КРАСНАЯ КОФТОЧКА{11}

Н. А. Зборовской

Слушайте, если хотите, странную повесть мою…

Ст. романс.

I

Однажды мой приятель, художник, рассказал мне следующее.

Я был тогда, еще молод, очень молод. Я занимался в мастерской одного выдающегося живописца и ничего не хотел знать, кроме своего искусства и любви…

Я влюблялся в каждое хорошенькое личико — в натурщиц, незнакомок, встречаемых на улице, актрис, горничных… Я был очень предприимчив, и нельзя сказать, чтобы я не пользовался успехом. Меня тянула жизнь, я захлебывался в ее случайностях и целиком отдавался ей, забывая себя, не жалея ничего, радуясь новому, как лучшему счастью. Есть люди, которые ищут разнообразия и никогда не находят его. Есть люди, которые ищут счастья и никогда не бывают счастливы. Они похожи на купчих, надевающих праздничные платья, чтобы было весело; они думают, что достаточно взять корзинку и пойти в лес, чтобы найти боровик. Я уверен, что разряженным купчихам всегда скучно, а боровик можно найти только по вдохновенью. Потому-то я никогда ничем не задавался, и жизнь сама шла мне в руки.

Однажды я прочел объявление:

«Приезжая молодая девушка ищет какого-либо места, может быть натурщицей. Видеть от 11 ч. утра до 8 вечера. В. 0., 12 линия» — следовал полный адрес.

Я часто прочитывал объявления, так как между ними попадались иногда очень забавные, но это меня почему-то особенно заинтересовало.

«Ищет какого-либо места, может быть натурщицей». Всего две строчки. Несомненно, здесь была нужда, нужда молоденькой девушки, затерянной в столице, и потому более несчастной, чем кто-либо другой. Но не страданье толкнуло меня пойти и посмотреть на эту девушку, а нечто более похожее на любопытство. Если бы это была обыкновенная натурщица, равнодушная к своему ремеслу, она не могла бы увлечь меня; но здесь было не то. Бедная девушка, до этого стыдливо скрывающая свое тело, берегущая его, быть может, только для одного, для избранного, решилась наконец, кто знает, после какой борьбы, обнажиться перед посторонним ради куска хлеба. Это казалось новым, это интриговало. И я пошел.

Солнце садилось в лиловую мглу морозного тумана, и холод стоял такой, что трудно было дышать. Совсем окоченевший, я, наконец, добрался до меблированного дома, где жила молодая девушка. Это был скверный, грязный меблированный дом, в котором ютится разная столичная мелкота, где пахнет прогорклым маслом, лежалым бельем, где прислуга ходит всегда сонная, а жильцы не стесняются бродить по коридору без пиджаков. Я постучался в 14-номер. Молодой голос крикнул:

— Войдите!

Перед дверью стояла девушка лет 19–20 с ребенком на руках.

Я замялся:

— Простите, — это вы публиковались в газете?

— Я, я, — ответила девушка и, поставив ребенка на кровать, за решетку, протянула мне руку.

И красивый жест, с которым она подала руку, и наклон головы, несколько повернутой набок, и чуть откинутая назад тонкая ее фигура — все заставило меня насторожиться.

— Извините, что я в таком виде, но когда есть ребенок и нет няньки — трудно быть аккуратной.

Она сказала это просто, мило картавя и ласково улыбаясь.

Только теперь я заметил, что точно, на моей собеседнице кофточка была старенькая, подколотая булавками, и такая же старенькая серая юбка сидела боком. Но, право же, это шло к ней, к ее матово-бледному лицу, гибкой шее и белокурым волосам.

— Я, собственно, на минутку, — начал я, и боясь, и желая остаться, — я — художник… мне нужна натура, и если вы…

Она вспыхнула на мгновенье, но сейчас же оправилась.

— Хорошо, мы поговорим об этом… Снимите пальто и присядьте.

Я охотно повиновался.

Чтобы начать с чего-нибудь, я спросил:

— Какой славный ребенок — это мальчик или девочка?

— Девочка, — ответила она, — не правда ли, какая она у меня большая и здоровенькая! Вы ни за что не угадаете, сколько ей времени…

Говоря это, она легонько дотронулась двумя согнутыми пальцами до стола и сделала такое движение губами, точно хотела плюнуть.

Я улыбнулся.

— Вы боитесь сглазить свою девочку?

Она звонко, неудержимо захохотала.

— Да…. да… я очень суеверна, но как вы угадали?

Наш разговор переходил с предмета на предмет с удивительной быстротой. Я успел заметить, что моя собеседница не могла долго сосредоточивать своего внимания на чем-нибудь одном. Как только я дольше останавливался на какой-нибудь мысли, лицо ее сейчас же делалось безразличным, глаза, устремлялись вдаль, и она совсем замолкала. Но зато с необыкновенным оживлением, иногда с поразительным остроумием умела она вспоминать. Ее воспоминания были неистощимы. И сколько здесь было странных случаев, удивительных совпадений, таинственности.

Незаметно мы стали друзьями. Казалось, между нами не было никаких тайн.

Она мало интересовалась мною и моим прошлым, но как будто и без этого узнала меня прекрасно.

Девочка — Женя — скоро очутилась у меня на руках, мать ее, которую звали Верой Орестовной, хлопала в ладоши и смеялась сама, как девочка.

Ничего, что бы походило на придавленность, горе, безвыходность положения не отражалось на лице молодой женщины. Напротив, все говорило о полной беззаботности и бодрости духа. Такое сочетание нищеты с веселостью меня трогало.

«Она просто дитя», — думал я.

Только уже совсем собравшись уходить, я вспомнил о том, зачем пришел сюда.

— Но, Вера Орестовна, как же наше дело? Вы согласны позировать?

Она точно сейчас очнулась от сладкого сна и перешла в скучную жизнь.

— Хорошо, хорошо, — конечно, — почти машинально ответила она. — А когда это нужно?

Меня смутило такое отношение.

— Вам, может быть, тяжело это, неприятно? — спросил я, стараясь говорить мягче. — Вы не стесняйтесь… Тогда я найду вам какое-нибудь другое занятие… переписывать, например…

— Нет, что вы? — вдруг засмеялась она. — Я — переписывать? Да у меня терпения не хватит! Нет уж, видно, мне осталось одно — быть натурщицей…

Она на время умолкла, потом добавила:

— Чтобы стать кокоткой, я слишком брезглива — этого никогда не будет, а натурщицей — отчего же… Только знайте, что это совершенно не из любви к искусству… Многие меня называли художественной натурой, но у меня нет никаких талантов и никаких целей — вот мое несчастье!..

Она опять весело засмеялась.

Я попросил ее прийти завтра в 10 часов утра. Она задумалась:

— А как же быть с ребенком?

Но сейчас же успокоилась, решив попросить соседку постеречь его.

Тогда я вынул задаток, объясняя, что это всегда так делается, но она почему-то не взяла его в руки, а попросила положить на комод. Я, удивленный, исполнил ее желание и ушел.

II

Не знаю, было ли то очарование, удивление, влюбленность или простое любопытство, — но я долго думал о своей случайной знакомой. Мне еще не доводилось встречать таких, как она. Что в ней было особенного — трудно сказать. Но она затягивала, как затягивает изменчивое отражение в воде. Она не давала времени внимательно остановиться на себе, как сама не останавливалась подолгу ни на чем, как менялось выражение ее тонкого лица, Даже цвета глаз ее я не мог определить. В ней не чувствовалось нервозности, но некоторые движения ее были странны и необъяснимы. Она смеялась беспечно, как ребенок, но в знании людей далеко не была ребенком.

Я с нетерпением ждал ее прихода. Сбегал за гиацинтами в цветочный магазин, уютнее расставил мебель, припрятал подальше кое-какие неудачные этюды. Но пробило десять, — а ее не было, перешло за одиннадцать, — она не появлялась.

Я нервничал, как влюбленный, которому назначили свидание, я хватался то за книгу, то просто так, ни о чем не думая, смотрел сквозь большое полукруглое окно на крыши соседних домов и сизую даль взморья. Наконец, в половине первого, когда всякая надежда оставила меня, когда я, мрачный и подавленный, исступленно занялся очинкой карандашей — дверь отворилась, и на пороге появилась Вера Орестовна.

— Наконец-то! — совсем непроизвольно вырвалось у меня, и я кинулся ей навстречу.

— Разве я так опоздала? — удивленно спросила она. — Ну вот, это всегдашнее мое обыкновение… Вы не сердитесь?..

Конечно, я уверил ее, что ничуть не сержусь.

Она с деловым видом сняла шляпу и пальто, одобрительно оглядела мою комнату, потерла руками замерзшие щеки и улыбнулась.

— Что же? Я готова. Надо спешить, так как скоро будет темно, а меня ждет моя Женя.

Казалось, я больше смущался, чем она. Привыкший равнодушно глядеть на обнаженных женщин, я боялся думать о том, что увижу Веру Орестовну голой, и рад был, что она сама предложила начать сеанс.

Она зашла за ширмы, а я занялся приготовлениями. Когда, окончив, я поднял глаза, то увидел перед собой обнаженное тело своей натурщицы. Она только опустила лицо, на котором горела легкая краска смущения, но движения ее были свободны, руки лежали вдоль узких бедер, маленькая крепкая грудь дышала спокойно.

Как я ни боялся этого мгновения, но ее спокойствие сразу же вернуло мне ушедшее было самообладание, а чистое девичье тело, тело Хлои, не давало зародиться никаким темным мыслям.

Я начал работать.

Потом я увидел, что Вере Орестовне стало холодно; бросил уголь и хотел накинуть ей на плечи вот эту шаль, что ты видишь на том диване. Чудную алую шаль, привезенную с Востока, — мою гордость. Но модель, с непонятным мне ужасом, отшатнулась от нее и, молчаливая, забилась в угол. На мои просьбы и вопросы она отвечала молчанием; потом быстро оделась и ушла.

На другой день она пришла с девочкой. Она объяснила это тем, что соседка ее плохо смотрела за Женей, и Женя разбила себе головку. Она показывала мне синяк на лобике дочери, и я должен был поцеловать это место.

Пока мать стояла обнаженная передо мной и не переставая болтала, вспоминая свою гимназическую жизнь, ее дочь ползала по ковру, рвала валявшиеся бумаги, забавно лепетала на своем непонятном языке и, наконец, заставила меня прибирать за собою.

Так это продолжалось и в следующие дни.

Меня все более удивляло то непонятное в начинающей спокойствие, с которым Вера Орестовна держалась при мне обнаженной. Даже обычной краски не видал я у нее в последующие дни. Она стояла — нагая — так же непринужденно, как и одетая в свою старенькую кофточку, — говорила много забавных вещей, передвигая мою мебель, забираясь в папки с этюдами, и точно не замечала, что она голая.

Сначала я принял это за бесстыдство, меня даже покоробило несколько, — потом я понял, что хотя она и женщина, и у нее есть ребенок, но в ней еще не проснулся инстинкт самки, и она не знает всей жгучей прелести стыда.

Тогда я полюбил ее — эту странную, дикую девушку-мать, — полюбил ее голос, ее встревоженную душу, ее холодное в своей невинности тело. Я пытался проникнуть в тайну ее мыслей, — всегда необычных и неожиданных, в непонятную неровность любви ее к девочке своей, похожей, по ее словам, на отца; болел за ее одиночество. А она только смеялась или рассказывала, безразличная к внешним событиям жизни и болезненно-чуткая к ее тайнам.

Как-то раз, с большими предосторожностями, боясь любопытством своим встревожить ее больное место (оно мне казалось тогда таким), я спросил ее о ее возлюбленном.

— Почему вы расстались? — спросил я.

Я уже знал, что он сильно любил ее, хотел жениться на ней (он был женат и вел дело о разводе с женою), но я никак не мог понять их размолвки.

— О, я изводила его ежедневно, я доводила его до бешенства, — без тени неудовольствия ответила мне Вера Орестовна. — Я плевала в него, рвала его бумаги, отнимала у него свои карточки… Он умолял меня не делать этого, падал на колени, целовал руки, унижался передо мною, иногда бил меня… Как он смешон был в такие минуты!..

Она искренне рассмеялась.

— Вы знаете, он совсем потерял самолюбие… и хотя его жизнь превратилась в ад — не уходил от меня.

Я смотрел на эту женщину и не верил своим ушам, я не находил слов.

— Наконец, я ушла сама от него, — добавила уже тише Вера Орестовна, — и написала, что не люблю, хотя любила по-прежнему… Он молил вернуться — я не вернулась.

— Но с чего же началось ваше охлаждение? — все еще не понимая, допытывался я.

— О, я хорошо не помню… из-за пустяков… Сначала я была очень уравновешенной. Я всегда успокаивала его, когда он нервничал, но потом… Он объяснял это моей ранней беременностью… щекотливостью моего положения, нашей необеспеченностью… быть может, я не знаю… Но это началось с того дня, как он надел красный галстук…

— Красный галстук? — растерявшись, спросил я.

— Да, — красный галстук…

— Но почему же? Вам он не нравился? Да наконец, разве можно ломать жизнь из-за такого пустяка!..

Я волновался, расспрашивая ее, но она уже больше не говорила, и лицо ее стало безразличным, ничего не выражающим.

Она ушла в этот день так же скоро, как и тогда, когда я хотел накинуть ей на плечи снова восточную шаль.

III

Случилось так, что Вера переехала ко мне совсем.

Это вышло неожиданно, как и все, что она делала в минутном порыве, быть может, и искренней любви; неожиданно до того, что я и сам не мог опомниться. Конечно, это стало давно моим сильнейшим желанием, я не высказывал его, но она угадала и совершенно просто спросила меня:

— Хочешь, мы будем жить вместе?

С этого дня я стал ее рабом, послушным исполнителем малейшего ее желания. Я почти забывал о себе, о своих обязанностях, о своих друзьях. Была ли то чувственность? Вряд ли… Любовь… — не знаю. Чувство это было сильнее чувственности и острее любви. Нас ничего не связывало, как людей. У меня до того дня были свои интересы, свои цели, чуждые ей, а теперь они все растаяли, заменившись одной мыслью о Вере.

У нее никогда не было никаких стремлений, она жила Бог знает чем; Бог знает, какой источник поил ее душу. Жизнь моя вся ушла в мелочи, в заботы. Я бредил с открытыми глазами. Иногда, вырвавшись из этого угара на свежий воздух, я невольно оглядывался, точно после сна, и с тоской видел, что жизнь уплывает от меня, что все уже ушло вперед, а я, как оторванная от буксира лодка, беспомощно кручусь в водовороте. Но я был счастлив. Это было похоже на приступы начинающейся болезни, на первую затяжку опиумом. Время переставало существовать, голова кружилась, мысли путались…

Но это далеко не было безмятежное счастье.

Вера никогда не была ровна со мною. Она то ни на шаг не отпускала меня от себя, то запиралась в своей комнате и не хотела меня видеть.

— Ты мне противен, — раздраженно говорила она, — можешь уходить сегодня же на весь день…

— Но почему же?

Она едко улыбалась и молчала. В такие минуты лицо ее было отвратительно, — я готов был задушить ее своими руками. Но все-таки я не уходил, не уходил, как и тот, ее первый муж. Я всегда оказывался виноватым и вымаливал прощение.

Я не узнавал себя, я не знал, куда ушла моя былая гордость. Минутами я сам себе был противен.

«Надо взять себя в руки, — думал я. — Ты похож на тряпку, ты перестал быть мужчиной…»

Но стоило ей взглянуть на меня ласково, сказать пустое слово, и я опять терял над собою волю.

Прости, я уклонился в сторону. Невольно в воспоминаниях своих я ушел от главного. Ты видишь теперь, с кем столкнула меня судьба, что это был за человек.

— Ты знаешь, мы тут долго не проживем, — сказала она вскоре после переезда ко мне.

— Почему ты думаешь?

— Да так, я знаю…

— Но все-таки?

— Ты разве не слышал? каждую ночь скрипит паркет.

— Слышал… но это оттого, что дом наш недавно выстроен.

— Нет-нет, — не то…

Она больше не спорила, но никто не мог разубедить ее в ее уверенности. Жизнь точно подтверждала ее предчувствия. Действительно, не прошло и месяца, как нам пришлось перебираться, — хозяйка заявила, что наша девочка мешает соседям.

Во всех действиях Веры громадное значение имели какие-то непонятные для меня соображения. Ее настроение всецело зависело от мелочей, которым ни ты, ни я не придали бы никакого значения. И изумительнее всего, — эти ее соображения имели такие же реальные следствия, как и наши, построенные на вполне естественном ходе событий.

Она жила в каком-то своем мире, где многое, ничтожное на наш взгляд и даже не замечаемое, приобретало громадное значение, становилось причиной и следствием, руководило всеми ее действиями.

Прошло четыре месяца со дня нашей встречи. Наступил петербургский май с белыми ночами, с солнечными зелеными днями, с радостной пестротой витрин, запахом нарцисса, с неуловимыми, но обольщающими надеждами.

Я возвращался домой в одном из своих самых радостных, самых светлых настроений, когда все кажется прекрасным, а былые огорчения — ничтожными. Я купил по дороге ландышей и фиалок, потом, проходя мимо модного магазина, вспомнил о Вере. Мне захотелось сделать ей маленький подарок. Я люблю женские наряды, их бесчисленные краски, их легкость и капризность, их торжествующую бесцельную красоту.

Глядя сквозь толстое сверкающее стекло витрины на богатый эталаж всевозможных кофточек, юбок, кружев и вышивок, я невольно представлял себе изящную фигуру Веры, ее белую шею, незаметно сливающуюся с плечами, ее тонкий греческий профиль, бледнеющий в волне золотых волос. И я невольно заулыбался, взволнованно подумав, как была бы она восхитительна вот в той ярко-алой кофточке, совершенно гладкой и свободной, со строгим вырезом и широкими рукавами. Никаких украшений, ничего лишнего, только нежная, мягкая, шуршащая шелковая ткань, окрашенная горячею кровью.

Восхищенный созданным видением, я сейчас же купил приворожившую меня кофточку и сел на извозчика, чтобы скорее увидеть Веру.

Она меня встретила необыкновенно радостно.

— А я так ждала тебя, — воскликнула она и тотчас же добавила чуть слышно, — и так люблю тебя сегодня.

Солнце залило всю нашу комнату; в настежь открытое венецианское окно веяло морем. Белые стены мастерской слепили глаза.

— Я принес тебе подарок, — сказал я, — догадайся, какой?

— Кофточку? — радостно улыбаясь и уверенно кивая головкой, спросила Вера.

— Да, но откуда ты знаешь?

Она засмеялась.

— Я все знаю… Нет, я шучу, конечно… но в твоих руках желтый конверт с названием магазина… Ничто другое сюда не поместилось бы… Ну же, покажи мне ее…

Тогда я усадил Веру на диван, бросил ей на колени стебли белых ландышей и медленно вынул из конверта свой подарок. Я не видал лица Веры, но вдруг почувствовал прикосновение холодных пальцев к своей руке. Я поднял глаза.

Вера сидела сама не своя.

— Что с тобой?

— Уходи, уходи, — шепотом сказала она. — Да уходи же!

— Но почему?

— Слышишь, уходи… Я никогда не надену этой кофточки!.. Унеси, выкинь, променяй ее, но только чтобы я ее не видела..

Я обиделся. Я не ожидал, что так скверно примут мой сюрприз. Мелькнуло воспоминание — красный галстук ее первого мужа, — но все-таки я не находил объяснений.

— Это глупо, в конце концов, — сказал я с раздражением. — Опять твои непонятные капризы! Я хотел сделать тебе удовольствие, я радовался… Это неделикатно даже!

— Может быть, — сухо ответила она, и глаза ее стали бесцветными, невидящими, — но больше не подходи ко мне, пожалуйста, со своей кофточкой… И можешь сам уходить.

Я бережно сложил свой неудачный подарок и, обозленный, вышел в другую комнату. Накипала глухая обида. Я никогда не чувствовал себя таким оскорбленным.

Через десять минут Вера сама пришла ко мне. Она первая никогда не целовала меня, только ласково улыбалась.

— Ну? — спросила она.

— Что — ну?

— Перестань дуться. Сегодня такой хороший день. Устроим что-нибудь.

— Я ничего не буду делать, никуда не пойду и не стану с тобой разговаривать, если ты мне не объяснишь, что вое это значит.

— Опяать начинается, — поморщилась Вера и положила мне на голову свои руки. — Брось, право, экий ты…

— Не я, кажется, начал…

— Но что тебе нужно?

— Я хочу знать, почему ты не приняла мой подарок.

— Не могла…

— Как не могла?

— Очень просто…

— Объясни же…

Я протянул к ней руки и посадил ее себе на колени.

— Ну, рассказывай, моя глупая, умная головка…

Обиды как не бывало. Я с любовью смотрел в ее лицо.

— Да ничего особенного… Я ненавижу красный цвет и никогда не надену красной кофточки.

— Почему?

— Потому что…

— Какие глупости! — рассмеялся я.

— Нет, не глупости, — печально и убежденно ответила она, — далеко не глупости…

Вера поежилась, боязливо прижимаясь ко мне.

— Нет, нет, я никогда не надену красное…

Мне самому стало не по себе, но я старался быть спокойным и начал доказывать ей, что страхи ее нелепы. Вера слушала, но не сдавалась. Я просил, умолял ее надеть мою кофточку. Для меня это стало вопросом самолюбия.

— Если ты меня любишь, ты наденешь мою кофточку, — твердил я. — Посмотри, какая она красивая и как она пойдет тебе! Неужели ты не веришь моему вкусу?

— Верю, милый, верю!

— Ну, вот и хорошо, а твои страхи ни на чем не основаны. Ведь я же люблю тебя и у меня нет желания причинить тебе неприятность, посуди сама!..

Наконец, Вера решилась. Я сам помог ей одеться. Когда я подвел ее к зеркалу, она радостно улыбнулась.

— Ты видишь, как хорошо… Я непременно напишу твой портрет в этой кофточке. Как горит золото волос на красном шелке, как бела твоя шея… Даже глаза твои стали похожи на две фиалки…

Она смеялась, слушая мою восторженную болтовню.

IV

Мы решили отпраздновать этот день.

В сумерки, которые падают внезапно перед наступлением белой ночи, мы вышли из дому, — она в своей красной кофточке, — я — в своем весеннем костюме. Мы смеялись, как два влюбленных, радостные и возбужденные недавней ссорой, предстоящей «кутежкой» и одержанной над собой победой. Она — несла как вызов — свою красную кофточку, счастливая моим восхищением.

Мы взяли автомобиль и поехали на острова.

Влажный соленый ветер несся к нам в лицо вместе с гулом встречных автомобилей и желтыми искрами огней. Высокий ряд домов Каменноостровского проспекта сменился тьмой деревьев Крестовского парка и опаловыми водами озер.

Вера жалась ко мне. Мы смолкли, — наслаждаясь, ни о чем не думая, чувствуя, как сильно бьются наши сердца. Когда мы остановились, Вера долго не могла очнуться.

— Как хорошо, — наконец произнесла она, — и как страшно…

— Почему страшно? — спросил я, удивленный.

— Не знаю…

Мы ужинали в плавучем ресторане, над самой водой, ласково плескающейся о борт и тихо качающей нас. Конечно, вокруг нас стоял немолчный гул человеческой толпы, звенели стаканы, стучали стулья, но немая ширь реки с темными островами зелени, окрашенная неверным светом вечернего восхода, точно окружила нас со всех сторон, и нам казалось, что мы были совершенно одни за своим маленьким столиком, под бледным небом.

Когда нам налили шампанское, я поднял свой бокал и улыбнулся.

— Выпьем за красную кофточку…

Вера не ответила, потом точно проснулась и рассмеялась.

— Конечно, выпьем…

Ее красная кофточка — Вера сняла свое манто — ярко горела на сером фоне реки; из-под широкой шляпки блестели чуть пьяные глаза, вечно двигающийся рот приоткрылся.

— Я хочу поцеловать тебя, — шепотом сказал я ей, перегнувшись через стол.

— И я тоже…

Тогда мы встали и опять поехали.

Теперь мы неслись с необычайной быстротой, — потому что путь был свободней, — с бешеным свистом рассекали воздух. Мы то ныряли в темный тоннель густо заросших аллей, то выносились на простор, сразу охваченные холодным ветром реки. Казалось, и шофер и автомобиль угадали наше тайное желание нестись как можно скорей, так, чтобы забылось время, ушло пространство…

Мы прижались тесно друг к другу, слив свои губы, побежденные любовью.

И вдруг Вера судорожно вытянула руки, отводя мои плечи от себя, в ужасе широко раскрыв глаза.

— Назад! — в перехваченном дыхании крикнула она.

— Как назад? — не понял я.

— Ради Бога, скорее, скорее назад… умоляю тебя…

— Но почему? Что такое?

В ее голосе была ненависть.

— Я говорю тебе — едем домой, ты понимаешь, наконец!

— Опять вздор какой-нибудь, — возражал я, поморщившись. — Ты не можешь без этого.

Я еще чувствовал ее поцелуи на своих губах, и мне обидно было думать о чем-нибудь другом.

Она вспылила.

— Послушайте, шофер, возвращайтесь назад! Сейчас назад, на Петербургскую…

Я схватил ее за руку.

— Да постой, сядь же, успокойся…

Она совсем вышла из себя:

— Ах, ты не хочешь? Ты не хочешь?.. Так я сама! Сама…

Она открыла дверцу и выпрыгнула на дорогу. Автомобиль остановился далеко от нее. Я побежал к ней. Она подымалась с земли, обезумевшая от охватившего ее волнения.

— Ты не ушиблась? — спросил я.

— Нет… уходи, я пойду сама… ты подлый!..

— Но, голубка, зачем так волноваться? Если хочешь — мы вернемся, я, право, не думал настаивать.

Она, наконец, согласилась ехать со мною.

Мы повернули домой.

— Ну, вот мы и едем… успокойся же и скажи, что случилось…

— Ужас, ужас… — вместо ответа бормотала она. Руки ее дрожали, она не могла усидеть спокойно на месте.

Тогда я отвернулся и стал смотреть на мелькающие навстречу дома… Все во мне кипело от негодования.

Расстроить так нелепо, так грубо дивную прогулку! И ради чего? Я считал себя самым несчастным человеком в мире. За что люблю я эту женщину, эту истеричку?

Что с нею? Припадок… Она, быть может, слишком много выпила вина?.. Бедная, я все-таки очень грубо обошелся с нею. Мне стало грустно… Я обернулся к Вере и попробовал приласкать ее. Она брезгливо отодвинулась от меня.

Я принужден был молчать. Едкая жуть неприятно бередила сердце. Я не мог понять, откуда идет она, но чувствовал, что не в силах бороться с нею. Чем ближе к дому, тем становилось томительнее. Холодная окаменелость, тупое ожидание, какое должен чувствовать человек, стоящий под готовой оборваться на него лавиной, владели мною. Я смотрел перед собою, ничего не видя, боясь пошевелиться.

Наконец, автомобиль остановился.

Я никогда не забуду этого мгновения. Ни до, ни после того я не чувствовал такого почти физического ужаса. Мне кажется, что все, что я делал потом, — выходило само собою, без участия моей воли.

Вера с криком кинулась наверх по лестнице. Я следовал за нею.

Нас встретила нянька. Ее лица я не помню. Оно показалось мне белым бесформенным крутом.

— Что же? — спросила Вера.

Нянька забормотала что-то. В спальне горела свеча, спущены были шторы.

«Почему она зажгла свечу, — подумал я, — вот странная».

На кроватке лежала Женя. Лоб ее был прикрыт полотенцем. Девочка не плакала, а пищала, точно котенок, — совсем тихо и недоумевающе. Все ее тело колотилось в мелкой дрожи, ножки то сжимались в коленях, то вытягивались.

— Вот, вот, — шептала Вера.

Она не подходила к своей дочери, точно боялась ее, и только издали тянула к ней руки.

— Что же с ней такое, няня, что же с ней?

И вдруг упала на колени; ударилась головой об пол и зарыдала.

Я впервые слышал, как она плачет.

— Да Бог ее знает, — объясняла нянька. — Вышла в коридор, слышу, плачет… прибежала, а она, болезная, лежит на полу, головка разбита..

— Ну, успокойся, ну, я прошу тебя, — говорил я, склонясь над Верой, — ну, подыми лицо…

Она выпрямилась. Кулаки ее были сжаты, глаза горели, как угли.

— Уходи вон! — крикнула она мне в лицо. — Слышите! Я требую, чтобы вы ушли… У… подлый, подлый, подлый!

Она не находила слов, дрожащими руками разрывая на себе кофточку.

— Вот вам она — вот!

Она бросила мне клочки красного шелка.

— Да уходите же!.. Или вас нужно гнать палкой?

Она точно забыла совсем об умирающей дочери, полная бешеной ненависти.

Я вышел, в коридоре сообразил, что надо позвать доктора. Обиды во мне не было, все точно бесконечно далеко ушло от меня. Приведя доктора, я остался поджидать его в передней. Он вскоре вышел.

Мне даже не пришло в голову спросить его о Жене. Он сам обратился ко мне.

— Все напрасно — она не выживет. Сотрясение мозга, конвульсии…

Я еще раз заглянул в спальню. Вера стояла над кроваткой ребенка. Увидев меня, она молвила спокойно и холодно:

— Уходите сейчас же из дома и не приходите до завтра вечера. Слышите? Это моя последняя просьба. Если вы уважаете себя, вы ее исполните…

Я покорно вышел.

Все последующее выскочило у меня из сознания. Где я спал, с кем говорил, что делал — не помню.

На следующий вечер я вернулся домой.

Тихие, одинокие комнаты встретили меня. Впервые захолонуло сердце.

На своем столе я нашел конверт. В нем — три строчки:

«Прощай. Я уехала от тебя навсегда. Не старайся разыскивать меня. Напрасно — я никогда не вернусь к тебе. Вера».

Больше страха было во мне, когда я читал эти строки, чем тоски. Я не понимал того, что произошло. Я и теперь не понимаю, кто была моя золотокудрая Вера… Ясновидящая, мудрая нечеловеческой мудростью, или просто — психопатка? Не знаю…

1911 г., февраль.

Загрузка...