Борису Садовскому
О ту пору я только вернулся с похода 53-го года, раненый в плечо. Ушел я на войну, как ведомо уже вам, юнкером Ахтырского полка, а возвратился с Георгием и в чине корнета. Наш полк находился в авангарде Маловалахского отряда, которым командовал сначала князь Васильчиков, после — Анреп, а я был ранен в сражении при Четати, где так пострадал и вместе отличился Тобольский полк. Было это под самые святки, и приехал я в Петербург в разгар праздников. Я думал, что меня вскорости отпустят обратно в полк, но не тут-то было. Проклятый турок, видно, глубоко рубанул своим ятаганом и мне так и не пришлось больше нюхать пороха. Я скучал, злился и слонялся без дела. Праздные разговоры досаждали мне. Одни с пеной у рта предсказывали поражение, другие трубили о небывалых победах. После боевой жизни, столица и жители ее казались мне несносными.
Я стал навещать семью Трубачеевых, которую до войны считал за свою. Старики Трубачеевы были старинными приятелями моей матушки. Люди общительные и любящие общество, они принимали у себя и сами бывали в свете.
Деловое утро в Петербурге начиналось в то время очень рано. Все обедали в четыре часа дня, танцевать съезжались с детьми часов в шесть, затем детей отправляли домой, а взрослые продолжали вечер.
В праздники у Трубачеевых собиралась молодежь. У них были три дочери. Старшей, Леленьке, шел четырнадцатый год, когда я стал бывать там. Пожалуй, вы посмеетесь надо мною, если скажу вам, что она была и первой и последней моею любовью, как теперь понимаю я это чувство.
Мать Трубачеева устраивала у себя спектакли, в которых участвовали и взрослые, и дети. Я предавался этим забавам со всем увлечением. Так как пьесы играли французские, то артисты Михайловского театра, актеры, как тогда они назывались, Bresson и Vérné приезжали на репетиции и руководили нами.
Там же у Трубачеевых встречал я новый 53-ий год, столь чреватый последствиями. Леленька пела «La fille du regiment»[4], и тогда-то понял я, как она прелестна. А после мы разыграли шараду: «У семи нянек дитя без глаза». Мне повязали глаза и семь девиц вывели меня на лентах семи цветов. Я убедился тотчас же, что при желании одним глазом можно видеть так же хорошо, как и двумя, и наблюдение это сообщил на ушко Леленьке. Девочка раскраснелась и убежала, а я поклялся себе, что судьба моя отныне навеки с нею связана. Как подчас бываем мы самонадеянны… И знал ли я, что вскоре любовь и розы мне придется сменить на меч?..
Вернувшись с войны, я застал Леленьку фрейлиной и уже барышней. Она не подымала на меня глаз, как раньше, а я не смел напомнить ей о встрече нового года. Матушка ее рассказала мне, когда дочь ее удалилась, что произошло с Лелечкой за этот год. Старушка и радовалась и печалилась за нее. В первый день Рождества Государь Николай Павлович снял с елки висевший на ней, в числе сюрпризов, фрейлинский бриллиантовый шифр и приколол его Лелечке. Лелечка, прикрыв шифр рукой, тотчас набросила на плечи sortie de bal[5] и попросила отца свезти ее скорее домой. Государь, удивляясь ее поспешности, спросил:
— В чем дело?
— Государь, — отвечала Лелечка, — я не хочу, чтобы кто-нибудь видел вашу милость ко мне раньше моей матушки, которая по болезни осталась дома.
Растроганная рассказом, Трубачеева утирала глаза платочком, а после сказала с тягостным вздохом:
— Подумать только, что такая прелесть и так несчастна… Я не знаю, что делать, и доктора говорят, что у нее слабая грудь и что это грозит…
Трубачеева не договорила и глухо зарыдала. Я, как мог, утешал ее, но тягостное предчувствие уже не покидало меня.
Так печально встретил меня Петербург. Ничто не могло способствовать хорошему расположению духа. Раненая рука частенько давала себя чувствовать, беспокойство за любимую томило сердце.
Тогда и познакомился я с Марьей Гавриловной Лыкошиной. О ней я слышал от моего приятеля Веточкина в первый же день своего приезда. Веточкин был сам не свой: всегда розовое, улыбающееся лицо его теперь носило печать значительности и тайны. В разговор он вплетал непонятные слова. С уст его, пухлых и румяных, не сходили имена Калиостро и Юма. Он сказал мне, что «у них в кружке» заняты теперь вопросом о веровании ранних христиан в демонов, как о том повествует Тертулиан. Я смотрел на друга своего с удивлением, как на помешанного. Но он оставался неуязвимым и продолжал толковать о разной чертовщине. От него же я узнал, что Лыкошина замечательная женщина. Молодежь будто бы сходит по ней с ума, пожилые почтенные люди говорят о ней шепотом, дамы ненавидят ее от всей души, и только глупцы не чуют в ней ума первоклассного. Веточкин находил, что мне необходимо с нею познакомиться.
И вскоре знакомство наше состоялось в Большом театре.
Шла скучнейшая опера. Я зевал, как Онегин, оглядываясь по сторонам. Ко мне подошел в антракте Веточкин и, указывая на литерную ложу с правой стороны, сказал значительным шепотом:
— Вот Марья Гавриловна Лыкошина, о которой я тебе рассказывал. Идем, я познакомлю тебя с нею.
В ложе теснились офицеры (все больше штабные и адъютанты) и штатские. Большинство из них оказались моими приятелями.
Меня тотчас же подвели к Лыкошиной. Она оглядела меня с головы до ног и улыбнулась весьма приветливо. Но должен признаться, улыбка вовсе не шла ее сухому, бледному, правильному, но неприятному лицу. Найдя, что на первый раз будет с меня и одной этой улыбки, Марья Гавриловна заговорила с другими. Все почтительно и, как показалось мне, с напряжением ее слушали, хотя в словах ее не находил я ничего примечательного. Я уже думал потихоньку удалиться, как Лыкошина нежданно вновь оборотилась ко мне и, глядя на меня стальными своими, будто ничего не видящими глазами (потом вспомнил я, что такие же точно глаза были и у государя Николая Павловича), задала мне крайне смутивший меня вопрос:
— Верующий ли вы человек?
Первые мгновения я не знал, что ответить, но, вскоре оправившись, сказал убежденно:
— Тот, сударыня, кто был на поле сражения и видел перед своими глазами смерть, не может быть неверующим.
Не отводя от меня своих холодных глаз, Марья Гавриловна молвила:
— Мне очень приятно слышать это, господин офицер. В наши дни так мало истинно верующих, но ежели вы веруете в Бога, то не признаете ли вы существование и антипода Его — Князя Тьмы, властителя Ночи?..
Все смотрели на меня, ожидая моего ответа, но на этот раз я смутился окончательно, и только поднявшийся занавес спас меня от конфуза. Воспользовавшись случаем, я поспешил скрыться.
Все же признаюсь, Лыкошина не выходила у меня из головы во все время представления.
Если она и не поразила меня ни красотою своей, ни умом, то все же последний вопрос ее не давал мне покою. Веря в Бога, я тем самым будто бы признавал существование дьявола. Так оно и было, пожалуй, но я не мог без улыбки подумать, что можно о черте говорить серьезно и не иначе, как в детской, рассказывая сказки.
«Какого черта, есть черт!» — думал я, выходя на Невский. Но в это время кто-то окликнул меня. Я оглянулся. Ко мне шел князь Прозоровский. Он догнал меня, и мы пошли рядом. С ним встречался я часто у Трубачеевых еще два года тому назад. Он и тогда мне нравился мечтательным и серьезным своим нравом. Товарищи называли его поэтом. Он и точно писал стихи, но никогда никому не докучал ими. Теперь он возмужал и красивое лицо его стало значительнее.
В полумраке зимней ночи черный профиль его похож был на профиль великого Наполеона, героя моих детских мечтаний.
Довольно долго мы шли молча. Но вскоре к нам подъехали сани, и князь приказал кучеру остановиться. Оказалось, что сани эти принадлежали моему другу, и кучер запоздал к разъезду. Не пожурив его, князь попросил меня сесть с ним и проехаться немного, обещав довезти меня до дома. Кони с места понесли рысью. Комья снега полетели в лицо, ветер хлестнул по ушам. Я поднял воротник шинели и зажмурил глаза.
— Не правда ли, странная и удивительная женщина Марья Гавриловна? — крикнул мне князь.
Второй человек говорил мне так о ней. Я насторожился — Прозоровский не Веточкин. Князь не стал бы говорить попусту. К тому же, я и сам не уставал о ней думать.
— Не знаю еще, что сказать, как судить, — отвечал я нерешительно, — мне уже кое-что говорили о ней, но все что-то путаное. Не досадно ли, что будучи и точно умною, она увлекается столь дикими и нелепыми бреднями, как чародейство и чертовщина? Ужели для ума пытливого и острого не найдется в такую годину другого занятия?
Князь ответил мне тотчас же:
— Замечательно любезны вы, душа моя! Ведь вам известно, должно быть, что и я состою членом ее общества… К тому же, не думаете ли вы, что как раз теперь следует пытать Неведомого о судьбе нашей родины?
От неожиданности я даже отворотил воротник шинели и склонился к лицу попутчика.
— Неужели же, князь, вы станете уверять меня, что вы занимаетесь всем этим не от скуки и не в шутку?
Тогда, найдя мою руку и сжав ее своею рукой, Прозоровский заговорил со всей дружеской откровенностью:
— Вы меня не первый день знаете, Тулубьев. Я никогда не склонен был к шуткам. Так запомните, что и теперь я далек от шуток. В наших занятиях кроется гораздо больше истины, чем вы это подозреваете. И не по-пустому Лыкошина спросила, вас, веруете ли вы в бытие дьявола. Слышите ли вы меня?.. Я сам, собственными глазами видел Его!..
Я отшатнулся от князя, не веря собственным ушам.
— Ведь это же чистейший бред, князь!
Но Прозоровский перебил меня:
— Говорю вам, что я его видел — Его, бога зла и князя тьмы, — и даже более того, — я берусь показать Его вам!
— Показать дьявола мне?
Я рассмеялся от всею сердца.
— Знаете, князь, вы не в своем уме!
Князь положил другую свою руку на мою руку.
— Вам известен мой адрес, — проговорил он быстрым и страстным шепотом, — когда вы почувствуете желание, а я говорю вам, что вы непременно почувствуете желание проникнуть в эту великую тайну, напишите мне и я даю вам слово, что вы уверуете в Дьявола так же, как и я. Но это случится при одном условии…
Он не докончил своих слов и, отрывисто крикнув кучеру ехать в ту улицу, где я жил, отпустил мои руки и плотнее запахнулся в шубу. Я окликнул его, но он не подал виду, что слышит. Озадаченный и, признаться, растревоженный не на шутку, я предался смутным своим мыслям.
Через три дня был я с Веточкиным у Лыкошиной, где опята слыхал речи весьма туманные и соблазнительные. Прозоровский, видимо, избегал меня, и мне так и не удалось возобновить с ним наш ночной разговор.
Марья Гавриловна была на этот раз со мною приветливее, а на прощание надавала уйму книг, которые я, придя домой, так и бросил, не читая.
К скуке моей присоединилась непонятная тревога. В бесцельном шатании по городу захаживал я частенько к Трубачеевым и без боли не мог глядеть на все заметнее бледнеющую Лелечку.
Робость ее передо мной снова прошла, и мы стали с нею большими друзьями. Однажды я рассказал ей о знакомстве с Лыкошиной, о ее обществе и о тайных наших беседах. Обо всем этом говорил я шутливо. Смеясь, передал и разговор свой с юродивым, к которому свез меня на этих днях Веточкин. Надо сознаться, что ехал я к прорицателю не совсем ради шутки. Меня обольщала мысль найти в словах его уверенность в том, в чем я сам себе не мог вполне признаться. Но Лелечка поняла мои усмешки по-своему, шибко забеспокоилась, стала крестить меня, окропила святой водою, потом закашлялась и горько расплакалась. Мне и самому стало тошно, но я не подал виду и, почувствовав внезапно необыкновенную решимость, стал говорить, что надо эту Лыкошину и всех ее глупцов провести, чтобы они век помнили. Лелечка не хотела меня слушать. Я же чем дальше, тем больше распалялся.
— Возьму прочту все их книги и докажу им, что дьявол и точно существует. А потом посмеюсь над ними.
Тут Лелечка спрыгнула с дивана и кинулась ко мне на руки.
— Милый, родной, побойся Бога, — в ужасе закричала она, — разве можно шутить с этим?.. Не смей, не смей… Оставь ты их, пока Бог тебя не оставил…
И внезапно, точно подкошенная, соскользнула она с моих рук к ногам моим и зашептала поспешно и задыхаясь:
— Милости прошу… не ходи ты к ним больше… Слышишь!.. Дай мне слово, что никогда не помянешь ты его имени… и забудешь этих людей… Вот… пусть… тебе нужно знать это — так знай же… мне недолго осталось жить, но если ты сделаешь то, что хочешь, меня и раньше не станет… А я люблю тебя… пусть — и не стыдно мне — люблю…
Я почувствовал, что сердце мое перестает биться и силы меня оставляют. Тщетно пытаясь поднять с колен Лелечку, я сам опустился на колени и, плохо видя лицо девушки сквозь слезы, застилающие глаза, стал целовать ей руки и бормотать бессвязные утешения.
Тут же, не подымаясь с колен, поклялся я Лелечке своей любовью не ходить больше к Лыкошиной и забросить подальше ее книги, а Веточкина отчитать за завиральные его мысли.
Я стал самым счастливым человеком на свете, когда, выслушав мою декларацию, родители нас благословили.
Но не напрасно говорят, что черт завидует человеческому счастью. Ну кто, как не он толкал меня… «пойди и посмейся». Люди подчинены злому этому духу, духу противоречия. В молодости моей был я ему подвержен в достаточной степени. Желание посмеяться и над князем, и над Веточкиным, и над самой Лыкошиной не давало мне покою. Точно неведомая сила чем дальше, тем настойчивее толкала меня. Наконец, я не стерпел и сказал Веточкину, что приду на собрание общества, так как у меня есть что-то важное сообщить его друзьям. Веточкин завизжал и запрыгал от радости, а я принялся за книги, перо и бумагу. Я решил доказать существование дьявола. Это было нелегко. Я даже никогда раньше не задавался мыслью, что именно может олицетворять дьявол. Мне и в голову не приходили мысли такого рода. Но упорство мое оказалось сильнее моего невежества. Университетские занятия помогли мне. Я копался в богословских сочинениях, ломал голову над Апокалипсисом и трактатами схоластиков. Сальный огарок и любопытные тараканы были безмолвными свидетелями моих трудов и терпения.
Наконец, я мог поставить последнюю точку. Меня встретили у Лыкошиной с почтительным удивлением. Марья Гавриловна впервые протянула мне для поцелуя руку. В темном углу заметил я бледное лицо князя Прозоровского. Он глядел на меня пристально, глаза его горели, губы были плотно сжаты, на белый широкий лоб его свисала непокорная прядь волос. Я издали кивнул ему головою, развернул исписанные свои листки и, придвинувшись поближе к лампе, попросил позволение начать.
Лыкошина кивнула мне головой. Нервная дрожь пробежала у меня по спине, но я тотчас же оправился, глотнул воды и стал говорить.
Сначала речь моя была тиха и неясна, потом голос мой окреп, я увлекся и почувствовал, что мысли всех присутствующих подчинились моей мысли.
Я говорил, что дьявол — мятущееся отчаяние, ищущее выхода и готовое на все, и что дьявол существует уже потому, что существует примирение, скорбь, как последняя грань, как утешение. Не знаю, отчего так определил я дьявола, почему отчаяние взял я, как стихию его, но это сопоставление крепко засело у меня в голове, точно кто-то посторонний подсказал мне мои основные положения и уже из них я выводил дальнейшее. В зале царило полное молчание. Внимательны были даже и те, кто в начале моей речи казались равнодушными или же насмешливыми. Сознаться, я уже и сам не знал точно, где настоящая правда. Мне начинало казаться, что я говорю искренне, потому что речь моя давно уже вышла из границ, намеченных мною раньше.
Наконец, выбившись из сил, я замолк. Подняв голову, я постарался различить лица слушателей, но туман застилал мне глаза, к тому же лампа освещала только стол с разбросанными листами. Я вгляделся внимательнее в тот угол, где стоял князь Прозоровский, но вместо него увидел только его тень. На стене неподвижно чернел огромный профиль Наполеона.
Поспешно собрав листки, я среди все еще не прерывающегося молчания прошел в сени, накинул шинель и выбежал на улицу. Рождественский мороз зажал мне нос и стиснул виски. Волнение оставило меня, но сердце защемило. Я вспомнил о Лелечке. Сегодня в полночь я должен был быть на елке у Трубачеевых. Нужно было спешить. Нигде поблизости не позвякивал саночный колокольчик, город точно вымер — собаки не лаяли, будочники не били в колотушку и только мороз скрипел под ногами. Тучи скрывали месяц. Но вскоре я послышал за собою поспешные шаги. Я улыбнулся, думая почему-то увидеть князя как тогда, когда я возвращался из театра. Месяц выглянул из-за тучи, и я различил пред собою лицо незнакомца, пристально смотревшего на меня.
Я невольно остановился и спросил озадаченно:
— Кто вы?
— Вы не знаете меня, — отвечал незнакомец.
Тогда я повернулся идти дальше, но человек последовал за мною и продолжал говорить:
— Теперь, после вашего доклада собранию, я хотел бы познакомиться с вами поближе.
Я не совсем понял, чего хотел от меня этот прохожий, но, обрадованный тем, что и он, как видно, поверил мне, ответил:
— Да, признаться, это была довольно злая шутка!
Незнакомец перебил меня взволнованно:
— Достойно удивления то, с каким проникновением <вы> определили свойства дьявола.
Тут я остановился в недоумении и внимательнее посмотрел на говорившего. Это был молодой еще человек, небольшого роста, сутуловатый, с приподнятыми плечами и большой головой. Взгляд его серых, глубоко запавших глаз был тяжел и внимателен.
— Вы что, собственно? — спросил я растерянно.
— Ничего особенного, — отвечал он хладнокровно, — я говорю, что вы вполне точно определили его сущность, — как духа отчаяния, духа противоречия и тем более это странно, что никогда его не видели и не думали о нем.
Я решил, что было бы не худо, ежели бы незнакомец помолчал. Мне не нравились его речи. Смеяться должен был я, а не он.
— Послушайте, сударь! Охотно верю, что вам понравился мой доклад, допускаю даже, что он взволновал вас, но все же это не дает вам права зубоскалить и говорить мне вздор, от которого вянут уши.
Незнакомец, однако же, не смутился и рассудительно молвил:
— Об этом вздоре вы говорили битых два часа…
Я не сразу нашелся, что ответить. Нельзя было не сознаться, что он прав. Но я разгневался еще больше.
— Позвольте, сударь! — кричал я. — Там я говорил вздор, потому что хотел посмеяться над вами…
— А здесь я говорю вам, что вы были правы, потому что и точно доказали бытие дьявола, — возразил мне незнакомец совершенно спокойно. — Вся суть в том, что вы, не веря, пришли к истине, а я верю, потому что знаю истину.
Ледяная дрожь охватила меня. Я оглянулся опасливо по сторонам и рукою невольно ухватился за эфес сабли. Мне опять пришла на память Лелечка и сердце мое снова забилось тревожно. Наконец, никто не мог поручиться за то, какие мысли бродили в голове этого сумасшедшего. Нужно было покончить вздорный разговор. Я учтиво взял под козырек и сказал:
— Виноват, сударь, — мне пора домой, но с охотою когда-нибудь потолкую еще с вами.
Тут в свою очередь незнакомец пришел в волнение.
— Не уходите, — молвил он чуть слышно, наклоняясь ко мне и дотронувшись до моей больной руки своею рукою без рукавицы. Страшную тяжесть почувствовал я от его прикосновения.
— Не уходите, — повторил он, — потому что в другой раз вряд ли меня увидите.
Я хотел благодарить его за это, но он продолжал, точно угадывая мои мысли:
— Это я должен благодарить вас за то, что вы так ясно сумели доказать людям бытие дьявола, потому что он и точно существует и я вам в том порука…
Он смотрел мне прямо в глаза; я хотел пробормотать «это вы, князь», смутно вспоминая, что уже слыхал подобные слова, но тягостное беспокойство вливалось в ото душу с пронзительным взглядом незнакомца и я обессиливал и не мог открыть рта. Все перестало существовать для меня, кроме этих глаз.
Я точно погружался в темное дно. Незримые, но крепкие нити протянулись между незнакомцем и мною. Мне казалось, он незаметно менял свои очертания. Теперь он чудился выше, голова надменно и смело сидела на упругой шее, а глаза казались огромными, зияющими и нестерпимо горящими тягостным нечеловеческим светом. Как будто я переживал с незнакомцем далекие минуты моей жизни и постепенно сжимало меня в своих тисках безграничное отчаяние. Ноги мои точно впились в землю, руки, окаменевшие, повисли вдоль бедер, а глаза не отрывались от глаз незнакомца.
Он говорил:
— Дьявол — мятущееся отчаяние, ищущее выхода и готовое на все… Он существует, ты это знаешь теперь потому, что ты полон отчаяния и не можешь уйти от него, потому что вся жизнь твоя — сплошное противоречие, потому что Он сам перед тобою…
Я хотел отшатнуться и не мог. Тупая боль сдавила мне череп. Мне было нестерпимо холодно. Холод этот ровной волной шел от головы к ногам и расползался по всему телу, отстраняя от меня весь мир…
Веки мои отяжелели, глаза сомкнулись и когда, охваченный внезапной мыслью «я замерзаю» и новой волной отчаяния, я наконец открыл глаза, никого вокруг меня не было.
Но отчаяние и ужас уже более не оставляли меня. Я сделал последнее усилие и кинулся сквозь морозную мглу к дому Трубачеевых.
Сонный привратник отворил мне двери. Я оттолкнул его и побежал по лестнице, не снимая шинели я шапки. В зале горела пышная елка, на хорах играли музыканты. Я протянул вперед руки, видя перед собою только трепетный огонь свечей. Лелечка в белом платье кинулась мне навстречу. Приняв ее в свои объятия, я, не стыдясь гостей, поцеловал ее в губы. Она вздохнула и повисла у меня на руках. Мы опустились с нею на колени… Я ничего не помнил, ничего не сознавал.
Кто-то бросился к нам.
Я услышал только одно слово — «мертвая»…
1909 г.