Глава 6

Что есть любовь, молю, скажите мне?

Колодец потайной, где в глубине

Восторг и сокрушенье спят на дне.

Набат, гремящий в гулкой тишине

О безднах ада, райской вышине, —

И это все любовь, сказали мне.

— Он из западных краев, мадам, — сказал Берли, провожая взглядом удаляющуюся фигуру. — Родич сэра Хэмфри Гилберта, что водил ваши полки в Ирландию. Стишки пописывает, но, говорят, вояка неплохой. Звать Рели.

— Позвать сюда!

— Наглый выскочка! — буркнул у меня за спиной Хаттон. — Конечно, он это нарочно придумал — швырнуть в грязь такой чудесный плащик.

Робин, по другую руку от меня, недовольно рассмеялся:

— Ручаюсь, ваш посыльный недолго пробегает — сами увидите, Ваше Величество, он недалеко ушел.

Племянник Робина, бледный юный Филипп Сидни, глядел Робину в рот, словно услышал тонкую остроту. Я ждала беглеца. Что правда, то правда, мой посыльный в два счета привел его обратно.

— Так значит, Рели? — я рассмеялась в ревнивые лица своих спутников. — Ну, сэр, я только что выслушала о вас самые нелестные реляции!

Нимало не смущенный, он засмеялся, показывая крепкие белые зубы.

— Однако я хорошо служил вам в Ирландии и послужу еще, гораздо лучше — такой владычице!

Опять картавит, мягко и сильно.

— У вас особый выговор, сэр.

Он гордо вскинул голову:

— Я говорю на родном языке, мадам. Моя мать — урожденная Чампернаун, из западных краев.

— Чампернаун? И моя старая наставница, Кэт…

— Была сестра моей матушки.

О, милая, милая Кэт.

Чуть дрожа, я взглянула в дерзкие синие очи:

— Чтобы служить мне, вам, сэр, понадобится новый плащ.

— Будь я хоть нищий оборванец, я буду служить вам до последнего издыхания!

Я опять засмеялась:

— Неужели? Тогда приходите ко мне завтра.

Могла ли я быть благосклоннее?

Но каков наглец! Он не пришел, а прислал подарок, золотой полумесяц, усыпанный мелким жемчугом. При подарке был стишок, рифмованный вопрос «Что есть любовь?», и письмо.

«Не могу прибыть по Вашему велению, светлая луна, и не дерзнет смиренная моя звезда вступить в столь высокие сферы, доколе не будет готов заказанный мною новый плащ: стыжусь явиться пред богиней, пред нашей Дианой в чем-либо недостойном лобзания нежных ее лучей».

Мне понравилось.

Я решила приблизить его.

И когда он наконец соизволил явиться, его ждала щедрая награда — довольно, чтоб оплачивать трех портных в течение года.


А они все ехали, миссионеры, мученики, радостные, отважные, навстречу нашей ужасной жестокости — и наша жестокость становилась все ужаснее, а они все ехали.

И Мария все плела бесконечную паутину, писала бесконечные письма, протягивала нити от испанского наместника дона Хуана к своим родичам Гизам во Францию и Шотландию, от них к Ватикану и вновь в Испанию. Во тьме, бесшумно и незримо, словно Пенелопа, мы распускали пряжу предательства, нить за нитью… а она все пряла, день за днем.

А Филипп все сидел пауком в Испании, все вымышлял и вымаливал, как бы ему раз и навсегда подчинить испанскому господству Нидерланды и, заодно, Англию.

И все три нити свивали в одну три Серые Пряхи, три древние Судьбы, прядущие пряжу рока.

— Мадам, шкатулка — мастер Рели оставил.

Душистый сандал, и вырезано «ER?»! Прелесть!

А что внутри?

Сей взор, что манит руки всех сердец,

Рука, что манит сердце в каждом взоре,

Рука и взор, ум и небесный гений

Владычицы моей превыше восхвалений.

— Верни его! Бегом!

— Мадам, он недалеко!

Рели первый из моих фаворитов любил меня истинно поэтично — да, в чудесных стихах. О, другие тоже умели закрутить катрен и сообразить сонет, любой недоучка, даже многие женщины. Но овладеть словами, чтобы они летели к моему сердцу, как поцелуи, порхали вокруг, словно купидончики, скакали и ластились, умел только мой Рели.

И не в последнюю очередь за это к нему и ревновали.

— Лауреат Вашего Величества! — ехидно величал его Робин. — Если вам угодна истинная поэзия, миледи, позвольте рекомендовать вам моего племянника, чей редкий дар…

— Что, мальчика Филиппа? Нет, Робин, не позволяю!

— И это — поэзия? — фыркнул красный от злости Хаттон, сгребая сегодняшнее подношение. С издевкой он прочел второй станс:

Взор испытует чистоту сердец,

Рука сердца светлейшие пленяет…

— Довольно! — оборвала я, награждая его самым нелюбезным взглядом. Эти строки я уже выучила наизусть и ни в какой критике не нуждалась, коль скоро мне самой нравится — а мне нравилось, особенно заключительное:

Небесная с небес небесною хранима властью,

О, дай тебе служить хоть бессловесной страстью.

Да! В эти новые трудные времена мне нужны были новые служители! Нидерланды стенали под свирепым испанским гнетом, и в роковой час миру явился муж.

Муж Судьбы: Вильгельм Молчаливый звали его. «Человек столь непреклонный, мадам, что скорее откроет шлюзы и затопит страну, нежели отдаст ее на попрание пестрым испанским каблукам! — восхищался Берли. — Ему нужна помощь: мы малы, но Штаты, как они себя называют, еще меньше… Впрочем…»

Вы уже знаете, что я отвечала, что я твердила своим лордам, так что уже и преданнейших тошнило от вечного припева…

Деньги! Деньги! Деньги!

Где люди и деньги?

Не хватает!

Всегда не хватает людей и денег!

Но мы должны отвратить сонмища мидян[14] от наших врат! Если позволить Испании безнаказанно свирепствовать в Нидерландах, то близок и наш час.

— Благодарение Богу, у вас надежный флот, мадам, — мрачно промолвил Рели, теребя бородку. Твердый, синий, требовательный взгляд. — Но нужно строить еще корабли…

— Будет война, мадам, — сказал Робин, устало потирая лоб. — Нужно создавать армию.


Деньги, Боже мой!

Amor et pecunia… любовь и деньги…

«Любовь спит с деньгами», — сказал Марциал, и сказал верно — где одни, там и другая, водой не разольешь. Рели завоевал мою любовь, когда на деньги, дар любви, построил не городской дом для себя, а морской дворец, не модную одежду завел, а вооруженную четырехмачтовую шхуну. Он назвал ее «Ковчег Рели», а потом, в час моей нужды, подарил мне — поистине королевский дар — и дал новое имя «Ковчег королевы».

Робин отбивался другим оружием, словами, как Рели, но не своими: он нанял актеров, назвал их «труппой лорда Лестера» и велел разыгрывать всякие милые пустячки и дурачества, чтобы хоть ненадолго отвлечь меня от бремени растущих забот.

И за это я его снова полюбила.

А Рели, любила я его, спросите?

Конечно, он мне нравился. Пусть ему не было тридцати, а я содрогалась под тяжестью полустолетия — что с того? Пусть он обхаживал меня за деньги, а не только за красивые глаза — что с того? Все такие!

Даже Робин? Если честно?

Даже он.

А мой Уолтер, моя живая вода, моя aqua vitae?

Гладкие щеки и кудрявая бородка, твердые руки, заливистый смех, неутомимые ноги.

И ничего общего с моим отцом!


Однако государственные заботы подтачивали мои силы. А покуда я просиживала за полночь со стариками и писарями, юные играли и плясали, как им и надлежит.

Как-то этим летом я поздно вышла в присутствие.

— Пусть веселятся! — велела я лорду-гофмейстеру, занимая место на возвышении. Виолы вздохнули, лютни заплакали, танцы возобновились. Послышался девичий смех, блеснул голубой с золотом наряд, тоненькая стройная фигура вступила в круг. Золотые волосы, черные глаза, смелый взгляд — Пенелопа Девере, одна из дочерей графа Эссекса, погибшего за меня в Ирландии. В брачной поре, подумала я тогда — теперь, судя по ее виду, в пору плакать! Ее брат, молодой Эссекс, на попечении Берли — а кто отвечает за сестер?

— Где граф Хантингдон?

— Здесь, ваша милость!

— Хантингдон, старый друг!

Улыбка верного и скромного служаки. Я указала на Девере:

— Ваша воспитанница до сих пор не замужем. Кто-нибудь просил ее руки?

Он с печальной усмешкой кивнул в дальний конец зала. Там в углу щуплый одинокий юноша в глубокой задумчивости следил за кружащимися в ярком свете парами.

— Сэр Филипп Сидни пылко ухаживает за ней и воспевает в стихах. Но она над ним смеется.

Да, конечно… маленький, бледный, весь рябой… хуже того, лишен единственного, что сполна возместило бы любые недостатки.

— У него нет денег!

Хантингдон вздохнул:

— Истинная правда, мадам. Также ее домогается лорд Рич…

— Богатый лорд Рич?

Он хмыкнул:

— Очень богатый лорд Рич.

Я призадумалась. Рич. Да, я его знаю — сын, нет, конечно, внук того Рича, что в моем беспомощном девичестве всячески помогал ненавистному Паджету в стремлении меня уничтожить и собственными голыми руками пытал Анну Эскью. Нынешний лорд в этом неповинен, но рассудил заблага жить потихоньку, не высовываться, приберегать денежки.

— Подходящая пара. Она его любит?

Хантингдон чуть вздохнул:

— Увы, нет.

— Неважно. — Я приняла решение. — Так и будет. Рич ее получит. А я подумаю о младшей.


Я действительно собиралась о ней позаботиться. Но если я думала пристроить этих своевольных девиц и ради блага Филиппа спасти его от старшей, как же я просчиталась! Сидни все так же как по бессердечной Пенелопе, она оказалась недостойной женою Ричу, Доротея сбежала с каким-то глупым рыцарем, а тут еще дочь Уолсингема вбила себе в голову, что выйдет за Сидни или умрет.

— Хватит! — кричала я. — Этого не будет.

Но Уолсингем ради любимой дочки был согласен на все — не могла же я запретить отцу пристроить дитя. Я вообще была не в лучшем расположении духа: как раз обнаружилось, что лорд Оксфорд, лучший мой танцор, нарушил брачные клятвы, изменил жене, дочери моего доброго Берли, с молоденькой девочкой, только что из пеленок! Хуже того, любовницей была Анна Вавасур, одна из моих фрейлин, то есть я за нее отвечала, а ублюдочек был уже на подходе. Кузен и покровитель Вавасур вызвал Оксфорда на дуэль, они дрались, все их приближенные тоже, несколько человек были убиты…

— Проклятие! — гремела я в ярости. — Всех в Тауэр!

Ужели весь мир помешался, кроме меня?

Как я благодарила Бога за моего Рели, он хранил верность, он не смотрел на этих шлюшек, вся его любовь, до последней капли, принадлежала мне одной.


Ну и пусть весь мир смеется в кулак, что, мол, старуха увлеклась молодым красавчиком, — возле этого светлого костра я грелась в сгущающейся тьме.

Ирландия снова восстала — Ирландия! Всегда Ирландия! — и с Рели пришлось расстаться, послать его с армией прикрыть, как он выразился, «нашу заднюю дверь». А Испания ломилась в переднюю: опять, как в те времена, когда грозил брак Норфолка и Марии, свечи у нас выгорали до подсвечников; только теперь нам грозили легионы у самых врат. Но им еще предстояло пересечь светлое кольцо воды, наш ров, канал, первую, последнюю и лучшую нашу оборону.

— В каком состоянии флот? Нужно провести опись! Кому бы это поручить?

Берли поклонился:

— С вашего дозволения, мадам, у меня есть тот, кто вам нужен. Мой сын Роберт оставил университет и жаждет вам послужить. Не угодно ли испытать его на этом поприще? Ручаюсь, он будет верным слугой, — но об этом лишь вам судить.

Я распрямила ноющую шею и уставилась на Берли. Роберт? Горбатый калека у меня на службе? Я с изумлением наблюдала, какой гордостью озарилось лицо Берли. Поистине, поразительна отцовская любовь! Но, рассуждала я, если Берли без колебаний ставит на сына свою репутацию, наверное, юноша того стоит. Я потрепала старика по руке.

— Пусть придет ко мне — немедленно!


Немедленно?

Нет, ему пришлось прийти гораздо быстрее!

Пока мы с Берли сидели в печальных сгущающихся сумерках, мне почудилось, что мое ухо уловило… кажется, я услышала…

Звук, от которого у меня давно уже сжималось сердце, топот копыт, возвещающий прибытие дурного вестника.

— Принц Оранский мертв, пал от руки убийцы, католического наемника, подосланного королем Филиппом!

Итак, Вильгельм Молчаливый умолк навеки.

Чтоб его убийце гореть в аду — и королю, который его подослал?

Я закрыла глаза, сползла на пол и попыталась молиться. Я слышала, как хрустят бедные старые колени Берли, когда тот преклонил их рядом со мной.

О, Боже, взывало сердце, это ли Твоя воля? За что Ты караешь Твоих новых святых, святых Реформации, таких, как Вильгельм, кто из последних сил бьется явить миру Твой свет?

Мы, конечно, знали, как изощрялся Филипп в своем ненасытном стремлении погубить Вильгельма. Отважный голландец по меньшей мере шесть раз избежал яда, ножа и пули, однажды был ранен в руку, другой раз — в челюсть, с тех пор и стал для всего мира Молчаливым.

Я слышала, как Берли тихо возносит молитву:

— Per Jesum Christum Dominum nostrum, Amen.

И знала, что он, как и я, молит: «Боже, да минует нас чаша сия…»

Ибо то была горькая чаша, полная полыни и желчи. Обезглавленные Нидерланды, словно курица с отрубленной головой, метались в поисках нового вождя. Претендентов было немного. Почему же меня так изумил их выбор?


— Что? Вы предлагаете править Нидерландами мне?!

Я ужаснулась. Важные, облаченные в серое бюргеры из Голландии, Зеландии и Утрехта, крепкие, как их дамбы, откланялись возмущенные и униженные, придется их теперь ублажать лаской и лестью, застольем и звонкой монетой.

Я не могла принять трон Нидерландов — хватало дел и у себя в королевстве! Но Штаты, лишенные вождя, не устоят перед Испанией и года.

— Их надо крепче привязать к нам, — убеждал мой кузен Говард, сын моего старого двоюродного деда, лорда-адмирала. — Пошлите лучшего и знатнейшего, достойного вас!

Глаза у Чарльза были теперь, как у отца, умные, нервы крепче, он понимал Англию. Конечно, он прав. Я уже сама это решила. Послать достойного? Кто и сейчас достойнее Робина?

Перед отплытием он пришел приложиться к руке, с ног до головы сверкая парадными доспехами — ему предстояло быть не только моим наместником, но и моим воителем. По моему приказу на проводы собрался весь двор. Когда он уходил, великолепный, в сопровождении племянника Филиппа Сидни и пасынка Эссекса (свет, что ли, такой в конце ноября? — или глаза устали? — зрение притупляется, разве я так раньше видела? — или я невольно сравниваю его с юным Эссексом — не мальчиком, но, как ни глянь, юношей, высоким, многообещающим), — только я вдруг спросила себя: «Кто этот незнакомец? Когда это у Робина исчезла талия, а волосы поредели, когда увяла кожа? Откуда бралась та божественная поступь, этот ли человек некогда оседлал, пришпорил и объездил мое сердце?»

Рели, тонкий, гибкий, смеясь, как смеются до тридцати, беззаботно махнул музыкантам и подскочил ко мне:

— Музыка ждет. Вашему Величеству угодно танцевать?

Черные кудряшки блестят, глаза уже пляшут, тугое молодое тело пахнет лимоном и лавандой…

Да, Моему Величеству угодно…

Я танцевала, и он танцевал, я перебирала струны, он сочинял стихи, я была очарована, ибо мой Рели умел песней подманивать птиц.

Я назначила его капитаном своей гвардии, пожаловала прекрасными владениями и рентами, а он платил мне своей любовью.

Я набрасывалась на нее с жадностью, так я изголодалась. Я была в тревоге, в гневе, не в себе.

— Вашему Величеству недостает лорда Лестера, — шепнула Кэт Кэри, убирая мои волосы.

О Господи, да! И недостает его именно таким, каким он был! Мне недостает того Робина!


Как нужен мне был Рели, когда пришли первые сообщения из Нидерландов. «Ваш вице-король держит поистине королевский двор, он окружил себя всяческим великолепием», — наивно докладывали мне.

— Что? — взорвалась я. — Мы выколачиваем деньги, сто, двести, триста тысяч фунтов, а он держит двор? — Я обратилась к письму: «И вскоре, как мы слышали, прелестная вице-королева прибудет разделить его труды и заботы…»

Жгучая досада пронзила меня в самое сердце.

Он послал за ней! Они будут изображать короля и королеву — на мои денежки!

Я с силой запустила в стену бокал, он разбился вдребезги.

— Вернуть его! — воззвала я к Берли. — Отобрать все титулы, швырнуть вместе с волчицей Леттис в ближайшую тюрьму!

— Нет, Ваше Величество, — успокаивал Берли.

«Леди, пощадите, — молил Робин в письмах. — Ежели Вы недовольны, она не приедет!»

«Вы больше не вице-король!» — посылала я с самым скорым гонцом.

«Тогда позвольте мне остаться последним из Ваших слуг! — доставляли мне еще быстрее его пресмыкательства. — Оставьте здесь Вашим конюхом, чистить лошадиные копыта…»

Пришлось оставить его, надо было сдерживать испанцев. А мне пришлось простить.

«Роб, — писала я в слезах, пресмыкаясь не хуже его, — летнее полнолуние помутило мой разум, я не владела собой. В мечтах я продолжаю беседовать с тобой и шлю печальное „прости“ моим всевидящим очам, что бдят ради меня. Да хранит тебя Господь от всякого зла, да спасает от всех врагов. Прими миллион благодарностей за труды и заботы. Всегда та же, ER».


Да поможет мне Бог…

Но у меня оставался Рели!

Не назло ли Робину (я знала, как он будет досадовать, когда летучая молва достигнет Европы) пожаловала я Рели богатую винную монополию, подарила городской дом, произвела в рыцари? Мой новый сэр Уолтер рыдал у моих ног и клялся, что откроет для меня новые земли и назовет их «Виргиния» — земля девственницы. Дурацкая юношеская похвальба, но и она меня утешала.

Я отчаянно нуждалась и в юности, и в утешении — старость и даже худшее внезапно постигли почти всех, кто был мне близок. Из Франции сообщили, что мой Лягушонок, моя последняя любовь, герцог Анжуйский, скончался от удара, и я его оплакала. Даже Хаттон выглядел на сорок, а Робин, Господи помилуй, ведь он мой ровесник, моих лет — ему тоже полста! — которых при мне и шепотом назвать не смели, но которые рифмовались со всем, что угнетало меня в это тяжкое время: «казна пуста» и «на уме суета».

Полста!

Ненавижу!

И хватит об этом!


— Парри, убери эту жуткую штуку, она живая, глянь, трясется, как кабаний зад!

Яростно обмахиваясь, я глядела в зеркало. Заботливые руки копались в рыжих кудрях — там поддернут, тут расправят.

— Мадам, перрюке — самое роскошное, что носят леди во Франции…

— Чтоб тебе, Парри!.. Не перечь, называй вещи своими именами, эта штука — парик! Мне, по-твоему, нужен парик?

А если и так, немудрено, после всех пережитых скорбей, таких, что и долготерпеливый Иов принялся бы рвать на себе волосы! Но ведь этот зуд кое-где под волосами, конечно, пройдет с весной?

— Просто улучшенные накладки из волос, мадам, мы ими пользовались и раньше, чтоб немножко подправить природу… как только девушка закончит с притираниями и нанесет румяна…

— Слишком много!

Слишком много всего — нависшая копна рыжих завитушек, кармин и кошениль на щеках, под ними белый свинец и бура поверх персиковой пудры, шеллак и гуммиарабик… — но главное, слишком много надо скрывать, слишком много морщин, слишком много прожитых лет!


Мне недоставало Робина, я жаждала его возвращения, ибо в зеркалах его глаз я не видела своих лет. И месяца не прошло, как мне грубо напомнили, как меня ненавидят, как враги мои, исполненные злобы и зависти, выжидают и строят бесконечные козни.

Однажды, когда я одевалась для присутствия, из прихожей донесся странный шум, а затем гневные крики моих лордов.

— Проклятие, как ее от такого защитить? — сердито и громко возмущался Оксфорд. — Ее Величество не может всякий раз выходить на люди в кирасе! Что она, Боадицея, что ли, королева-воительница?

Голос Уолсингема звучал не меньшей страстью:

— Придется стать!

Отшвырнув фрейлин, я бросилась к дверям:

— Что стряслось?

Ко мне повернулись десять, пятнадцать бледных лиц — горстка моих лордов, стражники…

— Как это вы не можете меня защитить?

Молчание.

Хаттон заговорил первый:

— Ваше Величество слишком уязвимы для нападения. Неусыпный надзор…

— Неусыпный надзор?

Что, опять Вудсток, домашний арест при Марии?

Я не выдержу.

— Лучше умереть, чем жить — в тюрьме!

Оксфорд напрягся:

— Но, мадам, если мы не сумеем вас защитить?

— Бог защитит! Но о чем речь? Зачем тут стража?

— Ваше Величество помнит доктора Вильяма Парри, члена парламента?..

— Нет… да… что с ним?

Берли стиснул руки и шагнул вперед:

— Его задержали в личном саду вашей милости, он бродил с кинжалом и пистолью, клялся прострелить ваше сердце и посадить вашу голову на шест.

Я задохнулась от ужаса:

— Он, верно, безумен!

Уолсингем горько рассмеялся и покачал головой:

— Последние годы он много разъезжал по Европе, миледи. Безумен он или нет, но его подкупили.

— Подкупили? Кто?

Уолсингем пожал плечами:

— Франция — Испания — люди шотландской королевы — папские агенты… — Его черные глаза сузились и заблестели. — Все они заодно, католики и предатели. Все ищут вашей смерти! Надо смотреть строже, надо сузить все дыры, через которые лезут эти крысы!

Вот так его и поймали.


Трокмортон.

Боже! При этом имени слезы наворачиваются на глаза. Помните Николаса, сэра Николаса Трокмортона, кто одним из первых оказал мне поддержку, еще при сестре Марии, кто был моим послом во Франции, потом в Шотландии, когда Мария еще сидела на троне и только-только влюбилась в Дарнли?

Когда он умер, я поклялась быть матерью его сиротке, которую он назвал в мою честь, юной Бесс — она незадолго до этого прибыла к моему двору.

И подумать! — его ближайший родственник, сын его брата, поднял на меня руку, участвует в покушении на мою жизнь?

Взяли его очень просто. Из Рима пришла новая Папская булла с требованием меня убить:

«Как есть сия греховная женщина в Англии причина погибели многих миллионов душ, тот, кто избавит от нее мир, сослужит Богу верную службу и исполнит волю священной памяти Святого Отца Пия V…»

Священной? Святого?

— Все заговоры идут из Рима, — божился Уолсингем, — через Францию и Испанию. Надо просто следить за двумя их оплотами в нашей стране — следить и ждать.

И voila! Трокмортона заметили, когда он покидал французское посольство, и схватили дома, когда он пытался сжечь свои предательские бумаги. Уолсингем лично наблюдал за пыткой в присутствии Парламентского комитета, чтобы все было законно и гласно. Предатель клялся выдержать тысячу смертей, но не сказать и слова.

Но сказал все — под конец. Мрачную историю они услышали.

Тут были не мелкие проходимцы вроде Ридольфи, а большой заговор. Возглавляли его герцоги Гизы, Мариина французская родня, поистине родственные души! Они никогда не переставали заботиться о ней, не прекращали усилий вернуть ее сына, маленького Якова, в римскую веру. По плану один из них должен был высадиться на южном берегу, другой вторгнуться через Шотландию, третья колонна из пяти тысяч наемников двинулась бы через Ирландию, а тем временем католики восстали бы по всей Англии.

Меня ждало острие кинжала, Марию — мой трон.

— Зачинщик — не кто иной, как ваш враг Мендоса. — Уолсингем примчался мне доложить. — Вот как он соблюдает посольский нейтралитет!

Я в гневе стиснула зубы, к ярости добавилась боль.

— Отошлите его немедленно, вышвырните его вон! Только сначала обыщите его бумаги, узнайте, кто за это платил!

— Мадам, мы уже знаем это из уст Трокмортона! — возразил Уолсингем. — Кто, как не Папа и не король Испанский?

Так предатель продал меня двум моим заклятым врагам — и все за Марию Шотландскую, старую римскую потаскуху! Слышали его жалобные причитания, когда его снимали с дыбы? «Я предал ту, что мне дороже всего в мире!» — рыдал он. Он любил ее! Она была ему дороже меня, его королевы, законной монархини, матери страны! За свое предательство он умер медленной мучительной смертью. Как ни сжималось мое сердце, я пальцем не пошевелила, чтобы его спасти.


Но не все желали мне смерти. Когда в этом месяце двор перебирался на зиму из Гемптона в Уайтхолл, народ заполнил грязные, раскисшие дороги.

Я не могла сдержать слез при виде этих честных и верных английских лиц.

— Благослови вас Бог, добрые люди!

— Вас любят, мадам, — высказался ехавший рядом французский посол.

Я ехидно рассмеялась:

— По крайней мере некоторые, как видите!

Но как ни сжималось мое сердце от их любви или от ненависти Трокмортона, еще сильнее оно сжималось от злобы к Марии, я ненавидела ее всю, до самых ее накрашенных бровей. Ибо кому же писал Трокмортон, когда его взяли, как не его «почитаемой владычице королеве Марии II, истинной и законной католической королеве Англии»?

— Вот, мадам! — ликовал Уолсингем. — Теперь мы ее поймаем!

Нет, сказали судейские.

Верно, она писала ему.

Ее вычурные французские фразочки помогли ей снова упорхнуть из наших сетей.

И опять Уолсингему осталось только божиться:

— Она себя выдаст. Ждать, мадам, — только ждать.

Загрузка...