Ничто на свете не располагает так к меланхолии, как темная, холодная русская ночь, необозримые поля, гладкая, накатанная дорога, мерный бег легкой тройки и мерные движения тяжелой дуги, однообразно мелькающей перед глазами молчаливого путника. И развивает эту меланхолию однозвучный, непрерывный и унылый звон колокольчика. Странно, а нет почти ни одного русского, который бы не любил всей этой тоски и не вспоминал бы с глубоким вздохом о темных и морозных ночах своей молодости, о ночах, проведенных на столбовой дороге. Воспоминания о ночах этих, о звездном небе, обещающем столько неведомых радостей юному сердцу, влекут за собою новые воспоминания. Одно из них сейчас особенно живо.
Чтобы передать его вам, любимые внуки, должен я снова вернуться ненадолго к той поре 53-го года, когда, раненый, возвращался я на родину.
Путь мой лежал через Фокшаны и Яссы на Скуляны, Могилев, Житомир и Витебск, но как было проехать мимо Смоленска и не проведать своих стариков, живущих неподалеку от этого города в родимых «Грушиках»? Презрев советы полкового лекаря, наказавшего прямым путем ехать в Петербург и, не мешкая, прибегнуть к помощи опытных врачей, я с Могилева свернул в сторону от прямого пути и вскоре, с бьющимся сердцем, забыв всякую мысль о больной руке, подъезжал к последней станции, где должен был сменить ямщичьих одров на борзую отцовскую тройку.
Пристально всматривался я в зимнюю мглу дороги, отирая рукавицею глаза, ежеминутно заслоняемые тонкою морозною сетью. Чем быстрее бежали кони, тем медленнее, казалось мне, ползет время. Луна, будто дразнясь, бежала слева от меня, не давая обогнать себя.
Наконец, блеснули в тумане первые огни знакомого села. Глухой лай донесся словно приветствие. Ямщик ударил вожжою и свистнул, сани толкнуло на ухабе, луна забежала за колокольню, и белое светлое поле сменилось темною улицею. Тяжело сопя, кони стали. Я откинул полость и с трудом выбрался из саней. Денщик мой уже стучался у ворот. Босоногий парень выскочил нам навстречу и скинул засов. Путаясь в полах шинели, едва различая дорогу и скользя, добежал я до крылечка и вошел в сени.
Здесь все мне было знакомо: и кислый запах хлеба, и скрыня с мукою, и пестрый половичок. Я готов уже был кликнуть хозяина, но в то же мгновение дверь из чистой половины открылась. Желтая полоса света легла к моим ногам. Мне навстречу вышла женщина в дорожном меховом салопе и капоре, скрывавшем ее лицо. За нею следом выступал высокий и дородный барин. Я невольно посторонился в тень. Поравнявшись со мною, женщина протянула ко мне руку. В это время станционный смотритель, войдя в сени, обратился к барину с каким-то вопросом. Барин ответил ему и прошел вперед. У самого своего уха я услышал заглушенный шепот:
— Боже, почему так поздно? Мы едва не уехали. Вот записка. Прочти, прости и забудь.
Горячие пальцы коснулись моей руки. Невольно я сжал поданный мне клочок бумаги, от смущения и удивления не имея сил вымолвить слово. Но мне не дали прийти в себя. Струя теплого и душистого воздуха пахнула в лицо, прошелестели поспешные шаги, и никого уже не было рядом со мною.
Я оглянулся и только собрался выбежать за незнакомкою на крылечко, как тотчас же услыхал знакомый хрипучий голос:
— Со счастливым приездом вас, батюшка-барин.
И бородатое лицо кучера нашего Африкана потерлось о мою руку.
— Все ли здоровы? — спросил я его озабоченно, тем временем думая: «Что за наваждение такое?» Но размышлять долго не приходилось, нужно было спешить домой, поскорее обнять дорогих стариков.
Сунув записку в карман и перекинувшись несколькими словами с Африканом, я снова поднял воротник шинели и сел в сани. Лихая тройка рванула вперед и понесла. Я зажмурился и улыбнулся — сладко замерло сердце от быстрого лета. На время забылась таинственная встреча. Только бы скорее Грушики.
Не стану докучать вам описанием свидания моего с батюшкой и матушкой. Нескончаемые поцелуи и расспросы, обильный ужин, благостное тепло в душе и желудке, наконец, опрятная светелка с кроватью, застланной пуховиками — все это знакомо каждому и для каждого по-особому мило.
Оставшись наконец один, поспешно стал я раздеваться, овладеваемый сном и совсем позабыв о встрече на постоялом, но внезапно, выгружая карманы, увидал я смятый листок, и снова во мне проснулись волнение и любопытство. Приблизив записку к глазам и вдыхая теплый и увядший аромат ее, я, при масляном свете огарка, вот что прочел:
«Любимый, не укоряй меня, я сама, как безумная. Счастье всей жизни моей рухнуло. У меня нет больше сил бороться — я слабая, прости меня. Уже все было готово к побегу, когда муж мой пришел ко мне и сказал, что знает о моем желании. Он требовал назвать имя, но я, разумеется, не сказала его. Муж был вне себя, он чуть ли не бил меня. Потом заявил, что увозит меня отсюда. Разве могла я до конца ему сознаться? Нужно было покориться, побороть свои чувства и схоронить свою любовь. Мы больше никогда не увидимся, даже тогда, когда я опять вернусь сюда — так нужно; так, отчаиваясь, я решила. Без надежды до конца соединить с тобою свою жизнь — я не могу принадлежать тебе. Любовь должна быть красива. Если бы мы теперь продолжали тайно с тобой встречаться — наша любовь увяла бы в наших руках, как цветок вянет без живительной влаги. Забудь меня и сохрани память о нашем столь кратком счастье. Душою всегда твоя».
Усмехаясь и покусывая ус, перечитывал я эти строки. Случай привел меня быть тайным участником чьей-то преступной любви. Как же глуп был я, что не сумел воспользоваться оказией и не узнал, кто такие герои этого романа. Излишняя поспешность лишила меня возможности справиться у станционного смотрителя об имени героини. Неудовлетворенное любопытство долго еще не давало мне уснуть. Лежа с закрытыми глазами, силился я оживить в памяти неясный образ незнакомки, стараясь дополнить воображением то, что я не мог увидеть.
Наутро решил я, что любопытство мое можно еще удовлетворить, съездив для того на станцию. Но день уходил за днем и намерение мое так и не удалось мне осуществить. Любопытные соседи с утра до вечера наполняли наш дом или нас самих звали к себе. Всюду рассказывал я о походе, волочился за барышнями, играл в карты с людьми почтенными и пил с такими же легкомысленными юнцами, как я. Рука моя все не поправлялась, и матушка моя, беспокоясь за меня, наконец настояла, чтобы я без промедления ехал в Петербург.
Дорога моя лежала в противоположную сторону от того села, где произошла моя встреча с романтической особою, и так и уехал я из родных мест, ничего не узнав и лишь храня на память смятую любовную записку.
Последующие события, о которых я уже однажды рассказал вам, отвлекли далеко мысли мои и чувства от таинственного, но все же малозначительного дорожного моего приключения. Смерть дорогой Лелечки Трубачеевой, смерть столь неожиданная, хотя и предвиденная, сильно меня расстроила. Долго не мог я прийти в себя, долго казнился, считая себя косвенным виновником совершившегося несчастия. Недаром молила меня Лелечка оставить мысли о чертовщине, коей занималось общество Лыкошиной. Предчувствие ее оправдалось — в моем упрямстве обрела она смерть.
Ежели бы я был более суеверен, роковое совпадение это могло бы повергнуть меня в безумие и отчаяние. Но все же здравый рассудок меня не покинул. Горе сжимало мое сердце, но не убило в нем охоты к жизни, не помрачило рассудка. Я оплакивал свою невесту, но не богохульствовал, твердо веря в Господний Промысел. Ни Лыкошина, ни Веточкин, никто не мог совратить меня в Яеретическое заблуждение. Но все же горе было сильно и остро. Рука моя снова разболелась. Я слег в постель. Одно время думал я, что придется расстаться с рукою, но Бог спас ее. К ранней весне я совсем оправился. Отдых, питание и деревенский воздух должны были вернуть мне былые силы. Я рад был избавиться от докторов, петербургской грязи, вздорных речей Веточкина, и с живостью стал собираться в дорогу. Вскоре дребезжащая нетычанка по весенней распутице повлекла меня к смоленским полям, на широкое раздолье.
Сперва предавался я лени в затишье нашей укромной усадьбы. Только бы спать, только бы есть, только бы дышать медвяным духом лугов и щуриться на солнце. Но вскоре, окрепнув, тело мое потребовало большей деятельности и напряжения. Тогда со всею страстью предался я охоте и неделями стал пропадать из дому. Все леса и болота исходил я с ружьем в руках и с собакою у ног. Когда же с ранней весною прошла охотничья пора, я, ожидая первый желтый лист, занялся рыбною ловлей.
Однажды Африкан, поверенный моих охотничьих дел, сообщил мне с важностью, что он походатайствовал за меня перед князем Д., и тот разрешил мне в любое время ловлю раков в его обширном озере. «А раков там тьма тьмущая», — с уверенностью и ликуя, повторил Африкан. Я был тому рад не менее. До той поры мне не доводилось ловить раков, а лично я не отваживался просить разрешения на охоту у князя, хотя и представлялся ему в Смоленске, как нашему предводителю.
Только начало заходить солнце, как мы отправились к озеру, лежащему от нас в двадцати верстах. Лежа на спине в телеге, смотрел я на медленно бегущие облака; сердце мое билось ровно, ничто не смущало моих мыслей. Медленным, хриповатым голосом Африкан рассказывал мне о былых своих охотничьих приключениях. Короткая трубка коптила ему его сизый нос. Незаметно добрались мы до места. Небольшой рыбачий поселок высоко всполз над озером. Синий и гладкий щит лежал у наших ног, кинутый богатырской рукою в лесную чащу. Дальше, за лесом и тоже на холме, виднелись княжеские хоромы. От них шла, изгибаясь, широкая дорога.
Заходящее солнце позолотило вершины сосен, пурпуром окрасило прибрежный песок и, развернувшись по небу цветным опахалом, зажгло отраженные огни в подслеповатых оконцах рыбачьих избушек.
В ожидании ночи, когда следовало начать охоту, мы расположились на берегу и развели костер. Крепкая, румяная молодица принесла нам молока и приладила котелок с ухою. Невдалеке от нас плескались ребятишки. Рыбаки готовили рачью поживу.
Вскоре за лесом потух последний луч, озерная вода стала черной, а небо, вызвездившись, посветлело. Я разулся и, вооружившись просмоленной головнею, последовал за Африканом в воду. Началась охота, и все внимание свое обратил я на озерное дно. Лодки медленно скользили вдоль берега, потрескивали головешки, посылая огненные брызги в черную глубь воды. Вскоре увидал я на освещенном пламенем дне неподвижно лежащих раков и весь ушел в волнение охоты. Только внезапный стук колес неподалеку и топот лошадиный заставили меня поднять голову. Оглядевшись, увидел я у костра остановившуюся коляску, а в ней незнакомую барыню. Подле стояли рыбаки без шапок.
— Кто это может быть? — спросил я вполголоса рядом идущего Африкана.
Кучер поставил ладонь щитом над глазами и взглянул на берег.
— Да никак это сама княгиня… Так и есть — она.
Я невольно оправился и тотчас же рассмеялся над собою. Как ни оправляйся, а лучше не станешь. На мне всего-то и было, что небеленая рубаха да засученные выше колен порты. Хорошо, если княгиня примет меня за простого рыбака и не вздумает говорить. Я опустил головню в воду, она зашипела и угасла, темный круг снова сомкнулся передо мною.
Тем временем княгиня сошла с коляски и подошла к самому краю воды. Она теперь вся была освещена ярко пылающим костром. Белое ее платье, точно заря, переливало живым золотом. Постояв минуту, княгиня спросила о чем-то рыбаков и пошла вдоль берега в мою сторону. Шаг ее был легок и свободен, стан высок и строен. Лица ее я видеть не мог, но по всему мог судить, что оно должно быть красиво. Тем более почувствовал я себя в смущении. Как предстать перед ней в таком неавантаже и столь неромантично?
С волнением и робостью следил я за княгинею. Она была уже совсем близко от меня. Внезапно она остановилась и кликнула:
— Господин Тулубьев, вы здесь?
На мгновенье я похолодел, готовый с головою уйти в воду. Что было делать? Молчать — неудобно, отвечать — страшно. Она повторила еще громче и веселее:
— Господин Тулубьев, ау! Где вы?
Я пробормотал, держась одною рукою за ворот рубахи, другою снимая старую гусарскую фуражку:
— Я здесь, княгиня, и крайне извиняюсь, что не имею возможности выйти к вам на берег и представиться.
Мне ответили веселым смехом. Смеяться, пожалуй, и было над чем: мое положение с минуты на минуту становилось глупее. Продолжать охоту казалось невежливым, а вылезать на берег — зазорно. К тому же, стоя неподвижно в воде, я достаточно нахолодался, и меня начинал пробирать озноб.
Наконец, княгиня перестала смеяться и снова крикнула:
— А там глубоко?
Волей-неволей приходилось поддерживать разговор, и я отвечал:
— Не очень, княгиня, всего лишь по колено.
— А раков много?
— Говорят — достаточно. Да я еще только принялся за ловлю.
— И я помешала вам?
— Что вы, княгиня, помилуйте… Но мне, право, неловко.
— Что неловко? — опять рассмеявшись, молвила княгиня. — Неловко стоять передо мною по колени в воде или неловко разговаривать с незнакомою?
— Да нет, княгиня…
Тут я совсем запутался и замолчал; пусть кто-нибудь другой сумел бы не смутиться на моем месте.
Княгиня смеялась все веселее, все звонче.
— Так вы не можете выйти на берег?.. — говорила она. — Ах, какая жалость! А я затем и приехала, чтобы познакомиться с вами и посмотреть на охоту вашу… Что делать, если молодежь нынешняя такая нелюдимая и знать не хочет своих соседей. Одиночество и раздумье предпочитает она ухаживанию, а ловлю раков легкой беседе с молодой женщиной; нам, бедным, остается самим навязываться и просить развлекать нас…
— Но, княгиня, — снова в смущении пробормотал я, суча застывающими ногами. — Я чувствую себя кругом виноватым и завтра же постараюсь исправить свое невежество и представиться вам у вас в доме…
— Завтра? — повторила княгиня. — Нет, сударь, вы так от меня не отделаетесь; кто же знакомится на другой день после встречи? Какой рыцарь и герой, — а я наслышана о том, что вы и герой, и рыцарь, — будет так жесток и откажет даме в ее желании? Достаточно того, что я сюда приехала и, конечно, не за тем, чтобы с тем же уехать обратно…
Что было возражать на это? Право, на войне не чувствовал я себя в такой безвыходности. Но все же стоять в холодной воде мне достаточно наскучило и я осмелел.
— Княгиня, — сказал я, — вы не должны сомневаться в моем сильнейшем желании представиться вам тотчас же, но для того надобно мне выйти из воды и приодеться. Если вы отойдете в сторону, я сумею это выполнить и через минуту буду в полном вашем распоряжении.
Некоторое время мне ничего не отвечали. Я слабо различал на берегу белое княгинино платье. Африкан давно ушел от меня вперед. Его головня весело сыпала искры. То и дело кучер нагибался и вытаскивал из воды сачок. Досадно было смотреть на это. Но представьте мое изумление и беспокойство, когда нежданно услыхал я неподалеку плеск и увидел идущую ко мне по воде княгиню. В растерянности я бросил свою загашенную головню, не зная, что предпринять.
— Вы простудитесь, — вскрикнул я первое, пришедшее мне в голову.
— О, нет, — весело отвечала княгиня, подойдя ко мне и протягивая руку, — я сняла чулки и туфли, а вода совсем теплая. Мне захотелось половить раков. Вместо того, чтобы отрывать вас от вашего развлечения, я сама решила разделить его с вами.
Я приложился к протянутой руке, надушенной и нежной, дивуясь столь смелой выходке новой своей знакомой.
— Зовут меня Аглаей Егоровной, — сказала она — а ваше имя мне известно. Ну, а теперь учите, что нужно делать….
Некоторое время колебался я, можно ли позвать к себе Африкана, но потом решил, что больше чиниться нечего и кликнул своего кучера.
При свете ярко пылавшей головни, я сумел хорошо рассмотреть княгиню. Она стояла, чуть наклонясь вперед, одною рукою придерживая платье, поднятое ею чуть выше круглых колен, другою рукою ухватясь за узкий вырез на груди. Лицо ее можно было скорее назвать задорным и миловидным, чем красивым. В нем было много жизни и особой приятности. Полные губы не переставали улыбаться, тонкий нос, чуть приподнятый, ширил ноздри, а темные глаза казались влажными и девически невинными. Заглядевшись, я забыл совсем, что при свете точно так же хорошо можно было рассмотреть и меня, а в ту минуту я не мог показаться красивым. Но княгиня смотрела на меня без всякой робости и пренебрежения. Напротив того, она казалась весьма довольной своей затеей и смеялась от души и Африкану, принесшему ей головню, и мне, и воде, намочившей подол ее платья, и ракам, которых она до смерти боялась.
Пусть судит читатель этих записок, насколько успешно шла наша ловля, сопровождаемая взрывами смеха, возгласами и плеском. Но, право, я особенно не мог пожаловаться на неудачу.
Непрестанно скользя, спотыкаясь и накалывая о каменья свои ноги, княгиня хваталась то за плечо мое, то за руку, иногда совсем близко наклоняясь ко мне и горячо дыша в лицо.
Все это отнюдь не казалось скучным и утомительным. Я сам смеялся от души и совсем не чувствовал холода. Напротив того, мне было весьма жарко, и щеки мои пылали, быть может, потому, что головни наши, то и дело соприкасаясь, разгорались все сильнее.
На другой день я поспешил явиться в усадьбу князя Д. Князь встретил меня на террасе своего дома. Он приветливо встал мне навстречу и протянул руку.
— Как здоровье вашего батюшки? — тотчас же спросил он меня и, усадив в кресло, стал расспрашивать о войне и планах моих на будущее. Я, по мере возможности, удовлетворил его любопытство, с тоскою и надеждою поглядывая на дверь, ведущую в дом.
Князь был свеж, румян, плечист, и все еще, несмотря на свои пятьдесят лет, хорош собою. Седина густых и в меру длинных волос его придавала ему ласкающую величавость. Он невольно располагал к себе, и тем более привлекательной и недоступной казалась мне княгиня. Такого мужа нельзя было не любить и не уважать.
Время шло чрезвычайно быстро, а княгиня все не появлялась. Исчерпав все темы разговора, я с тоскою думал, что так и придется мне покинуть усадьбу эту, не повидав княгини. Помедлив еще немного и поблагодарив за разрешение охотиться на озере, я приподнялся с места, как внезапно по дорожке раздались легкие шаги и на ступеньках террасы я увидал хозяйку дома.
Она издали улыбалась мне, точно давнему знакомому. При виде ее улыбнулся и князь. Когда же княгиня протянула мне руку, а я почтительно поцеловал ее, князь промолвил:
— А я и забыл, что вы уже знакомы. Моя сумасбродная рассказала мне о вашей встрече.
Я вспыхнул от смущения, припомнив, в каком виде застала меня на озере княгиня. Мне почему-то казалось, что необычайное это знакомство наше должно было храниться в тайне.
Княгиня подошла к мужу и склонилась сзади над его плечом. Князь взял ее руку и любовно пожал ее. Все еще пылая, я стал раскланиваться, ссылаясь на неотложные дела. Но княгиня прервала меня на полуслове.
— Полноте, что за дела? Вы останетесь у нас обедать, а теперь пойдете со мною кормить карпов. Вы увидите, какие они у нас большие.
Князь подтвердил в свой черед:
— Конечно, молодой человек, не заставляйте себя упрашивать, не женируйтесь. Ступайте в сад, а я пока займусь кой-чем у себя в кабинете. До встречи за обедом!
Мне ничего не оставалось, как повиноваться.
Я шел следом за княгинею по дорожке, усыпанной песком, невольно стараясь попасть на след, оставляемый быстрой и маленькой ножкой.
Княгиня не переставала щебетать, перескакивая в разговоре с одного предмета на другой. Я едва успевал следить за ходом ее мыслей. Она оказалась весьма начитанной и большой любительницей поэзии. Гоголь казался ей несколько грубым, Пушкина она боготворила, а Лермонтов приводил ее в трепет. Она сетовала на то, что романтизм уходит из нашей жизни, что нравы грубеют, и что устройство карьеры и любостяжание занимают современную молодежь более любви и жажды подвигов.
— Вы не способны на жертвы, — повторила она несколько раз с печальным вздохом, — нет, вы на них уже более не способны…
Она села на скамью у бассейна и, мечтательно склонив голову на руки, пристально смотрела на гладкую прозрачную воду. Я старался уверить ее в противном: доказывал, что многие молодые люди готовы на самопожертвование, на пламенную, бескорыстную любовь, как только им случится в жизни своей встретить олицетворение их идеала. Невольно я увлекся своими словами, распалился и точно почувствовал в себе необычайную способность к любви и подвигам.
Солнце калило мне спину, а я не замечал этого, горло мое давно пересохло — я удваивал свое рвение. Наконец, истощив всю силу своей убедительности, все доводы, я замолчал, не в силах больше произнести ни слова. Ко мне вернулась способность видеть окружающее. Мне стало нестерпимо жарко и неловко. Княгиня глядела на меня с печальной полуулыбкой, глаза ее блестели влажным блеском и пристально смотрели на меня. Щеки мои от этого пылали еще ярче.
— Вы очень молоды, — наконец сказала она, — в вас много чувства и пылкости, но огню ваших желаний нельзя довериться: огонь погасает так же быстро, как и загорается. Для любви и подвигов нужны огненное сердце и стальная воля. От огня сталь становится крепче. Но я верю, что с годами пылкость ваша умерится, но упорство возрастет. Счастлива тогда будет та, которую вы полюбите — ничто в жизни не будет ей страшно. Но, увы, таких, как вы, все меньше. Все чаще встречаете вы людей разочарованных и равнодушных, разочарованных — от слабости, равнодушных — от пустоты сердца. Все хотят быть Печориными, не имея ни его ума, ни его страсти. Берегите в себе тот огонь, что еще горит в вас, и не страшитесь казаться молодым. Что может быть лучше молодости?…
При этих словах княгиня протянула мне свою руку, и я бережно, как к святыне, прикоснулся губами к ее пальцам, унизанным кольцами. Я все еще казался себе романтическим героем, и сердце мое взволнованно билось. Подняв лицо свое от руки княгини, я увидал, что княгиня плачет. Губы ее продолжали печально улыбаться, но в углах глаз замерли две слезы.
— Что с вами, княгиня? — испуганно вскрикнул я. — Уж не я ли причина этих слез?..
Но она быстро поднялась со скамьи и ответила поспешно:
— Ах, прошу вас, не обращайте внимания. Слезам этим нет причины. Женщины так непостоянны в своих чувствованиях: вот видите, я уже смеюсь.
И княгиня, точно, начала смеяться весьма искренне, и слезы высохли мгновенно на ее лице.
Недоумевая, я последовал за нею по извилистым дорожкам сада, но более не мог вернуть недавнего своего воодушевления. Княгиня, напротив, казалась вполне спокойной. Она задавала мне тысячу вопросов, я отвечал ей сбивчиво и односложно. Так прошло еще некоторое время, и вскоре звон колокола возвестил нам о том, что пришло время обеда.
Лакей отвел меня в комнату, где подал мне воды, и я, умывшись, несколько пришел в себя. Выйдя в столовую, я застал там князя и незнакомого мне господина, одетого с большим тщанием и вкусом. Князь назвал мне его Андреем Вениаминовичем Лавровым. Он оказался помещиком и любителем живописи.
Впоследствии я мог убедиться, что он и точно был большим знатоком этого искусства. В имении своем он устроил живописные классы, о его коллекции картин знали и в столице. Говорил он медленно, но внятно, не двигая руками и не поворачивая головы. Высокий лоб его был прикрыт светлой прядью волос, весьма необильных на круглом его черепе. Начисто выбритое, по моде прошлого царствования, лицо его отличалось бледностью своею, резкостью черт и выразительностью. Верхние веки тяжело опускались над внимательными серыми его глазами. Ему можно было дать около сорока лет.
Сперва он мне не понравился, потом я его заслушался, а впоследствии стал уважать его. Напротив того, князь нравился мне все менее, хотя в обращении со мною он был все так же любезен и предупредителен, все так же добродушно смотрел он по сторонам.
Княгиня тотчас же стала возражать Лаврову. Он отвечал ей медленно, без волнения, умно; она горячилась и как будто хотела чем-то досадить своему собеседнику. Я все с большим любопытством наблюдал этот словесный поединок. Мне почему-то было досадно видеть волнение хозяйки. Лавров, видимо, не давался ей в руки, ни в чем с нею не соглашался и неизменно подчеркивал свое превосходство — это ее возмущало.
Уезжали Лавров и я вместе. Он любезно предложил пересесть в его удобную венскую коляску. Обиженный Африкан ехал за нами: он находил, что мой тульский тарантас ничуть не хуже коляски, а лошадь куда лучше лошадей Лаврова.
Прохладный ветер веял нам в лицо; сладостный запах полевых цветов нежил и успокаивал.
— Вы впервые видели княгиню Аглаю Егоровну? — спросил меня Андрей Вениаминович между прочим.
— Да, я только сегодня имел удовольствие познакомиться с нею.
О вчерашней своей встрече я говорить остерегся.
— И как она вам показалась?
Лавров не смотрел в мою сторону, тяжелые веки опустились на глаза его.
— Право, судить о ней пока не могу, — смутившись, молвил я, — по наружности она не оставляет желать лучшего.
— Это точно, княгиня хороша, — подтвердил Андрей Вениаминович, не шевелясь, как бы раздумывая вслух, — очень хороша, и плениться ею нетрудно… Она и сложена не хуже… Досадно, когда столь дивное сложение пропадает даром. Но что касается душевных свойств красавицы, то на них пришлось бы посетовать…
— Ужели же они так непривлекательны?
— Сказать того не смею, ибо каждый судит человека по-своему. Одно скажу, не желал бы я никому попасться ей в руки.
— Вы говорите намеками, Андрей Вениаминович, — с оживлением перебил я, — понять вас мудрено. Ум княгини, я думаю, не станете вы оспаривать?.. Она начитана и остра — ваш разговор с нею тому порука.
— И ума ее я не оспариваю, — отвечал Лавров, чуть улыбаясь. — Красота, ум, молодость — свойства ее столь заметные, что о них спорить не приходится. Но не только сии три достоинства красят женщину и ставят ее выше мужчины.
— Что же это такое, Андрей Вениаминович? — вскричал я в запальчивости.
— Сердце, молодой друг мой, всего только сердце.
— И вы станете утверждать, что у княгини нет сердца?
Нет, этому я не мог поверить. Мгновенно представил я себе на скамейке у края бассейна княгиню с блестящими слезами в глазах. Разве человек без сердца умеет плакать?
Лавров усмехнулся соболезнующе. В эту минуту я готов был побить его. Но спутник мой оставался невозмутимым.
— И этого утверждать я не стану, — сказал он, — каждый может убедиться в том на самом себе. Бывает, что и камень источает воду. Но слыхали ли вы о таких женщинах, которых в народе называют «порчеными»?
Я с досадою пожал плечами.
— Не понимаю я, к чему относится вопрос ваш… Что общего между княгинею и такого рода женщинами?..
Лавров не успел ответить мне на это. Мы приближались к перекрестку, откуда мне надлежало свернуть в Грушики. Африкан подъехал к коляске. Я стал прощаться с любезным своим спутником. Он крепко, по-английски, пожал мне руку.
— Надеюсь еще раз увидеться с вами. Рад буду, ежели заглянете ко мне, и тогда не упущу случая еще побеседовать с вами…
Несколько дней сидел я дома и даже не занимался рыбною ловлею. В равнодушии ко всему окружающему, бродил я по саду или валялся в траве, бесцельно глядя в небо.
Матушка моя, заметя сумрачное лицо мое, допытывалась, здоров ли я. Я отвечал, что здоров и что ничто меня не беспокоит. И точно, причины своей равнодушной бездеятельности я не знал. Влюбленности я тоже не чувствовал. О княгине, хотя я и думал эти дни, но больше потому, что Лавров задел мое любопытство. Поволочиться за нею тоже казалось мне бесполезным: князь был и не так стар, и красив, и добр, — мог ли я ждать успеха?
Наконец, мне надоело мерить аллеи нашего сада. Я приказал оседлать моего Коршуна и поскакал в деревню Лаврова.
Андрей Вениаминович принял меня приветливо. Тотчас же заявил, что задерживает меня на несколько дней, что возвращаться сегодня домой я и думать не смею и повел показывать свою школу и картинную галерею.
В школе у него училось пять учеников под наблюдением живописца из крепостных, Закорлюки. Живописец сей был весьма привержен Бахусу, но, по свидетельству самого хозяина, отличался большим знанием искусства и толковостью. На одного из учеников Лавров возлагал большие надежды — он его прочил в Академию. Ученика этого звали Митенькой. Митенька казался хворым; миловидное лицо его с сияющими глазами было очень бледно, впалая грудь и не по летам высокий рост казали его еще тоньше. Он показывал нам свои рисунки, и точно, делающие ему честь.
За завтраком Лавров оживился; я его еще таким не видал. Он оказался большим любителем тонкой кухни и сам придумывал необычайные закуски.
— Я стараюсь украсить свою жизнь елико возможно, — говорил он мне. — Во всякую мелочь должно вкладывать искусство. В прежние годы я любил путешествия, теперь же предпочитаю уединенный свой угол. В путешествиях больше неприятного, чем приятностей — сталкиваешься невольно с людьми грубыми, останавливаешься в неопрятных отелях, вкус свой оскорбляешь уродством. Здесь же, елико возможно, все служит моим вкусам и привычкам. Я постарался удалить от себя все, нарушающее гармонию, возмущающее чувство, а на Руси, где до сего дня процветает рабство, это особливо трудно. Искусство делает человека свободным, окрыляет дух его. Ни один раб мне не служит и, как видите, от того я ничуть не терплю нужды. Наука у нас на подозрении, просвещать народ — значит проповедовать крамолу. Я веду учеников своих к познанию другими путями, и никто не может меня заподозрить, ибо я воспитываю в них любовь к свободе, уча росписи храмов.
Я слушал Лаврова со вниманием. Многое в речах его казалось мне неясным, поражало новизной своею, но не слушать его и не сочувствовать ему я не мог — он, несомненно, был человеком незаурядным и благородным мечтателем. Все же мне хотелось, чтобы он скорее вернулся к разговору, начатому нами в первую нашу встречу.
— Андрей Вениаминович, — начал я, когда собеседник мой на время умолк, задумчиво пыхая трубкою, — вы только что изволили сказать, что искусство облагораживает, возвышает душу. Как же понять тогда, что такие просвещенные люди, как, например, княгиня, все же не свободны от упреков? Помнится, прошедший раз назвали вы княгиню бессердечною… Как сочетать любовь к прекрасному с черствостью сердца?
Лавров улыбнулся своей печальной и вместе насмешливой улыбкой.
— Я так и думал, что вы повернете разговор наш на княгиню, — сказал он, — она любимейший предмет для разговора молодежи нашей. Но связали вы ее с предыдущим разговором неудачно. Княгиня мало любит искусство; к тому же, нетрудно вспомнить Борджиа и Медичи, чтобы убедиться в том, что жестокость и любовь к прекрасному часто сочетаются в одном человеке… Но это ничуть не противоречит высказанным мною взглядам… Что же касается княгини, то, право, мой добрый совет вам меньше о ней думать. Соединяя в себе миловидность с некоторой долей кокетства, она может вскружить слабую молодую голову, но отвечать на искреннее чувство столь же горячим чувством она не в силах… А ежели я в прошедший раз назвал ее бессердечной, порченой, то просто потому, что в запальчивости не взвесил слов своих…
Последнее сказал Лавров, видимо, с усилием. Я заметил, что разговор о княгине ему неприятен. Он поднялся с места и зашагал по комнате. Я не прерывал молчания, разбираясь в новых своих мыслях. Солнечные пятна колебались на вощеном полу и скатерти. Из распахнутых окон несся птичий щебет — ничто другое не нарушало покоя летнего полдня. Андрей Вениаминович перестал ходить по горнице. Он подошел к окну, посмотрел на двор и сказал с горестной задумчивостью:
— Сердце наше и чувства не подчиняются разуму. Как часто мы сознательно идем на дурные поступки только потому, что не можем противиться сердцу, а сердце плохой советчик.
Лавров говорил еще что-то, но я его плохо слышал. Мой слух привлек конский топот. Я поднялся с места и пошел взглянуть в окно на дорогу. Каково же было мое изумление, когда я увидал скачущую к нам на верховом коне княгиню Аглаю Егоровну.
— Андрей Вениаминович, — воскликнул я, — глядите, кто к вам пожаловал.
Лавров вздрогнул, выведенный из своей задумчивости. Подняв голову и подойдя ко мне, так как окно, в которое смотрел он, выходило на другую сторону, он посмотрел на дорогу и отвечал без особого удивления:
— Да, это княгиня. Она ездит сюда частенько. Митенька пишет ее портрет, тайно от князя: ему княгиня готовит сюрприз.
Новость эта крайне меня поразила, хотя в ней, казалось бы, не было ничего примечательного.
Я только удивлялся тому, что раньше мне об этом Лавров ничего не говорил.
Всадница была уже совсем близко. В жизнь свою не видал я лучшей посадки. Княгиня точно слилась с лошадью. Белый газ на высокой шляпе один развевался по-своему, точно боевое знамя. Мое кавалерийское сердце шибко забилось. Впервые я понял, что ему может грозить опасность быть плененным. Лавров все продолжал стоять рядом со мною, точно позабыв идти навстречу гостье. Я обернулся и посмотрел на него с вопросом. Он тотчас же ответил:
— Княгиня сейчас не зайдет сюда. Она проедет прямо в мастерскую. Так у нас заведено, и я не смею нарушать ее желание. Но иногда после сеанса она делает мне честь откушать чашку чая, хотя это случается редко. Княгиня весьма осторожна и боится лишних толков. Сегодня же, пожалуй, если угодно, я могу предуведомить ее о вашем присутствии и, надеюсь, она не откажется повидаться с вами.
Тем временем княгиня въехала во двор и, минуя барский дом, остановилась у флигеля, где помещалась мастерская. На крылечко тотчас же выбежал Митенька. Он суетливо помог княгине сойти с лошади и, низко склонившись, долго целовал протянутую ему руку. Когда оба они скрылись, Лавров отошел от окна, взял поспешно графин, налил себе вина, жадно выпил его и сказал мне с любезною улыбкою:
— Я думаю, что вы не откажетесь теперь отдохнуть до обеда. Пойдемте, я отведу вас в приготовленную вам комнату. В такую пору приятно отдаться дреме и ни о чем не думать. Я сам тотчас же последую вашему примеру. Томик Шенье ждет меня у моего изголовья. Когда же княгиня будет свободна, вас придут предупредить об этом.
Я не возражал, хотя и не имел привычки спать днем. С большим удовольствием пошел бы я побродить по саду — таинственный флигель, где скрылась княгиня, невольно привлекал мое внимание. Но настойчивость Лаврова, его любезная предупредительность заставили меня уступить. Мне не хотелось нарушать установленного им порядка дня. К тому же я успел заметить, что хозяин мой был чем-то взволнован, хотя и пытался не показать виду.
Мы поднялись наверх, где находилась комната для приезжающих. Прохладный сумрак от спущенных штор разлит был в ней и невольно располагал к отдыху. На столе у кровати стоял жбан холодного кваса.
— Располагайтесь по-своему, — сказал Лавров и вышел вон,
Я сперва присел на стул, потом заглянул за занавешенное окно — зеленые купы деревьев густо раскинулись передо мною, заслоняя усадебные строения и мешая моему любопытству. От нечего делать я, наконец, лег на кровать. Мысли о княгине, о Лаврове не давали мне покоя. Все казалось неясным, таинственным и полным значения. Юной голове всюду чудятся тайны, к тому же образ княгини-амазонки настроил меня романтически. Так, в смутных мечтах и полудреме, я пролежал весьма долго. Наконец, и это мне порядком наскучило. Никто еще не приходил звать меня, а мне казалось, что уже близко обеденное время. Я выпил квасу, оправился и вышел из комнаты. Точно не зная дороги, я спустился по лестнице и вышел в первую попавшуюся дверь. Она вела в большой белый зал с хорами. Я пересек залу и, приподняв тяжелый занавес, спускающийся с арки, очутился в гостиной. В ней, как и в зале, никого не было. Шаги мои заглушал ковер, растянутый по всему полу. Оглядевшись, я невольно залюбовался редкостными вещами, расставленными в этой комнате, и потому невольно вздрогнул, когда услыхал совсем близко от себя неожиданный возглас:
— Нет, ты этого не сделаешь!
Поспешно обернувшись, я увидал входящих в гостиную княгиню, а за ней Лаврова. Возглас, услышанный мною, вне сомнения, принадлежал последнему. Он же первый заметил меня и тотчас же остановился, закусив губу.
— Ах, вы здесь, — сказал он смущенно.
Княгиня подняла голову и тоже остановилась. Некоторое время мы все трое молчали. Я готов был провалиться сквозь землю. Первая нашлась княгиня. Возбужденное лицо ее просияло. Она, улыбаясь, подала мне руку и молвила искательно:
— Ах, как я рада застать вас здесь. Вы, конечно, не откажетесь сопровождать меня до дому: у меня к вам большая просьба, вы должны будете ее исполнить. Андрей Вениаминович дал уже свое согласие. Он только что репетировал свою роль.
Ошеломленный, пристыженный, стоял я перед княгинею, не зная, что ответить. Я не знал, верить или не верить глазам своим и слуху. Все та же княгиня вывела меня из замешательства. Она обратилась к Лаврову и непринужденно просила его отпустить меня с нею.
— Проводив меня, Алексей Васильевич вернется к вам снова.
Андрей Вениаминович, принужденно улыбаясь, сказал, что не смеет меня задерживать. Спустя немного времени княгиня и я выезжали за ворота усадьбы.
Вороной конь Аглаи Егоровны шел крупной рысью, я следовал за ним на полкорпуса.
Я все еще не мог понять, зачем понадобилось княгине звать меня с собою: мы успели проехать более версты, а спутница моя не промолвила ни слова. Поведение ее казалось весьма странным.
Наконец, мы достигли густого леса, скрывшего нас от несносных лучей солнца. Княгиня внезапно остановилась а спрыгнула наземь.
— Мы отдохнем здесь, — сказала она решительно, — садитесь рядом и слушайте.
Я опустился у ее ног на траву. Она посмотрела на меня долгим взглядом и спросила глухим голосом:
— Вам не жаль меня?
Но что мог я ей ответить? Право, судьба хотела посмеяться надо мною, сплошь задавая мне неразрешимые задачи.
— А я так несчастна, — снова промолвила княгиня.
Голова ее склонилась, руки упали на колени. Мне казалось, что она плачет.
— Как жестоко должна я платиться за ошибку молодости, — едва слышно прошептала она.
Я осмелился взять ее за руку.
— Княгиня, Богом заклинаю вас — не убивайтесь. Будьте со мною искренни и вполне рассчитывайте на меня.
Мне ответили сквозь слезы:
— Да, конечно, я вам верю. Так знайте, что есть человек, который, пользуясь моей слабостью, хочет сделать мне зло. Когда-то я имела неосторожность любить его и оставила ему в том доказательство. Теперь он требует от меня любви, которая во мне давно угасла, и в залог своего намерения хранит эти доказательства.
Я перебил ее, от души возмущенный:
— Но кто же подлец этот?
Княгиня отвечала, приближая ко мне лицо свое:
— Ах, мне трудно назвать его — вы сами можете догадаться. Но верьте, я не стала бы говорить вам этого, если бы… я не почувствовала новой любви — неизъяснимой… Мне не страшен гнев мужа, я всегда готова уйти от него, но перед этой новой любовью я хочу быть чистой, незапятнанной…
Глаза ее закрылись, лицо пылало, я чувствовал жар его на своей щеке, я ощущал сухое дыхание, вырывающееся с прерывистой речью с запекшихся губ княгини.
Я невольно потянулся к ней всем существом своим. Руки мои охватили ее стан — время для нас более не существовало.
Я не вернулся в усадьбу Лаврова. Свидание с ним было бы тягостно.
Приехав домой, я тотчас же написал письмо Андрею Вениаминовичу. Оно было коротко, но решительно. «Сударь, — писал я, — долг дворянина и офицера повелевает мне встать на защиту оскорбляемой вами особы, имя коей хорошо вам известно. Она взяла меня в свидетели ваших отношений к ней и я, поверьте, не отступлюсь от оказанной мне чести. Будьте благородны, как подобает дворянину, и верните то, что более не принадлежит Вам — свободу женщины и доказательства ее угасшей любви. Взамен сего я предлагаю Вам свою готовность ответить жизнью, когда и где будет угодно».
Письмо это тотчас же было мною послано с Африканом к Лаврову. Поздно ночью верный мой кучер вернулся с ответом: «Завтра в шесть утра у Барсучьих горок. Лавров».
Записка эта несколько смутила меня. Я ждал объяснений и более подробных условий дуэли, я ждал секундантов противника и сам долго перебирал в памяти имена тех, кого бы я мог выбрать в свои секунданты. Теперь же думать об этом было бесполезно. Оставалось лечь спать и предоставить все времени и случаю.
На туманной заре выехал я верхом из дому. Африкан трухтил за мною в отдалении. Я чувствовал себя настоящим героем и восторженно повторял имя своей героини. Не доезжая березовой рощи у Барсучьих горок, я слез с лошади, передал ее Африкану и наказал ему здесь дожидаться, а сам пошел дальше. Поднявшись на холм, поросший кустами, я увидел Лаврова. Он сидел на траве и собирал землянику. Лицо его было, по обыкновению, невозмутимо. Увидав меня, он поднялся и, улыбаясь, пошел мне навстречу. Я чопорно отдал ему честь.
— Как видите, ваша просьба исполнена, — сказал я холодно, — потрудитесь сообщить мне свои условия. За недостатком времени, не мог я прислать своих секундантов, а всякое промедление с моей стороны вы имели бы основание почесть за нерешительность.
Лавров, не оставляя улыбки своей, отвечал спокойно:
— Весьма признателен вам за это. Предмет нашего спора столь щекотлив, что мне бы было крайне нежелательно вмешивать в него кого-либо постороннего. Не удивляйтесь, но выслушайте меня. Я человек свободных, независимых взглядов и думаю и в вас найти не узкого педанта. Судите сами, где обычный повод к поединку — его у нас нет, мы не оскорбляли друг друга и перед светом честь наша не запятнана, следовательно, и восстанавливать ее перед светом нам не надобно. Затронута честь женщины, священная для нас обоих. Мы, как рыцари, должны заступиться за нее и поединок решит, кто из нас более дорожит этой честью. К чему же в таком случае свидетели? Люди всегда имеют склонность принижать все высокое — их вздорные пересуды могут только повредить той, во имя которой мы готовы биться. Мы не разбойники и не предатели и можем верить друг другу. Это небо будет нам вполне надежным свидетелем. Вот мои пистолеты, вот порох в пули, выбирайте любой и сами забейте заряд. Расстояние, я думаю, безразлично Пуля найдет того, кого ей нужно.
Лавров умолк и нагнулся над ящиками, где лежали пистолеты. Я несколько минут стоял неподвижно. Слова противника моего, которого считал я за минуту низким, пробудили во мне иные мысли. Я показался себе внезапно опрометчиво горячим и несправедливым. Говорить так, как говорил Лавров, мог только человек благородный. Юношеский задор мой остыл мгновенно, я чувствовал себя точно школьник, коему прочел наставник нравоучение. Пылкость моя толкала меня в другую крайность: я готов был кинуться к Андрею Вениаминовичу и пожать ему руку. Но вовремя остановился. Поединок должен был состояться. Принимая его, я тем самым показывал, что верю безупречности Лаврова и высоко чту доброе имя доверившейся мне женщины. «Она меня любит, — подумал я, радостно волнуясь, — разве это не самое большое доказательство ее доверия?»
Мы приготовили пистолеты, разошлись на десять шагов и условились разом громко считать до трех.
Когда мы сказали «два», я опустил пистолет и молвил в смятении:
— Нет, я стрелять не могу.
— Почему? — спросил Лавров.
— Потому, что считаю вас правым безусловно, а целить в воздух значило бы нанести вам оскорбление и поединок обратить в жалкую комедию. Лучше стреляйте вы один.
— Это ваше последнее слово?
— Да, последнее.
— Но вы должны понять, — сказал Лавров с настойчивостью, — что один я стрелять не стану; поединок же не может не состояться, ибо честь женщины затронута; мы отвечаем за нее и не смеем от того отказываться. А потому, вот вам новое условие: мы будем стреляться, закрыв глаза, и этим всецело предоставим решение самой судьбе.
На это у меня не нашлось возражений. Я покорно закрыл глаза, и мы снова стали медленно и громко отсчитывать — «раз», «два»… «три». Решающее «три» заглушено было выстрелами, но они не оказалась роковыми: мы оба остались живы и невредимы. Так распорядилась за нас мудрая судьба.
Пожав друг другу руки, мы тотчас же разошлись в разные стороны. Говорить сейчас было не о чем, да и вряд ли это доставило бы нам удовольствие. Мы засвидетельствовали друг перед другом свое уважение, но все же приятелями оставаться не могли.
Надо ли говорить вам, что с этой минуты сердце мое безраздельно принадлежало княгине? Я только о ней и мог думать. Мне дано было жить, а следовательно и любить ту, ради которой готов я был жертвовать своей жизнью. Все вокруг меня казалось мне по-иному прекрасным, все дышало неизъяснимой прелестью. Молодое тело мое радовалось невольно возможности отдаваться жизни.
В тот же день встретился я с княгинею на условленном месте.
— Лавров невинен, — сказал я с убеждением, — у него нет ничего, что могло бы тебя опорочить. Ты свободна и я верю любви твоей.
Аглая вскрикнула и прижала к груди своей мою голову.
— Ты жив, ты жив, — повторяла она, — больше мне ничего не нужно.
Наши встречи стали очень часты. Каждый день, а то и по два раза на день, виделись мы с княгиней.
Я все больше пылал к ней страстью; она, со своей стороны, точно искала новый повод доказать мне свою любовь. Страсть ее не знала границ и казалась ненасытной. Но молодость ни в чем не хочет знать меры. Меня уже не тешила одна страсть — я хотел владеть любимым существом безраздельно.
— Ты говоришь, что любишь только меня и ненавидишь мужа — что же мешает нам соединить нашу судьбу навсегда?
Княгиня не отвечала мне, но, смеясь, целовала мне руки.
Я продолжал стоять на своем. Она обещала подумать об этом.
— Шаг этот очень труден, — сказала она задумчиво, — но верь мне, что не недостаток любви заставляет меня колебаться. Не торопи меня, все придет в свое время.
Она стала необычно грустной, взгляд ее угас. Я, встревоженный, стал допытываться о причине. Вместо ответа она с силой прижала меня к себе и закрыла мне рот поцелуем.
После того два дня подряд я не застал Аглаю на обычном месте.
Обеспокоенный, я готов был ехать в имение князя, но, поразмыслив, раздумал и решил написать княгине письмо. В нем я говорил о своей тревоге, о тоске, о неизменной любви и с жаром доказывал, что долее нельзя нам скрываться, что живем мы только раз, что грешно отнимать у страсти то, что принадлежит ей по праву, что мы должны бежать отсюда и, найдя укромный приют, посвятить себя любви своей.
Письмо было восторженно, сумасбродно, глупо, быть может, но безусловно искренно. Юноша в двадцать лет, охваченный впервые страстью, всегда найдет доказательства самым сумасбродным своим желаниям.
Неизменный, верный Африкан снова был моим почтальоном. Ему приказал я передать письмо с рук на руки княгине и так, чтобы никто не видел. Он в точности исполнил приказ и благополучно принес ответ.
Аглая писала, что сама понимает и разделяет мое желание и все усилия приложит для его выполнения. Но что теперь мы должны не видеться несколько дней, чтобы не возбудить подозрений. Меня же очень просит прибыть к обеду на именины князя и тогда-то решим, как поступить дальше.
Со вздохом должен был я принять решение княгини и ждать намеченного дня. Но внезапно ревнивая мысль подвинула меня ехать к Лаврову: быть может, Аглая все еще ездит в мастерскую к Митеньке, и там, хоть издали, я ее увижу.
Но расчеты мои не оправдались. Княгиня не приехала.
Лавров по-прежнему встретил меня учтиво, но разговор наш непрестанно прерывался. Никто из нас не высказывал того, что более всего его интересовало. Наконец, я осмелился спросить:
— Готов ли портрет княгини?
— Да, готов, — отвечал Андрей Вениаминович, и странная улыбка мелькнула на его строгих губах, — послезавтра именины князя и княгиня поднесет ему этот портрет. Митенька ходит, как потерянный — теперь всякая модель кажется ему неинтересной…
Посидев еще короткое время, я собрался домой.
— Так, значит, мы с вами встретимся на вечере? — спросил меня Лавров, пожимая руку и глядя на меня пристально и как будто с участием.
— Да, конечно, — отвечал я поспешно и отводя глаза.
Незначащие слова Андрея Вениаминовича почему-то приводили меня в замешательство. Сердце мое билось неровно, охваченное дурным предчувствием.
Наконец, вожделенный день наступил. При полном параде явился я в усадьбу князя. Весь уезд съехался поздравлять своего предводителя. Каких только лиц не увидал я здесь! Со многими я был знаком ранее и теперь приходилось мне оправдываться в том, что так долго не мог к ним собраться. И тут раненая рука моя меня выручила. Батюшка мой, приехавший со мною, поддерживал мои извинения. Но от барышень отделаться было мудренее. Они не верили моей болезни, грозили мне пальчиком, смеялись и требовали, чтобы я открылся им, в кого я влюблен. Краска смущения на лице моем выдавала меня с головой. Я злился, не смея высказать своего раздражения и понимая, что во весь этот вечер мне не придется побыть наедине с княгиней. Только издали можно было любоваться ею: она принадлежала всем, ко всем обращена была ее улыбка, для всех у нее было ласковое слово.
Только начавшиеся танцы немного рассеяли мрачные мои мысли. Плясал я, как истый ахтырец, а известно, что ахтырцы в лихой атаке, в дебоше и танцах — первые. Княгиня назначила мне танцевать с нею экосез. Тогда-то она и успела сказать мне, чтобы я ждал ее завтра, под вечер, на перекрестке.
— Наконец-то я буду принадлежать тебе всецело, — сказала она глубоким шепотом.
Бешеный вихрь подхватил меня при этих словах. Я потерял голову от счастья и готов был на всякие безумства. Свет свечей казался мне солнечным сиянием, музыка — райскою музыкой.
За ужином я от всего сердца поднял свой бокал за здоровье князя — я уже готов был любить его за то, что сам был безмерно счастлив.
— Можно подумать, что не князь, а вы сегодня именинник, — обратился ко мне Лавров со всегдашнею своею улыбкой, — лицо ваше до зависти счастливо.
— Да оно так и есть, — отвечал я, — я безбожно счастлив.
После ужина князь показал всем портрет княгини. Она предстала перед нами, как живая. Все громко высказывали свое восхищение. Князь благодушно радовался.
«Пусть тешит себя хоть этим», — думал я со снисходительностью самообольщения, глядя на подлинник портрета, как на свою собственность.
Все следующее утро и день занят я был сборами в дальний путь Посвященный в предприятие, мой Африкан тщательно исполнял мои предначертания. Несколько раз садился я пересчитывать имеющиеся у меня наличные деньги и каждый раз обсчитывался — их казалось мне слишком мало.
Но что делать, приходилось мириться и на этом. В будущем я надеялся как-нибудь сговориться с батюшкой и положиться на его великодушие. Когда все было готово, я вышел к матушке, думая поговорить с нею перед разлукой. Невольная грусть охватила меня, когда я подумал, что, может быть, опять надолго расстанусь с дорогими стариками, с родным гнездом. Но мысль о том, что вот сейчас я навсегда соединю свою судьбу с Аглаей, загасила во мне последние сомнения. Беспечно поцеловал я старушку, сказав ей, что еду погостить к Лаврову, и поспешно вышел во двор, где поджидал меня Африкан, уже снаряженный в дорогу, озабоченно осматривающий добрую тройку, впряженную в просторную дедовскую коляску.
Я сел, осмотрел под фартуком схороненные вещи, перекрестился, последний раз глянул на окна отчего дома, горящия отражением пышного заката, и крикнул: «Пошел». Бубенчики звякнули и заголосили, кони понеслись вскачь.
До перекрестка насчитывалось не более трех верст, они проскочили незаметно. Солнце не успело погаснуть, когда лошади остановились.
Я вылез из коляски и стал прохаживаться около. Княгини еще не было, и далеко, как видал глаз, дорога не пылила. Нужно было вооружиться терпением. Но чем дальше текла минута за минутой, тем сердце билось тревожнее. Стрекотание кузнечика в душистой траве, шелест крыльев пролетавшей в вечернем сумраке птицы, однообразный крик перепела, зарево от разложенных косарями костров, трепет звезд в прозрачной выси, пофыркивание тройки — все вызывало во мне болезненный отклик, усугубляло мое нетерпение. Но когда я меньше всего ждал этого, послышался поспешный топот копыт и в коляску с разбега уперлась взмыленная лошаденка. На ней сидел взлохмаченный парнишка.
— Что надо? — спросил я его, и сердце у меня упало.
— Мне надо барчука из Грушиков, — бойко ответил парнишка.
— Он перед тобою, — перебил я.
Парнишка осмотрел меня недоверчиво с головы до ног и не спеша полез за пазуху.
— Вам записка, — сказал он важно и раздул щеки.
Я вырвал у него из рук конверт и, отойдя в сторону, непослушными пальцами вскрыл его. В сумерках читать было трудно, к тому же строчки прыгали у меня перед глазами. Но смысл послания тотчас же стал мне ясен. Скомкав письмо в руке, я некоторое время стоял в оцепенении. Жаркая кровь ударила мне в виски — было и горько, и больно, и нестерпимо стыдно. В бессилии скрипел я зубами. Наконец, придя в себя, поспешно кинулся в коляску и приказал гнать лошадей. Африкан смотрел на меня в удивлении и с сочувствием.
— Куда прикажете? — повторил он несколько раз.
— Куда хочешь, — сквозь зубы ответил я и, точно от холода, глубже ушел в воротник шинели.
Душа моя погрузилась в беспросветный мрак, мысли мои кружились в бешеном вихре. Тысячу решений принимал я в одно мгновение, сотню раз видел себя умершим и вновь оживающим для убийства.
Внезапно чей-то оклик вернул меня к действительности. Я поднял голову и увидел, что мы стоим на месте, что кругом меня густые летние сумерки и что кто-то стоит передо мною и трясет за полу шинели.
— Да никак вы заснули? — услышал я знакомый голос и, взяв себя в руки, тотчас же признал в нем голос Лаврова.
— Добрый вечер, — говорил Андрей Вениаминович, — не ко мне ли изволите ехать?
Пристыженный, я отвечал, не подумав:
— Да, кажется, что к вам.
Лавров засмеялся от души, Африкан усмехнулся вслед за ним.
Я готов был вспылить, но нежданно для себя вдруг почувствовал необходимость побыть с Лавровым, поговорить с ним, найти в нем сочувствие. Снова охватило меня отчаяние, но более тихое, более глубокое. Невольно искал я друга и готов был найти его в Лаврове.
Он понял, должно быть, мое состояние и сказал ободряюще:
— Вы, как видно, не в себе, да это пустое. Прошлый раз я подвез вас, а теперь, надеюсь, вы не откажетесь подвезти меня — я шел пехтурою и порядком устал. Поедем ко мне, я вас такими пельменями угощу, что вы пальчики оближете.
Невольно улыбнувшись его посулу, я дал ему место рядом с собою и мы тронулись вперед.
Африкан весело загикал (он, видно, решил, что все уладилось к лучшему); бубенчики затараторили, кони прибавляли ходу.
Всю дорогу проехали мы в молчании. Лавров ни о чем меня не расспрашивал и я был признателен ему за это. Мне еще нужно было пережить все в самом себе.
Когда же мы приехали, Андрей Вениаминович провел меня в столовую и предложил закусить и выпить. Он налил мне большую чарку полынной и молча чокнулся со мною. Я с поспешностью глотнул крепкую водку, думая поскорее напиться. Лавров сочувственно подмигивал. Вскоре принесли пельмени, но от них я отказался — еда была мне противна. Но все же я чувствовал значительное облегчение — полынная оказалась крепче полыни, отравившей мое сердце. Андрей Вениаминович заметил, что я стал спокойнее, и, подойдя ко мне, сказал с дружеской простотою:
— Можно ли с вами говорить теперь вполне откровенно?
— Конечно, — воскликнул я, — очень прошу вас об этом.
Тогда Лавров придвинул ко мне кресло, сел и сказал следующее:
— Все, что вы услышите — чистейшая правда, потому не взыщите, если что-нибудь покажется вам чрезмерно прямым и резким. Я сам решился на это только потому, что вижу в вас человека благородного, а не пустого фата. Вы поступали, как должно поступать человеку, помнящему, что честь превыше всего, а особливо честь женщины. Я всегда стремился к тому же. Вас посвятили в мои отношения к известной вам особе, а потому сейчас я и имею право говорить с вами о них, не опасаясь показаться нескромным. Поединок наш подтвердил нам, что оба мы одинаково понимаем свои обязанности… Вы сказали, что верите мне безусловно. Теперь я хочу показать вам, что вы имели и точно основания верить мне. Вы пережили сейчас тяжелые минуты и я в свое время пережил их по одинаковому поводу. Мы можем говорить без утайки, открыто, не подозревая лжи и злого умысла друг в друге. Наконец, мы твердо знаем, что весь разговор этот останется между нами.
Лавров умолк, глядя мне прямо в глаза, я ответил ему тем же взглядом. Договор тем самым был заключен.
— Прежде всего, — продолжал Лавров, — я должен сказать вам, что у вас то преимущество передо мною, что вы, пережив горе и разочарование, найдете новые радости и новое счастье, тогда как я обречен нести свое горе и свою боль до конца моих дней. Любовь ваша была коротка, но зато и безоблачна. Испытав разочарование, вы не захотите испытать его вновь и вновь, особливо после того, что сейчас услышите. Я же оказался слабее вас, а, быть может, обстоятельства оказались сильнее меня и запутали в свои сети. Любовь моя — мой крест, в счастье моем больше терний, чем роз. Не смею думать, что любил я сильнее вашего. Кто знает меру любви? Для одних чаша ее горька, для других слаще меда, но никто не захочет обменяться с другими своей чашей. Я любил Аглаю Егоровну, как умел… Время не убивало моей любви. Княгиня покорилась ее силе. Я верил, что она тоже меня любит. Мы, наконец, установили безмолвное соглашение. Я уверил Аглаю, что лгать мне бесцельно. Она убедилась, что ее увлечения не охладевали моей любви и что скрывать нечего. Она сделала меня своим поверенным и часто в моих объятиях признавалась мне в новых своих привязанностях. Судите сами, что должен был я переживать в эти минуты. Но я знал, что Аглая всегда вернется ко мне — сила моей любви притягивала ее. Вскоре горечь измен ее превратилась для меня в сладкую отраву. Сколько раз хотел я уйти от этой любви и не мог. Я был и палачом, и жертвою. Сколько раз хотел я наложить на себя руки, сколько раз замышлял убийство. Но, как видите, до сих пор я жив и не убийца. Не знаю, что чувствовала княгиня. Должно быть, она ненавидела меня, потому что я был всегда перед нею; но все же порвать со мною не имела сил. Часто доводил я ее до слез. Она клялась мне, что исправится, но сердце ее не хотело знать рассудка, страсть делала ее безвольной. Часто удавалось мне предупреждать ее увлечения, но чаще предостережения мои не достигали цели. Так было и тогда, когда она увлеклась вами. Я требовал, чтобы она оставила вас. Я тотчас же угадал в вас человека прямого, искреннего, для которого чувство свято. Я знал, что вас ждет впереди, предвидел, как тягостно отразится на вас внезапный разрыв и думал затушить искру в самом начале. Мне это не удалось…
Я радуюсь, что хотя сейчас могу помочь вам. Недаром стерег я вас на дороге — мое сердце чуяло, что все это разрешится сегодня.
Лавров замолк и на минуту закрыл глаза. Я с трепетом и изумлением смотрел на него. Мое личное горе казалось мне сейчас незначительным в сравнении с тем, что переживал Андрей Вениаминович.
Он, казалось, забыл о моем присутствии. Глаза его были закрыты, губы плотно сжаты, лоб бледен. Мысли его, казалось, далеко ушли от меня, глубокая скорбь проглядывала во всем его облике. Я не смел его потревожить, не смел перебить молчание. Так сидели мы долгое время. Наконец, я вымолвил:
— Теперь я понимаю, Андрей Вениаминович, почему говорили вы мне о порченых… Другого и быть не может, но почему же тогда так искренне говорила она о своей любви? Зачем было прикрывать свою страсть столь возвышенным чувством? Зачем было уверять в том, что привязанность ее неизменна? Зачем ласкать человека надеждой, назначать срок, когда надежда эта может осуществиться, и так жестоко насмеяться над всем?
Лавров полуоткрыл глаза и ответил с печальной улыбкой:
— Ах, молодой друг мой, мы всегда обольщаем себя мыслью, что нас, именно нас, любят по-иному, чем других, что нас не могут обманывать. Вам особливо кажется это немыслимым. Вы молоды и принимаете все слишком всерьез. Вы не верите, что для иных слова — пустые звуки, коими можно украсить любой поступок. Где же встретите вы женщину, признающуюся вам, что ее влечет одна только страсть? Какая прелестница не захочет казаться романтичной? Как сами отнеслись бы вы к той, которая пришла бы к вам неприкрытой? Вы назвали бы ее бесстыдной. Умейте же пожинать плоды, вами посеянные.
Лавров видимо оживился, его снова охватило волнение. Он заговорил громче и с большею силою:
— Хотите, перескажу я вам весь ваш короткий роман? Только не вы, а я буду его героем. Быть может, тогда покинет вас опасное самообольщение… Я полюбил княгиню с первой встречи и едва смел мечтать назвать ее своею. Я вздыхал, млел, говорил вздор, словом, был глуп, как подобает быть влюбленному. Наконец, побуждаемый обстоятельствами и самою княгинею, я почувствовал в себе мужество признаться ей в своей любви. Аглая ответила мне тем же. Я почувствовал себя счастливейшим из смертных. Мы наслаждались любовью, но я был глуп, смел и самонадеян, как все мужчины. Я стал домогаться большого, во мне развилось чувство собственности, которое принималось мною за благородство Я начал настаивать на необходимости совместной жизни. Необходимость таиться и скрывать от других свою любовь — я называл унижением. Я ни о чем другом не хотел думать, ничего другого не хотел слушать, никакие убеждения на меня не действовали. Аглая умеряла мой пыл, просила быть осмотрительнее, но, конечно, не могла не разделять моего желания. Какими оскорблениями осыпал бы я ее, ежели бы она открыто призналась мне в нежелании своем покинуть мужа! Может быть, впервые поняла она, что нас надлежит обманывать. Я становился все настойчивее, никакие ласки не могли удовлетворить меня. Ей пришлось уступить. Она назначила мне день побега… Это было в рождественский пост, в студеную пору. Я стал готовиться в далекий путь. Мы должны были встретиться на почтовой станции. В намеченный час я был на постоялом дворе. «Приехала ли княгиня?» — спросил я у смотрителя. «Да они изволили уже отбыть», — отвечал он невозмутимо. «Что ты врешь! — закричал я. — Куда могла она уехать?» «Зачем же врать, сударь, — возразил смотритель, — сам я заказал лучшую тройку… а поехали они по московскому тракту вместе с князем». Посудите сами, как должен был я принять эту весть. Мне казалось, что я лишился рассудка. Целый месяц просидел я запершись и никого не хотел видеть. Отчаянию моему не было предела. Я терялся в догадках. Бегство княгини казалось мне диким и необъяснимым. Наконец, мне доложили, что княгиня и князь вернулись в имение. Я забыл все — и осторожность, и самолюбие — и помчался в Ка-литино. Князь встретил меня, по обыкновению, дружески, Аглая казалась изумленной. Оставшись наедине с нею, я стал молить ее объяснить мне, что значило ее внезапное бегство, как могла она быть так жестока и чем вызвана эта жестокость. Княгиня казалась смущенной, оскорбленной, она не знала, что сказать. Потом спросила, ужели же письмо ее недостаточно ясно объяснило мне всего. «Какое письмо?» — воскликнул я. «Письмо, которое я передала вам на станции», — спокойно отвечала она. Тут пришла моя очередь удивляться. Я смотрел на Аглаю во все глаза. Я никак не думал, что она может лгать так неискусно. «Как не грешно вам так шутить надо мною, — сказал я с горечью, — ужели любящий вас столь искренно недостоин большего? Не достаточно ли вам моих страданий? Ужели не подумали вы, как жестоко взманить человека счастьем и лишить его всего, даже последнего утешения проститься перед разлукой?.. Хоть издали проводить взором…» Княгиня не дала мне окончить. Она негодующе поднялась с места и молча вышла из комнаты, а я уехал домой еще более подавленный. Но через несколько дней княгиня сама ко мне приехала. Она казалась расстроенной, смущенной. Она заплакала даже, упав головой мне на грудь, и упрекала меня в том, что я назло ее обманываю: «Все равно, я не уйду от тебя, если хочешь, не заставляй только меня бросать мужа. Я люблю тебя по-прежнему, но зачем ты говоришь, что у тебя нет моего письма, которое я тебе передала перед разлукой?»
Бессвязная речь ее все больше меня пугала и вызывала во мне жалость. Не может быть, чтобы она помешалась; зачем же в таком случае, так солгав ради своего оправдания, настаивать снова на том же? Я постарался как можно вразумительнее разъяснить ей это. «Как могла ты передать мне письмо на станции, когда я не застал тебя?» Но Аглая плакала и стояла на своем. Я не мог ей верить и она мне не верила…
На этом слове Лавров умолк. Я схватил его за руку. Внезапная догадка осенила меня.
— Андрей Вениаминович, — воскликнул я взволнованно, — Андрей Вениаминович, быть может, у меня находится доказательство того, что княгиня не лгала вам, говоря о письме своем.
— Объяснитесь, пожалуйста, — недоверчиво возразил Лавров.
— Извольте…
И я рассказал ему во всех подробностях о нежданной встрече своей на постоялом дворе с незнакомкою, передавшей мне таинственное послание. Место встречи и день совпадали в точности с тем, кои были назначены для свидания княгиней Лаврову.
Окончив краткую свою повесть, я полез в боковой карман за бумажником, где так и оставалось лежать спрятанное туда письмо. Бумажник этот оказался при мне. Торопливо порылся я там и без затруднения нашел искомое среди старых счетов, подорожной и пачки ассигнаций.
Неслушающимися пальцами развернул Лавров пожелтевший, помятый листок и стал читать его. Стоя за спиною его, я невольно пробегал глазами по строкам вслед за ним. И тотчас же покраснел до ушей. Мне почудилось, что произошла ошибка, и я дал Лаврову письмо, полученное мною сегодня — содержание его было слишком хорошо мне известно. Встревоженный, я стал искать в карманах, но тотчас же убедился, что мое письмо осталось при мне. Тогда я разгладил его и приблизил к глазам.
«Любимый, не укоряй меня, я сама, как безумная, — прочел я. — Счастье всей моей жизни рухнуло. У меня нет больше сил бороться…» и так далее, слово в слово то же, что было написано в письме к Лаврову.
До глубины души оскорбленный, я готов уже был кинуть мятый листок Лаврову, но тотчас же удержался и, таясь, спрятал его обратно в карман. Я не хотел до конца показать свое унижение. Нелегко признаваться в том, что любовь к тебе была всего лишь жалкой копией.
Андрей Вениаминович посмотрел на меня задумчиво. Он только что окончил чтение.
— Ну как после того не верить в случай? — сказал он. — Как может он играть нашими чувствами и даже самой жизнью! Но, — добавил он, улыбаясь снисходительно, — не разумнее ли всего припомнить мудрое изречение славного доктора Панглоса, что «все идет к лучшему» и на том утешиться?
Я поспешил согласиться с этим от чистого сердца и, протянув хозяину бокал вина, сказал с чувством:
— Конечно, любезный Андрей Вениаминович, вы правы: все идет к лучшему, когда коварство женщины закрепляет дружеский союз мужчин. Пусть женщина дважды, трижды, несчетное число раз повторяет испытанное средство свое — кокетство, старательно следуя наставлениям французских романов — все же истинный романтизм чужд ей, как чужд аромат бумажным цветам, распускающимся тысячекратно в руках искусного мастера. Утешим же себя мыслию, Андрей Вениаминович, что во много раз слаще обманываться, чем обманывать других: мы вкушали всю полноту истинного чувства, в то время как другие заботились не ошибиться в роли. Выпьем за истинный романтизм и неизменных его спутников — доверчивость, правдивость и дружбу.