Теперь все были против нас. Началась охота, и Англия, бедная трепетная Англия, загнанная могучими ловчими, отбивалась из последних сил.
Это снова было Марииных рук дело, даже из могилы она продолжала со мной бороться.
В предсмертном письме она завещала английский трон своему дорогому испанскому кузену, теперь в глазах всех католиков Англия принадлежала Филиппу. И Его Католическое Величество, король Испании и Нидерландов, Rex Anglorum[16] шел требовать свое.
А что Яков Шотландский, спросите вы, ее сын, разве не к нему перешли ее притязания?
С женой можно развестись, с мужем тоже, но кто властен развестись с собственным ребенком? Кто бы, кроме Марии, попытался? В завещании она обошла родное дитя в угоду полоумному испанцу, которого и в глаза-то не видела.
А Филипп, ополоумевший от старости и злости, утрат и поражений, принял брошенную перчатку. Он утвердится в законном праве, он возглавит крестовый поход против королевы еретиков, королевы-еретички.
Однако у нас не умирала надежда выиграть другими средствами. Той весной я по-прежнему чувствовала себя калекой — медленно-медленно отходила я после Марииной смерти. Не сразу, но я простила Берли и остальных, вернула их ко двору. А в начале лета произошло событие, которое разом вернуло мне силы. Вновь передо мной стоял плимутский коротышка и докладывал, как исполнил мое последнее повеление. Над залысым лбом озорным нимбом светился легкий пушок редеющих волос.
— Ну, сэр Фрэнсис, я приказала вам грабить их, грабить, грабить. И Дрейк полез в драку с королем Испанским?
В больших синих глазах блеснули озорные искорки.
— Мы наконец-то отдраили их хорошенько! В Кадисе мы сожгли больше тридцати семи кораблей!
Я прыснула со смеху:
— Значит, вы подпалили испанскому королю бороду!
— Без сомнения — и весьма ощутимо! После этого, бороздя просторы испанских морей, мы захватили и сожгли еще не меньше сотни. А когда, по пути к Азорам, проходили мимо мыса Сан-Висенти, — он невинно закатил глаза, — случайно наткнулись на «Сан-Фелипе»…
Я подалась вперед, кровь прихлынула к лицу.
— Что, «Святой Филипп»? Плавучая сокровищница самого короля?
— Да, Ваше Величество, да! — Он довольно хохотнул. — Корабль был так нагружен шелками, пряностями и серебром, что еле держался на плаву. — Словно фокусник, он крутанул в пальцах сверкающую монету. — И кроме изумрудов, рубинов, сапфиров, опалов и жемчугов, я привез сто пятьдесят тысяч братишек и сестренок вот этой особы, чтобы сложить их к вашим ногам, — вы ступите на золотой ковер!
Как я ликовала! Берли привел ростовщика, Палавичино.
— Скажите Ее Величеству то, что сказали мне.
Итальянец поклонился, пощипал ус:
— С утратой «Сан-Фелипе», Ваше Светлейшее Величество, король Испанский утратил и доверие европейских кредиторов — никто не даст ему в долг меньше чем под восемнадцать — двадцать процентов!
Вне себя от радости, я жадно подалась вперед:
— А мне?
— Под восемь процентов, светлейшая, и ставки падают. Вы нанесли смертельную рану по главной артерии, снабжающей его золотом.
Я рыдала от счастья. Эта победа подарила нам мирное лето — мирное и радостное…
Должна сказать вам — такой радости я не испытывала ни раньше, ни потом. А первое лето с Робином, спросите вы? Оно давно изгладилось из памяти, он меня оставил, а теперь? — теперь был другой «он», юный Эссекс, он был со мною, он был моим.
Я и сейчас вижу, вот он склоняет ко мне стройный стан, вот шагает ко мне своей стремительной походкой, вижу его чистый взгляд, открытое сердце, распахнутое ко мне со всем жаром юноши девятнадцати весен от роду, — кто бы устоял?
Значит, ему было девятнадцать, а мне — столько, сколько было. Что с того? Мы не переходили никаких границ, он меня развлекал, забавлял, ничего больше.
Все это лето были чудные прогулки меж пышных роз и жимолости, долгие беседы за полночь, когда лишь мы двое бодрствовали средь сонной стражи и припозднившихся придворных. Его не тянуло спать, он уходил к себе с первыми птицами, и то лишь затем, чтобы переменить камзол и снова спешить ко мне…
О, это было чудно, он был такой чудный, такой чудный-пречудный…
Лишь одно портило наше счастье, впрочем, на мой усталый вкус, скорее придавало ему пряность. Рели ревновал и тем ожесточеннее добивался моего расположения! Он отправил в Новый Свет корабли — открывать обещанную «Виргинию», край своей мечты, — и наказал морякам привезти мне чудовищ, индейцев, какие-нибудь занятные дары. И в один прекрасный день он, сверкая синими глазами, с церемоннейшим поклоном вручил мне истинную диковинку.
— Надеюсь, Вашему Величеству понравится, ведь за это мне пришлось вынести основательную головомойку!
— За это? За эту траву? — Я повертела в руках сморщенные бурые листья. — Как так?
— Я употреблял эту, как вы, мадам, выразились, траву, когда крикнул слуге принести эля. Болван вошел, взглянул на меня да как заорет: «Хозяин горит!» — и выплеснул мне на голову полжбана; думал потушить, а только испортил хороший камзол.
Во мне взыграло любопытство. Я потрогала вялый, шелковистый на ощупь лист.
— Объяснитесь, сударь. Почему вы горели?
— Мадам, эту траву курят!
Он вытащил большую бурую трубку с чашечкой на конце, набил в нее листьев, поджег и несколько раз сильно вдохнул через мундштук.
— Так делают индейцы в Новом Свете с большой для себя пользой. А-ах! — Он закрыл глаза и втянул ароматный дымок. Лицо его озарилось блаженством. — Теперь вы, Ваше Величество!
Я огляделась. Рядом со мной стояла Мария Радклифф, по обыкновению бледнее лилии. Может, это вернет краску ее щекам.
— Радклифф…
— Мадам?
Бедная неженка! Одна затяжка, и она позеленела, словно примула, ей стало дурно, затошнило, просто страсть смотреть. Дочь Уолсингема Фрэнсис, вдова Сидни, лишь недавно вернувшаяся ко двору по окончании траура, увела ее прочь.
— Вы, мистрис…
Рели протягивал трубку другой моей фрейлине, юной Елизавете Трокмортон — сирота моего старого слуги, сэра Николаса, она, невзирая на близкое родство с предателем Трокмортоном, оставалась в числе моих любимиц.
— Попробуйте для своей госпожи!
— Ладно, сэр, — со смехом отвечала она, ее смуглое скуластое личико озарилось юной проказливой улыбкой. — Я рискну ради Ее Величества — по вашей просьбе.
— Ну что за славная девчушка! — Он замер и впервые взглянул на нее. — Вас ведь зовут Бесс, или Бесси, я прав?
Мы всем двором по очереди раскурили его траву, пробуя на язык и странное слово «табак», и едкий дымок, и кружащий голову, вызывающий тошноту запах, и вкус, и шероховатость листьев, и мне не пришло в голову сказать: «Не зовите ее Бесс, она не про вас, и вы, сэр, не свободны, вы мой служитель…»
Рели был занят Новым Светом, Эссекс еще приноравливался к старому. Однако этим двум жеребцам было тесно на одном лугу. Они ссорились, яростно и часто. Эссекс, хоть и мальчишка, ни в чем не спускал Уолтеру, так что пришлось мне вмешаться.
— Берегитесь, сэр, — взорвалась я как-то вечером в присутствии, — задирать того, кто мне ближе всех, иначе я скажу про вашу матушку такое, что вам не понравится!
Он побелел как полотно.
— Про мою матушку, мадам?
— Да, про эту ведьму Леттис! И вам следовало бы приглядывать за своей сестрицей Пенелопой — она пошла в мать и, по слухам, наставляет рога своему мужу Ричу.
Он вздрогнул, словно пораженный в сердце олень.
— Я не потерплю такого даже от вас! Не потерплю и того, чтобы мою преданность топтали в угоду мерзавцам вроде дорогого вашему сердцу Рели!
Взбешенный, он с проклятиями убежал в ночь. Однако скоро мой сокол вернулся к хозяйке, смирившийся, покаянный, он снова ел у меня с ладони — тогда я умела его приманить…
И все же холодные осенние ветры развеяли чудную летнюю идиллию, враги были уже у самых наших берегов.
— Надо заключить мир! — в слезах взывала я к каждому встречному и поперечному. Однако непреклонные лица моих лордов говорили:
«Быть войне».
Теперь я особенно нуждалась в чистой преданности нового обожателя, в том, чтобы меня развлекали и отвлекали. Он привез ко двору своего нового друга. Кита Бланта, на пару они восхищались мной и сражались в мою честь на турнирах. И в награду я сделала его своим шталмейстером, как некогда Робина.
Однако военные советники не отставали, теребили, ниточку за ниточкой растаскивали ткань моего душевного мира.
— Посудите сами, мадам! — убеждал кузен Говард, лорд-адмирал, устремив на меня пронзительный взор. — У испанского короля десять, двадцать, сорок тысяч человек меньше чем в двадцати милях от нас, под командованием герцога Пармского! У Азорских островов его флот разбил португальцев, захватил их галион. У Терсейры он нанес поражение французам, испанский адмирал похваляется, что готов хоть через неделю бросить на Англию шестьсот кораблей и восемьдесят пять тысяч солдат. Мы подрываем его религию, грабим его суда, поддерживаем его мятежных подданных, узурпировали «его» трон. Что мешает ему нас уничтожить?
— О, Чарльз!
За четко очерченным мужественным английским лицом я видела прежнего мальчика, сына моего старого дяди Говарда. Как быстро сыновья сменяют отцов!
И все же верно, что Испания не страшится теперь разбитой Франции и что со смертью Марии я потеряла и эту мою защиту…
— Но мы не знаем, действительно ли Филипп так нас ненавидит! — возражала я.
— Дайте мне денег, мадам, и узнаем!
Уолсингем, хоть и пожелтел после болезни, ничуть не утратил внутреннего огня.
— За деньги можно узнать что угодно! Мы выведаем, собирается ли он напасть из Нидерландов или послать войска морем, а если так, то на скольких кораблях и под чьим командованием, куда, когда и что намерен делать потом. Миледи, клянусь, как только испанский король поковыряет в ухе, вы об этом узнаете, и даже узнаете точный вес наковырянной серы!
— Проклятье, Уолсингем, опять деньги?
Сколько?
Que voulez-vous?
Что мне оставалось делать?
К весне восемьдесят восьмого — все-таки Уолсингем гений! — мы знали все, что хотели, и даже больше. Каждый день приносил новые тревожные вести.
— Сто тридцать кораблей стоят в лиссабонском порту, в первой линии двадцать больших галионов, десять галеасов и пять новооснащенных купеческих судов, полностью вооруженных и готовых к отплытию, — мрачно докладывал Уолсингем военному кабинету. — Во второй линии шестьдесят с лишним галионов, каждый вдвое больше самого большого нашего корабля, и с ними семьдесят транспортных и разведывательных судов.
Армада.
В мертвой тишине каждый из нас видел лес мачт, видел гордо рассекающие воду плавучие крепости выше лондонского Тауэра. Уолсингем тем временем продолжал:
— Король Филипп поручил командование флотом первому из своих сановников, герцогу Медине Сидония. Он набрал девять тысяч матросов, две тысячи галерных рабов, почти три тысячи пушек и более двадцати тысяч солдат.
Нас мало… безнадежно мало…
А Уолсингем все бубнил:
— Герцогу Пармскому в Нидерландах приказано встретить огромный флот и помочь ему людьми — для вторжения в Англию. Он пишет своему повелителю… — Уолсингем вытащил из стопки депеш копию письма, — что приготовит для высадки собственные барки…
Одно, по крайней мере, мне стало совершенно ясно.
— Нельзя допустить высадки!
Хансдон поднял брови:
— Ваше Величество боится, что католики их поддержат?
— Никогда! — воскликнула я. — Никто не поддержит испанского короля! Англия помнит Марию Кровавую и смитфилдские костры — она будет драться!
Но никто не отважился сказать «аминь».
Да, мы были готовы драться, в этом никто не сомневался. Лондонский магистрат спросил, сколько людей выставить для защиты города.
Мы сказали, пять тысяч человек и пятнадцать судов, горожане поклялись удвоить это количество, а понадобится, и учетверить.
Но если все-таки враг высадится?..
— Роб… ты будешь меня защищать?
О, как сильно он сдал… и за бок держится, как Кэт незадолго до смерти… — неужели у него тоже колет в боку?
Он улыбнулся своей старой, той улыбкой.
— Защищать? Мадам, велите умереть за вас, и я умру, ликуя и распевая псалмы, словно ткач, если это спасет вашу бесценную жизнь!
Мы мучительно выкарабкивались из мирной спячки, приводили Англию в боевую готовность. Говард был лордом-адмиралом, Берли заведовал внутренними делами, Хаттон в должности лорда-канцлера уламывал и умасливал непокорный парламент. Если Англию можно спасти, ее спасут эти люди. Однако Робин — мой воитель, мой защитник — должен был спасать меня саму. «Вы будете моим наместником, вам командовать наземными силами и обороной, — сказала я. — И в этом звании вы должны спасти нас обоих — и наш добрый народ!»
Все мои дворяне и дворянчики до самых упорных католиков со зловещего севера наперегонки предлагали людей и оружие. Берли выставил сто всадников: пятьдесят улан и пятьдесят человек легкой кавалерии, Робинов брат Амброз — сто пятьдесят всадников и двести пехотинцев. Даже кабинетный воитель Уолсингем снарядил пятьдесят улан и двести пехотинцев; мне сообщили, что он заказал себе полный комплект боевых доспехов и намерен лично возглавить отряд.
— Что ж, и вы, как древний мавр, решились заделаться рубакой? — поддразнивала я его в тщетной попытке сдержать слезы.
Однако чего-чего, а чувства юмора у Уолсингема сроду не было.
— Рубакой? — напрягся он. — О нет, мадам, я приобрел новейшее, лучшее и, — не удержался добавить он, — самое дорогостоящее из современных вооружений…
— Да, сэр?
— Мой собственный батальон карабинеров! — Его глаза излучали торжество.
— Карабинеров?
Абракадабра какая-то!
— Стрелков, Ваше Величество.
— Ха, ружейщиков!
— Мушкетеров, мадам, с вашего позволения — лучших в мире!
Он чувствовал себя задетым.
— Да, да, разумеется, это замечательно — мы благодарим вас от всего сердца.
— Горстка карабинеров?
Мой нежный обожатель Эссекс не желал ни в чем уступать другим. Он явился, разодетый по-царски в огненно-рыжий бархат, сияющий всей гордостью двадцати юных весен, чтобы сложить к моим ногам свой дар. Он и впрямь собрал больше всех — двести пятьдесят конных солдат и пять сотен — пеших.
Что с того, если каждая пуговица на мундирах «его» людей, каждая уздечка и мундштук на «его» конях были оплачены из моих денег? Как мне нравилась его заносчивость! Огонь в очах, ласка во взоре — такому могла бы позавидовать любая женщина, этого не купишь ни за какие деньги!
В целом набиралось вполне приличное войско, и это еще не считая волонтеров, селян, которые сбегутся под мои знамена, едва первый испанец вступит на английскую землю.
Однако, если мы не разобьем противника на море, если мой бедный народ — землепашцы и зеленщики, лесорубы, лавочники и лудильщики, батраки и мелкие фермеры — должен будет противостоять закаленным наемникам герцога Пармского, подонкам Европы, боевым псам, кровожадным гессенцам и беспощадным швейцарцам — тогда держись, Англия!
Довольно!
Мы будем сражаться, мы все будем сражаться и ляжем в бою! А взыгравший в маленькой Англии боевой дух принес мне неожиданного поклонника. Бог любит пошутить! Вообразите, кто ко мне чуть не посватался — сам Папа!
«Что за смелая женщина эта англичанка! — сказал он французскому послу. — Правит меньше чем половиной острова, а готова обороняться от двух величайших наций, Испании и Франции, на суше и на море, и даст их королям сто очков вперед. Как несправедливо рассудил Господь, что нам нельзя пожениться — наши детки изумили бы весь мир!»
И я, и весь мой двор хохотали до упаду. Но в ту ночь в Гринвиче, когда тьма сгустилась и надежда догорела вместе со свечами, навалились страх и сожаления. Выйди я за Филиппа, когда он предлагал сразу же после моего вступления на престол, не спасла бы я этим любимую страну от грядущих бед?
Да, спасла бы.
Но ценой, какую ни один англичанин не согласится платить.
Нет, мы будем драться.
В опочивальне приглушенно сонными голосами переговаривались несколько моих женщин — словно голубки воркуют на ночной страже. У большого очага, где сейчас, по случаю июня, вместо горящих дров благоухал зеленый папоротник, в обнимку с собаками невинно посапывал семилетний паж.
И я знала, что за стеной бодрствуют мои стражники и телохранители, покуда я бодрствую и думаю об Англии.
Англия. Моя Англия. Наша Англия…
Та Англия…
Та Англия, что никогда не склонится под гордой пятой завоевателя. Пусть идут с трех концов земли, и мы отразим их нашествие!
За оконным переплетом невидимо и неслышимо расстилались зеленые английские холмы и пастбища, наши древние замки, полноводные реки и крошечные быстрые речушки, широкие проезжие дороги и надежные гавани — рай Божий. Я думала о своем народе, о честных крестьянах и их приземистых работящих женах, о детях и младенцах, ради которых мы будем сражаться, чтобы им укрепляться в истине, не в страхе, свободно, не под ярмом. За лугом шептала и плескалась вода, в пахучем сыром воздухе рыдал одинокий козодой.
И эта драгоценная земля… та Англия[17].
В душе я видела, как вся наша маленькая страна грудью прокладывает себе дорогу к первым лучам жизни меж таинственных островов, этих затерянных мест на мглистом краю Вселенной, и при этом движется вперед, всегда вперед, к неведомым странам и народам. Я закрыла глаза и без слов принесла Богу и своей душе тайную клятву: «Мы сохраним веру».
Пусть весь мир идет на нас. Мы будем сражаться до последнего.
Мы будем сражаться, доколе нас поддерживает английская земля, доколе наша кровь орошает английскую почву, доколе хоть одна английская рука держит меч против наших врагов.
Мы будем сражаться, доколе жива Англия.
Мы не сдадимся.