Они ехали, ехали, а мы не могли их остановить.
И они принимали мученическую смерть, эти счастливые молодые люди.
Ни одного из них не уличили в заговоре против моей жизни. Однако, покуда Мария всеми силами восстанавливала против меня моих католиков, их нельзя было щадить. Она постоянно мечтала об иноземном вторжении — французском ли, испанском ли, папском, да хоть черта лысого, лишь бы сбросить меня с трона.
После более чем десятилетнего заточения она рвалась получить обратно свой трон, да и мой в придачу, в виде процентов за ожидание.
Она — на моем троне, на троне моего отца?
Пустая кровожадная потаскуха, ошалевшая от любви к себе, как и все ее гнилые товарки!
И пусть весь мир и даже ее собственный сын (которого воспитали в соответствующем духе) знают, что она распутница и мужеубийца!
И хуже того — потому что за королевами подобное водилось, что не мешало им усидеть на троне, — весь мир знает: она — нерасчетливая дура, которая думает исключительно тем местом, откуда растут ее длинные ноги, и, словно помоечная кошка, не упускает ни одного случая удовлетворить свой зуд.
Однако, сколько я ни уворачивалась от ее безумных коленец, как ни ускользала из паутины, что плела она в заточении день и ночь, мне было никуда от нее не деться — от нее и от кровавой бани, которую она все-таки нам устроила.
Уолсингем видел это с самого начала.
— Двум королевам в одном королевстве не бывать. Ваше Величество не будет знать покоя, покуда жива королева Шотландская. Вспомните герцога Норфолка! Она найдет других, кто станет ее орудием! Она снова попытается отнять у вас жизнь и трон! Попомните мои слова!
Его напор выводил меня из себя.
— Докажите! — орала я.
— И докажу, мадам.
Через месяц у него все было готово.
— Новый человек в замке, который втерся в доверие к королеве, пивовар из соседней деревни, делающий бочки с пустыми затычками, двойной агент во французском посольстве, что получает письма от Папы, — короче, вот весь механизм тайной переписки. Я уверен, шотландская королева себя выдаст. Остается ждать.
Ждать.
Хуже нет.
Господи, как мне было плохо! Все католические государства объединились в ее поддержку, обложили нас со всех сторон. Один Бог знает, как боялась я по ночам, бессонными часами, самыми страшными в моей жизни. Я не напрасно опасалась уязвимости наших западных рубежей: эти вероломные ирландцы, чтоб им заживо сгнить, впустили набранные в Испании папистские войска, и нам лишь ценою огромных усилий удалось отразить нападение.
В Шотландии Мариины французские дядья, Гизы, охмуряли ее сына, малолетнего короля Якова — сколько ему, почти двадцать? Не такой и малолетка, и Бог весть, долго ли еще можно полагаться на этого шотландского юнца. А тем временем по ту сторону Ла-Манша привычного дьявола Альбу сменил новый, злейший — единокровный брат Филиппа, ублюдок дон Хуан.
Бастард по рождению и по природе, кровавый ублюдок, как мы вскорости убедились. Нам пришлось послать одного из ближайших помощников Уолсингема, надежного Дэвисона, с золотом, чтобы ободрить и вместе с тем припугнуть добрых голландских бюргеров, стонущих под пятой испанца. Однако Мария ловко переманила его на свою сторону, как узнали мы из первого же перехваченного Уолсингемом письма. «Обнимаю Вас, — писала она, — и молю Бога приблизить день, когда смогу в качестве английской королевы приветствовать вас в Англии!»
— Измена! — кричали Уолсингем и Робин.
— Для суда мало, — убивались Бэкон и Берли. — Поскольку вы бездетны, она может подразумевать свое возможное право унаследовать ваш трон.
— Кит, вы — судейский! — взывала я к Хаттону. — Помогите мне!
Он покачал головой:
— Увы, теперь я только танцор Вашего Величества. Однако можно испросить мнение Коллегии.
— Так испросите!
Испросил. И все согласились с лордом-хранителем печати — «недостаточно измены».
В ту ночь я снова рыдала в оконной нише, выла на луну. Черт побери Марию, лопни ее глаза! Проклятье ее цветисто-уклончивым фразам, тому хитроумию, с которым она, желая меня свергнуть, никогда не высказывается напрямик!
Однако, если…
Если мы поймаем ее с поличным, уличим в заговоре против моей жизни, докажем, что ее перо обагрено моей кровью, — что тогда?
Я не смогу ее казнить.
Потому что я видела то, чего не видели другие, — Мария должна жить. Покуда она жива, можно не бояться Филиппа, он не станет свергать меня ради Марии, всей душой тяготеющей к враждебной ему Франции. Однако я не обольщалась касательно его чувств к Англии, понимала — он спит и видит нас покоренными.
Он прислал нового посла, дона Бернардино де Мендосу, известить о перемене в своем настроении. Я возненавидела его с первого взгляда — от пульсирующей жилки на виске до черных каблуков его кордовской кожи башмаков.
О, как намеренно холоден был его поклон!
— Ваше Светлейшее Величество, мой великий король просит меня приветствовать в вашем лице его любезнейшую младшую сестру.
Ха! Вот он теперь как, короткозадый пеликан!
— И доводит до вашего сведения два своих желания, в коих рассчитывает на ваше содействие. Он желал бы возвращения истинной римской веры по всему миру, и прежде всего — в его собственных владениях! А также требует, чтобы прекратились бесчинства ваших каперов на Испанском материке.
Я слушала его в аудиенц-зале и обмахивалась веером, дабы остудить расходившиеся нервы. Под корсажем, расшитым оправленными в серебро сапфирами и бирюзой, бешено колотилось сердце, под модным головным убором лихорадочно работал мозг.
В его собственных владениях — то есть в Нидерландах, которые все сильнее волнуются под его жестокой и отдаленной державой, и где ни Альба, ни дон Хуан, ни кто другой не может сдержать наступление Реформации.
Однако мои каперы?
— Кто нападает на испанские галионы, дон Мендоса, кто с моего ведома грабит сокровища вашего повелителя? Это джентльмены удачи, пираты, голодранцы, отребье! — подавшись вперед, выпалила я ему в лицо. Господи, как густо напомажены его волосы, воняет, словно папистским ладаном, на щуплой груди папистский крест в полфута длиной. Я постучала веером по инкрустированному каменьями распятию. — Мы не поддерживаем их, правда, Берли?
Берли сплел длинные пальцы, словно его возмутило самое предположение.
— Конечно не поддерживаем! — с жаром вскричал он. — Мы чтим международные законы и здесь, и в международных водах.
Я хихикнула про себя. Это верно, по крайней мере в отношении Берли, самого законопослушного из людей. Однако я уже некоторое время втайне от него приглядывала за своими купцами, мало того, запускала палец, если не руку, во все ими добытое. Когда Робин убедил меня вложить средства в этих энтузиастов из западных графств — Хоукинса и иже с ним, — я и не знала, какую получу выгоду. Но их набеги на корабли, везущие Филиппу добытое в Вест-Индии серебро, оказались вернейшим способом ослабить его и обогатить меня.
Однако я, разумеется, поддакивала Берли, ну, просто сама невинность.
— Нет, нет, мы ничего не знаем, — с праведным гневом уверяла я.
— Как Вашему Величеству угодно!
Само собой, Мендоса, уходивший шипя от ярости и распространяя вокруг запах желчи, мне не поверил. Но что ему было делать — назвать королеву Англии лгуньей? И вот поди ж ты, солги — кому бы в эту самую минуту войти в лондонские воды, как не этому разбойнику Фрэнсису Дрейку!
Дрейк! Знаю, когда станут описывать мое царствование, его назовут в числе моих величайших героев. А кто вспомнит моего доброго седобородого Сассекса и моего лорда-хранителя печати, толстого Ника Бэкона, тех, кто служил мне денно и нощно со дня моего восшествия, четверть столетия, и, к моей величайшей скорби, умерших той осенью? На меня наседали, чтобы я назначила преемника Бэкону, и, внимательно осмотревшись, я остановила выбор на верном сэре Джоне Пакеринге. Но Дрейк? Я его почти и не знала. Он был полезен, и все.
— Мадам, «Лань», «Лань»! «Золотая Лань» стоит в лондонском порту!
Лондон обезумел от радости, подмастерья улизнули с работы, женщины и дети, вельможи и купцы — все бежали в доки смотреть на героев, смотреть на чудо.
— Дрейк? После стольких лет? Черт возьми! — осадила я Робина, когда тот принес новость. — Его так долго не было, что я и позабыла про его существование!
Когда он покидал Англию, я еще и не видела свою последнюю любовь, монсеньера, и считала, что Робин мне верен…
Довольно! В том месяце предстояло справлять мой день рожденья. Дева снова восходила, Робин был со мной, я и без Дрейка считала это подарком.
Робин улыбнулся:
— Ваши слуги вас любят. Сойдя на берег, он первым делом спросил: «Как королева?» И он умоляет вас посетить его корабль и выбрать из добычи, чего ваша душа пожелает, — он говорит, что привез баснословные сокровища.
Баснословные? Вернее будет сказать, сказочные!
Когда я взошла на его кораблик, он преклонил колена, маленький, румяный, широкоплечий, с глазами, как далекий окоем. По обе стороны меня приветствовали открытые зевы сундуков с серебром, золотом и самоцветами. Я запрокинула голову и втянула соленый воздух.
«Благодарение Богу!»
Дрейк вскочил на ноги и, словно фокусник, принялся извлекать сокровища.
— Смотрите, Ваше Величество! Золотые и серебряные монеты без счета! Золото и серебро в слитках, кроны и полумесяцы, ангелы-нобли и эскудо. Вот, гляньте! — Он играючи запустил руки по локоть в сверкающие цацки. — Ожерелье из алмазов чистой воды? Нет, слишком бедно для королевы… Может быть, оплечье из желтых алмазов и красных рубинов в виде цветов жимолости? — Еще одна безделушка сверкнула в воздухе, короткие заскорузлые пальцы ухватили ее, как рыбешку — чайка. Это был кораблик из изумрудов, с парусами-жемчужинами, плывущий по сапфировому морю. — Вам нравится, госпожа?
Я с трудом выговорила:
— Мне… нравится.
Его обветренное лицо расплылось в улыбке.
— Тогда я смею надеяться, что мой скромный дар обретет в ваших очах расположение!
Он поклонился и хлопнул в ладоши. Тут же подскочил крохотный мичман с обшитой бахромой подушкой чуть не больше себя ростом — на ней лежала корона чистого золота, украшенная изумрудами, из которых самый маленький был больше моего мизинца.
Я окончательно онемела. Однако к тому времени, когда Дрейк прибыл в Гринвич с другими безделицами вроде алмазного креста, серебряной с золотом шкатулки, кушака из черных рубинов и тройной нити жемчуга, я уже обрела дар речи.
— Правда ли, сэр, что вы обогнули земной шар? Совершили кругосветное путешествие?
Никогда не слышала я такой гордости, как в голосе этого кривоногого коротышки.
— Мадам, во имя Вашего Величества и во имя Англии мы это совершили. И, благодарение Богу, первые в мире!
А теперь при мне был не только мой голос, но и церемониальный меч.
— Встаньте, сэр Фрэнсис Дрейк, наш новопосвященный и возлюбленный рыцарь…
— У него столько серебряных слитков?! Столько золота?! Полтора миллиона дукатов? Это разбой, пиратство, грабеж! — вопили Берли и Мендоса.
— Это честно добытые трофеи, закон океана, добыча! — возмущались Робин и Уолсингем.
— Мы должны ее вернуть! — кричал Берли, дай ему Бог здоровья.
— Никогда! — рычал Робин, и я еще искренней пожелала здоровья ему.
И все это время Мендоса обивал мои пороги, настаивая на аудиенции, чтобы потребовать назад сокровища своего повелителя, а я отговаривалась тем, что больна, что лежу в постели, что у меня болят зубы — последнее, по крайней мере, было правдой.
А тайком я послала сказать Дрейку, Хоукинсу и другим моим мореплавателям: «Продолжайте свое доброе начинание! Грабьте испанские галионы, пусть их король нищает, а я — богатею!»
Однако нельзя было бесконечно отказывать Мендосе в аудиенции, как ни страшилась я его заранее известных мне слов.
Впрочем, когда он их произнес, я постаралась заткнуть уши.
— Значит, мадам, вы не хотите прислушаться к пожеланиям моего владыки, всемогущего короля Испанского, от имени которого я говорю? Что ж, посмотрим, прислушаетесь ли вы к голосу наших пушек, что разнесут вашу маленькую Англию на тысячу кусочков и рассеют их по всему нашему прекрасному земному шару!
Тогда ли я впервые поняла? Поняла, что будет война? Я слышала это в его голосе, читала в его глазах, глазах Филиппа.
Так что радость от великой победы Дрейка омрачили растущие страхи — теперь и мы, как мужественные маленькие Нидерланды, жили под тенью львиной пяты.
Медленно подкрадывался Великий пост; в тот год вредные поветрия грянули необычно рано: для мертвецов еще не приготовили ям с негашеной известью; мяса нельзя, невкусная рыба, сухие коренья, старые яблоки, сморщенные, как кожа у моих глаз, и пустые внутри, как мое сердце; третье воскресенье перед постом, второе, масленица отмечали скорбный путь к Пепельной среде[12]. Тем мартовским утром я в окаменелом бесчувствии несла пепел своих надежд в Вестминстерское аббатство сквозь пепельно-серый от непрекращающейся мороси день. Даже церковь Святой Маргариты, которую я всегда любила и чьи серые камни были уже стары, когда аббатство переживало свою первую молодость, не могла снять с моих плеч покров смертельного страха.
В зябком пространстве церкви голос проповедника доносился словно из адской бездны:
«Обратитесь ко Мне всем сердцем своим в посте, плаче и рыдании. Раздирайте сердца ваши…
…Пощади, Господи, народ Твой, не предай наследия Твоего на поругание, чтобы не издевались над ним народы; для чего будут говорить между народами: где Бог их?»[13].
На поругание народам…
На поругание Филиппу?
Паписты окружили нас, предатели подкапываются под нас.
Дождь барабанил по крыше, словно беспокойные Божьи пальцы. Я знала, что сегодня еще двум священникам из Дуэ суждено предстать перед своим Создателем, палачи-живодеры уже точат свои ножи. Душа моя возмущалась при мысли о чудовищной казни. Но нельзя же отдавать им свою страну! В Испании Филиппова инквизиция по его приказу жжет на костре любого чужестранца, даже не еретика, если тот на улице не преклонил колена перед Святыми Дарами. У нас в Англии можно проспать всю службу, и никто не полезет тебе в душу с расспросами.
— Прах их всех побери! — в сердцах вскричала я, когда служба окончилась, не принеся мне душевного покоя. Впереди — долгий пост, а за ним еще более долгие лето, осень, зима.
Моя притихшая свита тянулась из церковных дверей, возле которых, как всегда, толпились слепые, прокаженные, увечные, умалишенные со своими плачевными, жуткими язвами. Господи, почему созданное Тобою так безобразно и гнусно? Или это цена, которую мы продолжаем платить за великий грех в Саду, грех праматери Евы?
Мерзкий ливень оставил по всему двору церкви Святой Маргариты лужи стоячей воды.
Бледное солнце серебрило неприглядную картину, которую я озирала с порога, и особенно грязь, скопившуюся там, где я собиралась пройти.
— Ваше Величество, позвольте мне.
Я резко вздрогнула. Этого мягкого девонского выговора я не слышала со смерти моей милой Кэт.
Кто это?
Голубые глаза обычно бывают серовато-зеленоватые, или бледно-бирюзовые, или цвета неба после дождя. Эти же были синие-пресиние, как августовские васильки, только не такие невинные: глаза мужчины, который смотрит на женщин и находит в этом зрелище удовольствие.
Лайковые сапожки, рост добрых шесть футов, лет, с виду, двадцать шесть, не больше.
Кудри и ухоженная бородка необычно темные для ярко-синих глаз и матовой бледной кожи.
Камзол голубовато-зеленый, цвета можжевельника. Плащ, подбитый плюшем, богато расшит стеклярусом и миланским шнуром. И при этом во всем облике что-то от голодранца, оборванца, забияки; может быть, это воскресное платье — его единственная приличная одежда?
Раздвинув толпу, он сдернул плащ с великолепных плеч и с размаху — какой жест! — больше я такого не увижу — швырнул мне под ноги. Словно парящий орел, плащ медленно опустился на самую большую лужу, как раз там, где мне предстояло ступить. Незнакомец сорвал шляпу, спутанные кудри рассыпались по лицу. Поклон был изящнее и ниже, чем у вельможного француза Симье, а уж тигриная грация — и говорить нечего.
— Вашего Величества преданный слуга до последнего вздоха.
И он исчез, оставив в воздухе отголосок тягучего, картавого девонского говорка. Я обернулась к своим людям:
— Пусть мне сейчас же скажут, кто это!