обрезанные». И обещали они нас, железнодорожников, убивать за то, что возим хлеб из Сибири, а вокруг голод, за то, что служим «христопродавцам» и прочее.

А железная дорога — дело простое: есть колея, а на ней паровоз вагоны везет. Положили на рельсы бревно, и паровозу уже не проехать. Положили сзади второе бревно — и вот уже нельзя сдать задним ходом. Поднимаются тогда бандиты на паровоз, вытаскивают всех дорожников и прямо у насыпи расстреливают. И вся любовь.

В первый раз такое вот началось. Когда шла Гражданская, все рассказывали, что дорожников не трогали ни те, ни эти. Всем надо было ехать. Захватывают красные станцию, вызывают всех машинистов, телеграфистов, путейцев и выясняют, кто служил белым. Всех, кто служил — на лавку, и десять-пятнадцать плетей, но били не сильно, чтобы не убить насмерть. А потом всех на работы — служить красным. Через неделю приходят белые и точно так же всех собирают, выявляют тех, кто был с красными, и тоже всем по десять плетей и работать. Всем нужно было ехать в те дни.

А в 1932 году мужикам ехать было не надо. Они хотели, чтобы по дороге на запад не ездили, не гнали эшелоны с зерном. На дороге в Китай подобного не было, так как оттуда всегда нужно было к нам чай и рис завозить. А вот на иркутской дороге постоянно убивали поездные бригады. При этом просто постреляют наших — и все. Пассажирские поезда при этом не грабили, охотились только лишь на товарные.

Вот и смотрите, на паровозе вас двое-трое, все люди семейные, всем жить охота, а вас — стреляют, причем всех без разбора. И народ начал увольняться в те дни. А я как раз тогда был секретарем Иркутского депо, и мы обращались за помощью наверх. Однако все думали, что вот-вот рассосется, забудется, и поэтому убийства паровозных бригад скрывали до времени.

Видите ли, целью кулаков были не грабежи и не диверсии на железной дороге, целью было планомерное уничтожение коммунистов, причем не абы каких, а именно людей реально партийных, с убеждениями, а не тех, кого в свое время понабрали по родству, да по знакомству, да по случаю. При этом случаи нападений на поезда нарочно замалчивались, а ежели мы, железнодорожники, возмущались, то нам говорили, «что мы делаем из мухи слона» и «хотим обратить на себя внимание», «получить какие-то выгоды» и так далее. То есть по полной программе все переваливалось с больной головы на здоровую. Вплоть до того, что бандюки вдоль дороги были все в курсе, что за нападение на село и отстрел, или повешение председателя колхоза из коммунистов или комсомольского вожака скорее всего пришлют отряды милиции, а за отстрел большевика из поездной бригады — никого не пришлют, потому что где-то наверху, в Москве, это выглядит выгодно. (Помните, в 1928 году было такое у нас «шахтинское дело», и тот же Вышинский обвинял «врагов народа» за песок в смазке и железную стружку в сливочном масле, а ведь там дыма не было без огня. То, что творилось на Сибирской дороге в отношении местной организации большевиков, это было вообще нечто. Причем, с ведома и попустительства тех же троцкистов с зиновьевцами.)

Не надо думать, что нападали на любой поезд. В этом случае дорогу точно окружили бы солдатами, и самой проблемы не было бы. Однако ежели где-то два раза в месяц всю поездную бригаду отстреливают или на суку вешают, то народ из депо разбегается. Короче, очень быстро в поездных бригадах остались одни комсомольцы да коммунисты. И вот как-то летом уже, в июне, на Байкале как раз лед стал сходить, нам положили поперек колеи бревно, а патроны в револьверах у нас с Володькой, напарником моим, быстро закончились. Взяли нас, связали нам руки за спину, спустили под насыпь, поставили на колени, и сзади затворы щелкнули. Я помню, как увидел внизу Байкал, лед на нем уже пошел трещинами, тепло в тот день было и солнечно.

Я закрыл глаза, чтобы было не страшно, и молиться стал для себя, виниться за то, что от веры отцов в комсомол ушел — сподличал. А в ту минуту кто-то мимо пошел, остановился вверху и изумленным так голосом:

— Да вы что, дураки?! Еремееву дочу вдовой что ли делаете? А че вам Еремей потом сделает? — и пошел себе дальше.

Всю жизнь не могу забыть я этот момент. Сперва не понял я, что случилось, а потом слышал: народ заклацал затворами, стал советоваться и поздно голову вверх поднял, не разглядел против света того мужика снизу вверх из-под насыпи. А он стоял там, наверху, и был вокруг головы его нимб, как у святого, и показался он мне похож на деда моего Софрона покойного.

Когда мы вернулись домой, я первым делом в Церкву побежал, там сказал, что от убеждений я не отступлюсь, пусть и дальше знают меня коммунистом, но прошу позволения снова ходить на Службу и быть допущенным к Святому Причастию. И меня назад приняли. Потому что, выслушав мой рассказ, наш батюшка сказал мне, что раз я в смертный час не за себя у Бога просил, а прощения у Господа за то, что отрекся от веры ради дружбы с товарищами, то ответил Господь на искреннюю молитву. Ведь места, где меня поймали, были далеко и от Алари, где командовал Еремей, и от Бохана, где родилась моя Дашенька. Так мог ли среди бандюков найтись человек, который меня опознал? А иной раз я думаю, что это и впрямь за мною пришел кто-то из моих предков, а если я лучше всех деда Софрона знал и запомнил, то вот и было мне видение именно в его облике.

В общем, в Церкви меня назад приняли, позволили и своим быть, и большевиком числиться. Но с того самого раза появился на паровозе у нас пулемет, ибо предки предками, а ну в другой раз они не успеют?! Так что с пулеметом надежнее. А в другой раз поймали меня из-за того, что от мятежа повез я Дашеньку с Юрочкой из Иркутска в Мысовку к родственникам, а места на паровозе немного, и пришлось нам пулемет выкинуть: это был путь на восток, это направление считалось покойным.

И опять бревно на дороге, только в этот раз мы даже не стреляли, чтоб не попали в ребенка. И вот когда бандиты потащили нас, Дашенька вцепилась в меня и ну кричать, что тесть мой у них — главный, и она на них Еремею нажалуется. Ну и отпустили они нас. А у Дарьи Еремеевны, когда бандиты ушли, ноги отказали, и где-то на неделю она «обезножела». Потом, правда, опять поднялась.

А стал Еремей главой мятежа очень просто. Главой Запада испокон веков считался глава нашего Четвертого рода — в то время мой сват Борис Булатович Баиров (я про него уж рассказывал). Он одним из первых наших родовичей попал в систему НКВД и там дал личную присягу на верность самому Феликсу Эдмундовичу. И за это, как человеку верному и ответственному, ему поручили пост руководителя совета профсоюзов Сибири и Дальнего Востока. А еще он командовал одним из «васильковых» полков, который как раз тогда преобразовали в кавбригаду НКВД, так что он был еще и комбриг. А какой потомственный офицер может быть без войны? Вот и командовал он в те годы бригадой НКВД в Средней Азии — гонял басмачей по барханам. А весной свояченица моя Матрена, следователь НКВД по особо важным, попала на сохранение, и ее отвезли в Москву в Первую градскую. А сват мой, комбриг и председатель наших всех профсоюзов, без ее шаманского присмотра пошел с прочими на встречу Первомая к узбекам, и там его отравили. На следствии сказали, что убить в бою басмачи его не смогли, поэтому и подошли к нему с ядом.

Вот так ни за понюх табака полег на ровном месте под Ташкентом наш Господин всего Запада, жена его, моя свояченица Матрена, в те дни рожала в Москве, и, пока ребенок был нерожденный, опекуном над ее чревом считался ее отец — мой тесть Еремей. Ну и бунтующие крестьяне пришли к нему со словами: «Пока не исполнится двенадцать лет твоему внуку, ты наш Господин, повелевай нами, приказывай!» Ну и приказал мой тесть собираться в отряды, чтобы воевать против коммунистов, комсомольцев и продуктовых отрядов. С точки зрения обычаев, как Властелин Запада и военный руководитель бурят, имел право. Да только для того чтобы быть Господином Востока или Запада, нужно было иметь нормальное образование да послужить в армии иль чиновником, а без образования да без службы любой из нас, в сущности, безродный арат. Впрочем, он и был арат, хоть и хозяин крепкий и справный. Да и мужик хороший, я так думаю. Это все потом выяснилось, а тогда говорили про то восстание невесть что.

Такие дела не могли пройти незамеченными, и меня вызвали на ковер, выяснять что да как и почему вдруг так вышло, что тесть мой оказался во главе кулаков. Сперва все пугали, обещали посадить Дашеньку, а она тогда плохо ходила и еще кормила грудью нашего Юрочку. Ну и говорил я, что, мол, все это ошибка. Гримаса истории. Еремей Бадмаевич, конечно, по всем понятиям был кулак — у другого арата из простого улуса дочери ни за что не сумели бы в город выбраться, получить хоть какое-то образование. Поэтому я, мол, вины с себя не снимаю — проглядел в тесте вражеского пособника, но ведь и Дашенька моя, и Матрена, сестра ее, и следователь по особо важным, давно из того улуса уехали. Мало они с отцом, похоже, общались, не успели набраться мелкобуржуазной среды. Так что и сажать или арестовывать Дашеньку мою или Матрену из-за их отца не за что.

А в ту пору уже послабление вышло. Забрали меня в начале осени, а в селах уже пошла жатва, сбор урожая, обмолот и все прочее. Так те самые мужики, что по весне поднялись, принялись зерно государству сдавать. Причем все по-честному оставляли себе по нормативу, лишь бы зиму пережить. Так что кулацкое восстание хоть и кровавое у нас было, но весьма странное: кто-то по лесам бегал — стрелять, а большинство мужиков так и ходили на полевые работы — хлеб убирать. Опять же очень важный момент, если бы в том году поднялись одни буряты или же одни русские, то, конечно, прислали бы из центра карателей. А когда те и другие деревни поднялись поровну да никаких политических требований не было, то власть призадумалась. Пока лето шло, хоть и убивали по сельсоветам да на железной дороге коммунистов и комсомольцев, но полевые работы при этом шли. Государство надеялось, что народ сперва хлеб уберет, а уже потом за ним можно будет прислать карателей. Ибо шел тогда 1932-й — первый год после голодомора 1931-го, и каждое зернышко было у страны на счету; мне потом сказывали, что по НКВД прошла ориентировка: хоть и творится восстание — пусть мятежники сперва хлеб уберут. Потом шло планирование, как зерно с умом отобрать, чтоб кулаки при этом его не пожгли. А тут вышло, что мужики сами добровольно принялись его сдавать государству, вот государство и подобрело.

Дело было на контроле у самого Сталина, и сперва он серчал, правда, сам же и приказал, чтобы наперво народ зерно все собрал. А потом, как пошли сообщения с мест, что мужики сами зерно государству сдают, вышла от него перемена — разобрался он, что дело все началось с того, что у мужиков семенное зерно по весне пытались изъять, и рассудил дело иначе. Ему, конечно, пытались сказать, что семенное зерно хотели изъять не на помол, а потому что на Украине и в Западной Сибири свое семенное зерно в дни голода съели, но он быстро выяснил, что все это выдумки, которые появились уже много позже, когда стало ясно, что много где народ не отсеялся, так как семенное зимой съел, а в наших краях хотели его забрать именно на помол. Поэтому всех причастных ко всей этой глупости тут же посадили и заставили признание писать, что все это был вражеский заговор. А ни в Бурятию, ни в Иркутскую область он войска вводить не хотел, потому что это испокон веков была верная земля для России да среди тех, кто восстал, было слишком много родни для его «васильковых», которые тогда уже стали костяком войск НКВД. Вот у самого товарища Сталина и возникло решение, что раз никаких политических требований со стороны кулаков не было, то сделаем вид, что и восстания не было. Были отдельные перегибы кое-где на местах, и отдельные личности принялись убивать коммунистов. Но мы их сейчас выявим, и все на этом закончится.

Поэтому мое начальство, а в наркомате путей сообщения и наркомате внутренних дел долго было начальство по сути совместное, обратилось ко мне с просьбой отправиться в центр мятежа, найти там моего тестя и уговорить его сдаться властям. При этом всем было ясно, поскольку стал он знаковой фигурой, то пощады ему ждать было нечего. Зато в случае сдачи ему обещали прощение для обеих дочерей — моей Даши и свояченицы Матрены, ибо, мол, «дочь за отца — не ответчица». А не сдастся, то очень может быть, что ответчица.

Когда дают такое задание, хочешь не хочешь, а надо ехать. Поехали мы небольшою толпой: я, мой напарник по паровозу Володька Ильин — ему я в трудную минуту всегда мог довериться, пара ребят из НКВД и журналист один, вертлявый такой. Мне он сразу не понравился. А чтобы пропускали нас кулаки через свои посты, вез я весть для тестя. Свояченица моя Матрена родила в августе мне племянницу Машеньку, а по обычаю, мальчика в Степи опекает мужик, а девочку — обязательно женщина. Стало быть, тесть мой, Еремей Бадмаевич, с этого момента переставал быть опекуном и Господином Запада, а возвращался назад в обычное аратское состояние, а опекуншей племянницы моей объявляла себя ее мать, моя свояченица-умница. Вот она-то теперь, как опекун Госпожи Запада — за неимением мужских потомков у нас наследует женщина — приказывала всем аратам сложить оружие, повиноваться властям и всем принявшим участие в восстании самим прибыть в милицию для ареста и следствия.

Честно говоря, я, передавая слова восставшим на их заставах, побаивался, что поднимут нас на штыки, ибо, на мой взгляд, в подобном тоне с мужиками говорить было нагло, однако свояченица не просто так была следователем по особо важным, так что текст свой она придумала верно. Сперва мужики, услыхав этакое, стояли как обалдевшие, а потом нас же и спрашивали, куда и кому им сдать оружие. А многие, и хлеще того, кланялись мне до земли и предлагали свою помощь сопроводить нас до моего тестя с повелением от моей свояченицы. В итоге в Аларь мы приехали с эскортом в тысячу человек, благо полевые работы к поре той закончились и мужики могли от земли оторваться. А когда вас тысяча да с оружием, совсем по-иному с людьми разговариваешь. Конечно, без наглости или хамства, но формально у меня было предписание от опекунши Госпожи Запада и тысячи тысяч войск НКВД (с момента рождения моей племянницы тесть мой стал нуль без палочки). Так что хоть буянов и было больше, но мы могли теперь сослаться на обычаи и традиции, а также и на полки карателей в случае, если кто захотел бы вдруг нарушить заветы всех наших предков.

Разговоры были недолги, тесть мой нам сдался с моими шуринами, и мы поехали обратно в Иркутск. На этом весь мятеж 1932 года в наших краях и закончился. Бумагомарака написал об этих событиях целую повесть, где вывел меня этаким героем, который мог из нагана муху убить, не боялся пойти на базар с сотней кулаков, увешанных обрезами да гранатами, и, мол, лишь благодаря моему речистому языку — я уболтал легендарного бандита «Корнея» (в книжке тестя моего назвали Корней, а не Еремей) распустить всю банду его по домам — к нормальной жизни, а самому сдаться на верную смерть. Это не было правдой, я так и сказал борзописцу, но тот отвечал, что русский читатель не поймет странную историю про «опекунство» и не возьмет в толк, чем опекунство над мальчиком отличается от опекунства над девочкой. А нам, мол, нужен красивый эпос и народный герой без страха и упрека, опять же — близкий к органам. Я только плюнул в ответ, ибо даже разговаривать с этим пустым человечишкой было мне не о чем. Так что про меня в книге той все было наврано. Я — обычный. А история эта потом — не окончилась. Уже после войны, после смерти товарища Сталина, когда пошла волна про перегибы и развенчание культа личности, этот щелкопер переписал конец своей книжки и принялся всем говорить, что так, как он захотел, ему цензура писать не позволила. Теперь выяснилось, что я якобы знаменитому «Корнею» жизнь обещал, а так как его, разумеется, расстреляли, то герой книжки, то есть я, застрелился. Так сказать — в знак протеста против тогдашней несправедливости. Мне когда об этом сказали, я аж плюнул с досады. Не стал бы я стреляться, ибо этого Господь не велит, если уж выпало умереть, то пусть это будет пуля врага или сабля, но самому стреляться — слабость и глупость и предательство всех товарищей. Но объяснять это бумагомараке вертлявому, все равно что кормить свинью апельсинами. Я всего-то просил больше не публиковать в наших краях этого клоуна — так все и вышло.

А меня после всех этих дел вызвали на прием к товарищу Сталину. Прием был общий — не один на один, но все равно было очень приятно. Нас привели в залу, посадили за круглый стол, было нас человек двадцать. Потом стали нас по очереди представлять ему и чествовать. Товарищ Сталин выслушал офицера про мои подвиги, а потом посмотрел так внимательно и спрашивает:

— Значит, вас два раза расстреливали? И вы ни разу не просили пощады, не каялись? Неужто было не страшно?

— Еще как было, товарищ Сталин! Да только если смерть впереди, надо перед ней успокоиться, как же можно в такой миг каяться или подличать? И потом я же всю жизнь на виду у всех моих предков. Убьют меня — они со мной встретятся, и если я при них подличал, они меня проклянут.

— Просить о жизни, стало быть, подлость?

— Никак нет, товарищ Сталин. Только меня с детства учили, что мы обязаны служить своему Государю. Вы — наш Государь, просить Вас о моей жизни — не подлость, служить Вам — обязанность, всех же прочих мои убеждения и моя жизнь не касаются. Мне не о чем было просить кулаков с подкулачниками!

Товарищ Сталин только усмехнулся в ответ, и разговор перешел к следующему награждаемому. А потом, через много лет, мне сказали, что про меня он говорил в тесном кругу: «Молодой еще, горячий, однако говорит хорошо и его люди слушают. Пусть учится. Ума наберется — цены ему не будет. Готовьте из него ответственного партработника». Так что, можно сказать, что в те дни вся судьба моя и решилась.

С того самого года я оказался в Москве на курсах повышения квалификации в школе для партработников. Учили там меня разному. Араты дома сказали, что я, как самый близкий родственник для моей свояченицы, буду отныне исполнять обязанности по охране моей малолетней племянницы Машеньки. Раз аратам было интересно играть в эти игры — государство решило их поддержать. Матрене и Машеньке в те годы выплачивали огромную пенсию за свата моего Бориса Булатовича, как комбрига, погибшего при исполнении, и опять же председателя совета профсоюзов Сибири и Дальнего Востока. А аратам сказали, что это — пенсия в знак уважения Господина Запада, который первым из всех родовичей перешел на сторону красных, присягнул самому Феликсу Эдмундовичу и стал одним из первых офицеров НКВД. Большое дело, большой почет для наших краев, что и говорить. Когда наша бурятская делегация приезжала в Москву на последний перед репрессиями партсъезд, их всех заставили прийти к нам домой и по очереди поклониться перед моею племянницей — проявить уважение. Ну и перед моею свояченицей, как ее опекуншей, и мною, как их охранителем.

Это было смешно: в стране двадцать лет как произошла Великая Октябрьская революция, всех родовичей араты из нашей республики выгнали, но троцкисты в свое время внушили бурнацикам, что они должны держаться традиций и бороться с русским влиянием, а иных традиций, кроме поклонения родовичам, у бурнациков не было, вот и получилось, что все они как миленькие приползли на поклон к моей племяшке — главе Четвертого рода и мне, главе рода Третьего, как будто никогда не было никакой революции. Честно говоря, я смеялся до слез. Разумеется, про себя.

А там еще был такой хитрый момент, что первый секретарь Бурятии — Николай Ербанов и тогдашний Председатель Правительства — Ардан Маркизов доводились моей племяннице дядями с другой стороны, а стало быть, Матрене и Дашеньке дальними братьями, кузенами. Случилось так потому, что свояк мой Борис Булатович стал по жизни первым краскомом в наших краях и устанавливал власть в нашей Республике, а Матрена и Дашенька были у нас из простых. В те годы назначить кого-то на важный пост из родовичей было немыслимо, ибо у всех нас было «чужеродное происхождение», поэтому выбирать надо было именно из простых. Вот он и назначил тогда на все важные посты жениных многочисленных родственников, а потом уехал воевать с Унгерном, а потом и в Китай, затем басмачей подавлять. А люди на местах все остались, и соблазнили потом их троцкисты. Но раз уж Машенька моя с колыбели считалась Госпожой Запада, то все эти дяди ее главенства этого не оспаривали, так как, будучи ее дядями, и они получали право простыми людьми править, согласно обычаям и традиции. До наших краев, до простого народа, пока идеи марксизма дойдут, проще им объяснить, что правит республикой Николай Ербанов, потому что он родной дядя Госпожи Запада, а сама девочка еще маленькая. А другой ее дядя Ардан Маркизов — Председатель Правительства, именно потому, что он ее дядя. Вот это простые араты понимали легко, и никто их разубеждать не пытался.

Так что встреча эта домашняя выглядела слегка занимательно, ибо люди с виду значительные так уморительно пытались приобщиться к древним родоплеменным заморочкам, что это могло вызывать только смех.

А в доме у нас была в это время прислуга, которая все это снимала, запоминала и подробно записывала. Потом мне говорили, что все материалы с этих приемов пошли прямо наверх, и Хозяин, когда все это прочел, не на шутку взбесился. Говорят, он кричал, что всех этих простых пастухов революция в люди вывела, а они только и мечтали, оказывается, всю жизнь, чтобы прокатиться на карете дворян, на запятках. И что это позор, когда все эти люди считаются лицом нашей партии. А еще он сказал, что раз уж все равно в наших краях всем всегда заправляли родовичи, а они все сейчас верные коммунисты и все служат Родине, то и нечего уже огород городить, да наводить тень на плетень. Пусть служат те, кто приучен тому в поколениях, а те, кто им прислуживал, пусть и дальше прислуживают.

Правда, рассказали мне все это потом, а в тот раз товарищ Сталин нашу делегацию очень хорошо принял, и по всей стране разошлись снимки товарища Сталина, на руках у которого сидела маленькая азиатская девочка. Звали ее Геля Маркизова и ее нарочно из Бурятии в Москву привезли, чтобы она познакомилась и подружилась с моей племянницей Машенькой. А Сталин ее случайно нашел, когда читал доклады прислуги из нашего дома, и настоял на том, чтобы девочку к нему привели. Вот откуда она взялась на том фото, хотя, на мой взгляд, тащить ребенка, чтобы познакомить ее с другим таким же ребенком, за пять тысяч верст от дому, нужно было быть неисправимым аратом, чтобы решиться на этакое. Или, может быть, они думали, что четырехлетняя девочка скажет: «Ой, какая хорошая девочка! Я с ней буду дружить — оставьте ее мне здесь в подружки!»

Представьте себе, двадцать лет прошло уже со дня Великой октябрьской революции, а люди девочку свою за пять тысяч верст в Москву привезли, чтобы ее смогли выбрать для другого ребенка «живой игрушкой». Да не просто какие-то дикие араты из глухой степи, а семья членов правительства… Товарищ Сталин, когда узнал о таком, говорят, потемнел аж лицом, за сердце схватился и пару дней никого не мог принимать. Именно из-за этого в те дни пошел слух, что у Сталина плохо с сердцем, и наши враги стали подбивать всех проголосовать против Сталина — за товарища Кирова. Мол, давайте поможем товарищу Сталину: освободим его от излишней нагрузки. А все члены бурятской делегации шкурой почуяли, что товарищ Сталин на них на всех волком смотрит, и поэтому проголосовали за Кирова. Так что в том, что потом случилось, нет ничего удивительного.

Помню, я тогда при прощании — они же все были мои сводные родственники — их все спрашивал, за каким хреном они голосовали за Кирова? Ведь товарищ Сталин — настоящий Вождь и Хозяин, а товарищ Киров лишь один из его генералов, мы все присягали на верность товарищу Сталину, зачем же пошли против нашего благодетеля? А мне они отвечали, что, мол, молодой я еще, ничего не понимаю в политике, а они своими голосами против показали Сталину, что он с ними обязан считаться. Я им всем говорил, что, дав клятву верности, я уже не могу выбирать, обязан быть верным товарищу Сталину, быть как сабля или штык товарища Сталина. Не смею иметь с ним хоть какие-то разногласия. А все эти араты смеялись и говорили мне, что они нынче люди значительные, могут иметь свое мнение — и с ними даже Сталину стоит считаться. А я назвал их низкородными аратами и сказал, что считаться с ними будут только бараны, когда придет черед курдюки им крутить. На том и расстались. И думал я, что на этом больше мне никогда не увидеть Бурятии.

А потом, через год, выяснилось, что нашу квартиру у Маленковской, которую в те года нам выделило государство, все время прослушивали, и там не только прислуга про нас все записывала. В те дни уже по Москве шли аресты, занятия у нас в партшколе закончились, которую я в том 1937 году закончил с отличием. Однако, когда пришло время распределения, меня задержали, и я не мог себе места найти. Сами знаете, лето 1937-го: в те дни все комсомольские и партийные деятели по струнке ходили да молились, кто умел, да так, чтобы никто не заметил. Опять же лето — все административные ведомства закрылись на отпуска, так что ни у кого ничего узнать было в те дни невозможно. А мне мой руководитель по школе, у которого я делал диплом, по секрету сказал, чтобы я не суетился в такие дни, не привлекал ничьего внимания. Мол, троцкистов всех уже давно отобрали и вычислили, но мол, спущена разнарядка — сыскать определенное количество или там определенный процент врагов народа, и если в эти дни бегать по присутственным местам — точно заметят и могут занести в какие-то списки. Никто ведь ничего не знал даже в нашей партшколе, вот и выдумывали в те дни всякое. Кстати, руководителя моего в те летние дни взяли, он во всем, безусловно, признался, и шпокнули его за распространение слухов и домыслов. Он ведь не одному мне в те дни подобные гадости говорил, вот и нашлась добрая душа, и не одна, если быть точным. А я его имя запамятовал, равно как и имена всех, кто на него кляузу написал. Я уже в хрущевские времена, когда вышел на освобожденную партработу, получил направление на дела бывших тогдашних преподавателей с целью выявления перегибов. Многих мы тогда реабилитировали посмертно, многие были сочтены недостойными реабилитации, а самое главное, по приказу Никиты Сергеевича, нам, членам закрытой парткомиссии, были оглашены списки всех, кто в те года кляузничал. И всех их мы тогда в хрущевские времена вычистили, впрочем, и вычищать серьезно никого не пришлось, товарищ Сталин не любил наушников и предателей, так что кляузы в его время писать было глупо. Глупо не доносить, если при тебе ведется антипартийная деятельность, но еще глупее — стучать на товарищей. Сталин и за это наказывал, не так строго как за антисоветскую деятельность, но — наказывал. Так что времена были сложные: вроде и в стороне сидеть страшно, но и замазываться тоже не стоило. Собственно, весь преподавательский состав тогда расстреляли. А мы, как их ученики и выпускники, сидели все по домам, боялись на улицу нос высунуть да дрожали как заячий хвост.

И вот в один такой день вызывают меня к нам в наркомат путей сообщения. Как раз пошел слух, что только сняли с поста наркома товарища Кагановича, который мне перед выпуском из партшколы дал свою рекомендацию. В те годы, когда Каганович был наркомом путей сообщения, такая рекомендация дорого стоила, но как только мы его сняли — а в те дни снятие с постов человека означало, что мы его скорее всего более уже не увидим, а опять же фамилия и имя-отчество Лазаря Моисеевича в те дни намекивала на самый худший исход — эта рекомендация стала почти что проклятием. Так что шел я на встречу, а ноги у меня были будто ватные.

Пришел я, меня сажают за стол, а за столом мой старый знакомый Алексей Венедиктович Бакулин, мы с ним вместе в нашей экспедиции по сифилису в Китае работали, вернее, мы работали, а он тогда был помощником по разведке в оперчасти Сибирского корпуса, и поэтому именно ему я все и докладывал. А кроме него еще два человека — оба в штатском, но обоих я видел по работе в родственном для нас ведомстве. И вот сажают меня перед этою «тройкой» и как на трибунале начинают у меня спрашивать, когда я познакомился с Лазарем Моисеевичем, да какие были у меня с ним отношения, да не говорил ли он мне непонятно чего. А я для себя решил, что если уже по мне приняли решение, то делать тут нечего и поэтому лучше гнуть свою линию, так как помирать проще честным человеком — в ладах со своей совестью. Лазарь Моисеевич поручился за меня, никому не известного комсомольца с окраины, так кто я теперь буду, ежели наплюю на моего благодетеля? И поэтому я отвечал, что знаю Лазаря Моисеевича недавно, впервые мы с ним познакомились, когда я на летней стажировке по время обучения в партшколе ходил на работу, знаю я его как исключительно доброго и отзывчивого человека, никаких особых бесед он со мной не вел.

«Троица» меня внимательно выслушала, покивала в ответ, но я так и не понял их реакции. Затем Бакулин сказал мне, что в Бурятии вскрыт антисоветский заговор, нужен человек на Бурятский участок железной дороги, спросил, готов ли я завтра уже на новое место работы выехать. Усомнившись, что меня в Бурятии ждут, так как местное руководство знает меня как «социально чуждого» для них, аратов, на что мне в ответ дали ознакомиться с моими беседами на кухне в Москве с нашими бурятскими гостями год назад. Когда я удивился, откуда эта беседа стала известна, Бакулин мне отвечал, что «социально чуждым», которые интересны и полезны нашей власти, выделялись специальные квартиры для того, чтобы знать всю их подноготную. А как раз в конце 1936 года, уже после съезда, Матрене с моей племяшкой новую квартиру на Малой Калужской выделили, и, стало быть, они с этой «прослушиваемой» квартиры выехали. Точнее они выехали в расположение их полка, так как уже в зиму 1936–1937 годов полки НКВД перешли на казарменное положение, а на ее квартире жили мы с Дашенькой и нашим маленьким Юрой. Ну и Бакулин, подмигнув, меня как бы в шутку спросил, раз уж сочли, что прослушивать вас больше нет смысла, стало быть, вы теперь уже не такие «социально чуждые»? И у меня прямо от сердца в этот момент отлегло. Я сказал, что, конечно, поеду, куда партия скажет, и на этом закончилось мое обучение, и началась работа по специальности.

Кстати, потом уже выяснилось, что Лазаря Моисеевича в те дни сняли с поста наркома путей сообщения, потому что он был сильно занят именно чисткой рядов в нашей партии, а назначили его вместо наркома тяжелой промышленности Межлаука, которого тоже тогда расстреляли. Но сам Лазарь Моисеевич решил разузнать, что именно про него в наркомате люди за спиной думают, и поэтому в месяц между отставкой с одного наркомата и назначением на другой. «Троица» всех ответственных сотрудников наркомата путей сообщения допрашивала обо всем про Лазаря Моисеевича и разговор вела так, будто он чуть ли не «враг народа». И очень многие купились на эту разводку и обмишулились, на Лазаря Моисеевича в тяжкую вроде бы для него минуту гадости наговаривая. Память-то у моего начальника по наркомату была как у слона — на редкость хорошая. Впрочем, среди успешных наркомов иных людей не было.

В родные края я вернулся в 1937 году глубокою осенью. Меня назначили освобожденным партсекретарем местного отделения железной дороги с указанием в течение зимы опросить на местной дороге чуть ли не каждого, включая сцепщиков и стрелочников, и набрать из них два отряда железнодорожников. Один из них для специалистов по местным реалиям, которые смогли бы работать на местной дороге хоть и под моим началом, но — самостоятельно. А второй отряд мне приказали сформировать из специалистов, которые бы смогли участвовать в постройке новой дороги с нуля, но не просто построить, а после этого ее еще и эксплуатировать. Пункт назначения был мне не известен, но предполагалось, что будущая железная дорога будет строиться где-то на Южном или Среднем Урале, а оперативной базой для нас значился город Миасс в Челябинской области. Соответственно этот отряд должен был возглавлять я, и туда полагалось набрать людей, готовых жить постоянно в разъездах и вечных командировках вдалеке от Бурятии. Назывался весь этот секретный проект «Зауральская железная дорога», курировали его непосредственно товарищи Каганович и Ежов, а во главе комиссии был назван сам товарищ Сталин. Считалось, что это будет грандиозная стройка — навроде построения второго Транссиба, который тоже в свое время начали строить из того же самого Миасса. Но подробности нам никому не были известны.

Наша работа над самим проектом началась в ноябре 1937 года, и в качестве пробного шара мне приказали организовать строительство полноценной железной дороги на участке Улан-Удэ — Джида, а места там были сложные: дорога все время вверх, вверх по своеобразному серпантину и, самое главное, непонятно куда и зачем. Там в конце была военная база, а дальше ущелье реки Джида и глухая тайга. Построили мы эту дорогу за месяц в декабре 1937 года, был сильный мороз — градусов за тридцать, но приказ есть приказ, и дорогу мы выстроили. Сдали мы этот участок как раз аккурат к Новому 1938-му году. И вот — праздник у нас, мы пьем водочку, как положено, и тут новый приказ — разобрать дорогу всю нахрен, причем особо приказано, чтобы снять рельсы, костыли, шпалы, и снять их так, чтобы можно было на новом строительстве снова использовать. Я, грешным делом, решил, что наверху кто-то в чем-либо обмишулился, мол, дорогу мы положили и сдали, но не туда. А приказ — давай-давай, цигель-цигель, за неделю было приказано все рельсы, шпалы, столбы снять и везти все это своим ходом в Иркутск. Безумный приказ, но начальству видней. Сняли мы все, уложились в срок, перебросили все наши материалы в Иркутск, и тут новый приказ — строить железную дорогу в центр местной буравтономии, в Усть-Орду. Куда строить? Зачем? Кто будет ездить по этой железной дороге? Я уже понял, что среди моих начальников дураков нет. Что товарищ Сталин, что товарищ Каганович — всегда имели во всех этих делах свой резон, а пытаться поправлять в приказах, что товарища Сталина, что товарища Кагановича — нема дурных. Ну, построили мы и эту дорогу, только там оказалась другая специфика: в Джиду мы дорогу погнали по среднегорью — вверх-вверх, и там было важно не напутать с откосами, чтоб углы у дороги были невелики, чтоб поезд с рельсов не сошел, когда станет в горку карабкаться, а дорога в Усть-Орду была особенная: там грунт был слишком мягкий — и мы его бутили. Но опять же — построили, а для ускорения строительства была у нас пара изобретений, и мне в итоге даже дали свидетельство о применении нового способа по строительству железных дорог. Ну, не одному мне, конечно, но все равно было приятно. Сдали мы этот участок дороги в апреле, и как только сдали — новый приказ: опять все разобрать, рельсы снять, шпалы снять, столбы выкопать. Обидно было — хоть плачь. А строили нам это все не зэки, как часто в те годы делалось, а железнодорожники, призванные на службу. Потом их станут звать железнодорожные войска, а тогда считалось, что они просто бойцы Красной армии. И когда пришел им приказ вторую подряд дорогу дотла разбирать, народ, разумеется, скуксился.

Я, как начальник, не утерпел и подал тогда запрос товарищу Бакулину: Что это у нас делается? Неужели у нас другого занятия нет, кроме как железную дорогу собирать-разбирать?! А тот, мол, ничего не знаю, приказ идет от наркома по тяжелой промышленности Кагановича, я человек маленький, мне приказали — я исполняю приказ. В общем, ничего не понятно. А тут приходит новый приказ, опять все срочно-срочно, берите все свои рельсы-шпалы и давайте строить мост через Ангару. Я запрос в центр: если мы строим мост, то давайте бетон, спецсталь, Ангара большая — нужно, чтоб мост много чего в жизни выдержал, а мне приходит странный ответ — ничего не надо, стройте прямо по льду, главное быстро и чтоб пути ваши смогли пропускать по такому ледяному мосту платформы с танками. Лишь тогда-то я и сообразил, что у Джидинского участка и участка до Усть-Орды было общим то, что там не было ничего общего. Одно дело рубить путь для железной дороги в скале, другое — на осыпях, а третье срочно строить временный мост через обледенелую Ангару, чтобы лед и наши конструкции танки выдержали! Мы, видимо, не дорогу строим, мы команду собираем и тренируемся, чтобы если придет нужда — мы, железнодорожники, первыми за Красной армией могли бы идти и гнать за ней нитку рельсов — куда партия скажет. А раз так, и смысл у всей моей работы вдруг есть, что тяжело в учении — легко в бою. И легче мне стало людей на работу каждый день поднимать и в снег, и в дождь, и в жару, и в грозу — есть приказ, стало быть, тянем железную нитку не важно куда. Нитку тянем, расставляем по ней паровозы на узловых, ибо надо учить людей, как быстро заменить паровоз из-под поезда на паровоз, который тащил эшелон, идущий в другую. Ведь вопрос-то непростой — у нас тягловый паровоз все время идет в одну сторону или движется челноком, передавая поезда по цепочке от одного паровоза к следующему. Сперва думали, что не надо усложнять и должен тянуть один паровоз, а потом от этого отказались, ибо такие новые временные нитки строились в более сложных условиях на скорую руку, и там были участки прямые и ровные, а были и прости меня господи. Так, экономичнее оказалось держать мощные паровозы на сложных участках, а на ровных держать паровозы попроще. Опять же вопрос возник о депо. Мы строили наши дороги, по сути своей, в чистом поле. И где взять депо, которое мы зовем оборотным, для того чтобы набирать воду и уголь да паровоз там обслуживать? Пробовали использовать подвижные рембригады, но они не справлялись. Затем придумали объединять паровозы в так называемую паровозную колонну, в которой были и сменные бригады в специальном «турном» вагоне, и ремонтники, и набор подобранных инструментов — полные комплекты запчастей, и резерв топлива, и даже — походная баня. А что вы думаете, попробуйте покрутить гайки часов пять под дождем, или на морозе, или еще хуже — под обстрелом противника. А тут — баня. Красота! Ну, надо денек побыть хотя бы кочегаром, не то что ремонтником, чтобы оценить ее надобность.

Вот такая колонна — шла вместе с поездами по железной дороге, снабжала и обслуживала свои поезда, а главное — могла распределяться по линии в зависимости от обстановки. Опять же в такую колонну мы подбирали паровозы, только пригодные для ремонта, которые могли бы ремонтировать только своими силами, а они частенько были маломощные. Поэтому мы зачастую пускали их сдвоенными. Пустяк вроде бы: понадеешься на мощного зверя, а он где-нибудь засбоит, и что потом делать с ним в чистом поле? Одно дело, когда надо заменить мощную машину из эшелона, для которой у тебя есть замена в запасе, другое — когда засбоил паровоз в самой паровозной колонне, то есть на самом ремонтнике. И вот такие мелочи, шероховатости, крупинки сперва встречались во всем. И пока мы всех этих вошек сыскали да вычесали, много воды утекло и много они нам крови попортили.

Без лишней скромности вам скажу, что за эти работы по расчетам и организации подобной паровозной колонны, я был награжден очередной государственной премией, прежде всего за то, что все это происходило в обстановке полной секретности, вдали от чужих глаз, дурных да завистливых. Основная железнодорожная сеть у нас оказалась в европейской части страны, именно о ней собирали сведения агенты противника, а то, что мы всю основную подготовку боевых паровозных колонн к войне вели в Азии — об этом противник и не догадывался. Ибо если у вас есть некая структура, то проще ее испытывать на мощном фланге, там, где у вас есть избыточные ресурсы, а не там, где с виду — даже дорог-то особых нет. А то, что именно там, где дорог с виду нет, проще их строить новые да тренироваться при этом, враги не додумали. Позже, в конце 1942 года, когда наркомом у нас стал Хрулев, эту мою придумку размножили и «паровозные колонны резерва наркомата путей сообщения» — стали формировать десятками как стандартные военные подразделения как раз к Сталинграду, тем более что там местность с условиями была весьма близкой к нашей. А в первый раз мою «паровозную колонну» попробовали в деле при обороне Москвы — там как раз начали перебрасывать по дороге наши сибирские части и соответственно меня поставили на это дело ответственным. А оно — заработало. Дело дошло до того, что сам Сталин меня к себе вызвал и спросил, может ли все это без меня само собой справиться. Я отвечал, что должно — по идее, а он мне сказал: «Давайте проверим, и если оно настолько хорошо все устроено, что и без вас заработает, дам я вам еще одно дело — более сложное». Оно — заработало и меня тогда на другие работы после этого перебросили, а я все эти мои игрища с моей «зауральской железной дорогой» как сейчас помню.

Строили мы эти удивительные дороги, а потом, покатавшись на них, поучившись, разбирали их полностью. Ибо рельсы для нас были дороги, да и шпалы все были считанные и в наркомате учитывались. Зато интересно было выстроить дорогу через крутой косогор и на ней потихоньку учиться водить поезда в особых условиях. А еще строили дорогу и степь вокруг поджигали, а машинисты должны были вести составы через стену огня и принимать все необходимые для этого случая действия. Так что представьте себе, идет поезд, как будто набитый ранеными, приходит на узловую, там ему меняют паровозы, и дальше тот паровоз, который вез раненых, тащит уже обратно эшелон, как будто набитый снарядами, а поезд с как будто ранеными везет дальше в глубь страны паровоз, который только что притащил на себе эшелон боеприпасов. Сколько, по-вашему, нужно времени, чтобы поменять паровозы у двух поездов, пришедших на узловую. Мы разработали норматив, по которому такая замена у нас занимала не более десяти минут, включая заправку паровозов водой, углем и даже иногда смену людей, если они уже долго работали. У немцев на такой же кульбит уходило… сорок пять минут при всем их орднунге. А теперь представьте себе, что вы фактически меняете паровозы у двух составов одновременно, а это значит, что они должны прийти на эту самую узловую одновременно, причем один при этом катится по, скажем, ровной дороге, а другой между осыпями, где случаются оползни, так что для него надо закладываться на случайности. Но какое же счастье испытываешь, когда оба поезда приходят в пункт встречи вовремя и во все наши нормативы укладываются!

Здесь была еще одна тонкость. На деле в военное время физически невозможно так сделать, чтобы поезда ходили точно по расписанию. Мы пытались, пытались и немцы, но ничего так и не вышло. И придумал я тогда, что в жизни так не бывает, чтобы — «по расписанию». Ведь люди дышат не по расписанию. Так и сложилась у меня метода, которую я назвал тогда — «вдох-выдох». Было это рабочим названием, да так и в приказы вошло. Суть там была в том, что раз из-за бомбежек противодействия противника мы не можем точного расписания выдержать, то и не нужно его выдерживать. Пусть у нас поезда идут не совсем точно — тютелька в тютельку, а будто человек дышит: долгий и медленный вдох и резкий, быстрый выдох. Пусть поезда наши, идущие в тыл, идут медленно, пропуская все встречники. А вдруг какой-нибудь раненый в том же санпоезде умрет по дороге от того, что его долго по дороге везли. Но это дело врачей санпоезда — ему жизнь спасти и доставить до крупного госпиталя. А нам главное — накопить поезда глубоко в тылу и в один пых их резко в сторону фронта как бы выдохнуть, чтобы к фронту они летели будто стрела, а все встречники им уступали. Тем самым мы создадим эффект неожиданности и уменьшим время для работы шпионов противника, которые обязательно будут противодействовать. Ибо одно дело, если шпионы увидели плетущийся санпоезд с ранеными, и другое, если они успеют обнаружить летящий к фронту эшелон с танковой армией. Почувствуйте разницу.

То есть разные сорта грузов идут по дороге у нас с разной скоростью. Паровозы на участках у нас одни, а движутся они в разные стороны — по-разному. Один и тот же паровоз идет в одну сторону так, а в другую — иначе. Когда я впервые это предложил, то все изумились. Но потом посчитали, подумали и в первые дни войны вызвали с докладом к самому товарищу Швернику. А потом, в ноябре, о проделанной работе я докладывал уже товарищу Сталину. Тут же ведь были свои мелкие хитрости: местами нужно было уплотнять движение сверх нормы, пуская поезда один за другим с минимальной дистанцией, а то и, вообще, закрывать участок, пропуская поезда лишь в одном направлении. Все можно было выяснить лишь путем натурных экспериментов, и вот все это мы на моей Зауральской дороге и делали.

Конечно, в военное время порою не удавалось разработанные нами графики выдержать, но из того, чему мы людей научили, насколько я знаю, мы сумели перевозить грузов по дороге гораздо больше, чем немцы. До двух с половиной раз больше. Потому как люди у нас умные да понятливые — им один два раза на своем примере покажешь, объяснишь, как и что, на пальцах — и они уже сами смекнут, что от них требуется. И они могли передать понятое ими своим подчиненным, иначе бы у меня руки отсохли всем все показывать. Опять же мне мое прошлое помогло: не так много руководителей было у нас и кочегарами, и машинистами в молодости, так что благодаря моему личному опыту мои объяснения были весомее и понятнее для работников, я всегда знал, что нельзя требовать от людей невозможного. Так что планы и нормативы у меня были реальные, а не от жизни оторванные. Строили мы в те годы наши железные нитки и тянули их в сибирские дебри. Как протянем, проверяем людей, поняли ли они, как работать в этих новых условиях, и, когда ясно, что поняли, разбираем ее и снова пошли в новых условиях в другое место тянуть. А работы наши были не просто так.

Как пригнали мы тою зимой нашу железную дорогу в Джиду, то приехали по ней геологи с неподъемным своим оборудованием и нашли в тех безлюдных краях молибден и вольфрам в 1939 году. По дороге на Усть-Орду прошли в те дни буровые на нефть, правда, тогда там ничего не нашли. Нашли потом чуть глубже, чем думали — рядом с Усть-Ордою в Ангарске — и не нефть, а природный газ, но первые бурения в тех краях как раз начались после того, как по нашей временной железной дороге туда довезли первые буровые. Ибо — широка страна моя родная, много в ней лесов, полей и рек, и без нашей железной дороги просто так тяжелое оборудование никто никуда не дотащит. Так что хоть и тренировки это были такие по прокладыванию железных дорог во всяких странных местах — на отведенное время, а все равно не просто так, не дуриком мы тогда туда дорогу вели. Так что огромное у меня уважение возникло и к товарищу Сталину, и к товарищу Кагановичу, ибо они точно не напрасно свой хлеб кушали. Казалось бы, обычные тренировки, а все равно — с определенною целью и умыслом. А вот товарищ Бакулин меня расстроил, что за разговор такой: «Я — не я, корова не моя»? Поставили тебя наркомом, так отвечай, хотя бы объясни, что людям мне говорить, когда они меня спрашивают, зачем мы пути то собираем, то опять разбираем.

Так что когда его в том же 1938 году сперва сняли, как с работой не справившегося, а потом расстреляли, я, честно говоря, вздохнул с облегчением. С Лазарем Моисеевичем работать всегда было понятней и проще, а хозяйство мое разрасталось — под Миассом у меня под парами к осени 1938-го было уже семьдесят паровозов, готовых ехать куда прикажут и восемь ремонтно-строительных бригад, обученных работать в совершенно любых условиях: и на каменистом среднегорье, и в пустыне в песках, и даже в топких болотах, а приказы все шли и шли, мол, готовьте, готовьте людей, причем готовьте лучше меньше — да лучше. Вот все это и называлось в те дни Зауральскою железной дорогой, и знали мы уже тогда, что живем мы в империалистическом окружении и поэтому надо не есть, не спать, а готовиться к худшему и для этого строить и разбирать, разбирать и снова строить — на разных грунтах, в разных условиях, по создаваемым нами же нормативам по укладке путей. А при этом мне же было поручено на базе моей Зауральской дороги испытывать новые путеукладчики, составы для пропитки шпал, телеграфных столбов и вообще древесины. И все это было быстро и срочно. Целый день крутишься как белка в колесе, и так это — здорово. Каждый раз вспоминаю все это, и прямо сердце сжимается — хорошая у нас была все-таки молодость. Правда, времени мало.

Формировать мою Зауральскую дорогу начали в ноябре 1937 года. Даже четырех лет у нас не оказалось, чтобы по уму ко всему подготовиться. А первое наше боевое крещение случилось уже через пару лет летом 1939-го, когда японцы напали на Халхин-Гол. Перед нами была поставлена задача проложить в эти краях по пескам желдорогу в кратчайший срок для обеспечения нашего контрнаступления. За эту работу я и получил мой первый орден.

Дело было так. В мае 1939 года меня вызвали в Москву и сказали, что, во-первых, японцы перешли монгольскую границу в районе реки Халхин-Гол, а во-вторых, нужна моя помощь по очень старому делу. Далее по большому секрету я узнал, что с германской стороны есть шевеления насчет заключения между нашими странами всеобъемлющего мирного договора. То есть в те дни Адольф Гитлер искал нашей помощи в вопросе о так называемом «данцигском коридоре», так как Германия тогда состояла из двух кусков; между основной частью Германии и ее куском в Восточной Пруссии была расположена Польша, которую Англия с Францией после Первой мировой выкроили из земель Германии и России соответственно. Именно поэтому фюрер искал нашей дружбы в польском вопросе. А хитрость при этом всем была в том, что Германия к тому времени создала так называемый «Антикоминтерновский пакт» с Италией и Японией, направленный против нашей Советской России.

Так вот, японцы, напав на Монголию в районе реки Халхин-Гол, даже не подозревали, что товарищ Сталин, памятуя про желание немцев разобраться с поляками, сразу предложит нацистам своего рода сделку. Советский Союз готов был закрыть глаза на германское нападение на Польшу, при условии, что немцы в свою очередь помогут разбить японцев, которые, по недомыслию, вдруг решили напасть на невинных монголов — просто потому, что у самураев была огромная армия. Немцы носом чуть поводили, а потом обещали прислать в Монголию своих «инструкторов» — опять же при условии, что посредниками станут те же бурятские «знатные люди», с которыми немцы уже работали в дни советско-германской экспедиции по борьбе с сифилисом. Кроме того, немцы просили у товарища Сталина особого права на урановое месторождение в китайском Меньцзяне, в том смысле, что мы на него не претендуем, но и японцам захватить не позволим, а Германия получит на него концессию на 99 лет с момента начала разработки. По поводу уранового месторождения мы были всеми четырьмя лапками «за», так как немцы передали нам спецификации на урановый концентрат, который бы они желали получать из Меньцзяна, и по этим спецификациям именно с 1939 года мы узнали, каковы были принципы, применяемые немцами для обогащения урана, и это стало немалым подспорьем для создания нашего собственного «уранового проекта»; а так как я участвовал в самой первой экспедиции с немцами в китайский Меньцзян, то мне и было поручено гостей принять, хорошо угостить, от души напоить и дальше по обстоятельствам. Соответственно, все, что нам в те дни удалось от ученых немцев узнать, было использовано нами на базе моей Зауральской железной дороги, где за счет имеющегося паровозного оборудования под моим руководством мы и построили самый первый обогатительный центр по переработке китайского природного урана, который мы же с 1940 года и до начала войны тайно поставляли в Германию. Сейчас вместо исходных паровозных депо и мастерских там вроде бы обогатительное предприятие, которое уже в годы войны стало нашим крупнейшим почтовым ящиком, так что название этого места я немного запамятовал, а само место, где некогда мною формировалась пресловутая Зауральская железная дорога, стало государственной тайной. Так что и официального следа от Зауральской дороги практически не осталось, но всех нас, причастных, уже в 1940 году наградили государственными наградами, а меня наши недруги почему-то по сей день считают приложившим руку к созданию советской атомной бомбы. Из-за этого то и дело возникали разные непонятки — на Западе порой думали, что я какой-то там то ли ядерный химик, то ли физик-ядерщик, а я всего лишь хозяйственник и умел быстро построить железную дорогу куда угодно, если стране это срочно вдруг надобилось. А меня почему-то записали чуть ли не в физики-ядерщики. Смешно.

А с немцами у нас вышло так. Приехали практически все те же самые немецкие врачи, что и в прошлый раз, только теперь мы уже точно знали, что все они чины из германского абвера, а самым старшим у них считался тот самый Цейс, который имел партбилет НСДАП с цифрами в первой сотне и чин группенфюрера СС, ежели об этом задумываться. Только сам он, конечно же, не приехал, ибо стал к тому времени уже слишком важной птицей, а с нашей стороны были опять мои сватья Башкуевы Боря и Жора да я, делавший вид, что являюсь обычным дорожником и мелким хозяйственником. Боря к тому времени стал уже нашим бурятским министром культуры, Жора так и выглядел обычным военврачом, правда для обычного военврача, на мой взгляд, у него то ли новые зубы отросли, то ли стали они слишком хороши, да и немцы с виду были все теми же — добрыми, веселыми и открытыми. Если бы я не знал, что за общение с ними, закончившееся вербовкой в агенты противника, в начале тридцатых сели под сотню человек в Казани, в Татарии, так и подумал бы, что все они были замечательные ребята! Кстати, потом, когда выяснилось, что именно эти же камрады организовывали из наших военнопленных так называемый «Туркестанский батальон», чтобы засылать к нам наших же бывших граждан мусульманского вероисповедания в качестве шпионов и диверсантов-разведчиков, для меня это уже не было новостью. Проводили мы время прекрасно: пели, пили, кушали вкусные бузы, а чувство было такое, будто ты на арене под софитами посреди стаи пантер и тигров, а они на тебя с интересом поглядывают. Правда, потом вдруг выяснилось, что они в свою очередь докладывали, что с ними работают офицеры НКВД и меня называли в числе ответственных оперработников — ошиблись они в объекте. Я лишь по просьбе сватов делал вид, что мне наши сотрудники все докладывают, немцы на мне сосредоточились, а я не работал в НКВД никогда. Близко работал, но в те дни мне нужно было для врагов делать вид, чтобы они между нами запутались. Почему именно так, а потому что мне пришлось делать заключения по урановым образцам и принимать решения о методах добычи и доставки в Россию, я и оказался потом награжденным за участие в строительстве обогатительной фабрики. Так что и не знаешь, где найдешь, где потеряешь. В любом случае, то, что я свободно балакал по-немецки и по-китайски, наводило немцев на особые размышления, и меня они пасли огромными толпами.

А мне больше было интересно не дело с ураном и процессы его обогащения, а немецкая помощь в организации движения поездов, важные моменты в построении путей с чистого листа — по безлюдной степи, и немцы мне об этом подробно рассказывали. Они-то думали, что я спрашиваю их ради галочки, как якобы дорожник, который на деле — физик, или химик-ядерщик. И поэтому — ради смеху, они мне все подробно расписывали. А я делал вид, что зевал, когда про дорожные дела слышал, зато оживлялся, когда речь заходила про добычу урана. Но при этом скучнели немцы, а вот про дорогу они мне рассказали много чего интересного. Из этого я сделал вывод, что при общении с потенциальным противником совсем уж молчать неприлично, надо быть во всех обсуждаемых вопросах с виду подкованным. Но когда пошел разговор при обмене идеями — нужно уметь верно выменять что-то вроде бы нужное, но с виду ненужное у своего собеседника. На этом и основаны мои лекции об искусстве дискуссии, которые я вам читаю в нашей школе. Нужно знать то, что нужно для вашего собеседника, и знать то, что собеседник ваш знает про то, что вам нужно. А вот что именно вам нужно узнать у него — ему знать, возможно, не стоит. В этом и состоит суть нашего ремесла. А самое главное — это честность.

Я честно им говорил, что я обычный хозяйственник, инженер-путеец, а кто ж виноват, что они все там были такие вот — недоверчивые. Добрей к собеседнику нужно быть, верить тому, что он говорит, в этом залог покойного сна и успешной карьеры, а если как эти фашисты — не доверять никому, обязательно случится гастрит, раннее облысение и выпадение прямой кишки, то есть геморрой, а меня от всего это всю жизнь Господь миловал. Потому что надо быть честным!

А дальше все было просто. Мы за два месяца тайно построили одноколейную железную дорогу — через все эти пески и пустыню, а потом удивили японцев количеством наших пушек и танков посреди тамошнего безлюдья и пустошей. За всю Русско-японскую царская железная дорога не сумела перевести столько техники и боеприпасов на этот удаленный театр, сколько нам удалось — всего за два месяца! И за этот успех меня — опять же персонально — отметили небольшою наградой от партии и правительства. На этом бы и можно было завершить этот рассказ, если бы не одна странная и занимательная история, которая тогда случилась с моими сватьями Башкуевыми.

Суть дела была в том, что фашисты нас немного надули. Они обещали, что пришлют нам своих немецких инструкторов, дабы, так сказать, связать грядущий Пакт своей кровью, однако же обманули. При ближайшем рассмотрении немецкие офицеры, вошедшие в штаб так называемой «Первой интербригады», оказались вовсе не немцами, а самыми что ни на есть словаками. Однако и они в этих боях, особенно при побоище на Баин-Цаган, поучаствовали, и с десяток их трупов, обутых в характерные сапоги германского образца, достались японцам. Потом-то участие немцев в этих событиях тоже стало нашей государственной тайной, но не потому, что там немцы присутствовали, а потому, что с этими словацкими офицерами наши сотрудники хорошо поработали, и из этого германская контрразведка сочла, что кто-то среди них может быть советским агентом. Однако выяснять это немцы не стали, расстреливать всех огульно не захотели, а вместо этого послали всех словаков, которые на нашей стороне при Халхин-Голе участвовали, подальше от прочих войск из Германии. То есть всем этим офицерам отныне было запрещено воевать на Восточном фронте против наших войск, ибо с точки зрения СД и гестапо, там возникли слишком хорошие отношения между нашими и словаками. В итоге словаки были направлены Гитлером на их Южный фронт и всю войну провели в Африканском корпусе Роммеля в Африке. Тем самым, даже если там и были наши товарищи и сотрудники, то никакой прямой выгоды от этого нашей стороне вроде бы не было. Однако, как выяснилось уже после войны, наши за дни совместной службы на Халхин-Голе сумели завербовать не одного-другого словака из германской армии, а всю их разведслужбу чохом. Поэтому, когда военная разведка Германии работала против англичан в Африке, то завербованные ими арабы сразу становились двойными агентами как германской, так и советской разведки. А завербовали словаки тогда всех так называемых «молодых офицеров» в египетском корпусе британской армии, так что наша страшная тайна про Халхин-Гол заключалась в том, что все будущие арабские лидеры и политики, например, Гамаль Абдель Насер или Анвар Садат, оказались в советской разведке, но не сразу, а через вербовку фашистами. Поэтому и халхин-гольская предыстория нашей горячей дружбы с Египтом оказалась столь засекречена, ибо из нее получалось, что мы поддерживали в Египте убежденных фашистов. Положа руку на сердце я не думаю, что товарищ Сталин стал бы целоваться с фашистами из арабов, но, когда все это началось, были уже хрущевские времена, и у нас на верхах, видимо, что-то слегка изменилось. Однако родимые пятна всех этих вербовок арабских молодчиков словаками из германской разведки по сей день дурно пахнут, так как вербовали они их все равно в карательный «мусульманский батальон», который потом в Крыму жег и расстреливал, вот поэтому участие немцев в халхин-гольских боях против японцев так и осталось государственной тайной.

Если бы это все огласили, то Никита Хрущев, лобызающийся с египетскими фашистами и давший заведомому арабу-фашисту Звезду Героя Советского Союза, совсем бы иначе выглядел. Впрочем, он и так отмочил много чего, но то, что эта история осталась за рамками, помогало сохранить ему свое реноме. Однако это все лирика, так сказать, вишенка на торте, а на деле в этой истории было еще много чего намешано. К примеру, немцы были вместе с японцами в антикоминтерновском пакте, однако они же стреляли в японцев и убивали их в дни Халхин-Гола. Мы понимали, что если японцы узнают об этом предательстве, то Советский Союз сможет избежать потенциальной войны на два фронта — против Германии и Японии одновременно. Вопрос весь был в том, каким образом об этом рассказать японской разведке?

Мы обещали немцам сохранить все это в тайне. Японский император, да и министр Тодзио, верили бесноватому фюреру и ненавидели наших. Мы не могли сами прийти к японским разведчикам и рассказать им про все, потому что они бы нам не поверили. Стало быть, нужно нам было сделать все так, чтобы японцы сами обнаружили истину, а для этого утечка должна была случиться у нас — на самом верху, чтобы все выглядело как взаправду. Японцы сами должны были у нас этот секрет выведать, а как было его до них донести, если все люди в подобных секретах сведущие, с нашей стороны были либо строевыми офицерами, которые бы не стали сами по себе общаться с японцами, либо потомственными родовичами, которые поколениями служили России, и для них предательство было немыслимо. Если бы я, к примеру, или мой сват Борис сами бы пошли к тем же японцам, они бы не приняли ни одного нашего слова на веру, то есть утечка должна была быть мотивированной и личностью изменника обусловленной. Поэтому-то меня, как потомственного шамана и знатока отношений между местною знатью, просили помочь с советом по поводу организации подобной утечки. А так как речь шла о предотвращении возможной войны на два фронта для моей Родины, сантиментам тут места не было.

В итоге я нашел «слабое звено» в ряду наших родовичей. Девятый род был нашим сродником и тоже считался, как и мы, «черным». «Черным» — значит «злым», способным богатеть и обладать различною мудростью. Девятка — это область Юго-Востока. Восток — это область Мудрости, а Юг — Порок и Богатство. Я — глава Третьего рода, мы сведущи в Мудрости и в том, что происходит с людьми после Смерти, или в том, что толкает людей на Смерть или иные удивительные поступки. Это потому, что мы род Северо-Востока, мы знаем «Ночь», «Тьму» и то, что толкает людей на такое, о чем они даже и не догадывались. Соответственно Шестой род Востока — это род «Господ Востока» и наших лучших учителей и врачей, а, стало быть, Девятка — это род Мудрости и Обогащения, связанного с низменными чертами нашей породы. Испокон веков Девятка контролировала торговлю водкой, наркотиками и доступными женщинами в наших краях. Они держали «дома свиданий» по всей дороге в Китай и были поэтому очень знатны и необычайно богаты. Особое же влияние они имели из-за того, что в Степи порой делать нечего, и тот, кто знает, кто с кем спит, — обладает определенной властью и немалым влиянием во все времена. Это всегда приводило к тому, что глава Девятого рода помимо того, что торговал опием, водкой и женщинами, вместе с этим был и начальником тайной полиции нашего хана — тайши, а в более поздние времена и начальником местного отделения жандармерии.

Соответственно, когда произошла революция, главному из местных жандармов было сложно улизнуть от большевиков и чекистов, поэтому они с женой еще в 1918 году были большевиками расстреляны. Однако от него остались после этого сын и целых четыре дочери. Надо сказать, что в отличие от прочих родов Девятый, безусловно, род Порока, и поэтому у них традиции всегда были особенными. Так, в этом роду главенство всегда шло не по мужской, а по женской линии. Связано это было именно с тем, что основной доход у Девятки был от торговли женщинами, а не водкой или же опием. Согласно обычаям, идущим от Ясы Чингисхана, монголам было запрещено торговать водкой между собой, и поэтому в их домах свиданий водку предлагали лишь китайцам и русским. Ну, по крайней мере, так декларировалось. Я не уверен, что именно порой происходило из-под полы. То же самое касалось и торговли опием. А вот женщин они предлагали сколько угодно и кому угодно. А раз работницы у вас женщины, то и работать во главе предприятия лучше женщине — меньше шансов, что ее соблазнят собственные же работницы. Из этого шел обычай, что всех дочерей в Девятом роду целенаправленно обучали разным обязанностям внутри семейного предприятия.

Так, самая старшая из дочерей, моя кузина Елена с младых ногтей училась руководить подобным домом терпимости. Поэтому, когда ее родителей большевики расстреляли, кузина моя легко стала первым секретарем Бурят-Монгольского обкома ВЛКСМ, и на этом посту она организовала из своих комсомолок лучшую на свете бригаду девиц по вызову, которые обслуживали местный обком партии и всех членов правительства. А в конце двадцатых, когда в наших краях началась повсеместная борьба с сифилисом, выяснилось, что все ее девицы были заражены сифилисом и перезаражали весь тогдашний обком и членов правительства. Кузину после этого арестовали и судили, но доказать, что она все это сделала с умыслом, тогда не смогли. Однако без протокола все слышали, что Лена говорила, как ненавидит она всю эту голытьбу, всех этих нищих аратов, которые брали у ее отца с матерью бутылку водки в долг до получки и долгов обычно не отдавали, а потом пришли и у нее на глазах расстреляли обоих, а весь дом их разграбили, и что, мол, и у первого секретаря, и у предсовмина в доме на посуде и столовом серебре метки ее дома, и это значит, что все большевики — воры и едят нынче с награбленного. Она говорила, что убили родителей ее без суда и без следствия не потому, что они торговали водкой или были жандармами, а просто потому, что у них были деньги и бывшего жандарма ограбить в дни революции проще. И за то, что они убили родителей ее без суда, ради выгоды, теперь все воры обречены сгнить заживо. Слов ее мы никому не передали, сами понимаете, что, как «социально чуждый» я не стану рассказывать давешнему арату слова моей столь же «социально чуждой» сестры, тем более, что и впрямь в гибели ее родителей были темные пятна. Как бы ни было, за свое преступление Елена Бадмаевна была осуждена по 58-й на 15 лет лагерей. Правда потом, в 1938 году, когда всех этих зараженных ею аратов, руководителей местной партии и правительства арестовывали, я нарочно просил показывать мне опись имущества арестованных. И вы знаете, на их тарелках и столовом серебре и впрямь стояли клейма и метки Девятого рода, так что, рассказывая, как все эти араты, которые меж собой были родственниками, якобы пришли убивать ее отца с матерью, ради того чтобы украсть все их состояние, троюродная сестра моя все хорошо знала и, возможно, и впрямь той ночью при всем этом присутствовала. Так что я не могу ее огульно судить. Не сомневаюсь, что она знала, что делает, когда посылала насквозь сифилисных комсомолок утешать местных глав партии. Но зная, что она рассказывала про ту страшную ночь и не обманывала меня, судить я ее не могу. В конце концов, любой мужчина обязан или хранить верность своей любимой, единственной, или залезать на красивую проститутку, но отвечать за этот поступок он должен сам. Нет разницы — член он при этом партии или же просто — член.

Да, чтобы не создать у вас превратного впечатления, расскажу, как с сестрою моей потом вышло. Когда началась Великая Отечественная, Елена Бадмаевна, которая к тому времени на поселении уже стала заслуженным ветеринаром республики, пришла к местным чекистам и просила направить ее на фронт, так как она обладала умениями, которые в целом, по ее мнению, были в Советском Союзе утрачены. Сперва ее подняли на смех, мол, у нас тут не империалистические времена и публичные дома для Красной армии даже в проекте не требуются, но кузина пояснила, что вовсе не это она имела в виду. В итоге ее из поселения выпустили, и она со своим калекой мужем — из западенцев, сосланных после 1939 года в Сибирь, и новорожденным сыном отправилась на родину к мужу и там быстро попала в оккупацию. А уже в оккупации она завербовалась с прочими украинками на работы в Германию и там из местных украинских девиц быстро создала превосходный бордель для офицеров немецкой армии. Бордель стал знаменит и пользовался среди фашистов большой популярностью, а троюродная сестра моя нашла способ то и дело слать на родину весточки про то, что пьяные немцы в постелях своим временным украинским подругам рассказывают. Когда война закончилась, Елена забрала мужа и сына и вернулась к нам сюда свой срок досиживать. И ей уже здесь снова на зоне вручали орден и пару медалей от секретного ведомства, как заслуженной работнице этого ведомства. Так что хоть и села она за свое преступление и надолго, но получилась эта отсидка «с перерывом на подвиг», а когда вышла, то назначили ее главным ветеринаром республики. В наших краях не забывают достойных.

Так обстояли дело со старшей сестрой, но их в том доме было — четыре. Все они воспитывались в рамках семейной традиции как дочери Девятого рода. Если самую старшую готовили к руководству девицами, то вторую по старшинству — к тому, как привлечь гостей в дом свидания. Иные тут думают, что продажные девки должны уметь только лишь на спине лежать да стонать вовремя, чтобы сделать гостю приятное, однако это не так. Наши предки много лет прожили в Китае и в этом вопросе прониклись китайской традицией. А это значит, что в доме свиданий соитие — не самое главное. Если нужно соитие, то богатому и знатному человеку достаточно поманить простую аратку или приказать любому своему арату, чтобы тот привел жену в юрту господину, ежели тому приспичило развеяться. Не думаю, что араты отказывают. Впрочем, мне кажется, что не найдется много родовичей, которые такой покорностью пользуются.

Люди идут в наших краях к девкам не за соитием, а когда им становится скучно, когда одиноко или когда хочется, чтобы кто-то тебя просто выслушал и побыл рядом. А это значит, что для хорошей проститутки нужны не только смазливые лицо и фигурка, нужно, чтобы она смогла спеть, да сплясать, да поддержать умный разговор с богатым клиентом, а то и просто помолчать вовремя, дав тому выговориться. А представьте простую аратку, которая решила заняться этаким ремеслом, если у нее нет ни умения петь и плясать, ни опыта общения с клиентами. Мало девиц в проститутки набрать, нужно, чтобы они были в пении и умных беседах так хороши, чтобы богатые люди мечтали взять подобных на содержание. Нет, конечно, бывают гадюшники с сифилисом, где дунул-плюнул и пошел, но лучшие заведения Девятого рода всегда славились тем, что там было чисто и после всего посетитель не чувствовал, что он посетил что-то там непотребное. Так были устроены такие дома раньше или в Китае, пока не победили там коммунисты, или по сей день в Японии. Это значило, что всех новых девок надо было культуре учить, ставить им голос, танец, умение говорить и слушать. Этим и занималась вторая дочь в этой семье — Мария.

А как можно выучить чему-то, если этого сама не умеешь? Поэтому кузина и сватья моя пели, танцевали и играли на всех музыкальных инструментах. Так ее родители и выучили. Правда, в 1918 году их убили, но умения все остались. Поэтому к 1939-му Мария была уже народной артисткой России, заслуженным режиссером СССР, и учила молодежь актерскому мастерству для нашего Бурятского драмтеатра, который сама создала и была там первой женщиной-режиссером. А мужем ее был мой сват Борис, тот самый, который возглавлял некогда этнографическую экспедицию, работавшую в связке с германской командой Цейса.

Поэтому, когда меня спросили, как лучше всего создать канал утечки к японцам информации о том, что немцы прибыли помогать нам вокруг событий на реке Халхин-Гол, я сразу сказал, что Боря — «Господин Востока» в наших краях, он свободно говорит по-немецки, немцы его воспринимают как равного, потому что их род упомянут как род русской аристократии в немецкой Готе, а немецкие лавочники на чужие титулы падки; в Первую мировую Боря служил переводчиком в Иностранном корпусе во Франции, а в Гражданскую был офицером у белофиннов. Японцы знают, что именно он для местных был главным авторитетом в дни борьбы с сифилисом и он же был главным по связям с немецкой стороной, и поэтому если немцы появились на Халхин-Голе, то мимо Бори это никак пройти не могло. С точки зрения местных обычаев, именно мой сват стал бы для японцев достоверным источником. Но сам он, будучи «Господином Востока», вряд ли стал бы с японцами разговаривать, а уж тем более предавать нашу сторону. Наше древнее право править аратами основано на понятии чести родовичей, а для монголов самый страшный грех — это предательство. Что для меня, что для Бори легче умереть, ибо после этого дети наши унаследуют народное уважение, чем предать господина, ибо на этом народное доверие к нам сразу кончится. Японцам это известно, поэтому сам Боря не может куда-то пойти и все врагам высказать. Они поймут, что это — подстава. Нужно сделать так, чтобы информация сама от него утекла и пришла японцам через те руки, которым они смогут довериться.

Меня спросили, что я имею в виду. Раз все родовичи не могут предать, ибо это для всех их потомков невыгодно, как же повернуть дело так, чтобы слова от моего свата дошли до японцев? Я отвечал, что люди плохо знают чужие обычаи, особенно джапы, которые все прочие народы считают ниже себя. Просто нужно найти человека с достаточно низкой моралью или же основаниями предать советскую власть. На мой взгляд, для любого японца будет обоснованным предположение, что род содержателей публичных домов, винокурен и опийных курилен достаточно аморален для того, чтобы предать свою Родину. Неважно, что эта обязанность появилась у Девятого рода насильно, ибо среди родовичей должен быть тот, кто всегда знает, что происходит в головах у преступников. Неважно, что эта нелегкая доля была тяжкой повинностью, а не проявлением злой воли или жадности. В хорошем доме кто-то должен убирать мусор и разгребать нечистоты, иначе дом зарастет ими на корню. Так было заведено исстари. Но для чужаков, особенно высокомерных японцев, это неведомо, они легче поверят, что на их сторону перешел член Рода Порока, чем член Рода Воинов, или Рода Учителей, или моего Рода Шаманов. Есть хорошая поговорка: «Вору да шлюхе век придется оправдываться». Не думаю, что японцы, даже очень просвещенные, думают про это иначе. Им легче поверить в то, во что всем легче поверить, и этим можно воспользоваться. Опять же — моих старых дядю и тетю расстреляли в 1918 году местные большевики. Это было уголовное преступление, как недавно на процессе бывших бурятских руководителей выяснилось. Однако дети их все равно обязаны отомстить за родителей. Старшая дочь отомстила на свой манер и нынче осуждена и посажена. Дом стала возглавлять средняя. Теперь она обязана сделать гадость большевикам, то есть не думаю, что она так думает, но так могут думать японцы. А она — жена Бори, который должен знать про немцев на Халхин-Голе. Это самый понятный путь для японской разведки к этим важным для них сведениям.

Мои товарищи меня выслушали и надолго задумались. Лишь на другой день меня опять вызвали в эти места и попросили дать им совет, как лучше всего подвести японцев к утечке. Я уже все придумал, и через пару дней кузину мою, народную артистку России, вызвали из Москвы, где она в эти дни проходила свою режиссерскую стажировку, в Бурятию, якобы для организации концертов для советских солдат и офицеров, которых в те дни перевозили на Халхин-Гол. На этом же поезде ехал японский консул, своими глазами решивший посмотреть на советские войска, которые, по слухам, перебрасывали в Монголию. По дороге поезд чуть не сошел с рельсов. Не сильно, а так, чтоб пара на тележке под паровозом залюфтила-застукала. Поезд остановили, вагоны переформировали, а купе уплотнили. И в итоге — первая женщина-режиссер на Востоке и японский консул разделили одно купе. Ничего дурного или порочного, благо они там были вместе с охраной: просто японский самурай неделю кормил даму в вагоне-ресторане, она ему пела, а он ей дарил цветы и шампанское. Кроме того в телеграммах он сообщал кому-то в Китай, что «познакомился с чудесной птицей, которая поет ему удивительные истории» и просил разрешения на начало вербовки, а также просил уточнить послужной список моего свата Бориса, особенно его участие в советско-германской экспедиции по борьбе с сифилисом. В очередной телеграмме он написал, что «некий хан нынче находится где-то со своими былыми товарищами-камерадами», а «подробности уточняю». По рассказам, японская разведка ото всех этих известий пришла в неистовство, причем повышенная активность была нами зафиксирована в японском посольстве в Германии. То есть то, что против них ополчимся мы, не было для самураев никаким секретом, но то, что их предаст бесноватый фюрер, стало для азиатов выше их понимания.

Когда же поезд прибыл в Улан-Удэ, и моя кузина добралась домой, а японский кавалер оставался в гостинице, у этой самой гостиницы была задержана моя самая младшая кузина из этого рода — Ольга, которая несла Марии от японца записку. В ней тот просил подтвердить, что из Германии в Монголию от Гитлера приехали именно офицеры-словаки. Мы не знали точно, что успела рассказать красавица певица японскому разведчику за неделю совместного проезда в одном купе, но было понятно, что, находясь в Москве, она сама могла мало узнать о том, что именно сейчас происходит в Монголии. Однако в родных краях ее знания бы существенно выросли, и мы не могли допустить, чтобы милая актриса вдруг рассказала бы что-то действительно важное вражескому шпиону, кроме того — что мы хотели, чтобы она ему между делом рассказывала. Поэтому мы в тот же день арестовали и Марию, и Ольгу по обвинению в шпионаже, а свата моего Бориса арестовали в Монголии за то, что он якобы передавал важные сведения через жену японской разведке. Японский консул был нами из Советского Союза немедленно выслан. И японцы в предательство немцев поверили.

Дальше затеялось следствие. Ольгу, которую взяли с поличным, осудили сразу на пятнадцать лет лагерей, так как она вроде бы ничего не знала и, по ее словам, приходила в гостиницу передать какую-то книжку от сестры для японца. Мы нашли эту книжку, это была «Анна Каренина». Никаких пометок или тайных знаков, однако в ней, возможно, была записка и следы от сорванной головки цветка, по-видимому, ромашки. Я думаю, что ничего предосудительного, но актрисы по сути своей профессии обязаны быть впечатлительны, а японец был очень хорош собой, какой-то там пояс по их джиу-джитсу и комплекции соответственной. А зная про то, как готовят и наших, и немецких, и японских разведчиков, не думаю, что любая женщина смогла бы устоять против такого красавца. Так что, с точки зрения политической, там вряд ли что-то было, а вот с точки зрения морали, думаю, что этот фрукт добился бы своего, ибо его этому нарочно учили и долго воспитывали. Однако для пользы дела кузину мою обвинили именно в работе на японскую разведку, а свата в том, что он не донес на собственную жену, хоть с момента знакомства жены с японцем он с нею не виделся. Однако во главе НКВД был тем летом Ежов, который признавал лишь «ежовые рукавицы» и «признание как царицу доказательств». Так что обоих взяли в оборот по всей программе. И ничего нельзя было сделать, так как нам было важно, чтобы японцы в измену немцев уверовали. Пока свата моего и кузину били в застенках, японцы в немцев на Халхин-Голе поверили, а ежели бы их лишь пожурили да выпустили, то вся правдоподобность истории бы испарилась.

Меня спрашивали, как я к этому всему относился? Нас воспитывали в чувстве, что наши жизни и судьбы всецело принадлежат России и Государю. Место Государя для меня занял Иосиф Виссарионович, а Святая Россия как была, так и осталась. Нас учили защищать страну от японцев, и мы готовились к этой войне не щадя живота своего, и вот дела пошли так, что мы могли не допустить японского нападения. За известную цену. Эту цену нам пришлось заплатить. Потом, через много лет, когда все это выяснилось, сват мой сказал, что он сам сделал бы все то же самое. Просто он боялся, что ему могло бы духу не хватить. Я отвечал, что ради страны, ради Родины, ради жизни и счастья тех же аратов мы обязаны умирать, ибо такова Воля Неба. Кому много дадено — с того и спрос больше. В дни, когда в наших краях был мятеж, я сам поехал в Усть-Орду и Аларь с главарем мятежа разговаривать — с моим тестем. Я говорил с ним о том, что никогда прежде в истории буряты не поднимали оружие против русских, и пусть в его бандах скорее русские, чем буряты, но из-за его персоны все это смогут назвать бурятским восстанием. Приедут каратели, прольют кровь — простые араты должны будут за родных отомстить, а простые граждане в центральной России потом скажут, что это буряты воюют в наших краях против русских. Именно этого и желают японцы, которые дают деньги нашим бурнацикам и одновременно русским фашистам, чтобы мы здесь друг друга все перерезали, а земля наших предков досталась японцам. Я этого не допущу, я убью моего тестя — здесь и сейчас, и все будут знать, что умер он как японский шпион — все это было японским заговором. И ежели он не хочет, чтобы имя его было проклято в веках, ему должно сдаться властям вместе со всеми детьми. Он — знаменитый «бандит Еремей» — стал слишком знаковой фигурой, чтобы его государство помиловало. Равно как и старших его сыновей, однако я смогу сохранить жизнь его младшему, чтобы род его не прервался, а также обещаю, что никто не тронет обеих его дочерей: ни жену мою Дашеньку, ни Матрену, пусть ее муж и погиб в Средней Азии. Это я ему обещаю, но ему самому и старшим его сыновьям суждено умереть. Это не обсуждаемо. Тесть мой выслушал меня, пару дней думал, а потом на все согласился.

Это было не самое страшное. Самым страшным стало рассказать все это потом моей милой Дашеньке. Матрена всегда была крепче, она весь этот рассказ легче выдержала. Так что после этой истории поступать, как вышло все с моим сватом, мне было проще. Кузина моя Мария вскоре после этого в тюрьме умерла, так ни в чем не признавшись, а по причине смерти ее дело против свата моего развалилось и он был выпущен под надзор. При этом его изгнали из партии, выгнали с поста министра культуры, и он стал просто сперва школьным сторожем, а потом учителем литературы. Затем он стал директором нашей лучшей в республике Первой школы, а к началу пятидесятых получил звание народного учителя. Правда, сперва его прямо с нар из-под следствия вызвали на переговоры в Финляндию. Он как кадровый офицер финской армии и личный знакомец маршала Маннергейма на переговорах об окончании Зимней войны много сделал и хорошо поучаствовал. Так как получилось, что при аресте били его вроде бы ни за что, все это назвали «перегибами при Ежове», и все виновные в превышении полномочий и распускании рук по приказу Берии были расстреляны. Другой мой сват — младший Борин брат Жора, как брат возможного «врага народа» и «поднадзорного», был из НКВД немедля уволен и стал самым обычным офицером медслужбы при артиллерии в Белостоке. Он тоже считался «поднадзорным», «социально чуждым» и возможным противником советской власти. Это позволило ему в июне 1941 года в самом начале войны перейти на немецкую сторону. Немцы захватили наши архивы, выяснили, что Жора у нас хоть и бывший офицер НКВД, но «репрессированный», «поднадзорный» и «затаивший злобу против советской власти», и на том основании приняли к себе в Восточный отдел своего абвера — военной разведки. Там как раз кучковались все его прежние кореша, с которыми он вместе в медицинских халатах прошел всю Бурятию, Северный Китай и Монголию, борясь с сифилисом. На этом мы его следы потеряли.

Потом уже через много лет меня вызвали кое-куда, там уже был мой сват Боря, который после хрущевской реформы не хотел более учить детей в школе, а стал в институте профессором; и нам с ним сказали, что моего свата Жору выдал-таки предатель, и он, дабы не сдаваться противнику, покончил счеты с жизнью. Последнее, что он сделал, написал письмо брату Боре на трех листах рисовой бумаги. На первом было написано по-немецки «Брат мой», на втором по-китайски иероглиф «Брат», и на третьем стояла просто жирная точка. Боря взял все эти листки, долго смотрел, а потом просто заплакал.

Пока он плакал, принесли Жорины ордена и сафьяновую коробочку, которую нельзя передать даже родственникам, а потом, когда все ушли и мы остались одни, я рассказал, как оно все получилось. Пока Жора был успешным офицером НКВД, он не смог бы достоверно перейти к немцам, они бы ему просто не поверили. Значит, он должен был стать репрессированным. А лес рубят — щепки летят. Все сошлось одно к одному, я с себя вины за эту историю никогда не сниму, но мне было озвучено, какая судьба для Жоры готовится, и нам нужно было создать для него весомое и подтверждаемое потом немцами основание. Вот я все и придумал. Такова моя судьба и должность — быть шаманом и достоверные для врага сказки придумывать.

Боря в ответ лишь кивнул и спросил, как ему теперь восстановить семейную честь, ибо многие думали, что Жора стал вдруг предателем. В ответ я предложил его сыну-первенцу от погибшей Марии в жены мою племянницу, «Госпожу Запада». Далее можно было ничего не объяснять — для аратов Власть решила, что на Шестом роду нет Бесчестья, с ними можно родниться и далее. На этом и порешили. Сын его тогда учился в аспирантуре и, как все еще пораженный в правах, не мог нигде на нормальную работу устроиться. Пусть и не было доказано, что его мать была японской шпионкой, но недаром говорят, что у грехов длинные тени, особенно там, где все друг другу родня и друг друга все знают. Поэтому он пел в ресторане «Прага» в Москве, голос у него был чудесный, не хуже голоса матери, он даже был в составе квартета лауреатом какой-то музыкальной премии, и это звание дало ему право петь где угодно и на том зарабатывать. Дальше оставалось лишь племяннице посоветовать сходить в ресторан с друзьями-подругами, там они встретились, и у них все вскоре сладилось. И весь их род после этого перестали шугаться на родине.

А умерла кузина моя таким образом. В их роду всем заправляли только женщины. Старшая должна была управлять всем хозяйством, средняя по традиции учила петь и танцевать падших девушек, а младшую родители учили гинекологии и акушерству, ибо в доме свиданий девки должны быть чистыми, и ежели у какой случится беда, то надо ей помочь с родами, а нечаянный ребенок останется в хозяйстве — прислуживать. Была еще совсем младшая — Ольга, но она родилась уже перед самой революцией и считалась девочкой случайной, так как обязанности по традиции делились между тремя старшими дочерьми. Так вот младшая из дочерей Софья (потом уже после смерти Сталина она вслед за нашей Матреной тоже сменила немного имя, ибо после того, как всех их в 1953 году на все лето арестовали, решили, что сохранять прежние имена неразумно) вышла замуж за одного из командиров «васильковых» полков Бадма Будеича, который прославился потом как один из лучших китайских генералов у Мао. На том основании где-то с 1938 года она была главврачом Улан-удэнской тюремной больницы. То есть, когда ежовские следователи били мою кузину Марию, Софья свою же сестру в больничке откачивала после этого. Однажды Мария сказала, что больше не выдержит — вот-вот наговорит на себя. Сестра попросила мужа наверху поспрошать, можно ли тут что-то сделать, а сверху пришел ответ, что дело стало известным, к нему есть интерес у японцев и поэтому оправдать подследственную никак не возможно. Советские граждане должны сознавать всю неотвратимость грядущего наказания. Однако если наказание все же случится, то дело можно не доводить до суда или даже признания.

С этим известием младшая кузина пошла к сестре, они все обсудили, попрощались, поплакали, а потом Соня вколола Марии дозу хлористого калия, и та — ушла легко, как уснула. Дело против моего свата рассыпалось, следаков, мучивших кузину мою, посадили за превышение, а потом расстреляли, впрочем, на это дело и поставили заранее тех, для кого искали повод избавиться. Так что вот как оно тогда вышло.

С японской же стороны тоже вышло все занимательно. Сперва уже зимой того 1939 года мы узнали про так называемый «путч молодых офицеров», при котором в Квантунской армии тайная полиция самураев целенаправленно отстреляла всех тех офицеров, кто желал дружбы с Германией. То есть в крупнейшей японской армии не осталось никого, кто б верил немцам или на них хоть в чем-то надеялся. А потом на процессе в Хабаровске самураи говорили нам, что это была русская провокация. Смешно. Я всего лишь на торжественном собрании, посвященном победе на Халхин-Голе позволил себе в речи высказаться, что, мол, надменные самураи презирали всех европейцев, и вот в результате даже те европейцы, а именно немцы, которые японцам обещали дружбу и понимание, их в этих событиях кинули. И позволил себе то ли неприличный жест, то ли гримасу, которые японская разведка сочла за косвенное признание того, что немцы были на Халхин-Голе и тем самым Японию предали. Я же на процессе в Хабаровске пояснил, что имел в виду лишь Советско-Германский пакт о взаимном ненападении, который вступил в противоречие с подписанным Гитлером с японцами ранее Антикоминтерновским пактом, с чем я япошат и поздравил, а ничего иного я в виду не имел. И если самураям что и привиделось, так это их личные половые проблемы. Но они решили, что я открыто уже издеваюсь, и ужасно обиделись. И отстреляли всех япошат, которые были в Квантунской армии дружны с германцами — исключительно от горючей обиды. А по-иному и быть не могло. Тот же Доихара всем рассказывал, как «длинноносые уроды» из далекой Европы грабят всю Азию, а особенно Китай, Индокитай и Монголию, а, мол, японцы как светочи цивилизации призваны спасти всех азиатов от англичан, американцев, французов и русских. Вся эта пропаганда была направлена на потребу японской же армии, которой стало проще завоевывать разных китайцев с вьетнамцами или южными монголами-баргутами под предлогом их защиты от алчной Европы. Только он не подумал, что в эту игру можно играть и вдвоем. Куда сильней, чем среди тех же китайцев, слова Доихары про то, какие гады все европейцы, распространились среди самих же японцев. А немцы такие же европейцы для любого японца, как русские или американцы. Это Гитлер назвал японцев «желтыми арийцами», чтобы их немцы не гнобили, но все благополучно забыли, что у любой медали две стороны, и ежели вы все фашисты, то мало сказать немцам, что японцы хорошие, а не унтерменьши, надо было еще и вбивать в бошку японцам, что немцы хорошие, а не «белые подлые обезьяны», а вот это дело профукали. И в итоге японцы решили, что немцы их предали, а те, кто дружит с немецкими «носатыми оборотнями», тоже предатели, и в одночасье всех порешили под самый новый 1940 год. Так что с того самого времени Япония отказалась от идеи о нападении на Советский Союз просто потому, что в их армии нападать на нас в знак дружбы с Германией стало попросту некому. И когда все это стало известно, мне дали очередную правительственную награду, а с угрожаемого участка против Японии меня перебросили на Зауральскую дорогу — готовиться воевать против немцев. Так я возглавил особую Комиссию на железной дороге по подготовке к Великой Отечественной войне против Германии. Начинался 1940 год.

Загрузка...