Дорогой мой внук или правнук!
В 1974 году мои трое сильных, цветущих сыновей уже сойдут в могилу или будут дряхлыми стариками, а все остальные живущие на свете члены династии Свичнетов, имея по два деда и по четыре прадеда, с легкостью посмеются над чудачеством одного из них. Я не могу смеяться над этой книгой. Я содрогаюсь над ней и благодарю Силу Жизни за то, что мой покойный муж напечатал и переплел ее только в одном экземпляре. Я сожгла всю его рукопись до последнего клочка и книжку бы тоже сожгла, как он предлагает мне поступить в стихотворении на форзаце, но — увы! Без нее что на целом свете будет напоминать о существовании бедного глупца? К тому же опубликовать ее стоило маленького состояния — на эти деньги целый год можно было бы кормить, одевать и обучать с дюжину сирот. Из-за иллюстраций книга, должно быть, обошлась ему вдвое дороже. Мой портрет сделан с портрета, напечатанного в иллюстрированной газете в 1896 году, и нравится мне за хорошее сходство. Если отвлечься от головного убора в стиле Гейнсборо и претенциозной подписи, становится ясно, что я простая здравомыслящая женщина, а не та наивная Лукреция Борджа или La belle dame sans merci{21}, что выведена в тексте. И вот я шлю книгу потомству. Мне дела нет до того, что потомство о ней подумает, — важно лишь, что никто из ныне живущих не связывает ее со МНОЙ.
По только что написанному абзацу могут, пожалуй, заключить, что мой второй муж был столь же омерзителен, как первый. Нет, это не так. Я вышла замуж за Арчибальда Свичнета, потому что он был удобен, и с течением лет привыкла к нему и стала на него полагаться. Прочим людям пользы от него было мало. Он назвал свою книгу «Фрагменты молодости инспектора шотландской санитарной службы», а между тем он был таковым ровно одиннадцать месяцев и покинул должность, как только стал председателем Городской комиссии по благоустройству. Это назначение он получил благодаря нашим деньгам, а вовсе не своим блестящим способностям. Он должен был председательствовать на тех или иных собраниях, но большую часть времени был предоставлен самому себе. Не все его свободное время ушло впустую. Он помогал миссис Динвидди, моей преданной экономке, взращивать наших детей — водил их гулять, рассказывал им сказки, ползал с ними по полу, строил с ними фантастические города из кубиков и картона, рисовал карты и писал исторические хроники выдуманных стран. Эти игры и истории дали детям богатую пишу идей и сведений. Благодаря научному складу его ума самые диковинные чудища имели безупречную родословную по Дарвину, самые невероятные машины строились в согласии с законами термодинамики. Образование, которое он дал нашим детям, очень похоже на игровое образование, данное мне Боглоу Бакстерам, и в нем использовались многие из моих старых игр, книжек и приспособлений. На заднем дворе у нас по-прежнему был маленький зверинец, хотя последняя из собак Боглоу умерла через пять лет после него.
Недаром говорят — сапожник без сапог. Не кто иной, как я, бесстрашная поборница воспитания в игре и домашнем милованье, почти все время проводила в клинике за работой, да к тому же часто отлучалась из Глазго по общественным делам. Мой муж исполнил на практике то, что я проповедовала. Я порой тревожилась, что он делает раннее детство для наших ребят чересчур привлекательным, из-за чего их взрослые жизни (как у моего первого мужа, Бисмарка, Наполеона и более заурядных преступников) станут попыткой воплотить в жизнь скверные мальчишеские фантазии. Я тревожилась зря. Оказавшись среди других мальчиков в городской школе, основанной уже в XX столетии, они начали стыдиться своего праздного мечтателя-отца и взяли за образец практичную, деятельную мать. Старший, Бакстер Свичнет, — наш математик. В прошлом году он получил диплом с отличием и теперь работает в Лондоне в Департаменте имперской статистики. Боглоу, наш инженер, так быстро перемещается между Гилмор-хиллом и Андерсоновским институтом, что я никогда не знаю, где он в данный момент находится. Он говорит, что паровые котлы и мазутные топки — опасные и вредные анахронизмы, что мы должны учиться перерабатывать в электричество энергию высокогорных озер и водопадов, постепенно сводя на нет использование нефти и угля, отходы от сжигания которых отравляют воздух и портят людям легкие. Младший, Арчибальд, кончает школу, и им владеют две страсти. Одна — рисование кричаще-ярких акварельных пейзажей, другая — командование школьным кадетским корпусом. Разумеется, я ненавижу воинскую муштру. От вида молодых людей, марширующих ровными рядами и подражающих механическим движениям заводной куклы под злобные крики сержанта, — от этого вида меня тошнит еще больше, чем от вида молодых девиц в мюзик-холле, синхронно взбрыкивающих ногами. Однако я понимаю, что тяга юного Арчи к одетым в мундиры товарищам уравновешивает его художнический индивидуализм. Когда обе стороны его натуры придут наконец к согласию, он тоже станет прекрасным тружеником на благо общества — может быть, лучшим из троих.
Заговорившись о мальчиках, я позабыла про их отца; впрочем, в его последние годы о нем легко было забыть. Он проводил все больше времени в своем кабинете, кропая книги, которые потом печатал за свой счет, поскольку ни один издатель не хотел на них раскошеливаться[29]. Примерно раз в два года, спустившись к завтраку, я находила подле своей тарелки очередной черно-синий томик с закладкой на чистой странице, где всегда стояло посвящение: ЕДИНСТВЕННОЙ, РАДИ КОГО МНЕ СТОИТ ЖИТЬ. Пока я листала книгу, пытаясь изобразить интерес, ощущать который никак не могла, он смотрел на меня с приводившим меня в бешенство выражением, где робкая надежда пряталась за наигранным равнодушием, — выражением, из-за которого мне хотелось схватить его и трясти, трясти, пока он не найдет себе полезного занятия. Не воспользуйся он деньгами Бакстера, чтобы купить себе праздность, которую ошибочно принимал за свободу, из него бы вышел вполне приличный врач-терапевт. Осуществив мечту матери, он выбился в средний класс, но не испытывал никакого желания ни преобразовывать этот класс изнутри, ни помогать рабочему классу преобразовывать нас (и самих себя) извне. Однако лучшее возражение, лучший упрек, какой я знаю, — личный пример. Я клала книжку на стол, подходила к нему, нежно его целовала, благодарила и шла работать в клинику.
В 1908 году у него обнаружился рассеянный склероз (он диагностировал его сам), после чего быть к нему доброй стало и вовсе не трудно. Он с облегчением ушел в болезнь, велел перенести свою кровать в кабинет и заказал особый стол, позволявший писать не вставая. Он, конечно, мог продлить себе жизнь, давая себе большую физическую нагрузку, но он знал это и сам, а я не хотела его ни к чему принуждать. Я поддерживала с ним дружеское общение, приходя почти каждый вечер перед сном сыграть партию в шашки, съесть легкий ужин, поболтать о том о сем. Чем дальше, тем больше наши беседы возвращались к дням молодости с Боглоу Бакстером. Я также видела, что он пишет новую книгу.
— Интересно тебе, о чем она? — спросил он однажды вечером с некой игривостью, которую он, безусловно, приписывал творческому вдохновению, а я — легкой лихорадке, вызванной болезнью.
— Расскажи, если хочешь, — ответила я с улыбкой.
— А вот на этот раз не хочу. Мне хочется, чтобы ты прочла ее с изумлением, когда меня не будет. Пообещай прочесть ее от начала до конца хотя бы раз. Пообещай не класть ее со мной в гроб.
Я пообещала.
Когда наконец из типографии прислали переплетенный том, это была для него радость на много недель. Ложась спать, он клал книгу под подушку. Когда служанка меняла ему постельное белье, он лежал на диване, листал страницы вперед и назад и над иными из них посмеивался. Позже, когда он начал слабеть, главным его чувством было жестокое нетерпение, а в самом конце он не хотел ничего, кроме прикосновения моей руки к его лбу — когда я убирала ее, он начинал хныкать. Я была с ним рядом, хотя могла принести больше пользы у постелей других больных. Не беда. Мне перед смертью, может быть, тоже захочется общества близкого человека, и я рада, что ему в этом не отказала.
Я прочла книгу три года назад, вскоре после похорон, и две недели потом ходила сама не своя. Я и теперь делаюсь сама не своя, когда о ней вспоминаю. Чтобы объяснить почему, я должна в двух словах рассказать историю своей жизни.
Первое жилье, какое я помню, состояло из двух комнатушек и кухни, где мы ютились впятером, а иногда и вшестером (это было, когда к нам заявлялся отец). Воду мы и еще несколько семей брали из единственного крана на заднем дворе. Отец мог снять нам квартиру и получше. Он был главным мастерам (сейчас бы сказали — заводским управляющим) на близлежащем сталелитейном заводе в Манчестере, и его страстью было копить деньги. Того, что он давал маме, не хватало даже на сносную еду.
— Я не могу много тратить на жизнь, пока не заимею хороший патент, — говорил он нам, — а для этого мне нужны все деньги, какие есть.
С женой и детьми он обращался так же, как с рабочими, — то есть как с потенциальными врагами, которых надо держать в нищем состоянии силой или угрозой силы. Каждое замечание в свой адрес, которое не содержало очевидной лести, он расценивал как вызов. Пяти лет от роду я однажды увидела, как он стоит перед зеркалом в нашей сырой убогой кухоньке и поправляет свой темно-зеленый галстук и жилет, отделанный зеленым вельветом, — на свою наружность, в отличие от нашей, он не жалел денег и был даже модником на свой грубый манер. Пораженная контрастом между тоном его одежды и темно-красным цветом лица, я сказала: «Ты настоящий мак, папа».
Дальше помню только, как я очнулась в постели. Оказывается, он сшиб меня с ног кулакам, я ударилась головой о каменный пал и несколько часов лежала без памяти с кровоточащей раной. Не думаю, что мать осмелилась позвать врача. До сих пор над левым ухом под волосами у меня прощупывается неровный рубец в три дюйма длиной. Это означает, что чешуйчатая височная кость у меня слегка разошлась; но, если не считать того периода бессознательности, память моя никак не пострадала. Вот о чем мой покойный муж пишет как о «на удивление правильной трещине», опоясывающей всю голову под волосами.
О матери своей я могу сказать только вот что: она была самоотверженна и трудолюбива, и на ее примере я увидела, как бесполезны эти достоинства, если они не соединены с разумом и отвагой. Она чувствовала себя воистину дурной женщиной в те минуты, когда не стирала, не штопала, не мыла полы, не выбивала ковры и не варила суп из таких обрезков, какие мясник и на кошачью еду стеснялся продавать. Не знаю, умела ли она читать, но всякий раз, застав меня с книжкой, она вырывала ее у меня из рук — «девочке не пристало бездельничать». Я очень ясно помню, как в зимние месяцы мы мучительно мылись и стирали холодной водой, не имея угля, чтобы ее согреть, и экономя мыло. Жизнь для нас с мамой главным образом сводилась к борьбе за чистоту жилья и самих себя, однако мы никогда не чувствовали себя чистыми, пока не умерли мои братья и пока отец (словно этого-то и ждал) не перевез нас в трехэтажный дом, окруженный садом, сказав: «Теперь я это могу себе позволить».
Думаю, он позволял себе это уже год, не меньше[30]. Дом был роскошно обставлен, его обслуживал десяток или больше слуг, которыми распоряжалась миловидная дама с желтыми волосами и в платье более светлых тонов, чем носили экономки, каких я встречала в последующие годы. Она была с нами ласкова.
— Вот ваша гостиная, — сказала она, вводя нас в комнату с узорчатыми обоями и занавесками, толстым ковром на полу, богато обитой мебелью, самым большим камином, какой я когда-либо видела, и блестящим медным ведеркам для угля. — Тут печенья, пирожные, херес, портвейн и крепкие напитки, — объяснила она, открывая дверцу огромного буфета, — а это сифон для содовой воды, его носят заряжать в мастерскую. Если чего-нибудь захотите, дерните за этот шнурок два раза, и придет служанка. Чего бы вы хотели прямо сейчас? Чаю?
— А чего ОН хочет? — спросила мама шепотом, кивая в сторону отца, который стоял на ковре у камина и курил сигару.
— Блайдон, твоя жена хочет знать, будешь ты пить чай или нет! — сказала дама, и мы поняли, что она перед отцом ни капельки не робеет.
— Нет, Мейбл, — ответил он зевая. — Я бренди выпью. Дай миссис Хаттерсли и Викки хересу, а потом спускайся вниз. Я приду через десять минут. Да сядь ты, мамочка, Бога ради, и расцепи свои руки.
Мама повиновалась и, когда экономка ушла, принужденно отпила из рюмки, а потом спросила:
— Заимел, значит?
— Что заимел?
— Патент.
— И патент, и до черта всего прочего[31], — ухмыльнулся отец. — До черта всего заимел от твоего братца.
— От Илии?
— Нет, от Ноя.
— Свидеться с ним можно?
— Да нет, с ним сейчас никто не видится, — сказал отец, ухмыльнувшись ядовитее. — Было бы на что смотреть. Послушай моего совета, мамочка. Не зови сюда гостей, пока не научишься вести себя как леди. Мейбл тебе покажет, как сидеть, одеваться, стоять и ходить. И, само собой, как разговаривать. Она до черта всего знает. Она даже МЕНЯ научила кой-каким новым штучкам. Сейчас я ухожу. Ради всего этого вам пришлось потерпеть, но тут дело надежное. Можете не сомневаться.
Он допил бренди и вышел.
Через две недели, встретив его на лестнице, я сказала:
— Папа, мать каждый день напивается допьяна. Ей тут больше нечем заняться.
— Ну и что? Хочет именно так себя угробить — пускай гробит. Лишь бы делала это тихо в своей гостиной. А тебе чего бы от меня хотелось?
— Я хочу читать книги и узнавать новое.
— То, в чем Мейбл не смыслит?
— Да.
— Хорошо.
Через неделю я отправилась в Лозанну, в школу при монастыре.
Я не буду подробно описывать мое заграничное воспитание. Мать учила меня быть домашней рабыней работающего человека; монахини учили меня быть домашней игрушкой богатого человека. Когда они отослали меня домой, мамы уже не было на свете, а я умела говорить по-французски, танцевать, играть на пианино, двигаться как леди и говорить о мировых событиях в духе консервативных газет, потому что, как считали монахини, мужчинам нравится, когда жена знает, что творится на свете. Генералу сэру Обри ле Диш Коллингтону было все равно, что я знала и чего не знала, но он прекрасно вальсировал, не смотря на раны. Военная форма, конечно, тоже сделала свое дело. Я высокая, но он был еще выше, и другие пары, глядя на нас, останавливались. Я влюбилась в него по многим причинам. Молодой женщине в моем возрасте пора уже было обзаводиться мужем, домом, детьми. Он был богат, знаменит и все еще красив. К тому же я хотела освободиться из-под власти отца, который сам и предложил этот путь освобождения. В день свадьбы я была совершенно счастлива. И в первую же ночь поняла, почему сэра ле Диш Коллингтона знакомые офицеры прозвали Ледышкой, но решила, что сама во всем виновата. Шесть месяцев спустя, после третьей ложной беременности, я взмолилась о клиторотомии. Доктор Приккет сказал, что в Лондоне как раз находится один искусный шотландский хирург, который «сделает все как надо». И вот однажды вечером ко мне пришел тот единственный мужчина, которого я по-настоящему полюбила, — Боглоу Бакстер.
С какой стати мой второй муж изобразил Боглоу чудовищем, от одного вида которого ребенок мог заплакать, няня — увести его, лошадь — взбрыкнуть? Бог был крупный, печального вида мужчина, но такой заботливый, чуткий и непринуждающий во всех своих словах и движениях, что животные, дети, обиженные и одинокие люди, все женщины — я повторяю и подчеркиваю, — ВСЕ ЖЕНЩИНЫ С ПЕРВОГО ВЗГЛЯДА чувствовали себя с ним в покое и безопасности. Он спросил, почему я хочу сделать эту операцию. Я объяснила. Он задал новые вопросы. Я рассказала ему про свое детство, ученье, замужество. После долгого молчания он мягко сказал:
— Дорогая моя, вы всю жизнь тяжко страдали от эгоистичных, жадных, глупых мужчин. Хотя их в общем-то винить не в чем. Они тоже получили ужасающее воспитание. Доктор Приккет искренне считает, что вам поможет операция, которой генерал хочет вас подвергнуть. Не поможет. Боже упаси вас ее сделать. Я повторю Приккету то, что сказал вам. Он с моим мнением не согласится, но вы имеете право его знать.
Я заплакала от горя и благодарности, потому что знала, что он сказал правду. Я чувствовала это всегда, но не могла осознать, пока не услышала из его уст. Я крикнула:
— Они сведут меня с ума, если я тут останусь! Куда мне деваться?
— Если у вас нет ни друга, согласного вас приютить, ни денег, ни умения их зарабатывать, — сказал он, — уходить от мужа будет самоубийством. Мне очень жаль. Помочь вам я не могу.
Меня воодушевила его доброта. Я бросилась к нему, сидящему на стуле, стала на колени между его ног и подняла сомкнутые ладони к его лицу.
— Если! — требовательно сказала я. — Если когда-нибудь ночью через несколько недель, месяцев или лет к вашему шотландскому дому подойдет бесприютная, отчаявшаяся, одинокая женщина и взмолится об убежище — женщина, с которой вы однажды обошлись по-доброму, — сможете ли вы ее прогнать?
— Нет, не смогу, — ответил он, вздыхая и глядя в потолок.
— Это все, что я хотела знать, — сказала я, вставая, — не считая вашего адреса, который наверняка есть в Британском медицинском справочнике.
— Да, — пробормотал он, тоже вставая, — но воздержитесь от этого, если сможете, леди Коллингтон.
— До свидания, — сказала я, подала ему руку и кивнула.
Кто так хирурга обольстить пытался? Кто так хирурга обольстить сумел?{22}
Мое последнее терпение кончилось через два месяца, и я не была беременна, и у меня в мыслях не было прыгать с моста, когда я приехала в Глазго и взяла кеб до Парк-сёркес, 18 — дома с большими собаками. Я только что узнала, что муж, который не хотел подарить мне ребенка, вот-вот заимеет его от служанки на десять лет меня младше. Увидев меня, Бакстер не задал ни единого вопроса. Он провел меня в комнату, где сидела миссис Динвидди (ей тогда было лет сорок пять, ему — тридцать), и сказал:
— Мама, с этой дамой плохо обращались, она приехала к нам отдохнуть и останется до тех пор, пока не сможет обзавестись собственным жильем. Относись к ней как к моей сестре.
Да, у Парк-сёркес, 18 и Порчестер-террас, 49 была одна общая черта. И там, и тут хозяин вне брака прижил сына от служанки. Но Боглоу любил мать и не скрывал, кто она ему, хоть она и носила другую фамилию. Самых дорогих ему гостей Бакстер приглашал выпить чаю с «моей мамой — миссис Динвидди». И такое чаепитие не было просто уютной формальностью. Наделенная живым умом и острым чувством юмора, она умела поддержать разговор с кем угодно.
— Ну, что вы там теперь изобретаете, сэр Уильям? — могла она спросить ученого, получившего рыцарский титул за прокладку трансатлантического кабеля. — Исправит это вред от той вашей большой работы? — Она шутки ради прикидывалась, что считает телеграф виновником ухудшения погоды и всевозможных войн. Моя родная мать вырастила меня простой манчестерской девчонкой. Монахини сделали из меня француженку. Благодаря дружбе и беседам с миссис Динвидди я стала говорить и вести себя как прямая, непредубежденная шотландка. Коллеги, не знающие о моем происхождении, все еще забавляют меня порой замечаниями о том, какая я шотландка до мозга костей.
Бог мог откровенно говорить о своей незамужней матери, потому что он был холостяк и наследник состояния. Он не мог откровенно говорить о том, что предоставил убежище беглой жене английского баронета и прославленного генерала. Чтобы избавить нас от неприятных вопросов, он выдумал историю о южноамериканских супругах, их гибели в железнодорожной катастрофе и их потерявшей память дочери Белле Бакстер, которой была я. Это дало хороший повод, чтобы обучить меня важным вещам, о которых мне прежде не говорили; однако он не велел мне ничего забывать из усвоенного раньше.
— Не забывай о прошлом, — сказал он. — Тягчайшие из твоих переживаний в Манчестере, Лозанне и на Порчестер-террас расширят твое сознание, если ты будешь вспоминать их с разумным интересом. Если ты этого не сможешь, они не дадут тебе ясно мыслить.
— Не смогу! — воскликнула я. — У меня болели пальцы, когда я отстирывала грязную одежду в корыте с ледяной водой; они болели не меньше, когда я играла на пианино бетховенскую «Элизу» девятнадцать раз без остановки, потому что учительница после каждой фальшивой ноты заставляла меня начинать сызнова. У меня болела голова, в которой отец сделал трещину ударом кулака; она болела не меньше, когда я страницами заучивала наизусть Фенелонова «Телемака» — несомненно, скучнейшую книгу на свете. Такие вещи нельзя вспоминать разумно — они принадлежат разным мирам, Бог, и ничто их не связывает, кроме боли, которую я хочу забыть.
— Нет, Белла. Это только кажется, что они в разных мирах, потому что ты пережила их далеко друг от друга; но смотри: я поворачиваю на петлях фасад этого большого кукольного дома. Загляни во все комнаты. Таких домов тысячи в каждом крупном британском городе, сотни — в каждом маленьком городке, десятки — в каждой деревне. Таков дом на Порчестер-террас, таков и этот дом — мой дом. Слуги живут по преимуществу в полуподвалах и мансардах, где холодней и тесней всего, где комнаты меньше. Тепло их тел, когда они спят, согревает их хозяев на средних этажах. Эта куколка на кухне — судомойка, а заодно и черная прачка, она отстирывает и катает одежду. У нее будет вдоволь горячей воды, если ей достанутся щедрые хозяева, и ей не придется работать сверх сил, если поставленные над ней слуги будут обходиться с ней по-человечески; но мы живем в такой век, когда алчность и жестокое соперничество прославлены как основа общества, поэтому, если из нее будут выжимать все соки, никто и бровью не поведет. Теперь загляни в гостиную на втором этаже. Здесь стоит пианино, а за ним сидит другая куколка. Если поменять ее платье и прическу на судомойкины, их не отличишь друг от друга, но менять никто не будет. Может быть, она как раз пытается сыграть бетховенскую «Элизу» без единой фальшивой ноты — ее родители хотят, чтобы когда-нибудь она завлекла богатого жениха, который использует ее как светское украшение и средство для продолжения рода. Теперь скажи мне, Белла, что общего между судомойкой и хозяйской дочкой, если не считать возраста, телосложения и дама, где они живут?
— Обеих используют другие люди, — ответила я. — Им не позволяют ничего за себя решать.
— Вот! — обрадованно воскликнул Бакстер. — Ты поняла это мгновенно, потому что помнишь уроки ранней юности. Никогда не забывай их, Белла. Большинство людей в Англии и Шотландии воспитаны так, чтобы не знать этого вовсе, — воспитаны, чтобы стать орудиями в чьих-то руках.
И Бакстер учил меня свободе, окружая меня игрушками, о которых ребенком я не имела понятия, и показывая, как пользоваться приспособлениями (тогда их называли философскими приспособлениями), с помощью которых его отец учил его самого. Не могу описать восторга от собственной власти, с каким я осваивала земной и небесный глобусы, зоотроп{23}, микроскоп, гальванический элемент, камеру-обскуру, правильные многогранники и счетную машинку Непера. Мелкие точные движения получались у меня без труда — сказались шитье в родительском доме и фортепьянные упражнения в монастыре. В моем распоряжении были книги по ботанике, зоологии, географии и истории с будившими воображение гравюрами и цветными картинками. Данкан Парринг, юрист и приятель Бога, водил меня в театры — Бог не мог этого делать сам, он страдал боязнью толпы. Я любила театр; даже вскидывающий ноги опереточный кордебалет заражал меня ощущением счастливой беззаботности! Но больше всего я любила Шекспира. Я принялась читать его дома — сначала «Шекспировские истории» Лэма, потом сами пьесы. В библиотеке, выискивая книжки с картинками, я также нашла сказки Андерсена, «Алису в Стране чудес» и «Тысячу и одну ночь» во французском переводе, включавшем эротические места. На какое-то время Бакстер нанял мне учительницу, мисс Мактавиш. Но она долго не продержалась. Я не хотела учиться ни у кого, кроме Бога. С ним ученье было восхитительным лакомством; с ней — повинностью. Примерно в это время я впервые встретила молодого Арчи Свичнета.
Это произошло прелестным теплым свежим днем, и я, наверно, выглядела слегка по-детски, стоя на коленях на траве нашего маленького дворика и глядя в глубь клетки, где спаривались Мопси и Флопси. Со стороны переулка в калитку вошел Бакстер, а с ним — застенчивый, плохо одетый молодой человек с оттопыренными ушами. Бакстер нас познакомил, но юноша до того смутился, что слова не смог выговорить, отчего и я почувствовала себя не в своей тарелке. Мы поднялись наверх выпить чаю, но без миссис Динвидди, и это значило, что Бакстер не считает Свичнета своим близким другом. Пока готовили чай, Бакстер весело болтал об университетских медицинских делах, но Свичнет просто ел меня глазами и даже двух слов не произнес в ответ. Ужас! Тогда я пошла к пианино и сыграла одну из простеньких песен Бёрнса. Может, это и вправду был «Зеленый берег Лох-Ломонд»[32], но я не пользовалась педалями пианолы. Играла сама и держала ритм превосходно. Кроме того, я отчетливо помню, что пианолу мы купили в 1897 году — в год шестидесятилетия восшествия королевы на престол. Кажется, тогда этот инструмент только-только появился. Напоследок Свичнет настоял на том, чтобы поцеловать мне руку. В доме сэра Обри этот изысканный континентальный ритуал не был в ходу даже у гостей из Франции и Италии. Я была ошеломлена и, возможно, в изумлении посмотрела потом на свои пальцы. Наш гость страдал повышенным слюноотделением, и мне не хотелось ни вытирать руку, ни трогать ею свое платье, пока он не уйдет. Я долго потом его не видела и, честно говоря, не жалела об этом.
Только одно омрачало эти счастливые, счастливые дни. Бог не позволял мне соблазнить его.
— Прошу тебя, не влюбляйся в меня, Белла, — говорил он. — Пойми, я не мужчина вовсе, я большой смышленый пес в облике человека. Кроме наружности, меня отличает от собаки только одно. Мне не нужен хозяин — и не нужна хозяйка.
Это была правда, но я не могла смириться с этой правдой. Я любила его всем сердцем, всем разумом, всей душой и жаждала превратить его в человека. Однажды ночью, сгорая от желания, я со свечой в руке, обнаженная, вошла в его спальню. Лежавшие на папу псы ревниво заворчали, но я знала, что меня они не укусят. Увы, на кровати тоже были псы — и рядом с ним, и в ногах. Эти зарычали враждебнее.
— Виктория, тут нет для тебя места, — пробормотал он, открыв глаза.
— Бог, пожалуйста, пусти меня, хоть ненадолго! — взмолилась я со слезами. — Дай мне от себя ровно столько, чтобы у нас родился ребенок, маленькое существо из нас обоих, чтобы мне было кого кормить, любить и миловать всю жизнь.
— Они ведь вырастают, — сказал он, зевая, — и главное, есть медицинская причина, по которой я не могу быть отцом.
— Ты болен?
— Неизлечимо.
— Тогда я стану врачом и вылечу тебя! Врач может сделать такое, что не под силу хирургу! Я буду твоим врачом.
Он прищелкнул языком. Две собаки, встав с пола, осторожно взяли икры моих ног в свои могучие челюсти и стали подталкивать меня к двери. Хочешь не хочешь, пришлось подчиниться.
Наутро за завтраком Бог объяснил все как есть — он не любил ненужных секретов. От отца, знаменитого хирурга, он унаследовал сифилитическое заболевание, которое рано или поздно должно закончиться безумием и общим параличом.
— Когда придет беда, я не знаю, — сказал он. — Может быть, спустя месяцы; может быть, спустя годы. Но я к ней готов. Единственное средство, которое мне поможет, — это безболезненный яд, который я выпью при появлении первых симптомов. Этот медикамент у меня всегда с собой, так что тебе не нужно ради меня становиться врачом.
— Тогда я стану врачом ради всех! — выкрикнула я среди рыданий. — Хоть чью-нибудь жизнь спасу, если не твою. Я заменю тебя! Я стану тобой!
— Это хорошая мысль, Виктория, — сказал он серьезно, — и если ты не передумаешь, нам нужно будет должным образом направить твои занятия. Но прежде всего я бы хотел, чтобы ты обзавелась подходящим мужем — дельным, самоотверженным человеком, который поможет тебе добиться, чего ты хочешь, и удовлетворит твои любовные инстинкты, которые страшно изголодались.
— Если не ты, пусть голод будет моим мужем! — заявила я сквозь сжатые зубы. Он улыбнулся и покачал головой. О моем знаменитом муже, оставшемся в Англии, мы давно уже и думать забыли.
Он взял меня в кругосветное путешествие. Идея была моя — я хотела разлучить его с собаками. Он согласился, желая не только расширить мой кругозор, но и (как я теперь понимаю) избавиться от меня. Мы посещали больницы и слушали медицинские лекции в четырнадцати столицах. Одна венская специалистка обучила меня самым современным методам половой гигиены и предохранения от беременности, после чего Бакстер принялся всюду, где только мог, знакомить меня с мужчинами. Но при том что чувственное начало было во мне очень сильно, я не могла или не хотела отделить его от начала нравственного, побуждающего отдаться лишь тому, кто достоин восхищения; а кто был достоин его больше, чем Бог? Когда наконец мы вернулись в Глазго, он стал из-за меня очень несчастен. Мое общество лишало его всякой свободы. Я ничего не позволяла ему без меня делать, никуда ходить. Мне такая жизнь доставляла больше радости, чем ему, потому что я, хоть и не могла проглотить его целиком, выйдя за него замуж, все же обладала им больше, чем кто-либо другой. И вот однажды, гуляя у мемориального фонтана в Западном парке, мы вновь повстречали Свичнета.
Я уже говорила, что животные, дети, все маленькие и застенчивые люди в присутствии Бога чувствовали себя увереннее. Свичнет в первый раз увидел Бога в университетском анатомическом классе, где тот проводил демонстрации, когда основной лектор был болен. Маленький, застенчивый Свичнет влюбился в Бога так же страстно, как влюбилась в него я. Меня он тоже, конечно, любил, но потому лишь, что видел во мне женское воплощение Бога, которое он мог обнять, в которое мог внедриться. Но Бог был первой большой любовью в его жизни, и любовью безответной. Задолго до того, как я появилась на Парк-сёркес, Свичнет выследил, по каким маршрутам Бог гуляет с собаками по воскресеньям, и стал к нему примазываться. Бог ни с кем не мог вести себя иначе как по-доброму, и все же однажды, когда Свичнет не только дошел с ним до самого дома, но и имел наглость проникнуть внутрь, моему бедному милому ПРИШЛОСЬ сказать, что он нуждается в большем уединении, чем оставляет ему назойливость Свичнета. После этого Свичнет от него поотстал, хотя порой они случайно встречались и Бог приглашал его домой. По бесконечной доброте Бога это изредка происходило, и в один из этих визитов мы со Свичнетом и познакомились.
Когда мы встретились вновь, Бог прямо-таки толкнул меня к несчастному коротышке. Он сел на скамейку, сказал, что ему надо отдохнуть, и попросил Свичнета прогуляться со мной по парку. Теперь, глядя назад, я вижу, что он хотел только избавиться на время от несносного, болтливого, навязчивого существа, которым я стала; но, бродя по тропинкам среди кустов под руку со Свичнетом, я по-иному представляла себе намерения Бакстера. Уж не Свичнета ли он видит в роли подходящего мне самоотверженного мужа, который поможет мне добиться, чего я хочу, и удовлетворит… и тому подобное? Я понимала, что такой человек неизбежно будет в глазах посторонних (да вероятно, и в моих собственных глазах) существом слабым, потому что он НЕ ДОЛЖЕН разлучать нас с Богом. Просто-напросто ему нужно будет жить с Богом и со мной, не стремясь обзавестись собственным домом. Пока я над всем этим размышляла, повисший на моей руке тщеславный человечек лепетал что-то о своем нищем детстве, о своих выдающихся успехах в университете и о своей блестящей деятельности в должности врача при Королевской лечебнице. Стало быть, ЭТО и есть тот, кто мне нужен? Я остановилась, чтобы взглянуть на него пристальнее. Тут он меня поцеловал — сначала робко, а потом и со страстью. Раньше меня никогда не целовал мужчина. Радости любви я испытала только во время сафического романа с учительницей музыки в Лозанне. Я любила бы ее всю жизнь, но — увы, — намой эгоистический вкус, она любила еще слишком многих, и я воспылала к ней ненавистью. Я была поражена тем, какое удовольствие доставил мне Свичнет. Когда мы разлепились, я посмотрела на него чуть ли не с уважением. На его предложение пожениться я ответила согласием, добавив: «Давай скажем Богу прямо сейчас». Я не сомневалась, что Бог будет несказанно счастлив обрести больше свободы, разделив меня со Свичнетом.
Какой же я была тогда чудовищной эгоисткой! Ни капли нравственного воображения, ни капли зрячего сострадания к людям. Бог хотел найти для меня хорошего мужа, чтобы он сам мог вернуться к привычной жизни, которую я нарушила; он не ожидал, что мой брак принесет ему ЕЩЕ ОДНОГО домочадца! К тому же человека не слишком-то ему симпатичного. Выслушав новость, он едва не упал в обморок Он попросил нас отложить окончательное решение на две недели. Мы, конечно, согласились.
Людей 1974 года, надеюсь, не так будут шокировать вопросы пола, как моих современников из поздневикторианской эпохи. Если я ошибаюсь, это письмо по прочтении немедленно сожгут.
Всю последующую неделю мои мысли и мечты были заняты поцелуем Свичнета. Его ли это заслуга, недоумевала я, или любой другой мужчина тоже способен дать мне это ощущение немыслимой власти и одновременно немыслимой беспомощности? Может быть, осмеливалась я думать, С ДРУГИМ МУЖЧИНОЙ БУДЕТ ЕЩЕ ЛУЧШЕ! Чтобы это выяснить, я соблазнила Данкана Парринга, на которого раньше у меня не было никаких видов и у которого (отдадим ему справедливость) не было никаких видов на меня! Это было заурядное создание, столь безраздельно преданное властной эгоистке матери, что до того, как мы стали любовниками, мысль о женитьбе его ни разу не посещала. Но едва мы ими стали, она не замедлила его посетить. Я не думала, что предложенный им побег может быть как-то связан с бракосочетанием. Для меня это был восхитительный эксперимент, путешествие с целью увидеть в сравнении достоинства и недостатки Свичнета. Я объяснила это Богу, который потерянно сказал:
— Поступай как знаешь, Виктория, не мне учить тебя делам любви. Но не будь жестока к бедному Паррингу, у него не слишком-то крепкая голова. Свичнет, когда узнает, тоже будет страдать.
— Но ты не закроешь передо мной дверь, когда я вернусь? — спросила я бодро.
— Нет. Если только буду жив.
— Еще как будешь! — воскликнула я, целуя его. Я больше не верила в его сифилис. Мне легче было думать, что он сочинил себе болезнь, чтобы женщины вроде меня не пытались обводить его вокруг своих изящных пальчиков.
Что ж, я от души насладилась моим Паррингам, пока он был целехонек, и была к нему добра, когда он рассыпался на куски. До сих пор я раз в месяц навещаю его в приюте для умалишенных. Он всегда приветлив и весел; меня он встречает озорным подмигиваньем и понимающей ухмылкой. Я уверена, что его сумасшествие началось как симуляция, чтобы избежать тюрьмы за растрату вверенных ему клиентами средств, но теперь-то оно всамделишное.
— Как твой муж? — спросил он меня на прошлой неделе.
— Арчи умер в 1911 году, — ответила я.
— Нет, меня ДРУГОЙ твой муж интересует — Преисподний Бакстер-Левиафан Вавилонский, царь-хирург окаянной материальной Вселенной.
— Он тоже умер, Парень, — сказала я с горестным вздохом.
— Фью! Этот-то никогда не умрет, — хихикнул он. Как бы я хотела, чтобы эти слова оказались правдой.
Когда я вернулась на Парк-сёркес, он уже умирал. Я поняла это по его обмякшей фигуре и дрожащим рукам.
— О Бог! — закричала я. — О Бог! — И бросившись на колени, обвила руками его ноги и прижала к ним орошенное слезами лицо. Он сидел в гостиной миссис Динвидди; рядом сидела она, а позади него стоял Свичнет. Меня изумило присутствие здесь моего жениха, хотя, конечно, я писала ему из-за границы. Когда Богу стало хуже, ему понадобилась медицинская помощь и услуги такого рода, какие его матери были не под силу. С приближением смерти его неприязнь к Свичнету отступила.
— Виктория, — с трудом заговорил он, — Белла-Виктория, прекрасная ты Победа, мой разум скоро вконец иссякнет, иссякнет вконец, и ты перестанешь меня любить, если наш друг свечник не даст мне очень сильное средство. Но я счастлив, что не выпил его, не увидев тебя. Выходи за эту свечку, Белла-Виктория. Все, что у меня есть, будет твое. Обещай заботиться о собаках, о моих бедных, бедных, одиноких собаках без хозяина. Бедные собаки. Бедные собаки.
У него затряслась голова, изо рта струйкой потекла слюна.
Свичнет закатал ему рукав и сделал укол. На несколько минут он опять пришел в сознание.
— Да, и водите собак на воскресные прогулки, Арчи, Виктория. Вдоль канала до Боулинга, потом мимо Строванского родника к Лэнг-Крэгс, что близ Дамбартона, дальше пересечь Стокимьюр в направлении Карбета и вернуться домой мимо озера Крэйгаллион-лох через Алландер и Магдок, минуя водопроводную станцию Милнгэви. Или вверх вдоль Клайда до Резерглена или Камбесланга, взобраться на Кэткинские кручи через Дехмонт, потом через Гарганнок и Моллетсхью выйти на Нилстонский тракт. Чудесные есть места для прогулок вокруг Глазго, высокие места, роскошные виды на горы, озера, холмистые пастбища, леса и величественный залив — все это обрамляет наш город, который маловато мы любим, а то бы мы его сделали лучше, чем он сейчас. Порадуйтесь за меня камням, по которым переходят речку у церкви Кэддеркерк, чистому озеру Бардови-лох, Холмам старых жен, Кафедре дьявола, Дамгойаху и Дангойну. Если у вас будут сыновья, назовите одного в мою честь. Мама вам поможет их вырастить. Мама! Мама! Относись к детям Свичнетов как к собственным внукам. Жалко, что я сам не мог тебе их подарить. И постарайся простить моего отца, сэра Калина. Чертов старый мерзавец. Заварил кашу, а расхлебывать другим. Но мы все так делаем, ха-ха. Живей, Свичнет! Средство!
Арчи принес склянку, но я забрала ее у него из рук и, прижав на мгновение губы к губам моего любимого в первом и последнем поцелуе, приподняла рукой его голову и дала ему выпить.
Так умер Боглоу Бакстер.
Теперь у тебя, дорогой читатель, есть на выбор два отчета о событиях и не может быть двух мнений о том, какой из них достовернее. Книга моего второго мужа прямо-таки смердит всем, что было болезненного в самом болезненном из столетий — девятнадцатом. Он сделал рассказ, сам по себе достаточно странный, еще более странным, вставив в него эпизоды и фразы из «Могилы самоубийцы» Хогга и добавив сверхъестественных штучек, позаимствованных у Мэри Шелли и Эдгара Аллана По. Какими только болезненными викторианскими бреднями он не поживился! Я нахожу здесь следы «Грядущей расы», «Доктора Джекилла и мистера Хайда», «Дракулы», «Трильби», книги Райдера Хаггарда «Она», «Записок о Шерлоке Холмсе» и, увы, «Алисы в Зазеркалье», вещи куда более мрачной, чем солнечная «Алиса в Стране чудес». Он воспользовался даже произведениями моих близких друзей — «Пигмалионом» Дж. Б. Шоу и научно-фантастическими романами Герберта Джорджа Уэллса. Перечитывая снова и снова эту мрачную пародию на историю моей жизни, я снова и снова задавалась вопросом: ЗАЧЕМ АРЧИ ЭТО НАПИСАЛ? Я чувствую себя способной отослать это письмо потомству именно потому, что нашла наконец ответ.
Как колеса локомотива приводятся в движение сжатым паром, так рассудок Арчибальда Свичнета приводила в движение тщательно скрываемая зависть. Несмотря на свалившееся на него состояние, он всю жизнь в душе оставался «приблудным сыном бедной крестьянки». Зависть, которую бедные и эксплуатируемые испытывают к богатым, — вещь хорошая, если только она направлена на преобразование этого несправедливо устроенного общества. Вот почему мы, фабианцы, считаем профсоюзы и лейбористскую партию в такой же степени своими союзниками, как любого честного политического деятеля, будь то либерал или тори, который стремится предоставить достойный прожиточный минимум, чистое жилище, здоровые условия труда и право голоса каждому взрослому жителю Британии. К несчастью, мой Арчи завидовал именно тем двоим, кого он любил, тем, кто только и мог его терпеть Он завидовал Богу из-за того, что у него был знаменитый отец и нежная, любящая мать Он обижался на меня из-за богатого отца, пансионского образования и знаменитого первого мужа, обижался на блеск моих достоинств. Больше всего он завидовал заботе и теплу, которыми окружал меня Бог, и страстной любви, которую испытывала к Бакстеру я; его злило, что наши чувства к нему самому ограничиваются дружеским расположением, приправленным в моем случае некоторой долей чувственности. Потому-то в последние месяцы жизни он и выдумал в утешение себе фантастический мир, где он, Бог и я пребывали в совершеннейшем равенстве. Прожив детство, которое, на взгляд обеспеченного человека, и детством-то назвать нельзя, он сочинил книгу, где утверждалось, что Бог тоже был его лишен, что он всегда был таким, каким знал его Арчи, ибо сэр Колин сработал его по методе Франкенштейна{24}. Мало того, он и меня лишил детства и шкальных лет, написав, что при первой встрече с ним умственно я была не я, а моя маленькая дочь. Выдумав для нас троих это общее равенство в нищете, он потом с легкостью мог изображать мою любовь к нему с первого взгляда и зависть к нему Боглоу! Но сумасшедшим Арчи, безусловно, не был. Он прекрасно знал, что его книга полна хитроумной лжи. Потому-то он и посмеивался в последние недели жизни — он видел, как ловко его вымысел берет верх над истиной. Во всяком случае, мне так кажется.
Но почему же он не позаботился сделать вымысел еще более убедительным? В двадцать второй главе, описывая, как мой первый муж прострелил мне ступню, он пишет: «К счастью, пуля прошла навылет, ПРОБИВ ПЕРЕПОНКУ МЕЖДУ ПЯТОЧНОЙ И МАЛОБЕРЦОВОЙ КОСТЯМИ ПЛЮСНЫ и даже не задев кость». Выделенные слова могут показаться убедительными разве что человеку, ничего не понимающему в анатомии, но это вздор, чушь, чепуха, бессмыслица и ахинея[33], и Арчи не мог забыть медицину до такой степени, чтобы этого не знать. Он должен был написать «разорвав сухожилие косой приводящей мышцы большого пальца между проксимальными фалангами второго и третьего пальцев», потому что произошло именно это. Но у меня нет времени разбирать страницу за страницей, отделяя правду от вымысла. Если отбросить то, что противоречит здравому смыслу и этому письму, останется описание некоторых реальных событий, случившихся в мрачную эпоху. Как я уже говорила, на мой нюх, книга так и смердит викторианством. Она исполнена в таком же ложноготическом стиле, как памятник Скотту, университет Глазго, вокзал Сент-Панкрас и здание парламента. Я ненавижу подобную архитектуру. Эта избыточная бесполезная декоративность оплачена неоправданно высокими доходами — доходами, выдавленными из чахнущих жизней детей, женщин и мужчин, работающих больше двенадцати часов в день шесть дней в неделю на НЕОПРАВДАННО грязных фабриках; ибо в XIX веке нам уже было известно, как производить вещи чисто. Мы не воспользовались этим знанием. Колоссальные доходы правящих классов были слишком священны, чтобы на них посягать. По-моему, эта книга пахнет так же, как пахло у простой женщины под кринолином после дешевой двухдневной железнодорожной экскурсии в Хрустальный дворец. Может быть, я принимаю все слишком всерьез, но я счастлива, что дожила до XX столетия[34].
И вот, дорогой мой внук или правнук, мои мысли обращаются к тебе, потому что я не в состоянии представить себе мир, в котором это послание будет прочитано — если оно вообще будет прочитано. В прошлом месяце Герберт Джордж Уэллс (этот пахнущий медом человек!) выпустил книгу под названием «Война в воздухе». Действие происходит в двадцатые или тридцатые годы нынешнего века; книга описывает налет немецкой авиации на США и бомбардировку Нью-Йорка. Вследствие этого весь мир втягивается в войну и все крупнейшие центры цивилизации оказываются разрушены. Уцелевшим приходится куда хуже, чем австралийским аборигенам, ведь они лишены первобытных навыков охоты и собирательства. Конечно, книга Г.Дж. — предостережение, а не предсказание. Он, и я, и многие другие — мы надеемся на лучшее будущее, потому что активно его строим. Глазго — волнующее место для убежденного социалиста. Даже в ранний, либеральный период этот город дал миру пример муниципального управления общественным достоянием. Наши квалифицированные рабочие ныне самые образованные в Британии; кооперативное движение популярно и развивается; телефонная система Глазго принята министерством связи как образец для всего Соединенного королевства. Я знаю, что деньги, которыми оплачиваются наши достижения и наша вера в себя, имеют опасный источник — огромные военные корабли, что строятся на верфях Клайдсайда по государственным заказам в ответ на такие же смертоносные громадины, сооружаемые немцами. Так что предостережениями Г.Дж. Уэллса не стоит пренебрегать.
Но международное социалистическое движение столь же сильно в Германии, как и в Британии. Деятели рабочих партий и профсоюзов в обеих странах согласились, что, если правительства объявят друг другу войну, они немедленно призовут ко всеобщей забастовке. И мне чуть ли не хочется даже, чтобы наша военно-капиталистическая верхушка объявила-таки войну! Если рабочий класс тут же прекратит ее мирными средствами, моральная и материальная власть в крупных промышленных странах перейдет от хозяев к производителям всего насущного, и мир, в котором будешь жить ТЫ, дорогое мое незнакомое дитя, будет здоровее и счастливее нынешнего. Благословляю тебя.
Виктория Свичнет, доктор медицины.
Парк-сёркес, 18, Глазго.
1 августа 1914 года