Первым русским учителям посвящается

1

Пэнкок приставил к глазам бинокль. Горизонт качнулся, белые гребни волн запенились и пришли в движение — послышалось шипение ледяной воды. От Инчоунского мыса до Сенлуквина море было наполнено птичьими стаями. Острокрылые топорки, белогрудые кайры, молодые шилохвосты, гаги с радужными перьями на головах прочерчивали морской горизонт. Иногда в поле зрения попадал далекий фонтан уходящего к югу кита — все живое спешило скрыться от надвигающейся зимы.

Пэнкок перевел бинокль вниз: селение Улак тянулось двумя рядами яранг по длинной галечной косе, которая начиналась у подножия Сторожевой сопки. Оттуда и обозревал Пэнкок морские дали.

Левее сверкал ручей, где жители Улака брали свежую воду. Он впадал в мелководную, но обширную лагуну, сливающуюся на горизонте с топкими тундровыми берегами.

Ближе к скале жили связанные кровным родством энмыралины[1]. Они владели двумя вельботами и тремя байдарами. Один вельбот принадлежал Вамче, другой — Вуквуну; им же принадлежали и две байдары. Третья была у охотника Кмоля, жителя срединной на обитаемой части косы яранги[2]. Окружение Кмоля было беднейшим в селении и не заслуживало внимания.

А вот дальше жили настоящие хозяева Улака. Собственно, он был один — Омрылькот. Те, что поставили свои жилища вокруг огромной яранги Омрылькота — были его родственниками или же просто людьми, которые старались держаться поближе к человеку, чьи два вельбота и три байдары свидетельствовали о могуществе и силе.

Омрылькот был как бы старейшиной села. В его яранге висело три полога, и в каждом — жила жена с детьми. Его младший сводный брат Гэмо недавно приобрел в Номе сборный деревянный домик и поставил рядом с ним высокий столб — мачту потерпевшей крушение шхуны американского торговца Томсона. К вершине мачты он прикрепил бочку — получилась своего рода наблюдательная вышка. Каждое утро Гэмо взбирался на нее и обозревал оттуда морской горизонт.

С лагунной стороны жили остальные люди Улака — в основном потерявшие свои стада оленеводы. Среди них были и переселенцы с побережья Ледовитого океана, где люди часто голодали и даже вымирали целыми селениями. У ручья стояла яранга певца Атыка. А чуть дальше, ближе к морской стороне, — ничем не примечательное внешне жилище улакского шамана Млеткина. Шаман три года провел в американском городе Сан-Франциско и только недавно вернулся в Улак. У него теперь было и второе имя — Франк, которое он употреблял лишь в общении с белыми людьми: торговцами и уполномоченным Анадырского ревкома Петром Хазиным, человеком с маленьким ружьецом в кожаном чехле.

Занятно разглядывать в бинокль родное селение. Вот и своя яранга. Обыкновенная. Правда, в этом году поменяли старую моржовую покрышку, и теперь новая выделялась ярким желтым пятном среди черных, закопченных и задубевших от морских брызг, дождей и снега. С подветренной стороны сидела мать и резала на ремни пахучую и скользкую лахтачью кожу, которую, как обычно, долго держали в воде лагуны, потом в деревянной кадке с мочой. Известное дело, не будешь торопиться, выдержишь хорошенько — ремень выйдет прочный и упругий. Матери помогал Тэгрын. Его яранга тоже со стороны лагуны. Тэгрын вместе с Млеткыном был в Сан-Франциско и, помнится, вернувшись, захотел купить собственный вельбот, но царский исправник Кобелев рассудил по-своему — взял да и отобрал деньги у Тэгрына, а его самого за нежелание поделиться с царем американскими деньгами отправил в Петропавловскую тюрьму. Правду сказать, жители Улака недоумевали: выходило так, что русский царь нуждался во всем — ведь исправник от его имени брал шкурки, моржовые клыки, не брезговал новыми торбазами и шапками из радужных перьев гаг. И даже деньги бедного Тэгрына ему понадобились… Потому-то, когда пришло известие о том, что этого самого царя не стало — прогнали его куда-то, — никто из улакцев особенно не жалел: все помнили, как забирал он у них пушнину да вымогал деньги у Тэгрына.

И все же Тэгрыну пришлось отсидеть в сумеречном доме. Там он и научился говорить по-русски. Но главное — вернулся он в Улак с такими новостями, которые были куда интереснее сказок. Тэгрын рассказывал о новой породе русских людей — большевиках, которые установили власть бедных, рассказывал о равноправии и многих других чудных вещах. Все это жители Улака выслушивали внимательно, но почитали достойным лишь любопытства. Тэгрын намекал и на то, чтобы отобрать у Омрылькота и Вамче вельботы. Люди не поняли его. И понемногу рассказы Тэгрына о Петропавловске потеряли новизну. Своим двум детям Тэгрын, однако, дал русские имена.

Пэнкок взглянул в сторону ручья — там, на лугу женщины рвали траву для зимних матов. Этими матами, чтобы сохранить тепло, потом будут обкладывать пологи. Тут же, на лугу, вешали длинные гирлянды хорошо очищенных и надутых моржовых и лахтачьих кишок — из них зимой сошьют непромокаемые уккэнчины — плащи.

На пустыре, в последней яранге, похожей на звериное логово, жил самый ленивый человек села — Лонлы. У берега несколько человек натягивали на новый остов моржовую кожу: рождалась еще одна байдара. Вечером, когда стемнеет, Млеткын при свете костра освятит судно, окропит его чуть протухшей кровью лахтака. И эта байдара принадлежала Омрылькоту.

Пэнкок совсем забыл, зачем его послали на мыс. Он переводил бинокль с яранги на ярангу и жалел о том, что не может заглянуть внутрь жилища, войти глазом в чоттагин[3], приподнять полог и, оставив тяжесть оленьих шкур на плечах, вдохнуть хорошо знакомый запах теплого жилья, острый, замешанный на крепких ароматах немытого тела.

Он осматривал ярангу Каляча и мысленно видел Йоо. Она сидела на оленьей шкуре и пятками мяла ее. Мездра скрипела, вытягивалась, смягчалась и, наконец, становилась шелковистой, ласкающей кожу. Тело Йоо лоснилось и блестело при свете желтого пламени жирника. Когда девушка наклонялась, ее упругие груди темными кончиками касались колен, а когда резко выпрямлялась, устремлялись вверх, словно вспугнутые тундровые куропатки. Коса расплелась и, то и дело спадая вперед, мешала ей. Йоо частенько приходилось прерывать работу, чтобы поправить волосы.

Быть может, она теперь занималась другим делом. Но… однажды Пэнкок увидел, как Йоо мяла шкуру, и теперь каждый раз представлял ее именно такой.

А вот маленький деревянный домик, сколоченный в прошлом году из плавникового леса и до самой крыши обложенный дерном. Одно окошко смотрит на море, другое — на лагуну. На крыше, на короткой палке, развевается кусок красной ткани. Весь этот домик, вместе с его жителем, называется ревком. Ревком — это новая власть, о которой в Улаке никто ничего толком не знает. Нельзя же всерьез верить тому, что говорит Тэгрын!

А Хазин… Хазина привезли сюда прошлой зимой на нарте. Сначала он жил в яранге у Тэгрына, а летом ему поставили вот этот домик. Он хотел учредить Совет, собрал жителей Улака в яранге Омрылькота и стал рассказывать о новой власти. Тэгрын переводил. Люди слушали, улыбались, согласно кивали головами, но когда дело дошло до выборов, единодушно высказались против Совета: мол, не было у них никакой власти, не нужна она им, они — свободные люди. Однако пусть Хазин живет сколько хочет в Улаке, ему по-прежнему будут приносить моржовую печенку и оленье мясо. А чтоб он сильно не тосковал, ему подыщут постоянную женщину.

От женщины Хазин отказался, но все вокруг знали, что Наргинау, вдова погибшего во льдах охотника Гырголя, ходила в деревянный домик не только стирать белье и мыть пол. Но об этом в Улаке не принято было говорить вслух, это никого не касалось.

…Солнце вынырнуло из-за облаков, и теплый луч ласково коснулся лица Пэнкока. Наконец-то Пэнкок вспомнил, зачем люди послали его сюда.

В эти осенние дни каждое утро на Сторожевую сопку поднимался снаряженный человек, чтобы наблюдать за морским горизонтом. У Инчоунского мыса, выдающегося голубой плитой далеко в море, собиралось лежбище. В кипящем прибое купались огромные моржи с грозными желтоватыми клыками, тут же резвились и молодые моржата. Насладившись купанием, моржи выбирались на галечный пляж и укладывались в тени нависающей скалы, постепенно заполняя все пространство от мыса до мыса, от воды до отвесной каменной стены. Моржей было еще немного. И главная забота людей состояла сейчас в том, чтобы не спугнуть их, дать им возможность занять галечный пляж, прибойную черту. А потом, когда уже нельзя будет разглядеть ни камешка под серыми бугристыми телами, с вершины мыса бесшумно спустятся охотники, вооруженные остро отточенными копьями, и будут бить моржей. В этом деле нужна твердая рука — ни один раненый зверь не должен уйти в море — иначе, как говорят поверья, моржи больше не вернутся на это лежбище и вместе с зимней стужей в Улак и в окрестные селения придет голод. А Пэнкок хорошо знает, что это такое. Голод… это когда тело слабеет с каждым днем, словно его оставляет та неуловимая жизненная сила, которая вливается в человека с горячим жирным бульоном, с кровоточащим теплым мясом тюленя, с ароматным копальхеном[4]. В голодные зимы Пэнкок ел вареные лахтачьи ремни: их резали на маленькие кусочки и долго варили в кипящей воде; пробовал налипшую на земляные стены мясных ям зеленую жижу, жевал подошвы, мездру оленьих шкур, брал в рот заячий помет, сухую подснежную траву — словом, то, что обычно, когда было мясо, съедобным не считалось. Но самое страшное, что от голода умирали дети и старики. И тогда на нетронутом белом снегу появлялась печальная тропа на холм Потерянных сердец.

Однажды в такой день Пэнкок вышел наколоть снегу для воды. В синеве заледенелых застругов, на режущем морозном ветру человек был ничтожен и слаб. Пэнкока тогда охватил ужас, и ему вдруг показалось, что он совершенно один в этом огромном холодном мире, словно отколовшийся от стада олень. Во все стороны, насколько мог достичь взгляд, простирались снега, и в этой их однообразной белизне была какая-то непонятная жестокость.

Пэнкоку вспомнилась слышанная от матери легенда о белых снегах гнева. Говорят, что в давнюю старину в здешних местах было тепло и приморский народ не знал нужды, потому что охотники могли промышлять морского зверя круглый год. Берега были покрыты зеленой травой, и тундровые олени мирно паслись здесь, тучнея на богатых, никогда не истощающихся пастбищах. Приморские жители выходили в морскую даль, не думая о льдинах, байдары, сшитые из моржовой кожи, легко скользили по теплой воде.

Мудрые люди говорили: на земле всегда будет так, пока человек будет чтить человека, делиться с ближним своим добычей, заботиться о сиротах.

Так оно и было. Но однажды случилось страшное: поссорились два брата, два лучших охотника на побережье, славившиеся своей силой и удачливостью. Один из них, разозлившись, ушел из родного селения, перенес ярангу в другое место. И в пору темных ночей люди вдруг увидели необычное: вместо теплого дождя с неба посыпалось что-то белое и холодное. Оно покрывало гальку, зеленую траву, ложилось на желтые кожи байдар и на крыши яранг. «Это гнева белые снега», — сказали мудрые люди.

Эти слова часто вспоминались Пэнкоку среди зимы, когда он вносил в уютный полог промороженной насквозь яранги куски звонкого и твердого от мороза снега.

Худо без копальхена зимой, худо без запасов жира. Чтобы пережить снежную пору и выйти на весеннюю моржовую охоту сильным и здоровым, надо сберечь моржовое лежбище…

Как только на косе вылегали первые животные, на мысах и Сторожевой сопке выставляли караульщика — надо было следить за морем, надо было вовремя предупредить замеченное судно, не дать ему приблизиться к священному берегу. Шум мотора или гудок могут вспугнуть моржей. И тогда… прощай моржовая охота…

Томсоновская торговая шхуна уже побывала здесь. Улакцы в эту осень хорошо поторговали. Пэнкок купил за десять песцов новенький малокалиберный винчестер. В ярангах завелась новая, еще не успевшая почернеть на кострах и жирниках посуда, аромат табачного дыма пропитал шкуры и моржовые кожи. На досках строгали черный кирпичный чай и заваривали его в больших медных чайниках, пили чай с сахаром, с лепешками из белой муки, с патокой-меляссой. По вечерам слушали граммофон Гэмо: он выставлял деревянный раструб в окошко. Правда, когда моржи вылегли на лежбище, музыкальный ящик покрыли шкурами и спрятали подальше, чтобы сам ненароком не заиграл.

Улакцы уже укрепили рэпальгины[5] новыми ремнями, привязав к большим валунам. Оставалось только сменить летние пологи на зимние, утеплить их матами из свежей сухой травы. До того как замерзнет лагуна, надо съездить к чавчувенам[6], обменять нерпичий жир, кожи, американские товары на пыжики, шкуры для верхней одежды, жилы для ниток да оленьи окорока, которые будут висеть в чоттагине, коптясь в дыме костра до самой весны, до праздника Спуска байдар. А в день праздника их разрежут на мелкие куски, чтобы накормить богов и полакомиться самим.

Пэнкок перевел бинокль на тундру, за тихие воды лагуны. Порыжевшие осенние холмы тянулись волнами к подножию дальнего хребта. Где-то там, в распадках паслись оленьи стада, стояли яранги из рэтэма[7], жилища пастухов.

Устроившись поудобнее, Пэнкок снова направил бинокль в море. «Что это? Пароходный дым?!» — он даже вскочил на ноги, еще раз взглянул в бинокль: к берегам Улака приближалось большое железное судно. Это чудовище, изрыгающее дым, наверняка обладало громким утробным голосом, от которого срывались со своих скальных гнездовий птичьи стаи. Гудок такого парохода не оставит ни одного моржа на лежбище!

Пэнкок, рискуя свернуть себе шею, опрометью бросился вниз. На склоне он плюхнулся на большой снежник — и… нерпичьи штаны вихрем понесли его к подножью, где из-под ледового языка вытекал ручеек.

Парень выбежал на берег и пустился к ярангам.

— Корабль идет! — крикнул он попавшемуся на пути Рычыну.

Тот озадаченно посмотрел на Пэнкока и, когда смысл сказанного дошел до него, затрусил следом. Каждому встречному Пэнкок сообщал тревожную новость, и все присоединялись к нему. Вскоре образовавшаяся толпа поравнялась с домиком Гэмо, где у корабельной мачты стояли владельцы байдар и вельботов.

— Видел дым! — выпалил Пэнкок. — Корабль!

Омрылькот отобрал у него бинокль и взобрался по деревянным ступенькам в наблюдательную бочку. Ему не пришлось долго разглядывать морской горизонт.

— Быстро в вельбот! — приказал он, спустившись на землю.

А весть между тем облетела все селение. Из яранг высыпали люди и устремились на берег. Из своего фанерного жилища выскочил Хазин, посмотрел на флаг, поправил на поясе ружьецо и тоже решительно зашагал к берегу, где уже в воду столкнули вельбот.

Омрылькот сидел на кормовом возвышении, и, пока грузили весла, пока гребцы прилаживали их к ременным уключинам, он большим рулевым веслом держал вельбот носом к берегу.

Пэнкок на правах первого увидевшего корабль погрузился на вельбот.

— Полагаю, — сказал Хазин Тэгрыну, — это наш пароход.

— Русский? — уточнил Омрылькот.

— Советский, — гордо произнес непонятное слово Хазин, и Тэгрын не смог его перевести прямо:

— Говорит, что корабль принадлежит новой власти.

«Власти бедных», — догадался Пэнкок, несколько сбитый с толку тем, что у бедных может быть такой корабль, какого не было даже у богатого американского торговца.

Вельбот улакцев мчался навстречу приближающемуся пароходу, чтобы заставить эту махину остановиться. Она ведь, казалось, не только спугнет моржовое лежбище, но и узкую улакскую косу разрежет пополам.

Пароход вырастал прямо на глазах. В бинокль уже отчетливо был виден развевающийся на его мачте красный флаг. На носу большими белыми буквами по черному железу было выведено «СОВЕТ».

2

«Совет» появился в арктических водах поздней осенью 1926 года, когда ледовые поля уже подвигались к югу, отгоняя запоздалые стада моржей и китов, неся с собой белесое небо и студеное дыхание океана. В Берингове проливе пароход встретил чистое море и голубое небо. Неискушенному человеку могло показаться, что разговоры о коварстве Арктики сильно преувеличены. Однако капитан «Совета» Музыкантов хорошо знал северо-восток: осталось буквально несколько дней — и пак приблизится к мысу Дежнева, начнет просачиваться в Берингово море.

«Совет» сделал заход в Анадырь, столицу обширного края с неясными границами и немереными расстояниями, выгрузил товары и новых работников ревкома. Оставалось последнее: доставить в Улак, селение чуть западнее мыса Дежнева, сборное здание школы, двух учителей — Петра Сорокина и Елену Островскую, и милиционера Драбкина, который ехал на смену представителю ревкома Хазину. Кроме того, Драбкин должен был заведовать улакской лавкой. Поэтому-то в трюмах «Совета» лежал сейчас небольшой запас товаров: чай, сахар, мука, спички, металлическая посуда, черкасский листовой табак в связках, напоминающих банные веники.

В капитанскую рубку заглянул Петр Сорокин, молодой паренек, почти мальчишка, окончивший в этом году Хабаровский педагогический техникум.

— Заходи, парень, — позвал его капитан.

Петр встал рядом и принялся разглядывать берега, проплывающие по левому борту. Там на скалах виднелись птицы, сверкали в лучах солнца небольшие водопады, белели не тающие снежницы.

— Ну, как чукотская земля, нравится? — спросил Музыкантов.

— Да! Очень! — воскликнул Сорокин. — Я так рвался сюда, боялся, что места не будет…

Капитан поглядел на учителя. «Парень, видать, не представляет себе всей сложности здешней жизни, без знания языка, без настоящего дома, без бани, безо всего, что называется нормальной жизнью на материке».

А Сорокин думал: «Вот он, Улак! Далекая северная земля, где предстоит ему начать работу. Что он знает о чукчах?» Да почти ничего. Да и откуда ему знать о них, когда он родился в Благовещенске, в невообразимой дали от северо-восточных берегов России. Ему и десяти лет не было, когда в тюрьме умер отец. Мать собрала пожитки и отправилась с двумя сыновьями и трехлетней дочкой в Хабаровск. После долгих мытарств ей удалось найти пристанище и устроиться на работу прачкой в кадетский корпус. В Хабаровске Петр Сорокин начал учиться грамоте и уже готовился поступить в духовную семинарию. Но тут началась революция, потом гражданская война… Прачечная в кадетском корпусе стала надежной явочной квартирой. Никому не приходило в голову, что эта измученная, преждевременно увядшая женщина с натруженными руками — член подпольного большевистского комитета.

Петр только что закончил письмо к матери, которая работала на прежнем месте, в прачечной бывшего кадетского корпуса, а нынче военного училища Красной Армии. «Вот и Чукотка… Честно сказать — рад, очень рад, хотя и понятия не имею, что это за страна, что за народ… Думаю, здешняя земля и люди похожи на тех, которых описывал в своих книгах Джек Лондон. Ведь и на этих берегах живут эскимосы… Во Владивостоке встретил моряков, которые бывали на Чукотке,каждый из них говорит свое. По словам одних — живут там такие дикие люди, что мне и десяти лет не хватит, чтобы научить их грамоте. Питаются они только сырым мясом и голыми спят на снегу, подстелив под себя только оленью шкуру. А другие утверждают, будто жители Чукотки народ хитрый, их трудно обмануть в торговых делах. Они многому научились у американцев — те ведь издавна посещают прибрежные чукотские стойбища. В портовой пивной встретил парня, который прожил в глубинной тундре два года — искал золото. Он говорит, что у чукчей тайная монархия и чтут они какого-то своего властителя, могуществом и властью превосходящего свергнутого царя… Я совсем запутался в этих сведениях и надеюсь, что разберусь сам, когда приеду на место.

В Анадыре высаживались на берег. Столица Чукотки произвела на меня унылое впечатление: на низком берегу в беспорядке ютятся несколько домиков, до самых окон для сохранения тепла обложенные дерном. В устье реки Казачки стоит единственное новое здание — Анадырский ревком.

Тут же в Анадыре познакомились с первыми чукчами. Один из них Тэвлянто, молодой парень, бывший батрак, поразил нас своей смышленостью. Есть здесь нацменьшинство — чуванцы, которые говорят по-русски, но понять их трудно. Цокают, шепелявят, употребляют какие-то словечки. Но привыкнуть к русско-чуванскому языку можно. Эти чуванцы в основном и служат переводчиками между русскими и местным населением. Интересное я заметил: те русские, которые прожили здесь год или два, позаимствовали многие чуванские выражения…

Сейчас наш корабль держит путь в Улак. Из пятнадцати человек остались мы двое — я и Лена Островская. В Анадыре нас распределили так: я буду работать в Улаке, а Леночка — в эскимосском селе на мысе Дежнева.

Это письмо поплывет с «Советом» во Владивосток, и когда вы будете читать его, здесь уже наступит глубокая зима.

Целую всех и особенно тебя, дорогая моя мамочка».

Музыкантов заверил, что обязательно отправит письмо, спрятал конверт в карман суконного кителя и снова взялся за бинокль.

— Видите? — спросил он, указывая на крутой берег, перерезанный ручьем. — Это эскимосское селение Нуукэн.

Лишь вглядевшись, на берегу можно было различить нечто похожее на жилища.

Сорокин выскочил из капитанской рубки и бросился за Еленой.

— Смотри! — крикнул он ей. — Вот он, Нуукэн!

Девушка впилась глазами в незнакомую землю. Вокруг — камни, камни, камни, покрытые рыжим, зеленым, серым мхом. Иногда в черных провалах — у входов в яранги — мелькали какие-то фигурки. Они быстро перемещались по крутым тропинкам, перекатываясь с одного места на другое. С берега, видимо, заметили «Совет».

Пароход содрогнулся и мелко задрожал: капитан дал приветственный гудок. С ближайшей отвесной скалы поднялись птицы.

«Совет» сбавил скорость: к пароходу приближался вельбот.

— Лечь в дрейф! — послышалась команда, и натужное дыхание паровой машины смолкло.

Глядя на приближающийся вельбот, Сорокин взволнованно думал: «Вот оно, то место, где кончается один великий океан и начинается другой, где Новый и Старый свет смотрят друг на друга! Вот она, Чукотка! А что мы знаем о ней?! Да почти ничего, почти столько же, сколько и о других неизведанных мирах. И те немногочисленные книги, которые мне приходилось читать об этом загадочном крае, скорее были полны смутных догадок и предположений, но не достоверных сведений».

А вельбот между тем приближался, и уже можно было рассмотреть людей, сидящих в деревянном суденышке — они были смуглые, черноволосые, с широкими добрыми лицами. И улыбались, словно видели после долгой разлуки близких родственников. Почти все они были без головных уборов, и только двое — тот, что правил на корме, и сидящий на носу — имели на голове зеленые целлулоидные козырьки на тесемках, придававшие им какой-то странный вид.

Вельбот на малом ходу подошел к железному борту «Совета», откуда уже свесили веревочный штормтрап.

Человек в зеленом целлулоидном козырьке поднял приветливое лицо, обнажил в улыбке крепкие белые зубы и что-то закричал по-английски. Капитан Музыкантов отозвался ему, и через минуту эскимос был на палубе, крепко пожимал руки обступившим его морякам. Потом заговорил на ломаном русском языке.

— Кричи парахоть нет, — показал он на трубу. — Морч испукался и усель. Тихо ната плыви. Наша пища ухоти, натаму чта парахоть кричи…

— Ты уж, Утоюк, скажи по-английски, — попросил его капитан.

— Я хоти усить русски карашо, натаму чта я совет и претситаль, бикоус я эм джаст нау президент оф ауэ виллидж энд аск ю донт мейк нойзи энд би кэафул вен ю камипг ту Улак. Зер а мепи волрес ин зеа биич…

Капитан внимательно выслушал Утоюка и поблагодарил его:

— Хорошо, что вы нас предупредили. Пойдем пить чай в кают-компанию.

Капитан пригласил и учителей.

Когда все уселись за длинный стол, покрытый коричневой клеенкой, Музыкантов представил Елену Островскую.

— Это ваша учительница, — сказал он эскимосам. — Она будет учить вас грамоте.

Утоюк внимательно оглядел девушку. Под его пристальным взглядом Лена засмущалась, покраснела. Пронзительные глаза морского эскимоса, прикрытые чуть припухшими веками, казалось, видели насквозь. В них было нескрываемое любопытство, удивление и еще что-то неуловимое, странное и непривычное.

Утоюк поначалу даже расстроился. Учитель-мужчина, конечно, надежнее, и устроить его легче. А Лена… Вся беленькая, как песец, и волос тонкий. Такую ураганом запросто сдует с крутых, заледенелых троп Нуукэна. Утоюк хотел было попросить заменить эту девушку на учителя-мужчину, но что-то удержало его. Что именно, он не знал. Может быть, выражение ее глаз или ее лицо, застенчивое, как у эскимосской девушки…

Лена посмотрела на Утоюка. В его черных, глубоких, словно бездонных глазах горел теплый огонек. И девушка немного успокоилась. Она почувствовала в этом эскимосском парне силу и доброту.

Утоюк догадывался о душевном состоянии девушки и, стараясь приободрить ее, широко улыбнулся:

— Вери гуд! — сказал он Лене и тут же повторил по-русски: — Осинь карасе. Мы осинь рат будим вам и стараться усить русски. Мы хочим, бутим помогай!

Утоюк попросил разрешения доплыть на пароходе до Улака.

Машина заработала, железный корпус судна задрожал, и «Совет» двинулся на северо-запад, огибая скалистый массив мыса Дежнева.

Утоюк рассказал о том, как выбирали Совет в Нуукэне. Петр Сорокин спросил:

— А кто председатель Совета в Улаке?

— Нот ет, — ответил Утоюк.

— Еще нет, — перевел капитан.

— Почему?

— Никто не хочет, — ответил с помощью капитана Утоюк и снова улыбнулся Лене.

Эти слова удивили Петра Сорокина.

— Там есть представитель Анадырского ревкома, — объяснил Утоюк. — Он и держит всю власть.

Петр и Лена переглянулись и одновременно подумали о том, что здешняя жизнь, видно, не такая уж простая.

Сорокину не терпелось увидеть селение, в котором ему предстояло жить и работать.

По левому борту виднелась скала.

А впереди, на черте горизонта, лежал низкий берег, за которым в синеющей дали сливались с небом горы.

— Вон Улак, — сказал Музыкантов и передал Петру бинокль.

Сорокин приставил к глазам окуляры и увидел на длинной косе хижины и дым над ними. На волнах плясал деревянный вельбот, похожий на тот, что приплыл из Нуукэна.

— Вельбот плывет, — сказал он, передавая капитану бинокль.

«Совет» сбавил ход.

— Предупредить команду — не шуметь, соблюдать тишину, — сказал капитан помощнику.

Вельбот обогнул судно и медленно приблизился к борту. На этот раз Петр с особенным вниманием вглядывался в лица людей, которые на долгие годы станут его ближайшими знакомыми, соседями, друзьями. Место на корме вельбота занимал пожилой чукча, одетый тщательно, но неярко. Он медленно подвел вельбот к борту и пришвартовал его рядом с нуукэнским.

— Омрылькот, — назвал себя чукча, поднявшись на борт.

Молодой парень, шедший за ним, на неожиданно чистом русском языке произнес:

— Здравствуйте.

— Вы говорите по-русски? — кинулся к нему Сорокин.

— Пэнкок, — произнес парень и широко улыбнулся.

— Он больше не знает ни одного слова, — объяснил другой чукча. Но Пэнкок продолжал улыбаться, глядя прямо в глаза учителю.

— А вы говорите?

— Я говорю, — ответил чукча, — зовут меня Тэгрын Николай Николаевич. Мы просим капитана близко не подходить к берегу, не стрелять, не давать гудка. За мысом — моржовое лежбище.

— Мы об этом уже знаем, — сказал капитан. — Утоюк предупредил нас. Сделаем все возможное, чтобы не потревожить моржей.

Показалась рыжая голова, и через фальшборт на палубу тяжело перевалился Хазин.

— Добро пожаловать! — весело сказал он. — Наконец-то дождался вас.

Тем временем прибывшие на вельботе чукчи совещались с капитаном, в каком порядке разгружать пароход и где его поставить на якорь, чтобы лязг лебедок не доносился до моржового лежбища.

Пэнкок помог вынести учительский багаж из каюты, погрузил на вельбот. Попрощавшись с капитаном, приезжие спустились по веревочному штормтрапу.

Пэнкок сидел на носу.

Он часто оглядывался и неизвестно почему улыбался Петру Сорокину.

Берег приближался.

С морской стороны Улак представлял унылое зрелище, и сердце у Сорокина сжалось при виде этих убогих, почти вросших в землю хижин. Переплетенные сетью веревок и канатов, они были привязаны к огромным валунам. Какие, должно быть, здесь сильные ветры, если люди вынуждены предпринимать такие предосторожности! На высоких стойках виднелись нарты, кожаные байдары. Кое-где сушились шкуры, гирлянды каких-то неведомых материалов развевались на солнце.

На берегу приезжих ждала пестрая толпа, десятки пытливых любопытных глаз.

3

В окно ревкомовского плавникового домика ударил солнечный луч, осветив крохотную комнатку, где прямо на полу на разостланных оленьих шкурах спал учитель Сорокин.

В домике было свежо, и поверх одеяла на спящем лежала старая шинель, единственная его теплая одежда.

Сорокин открыл глаза и прищурился: солнечный свет слепил.

Странно и непривычно было видеть протянувшийся от окна к потолку светлый луч: ведь все дни, с тех пор как они покинули «Совет», стояла ненастная погода.

Вчера проводили в Нуукэн Лену Островскую. Она храбрилась, пыталась улыбаться, глядя на товарищей с пляшущего на волнах вельбота. Кто-то одолжил ей камлейку. В просторном матерчатом капюшоне бледное лицо Лены терялось, и Сорокин чувствовал жалость и угрызения совести: худо-бедно, все же их двое мужиков, а она, бедняга, плывет в полном одиночестве в незнакомое селение.

Распахнулась дверь, и в комнатку вошли Драбкин с Тэгрыном.

— Доброе утро! — весело сказал Тэгрын.

— Доброе утро!

Сорокин вскочил, быстро оделся, умылся и поставил на печурку чайник.

Продрогший на студеном морском ветру, Драбкин — он всю ночь караулил товары — протянул руки к разгоревшейся печке и, еле шевеля заледенелыми губами, произнес:

— Натерпелся страху. Под утро такое привиделось. Тэгрын загадочно улыбнулся и сказал:

— Сегодня будут бить моржа.

— Что случилось? — спросил Сорокин.

— Маленькое камлание, — пояснил Тэгрын. — Млеткын совершал напутственное жертвоприношение.

— Маленькое, а все же жутковато, — хмыкнул милиционер. — Под утро разматренилось, и ветер приутих. Тишина кругом, аж слышно, как собаки храпят. Сижу на ящике и думаю про нашу жизнь. И жалею себя. Конечно, красный партизан Сеня Драбкин заслужил покойную жизнь, но, однако, сознательность не позволяет ему на печи отлеживаться да глядеть, как другие мировую революцию делают…

Еще на пароходе Драбкин-под большим секретом признался Петру Сорокину, а затем и всем остальным, что едет на Чукотку, чтобы быть поближе к американским братьям-рабочим — на случай тамошней революции. Всю дорогу он изучал английский язык и упражнялся в нем с капитаном Музыкантовым.

— Ну, сижу и думаю: зря я мерзну. Народ здесь не такой, чтобы позариться на общественное добро. Ну, не улакские жители, так кто-нибудь может подплыть и с вражеской целью похитить достояние республики. Под утро сон так и берет, так и берет… Заря проклюнулась над островами Диомида. И вдруг почудилось мне, кто-то крадется, хрустит галькой. Насторожился и вижу — идет Франк с какими-то инструментами. Странный, в длинный замшевый балахон с побрякушками, висюльками одет… Пританцовывает и шепчет что-то себе под нос. Пригляделся — в руках у него деревянное корытце, и мясо там нарезанное… На тех, кто за ним шел, страшно глядеть — перемазаны кровью. Пошептался шаман с морем, кинул горсть мяса, а остальное сам да его спутники сожрали. Вижу среди них Тэгрына, а через всю его рожу кровавый след. Не сдержался я, окликнул… А Франк как глянул на меня, так в нутре у меня все похолодело. Глазищи у него, даром что узкие, ну прямо нож острый!..

— После забоя моржей можно начинать строить школу? — спросил Сорокин.

— Наверное, можно, — уклончиво ответил Тэгрын. — Только надо будет потом к кочующим за шкурами и оленьим мясом ехать.

— Сегодня уже седьмое сентября! — грустно произнес Сорокин.

— Была бы здесь крепкая власть! — вздохнул Драбкин.

Чайник закипел. Петр настрогал на дощечке черного кирпичного чаю, заварил кипяток и раздал кружки.

— Насчет власти… — задумчиво сказал он, прихлебывая горячий чай. — По-моему, ты не совсем прав… безвластие здесь кажущееся. Я вот примечаю, что все в Улаке делается с молчаливого согласия Омрылькота.

— Или Млеткына, — добавил Тэгрын, присевший на корточки перед печкой.

— Значит, — продолжал Сорокин, — эти двое имеют власть над всем селением. Правильно, Тэгрын?

— У нас считается, что власти нет, — сказал Тэгрын. — Омрылькот владеет байдарами и вельботами, но не командует, не повелевает.

— Видите, как хитро устроились, — торжествующе сказал Сорокин. — Снаружи вроде ничего не видно, но исподволь они управляют жизнью всего Улака. Уж если что захочется Омрылькоту, никто ему перечить не будет. Вот это и есть политэкономия! Учение Карла Маркса и Фридриха Энгельса!

Тэгрын внимательно слушал. Он смутно чувствовал правоту рассуждений учителя, но никак не мог согласиться с ним, потому что в Улаке никто так не говорил и никому не приходило в голову признать, что он от кого-то зависит. Так исстари повелось, что каждый считал себя вольным. Но вот нашелся человек, ткнул носом в тугие ремни, которыми связал всех жителей Улака Омрылькот. Откуда мудрость у этого паренька? Неужто от грамотности, от этого волшебного умения читать по бумаге мелкие значки, похожие на птичьи следы на снегу или на мокром песке? По наружности не скажешь, что Сорокин необыкновенный человек. Русые волосы, приятное лицо и большие светлые глаза, словно всегда расширенные от удивления…

У своих родичей со стороны жены Тэгрын считался человеком не очень надежным. Но и без доверительных бесед с ними Тэгрын знал и видел, как те растеряны. Что-то случилось в мире такое, что тревожным ожиданием повисло над улакским эрмэчином, ведущим свою родословную от тех, кто умело владел копьем и луком в давние времена безружейной жизни. Поначалу Омрылькот и другие с удовольствием воспринимали некоторые обычаи белого человека, умело сочетая их со своими давними привычками. Один из их ближайших родственников — Гэмо — даже переселился в деревянный дом и усвоил премудрости торговли, хоть и не знал грамоты. Томсон иногда поручал ему несложные коммерческие операции в глубинной тундре, в дальних селениях, куда шхуна американца не могла дойти. И Омрылькот, и Гэмо любили принимать белых людей и всегда радовались их приходу. Радовались до тех пор, пока не появились большевики с их смешной идеей власти бедного человека. Это было непонятно, непривычно, вопреки здравому смыслу, и от этого было боязно и тревожно всем. Улак ожидал, что будет дальше. Не зря ведь лежали на берегу странные деревянные жердины, груды товаров, которые охранял рыжий и суетливый милиционер в удивительной черной шубе из неведомого зверя с курчавой, как волосы матросов с американских кораблей, шерстью.

— Разговор о власти у нас не любят, — сказал Тэгрын. — Все хотят жить в дружбе, чтобы всем было тепло, сытно… Так мы привыкли.

— Новая жизнь настает! — торжественно заявил Драбкин и стукнул пустой кружкой по железной печке. — Надо смотреть вперед!

— Надо смотреть, — покорно согласился Тэгрын и торопливо сказал: — Мне пора… моржа бить…

Он ушел. Петр и Драбкин допили чай и тоже вышли из домика.

Дальние горы сверкали новым снегом. Ближние вершины тоже надели на себя белые шапки. Не тающий иней блестел на гальке, на моржовых покрышках, искрился на больших валунах-грузилах, поддерживающих яранги, на врытой в землю мачте возле домика Гэмо. Ледяной воздух щекотал легкие, вызывая невольный кашель.

Люди шли к морскому берегу.

Сегодня Сорокин почувствовал, что его шинель мало пригодна для здешнего климата. А что будет дальше, когда выпадет настоящий снег и ударят морозы? Невольно он взглянул на милиционера. Тот был одет солиднее: полушубок на меху, суконный буденновский шлем и крепкие сапоги.

Вельботы поднимали паруса и брали курс на синюю плиту Инчоунского мыса.

— Вот что, — решительно заявил милиционеру Сорокин. — Начнем работу. Прежде всего, надо обойти яранги и переписать ребятишек школьного возраста.

— Вот это дело! — обрадовался Драбкин. — Ты будешь переписывать детей, а я — взрослых. Светлая твоя голова, Петя!

Начали с самой крайней яранги, над ручьем.

В полутемном чоттагине на вошедших зарычала собака. Сорокин остановился у входа. Драбкин схватился за револьвер. Из-за меховой занавеси послышался женский голос. Что-то спрашивали.

— На каком языке будем с ними разговаривать? — почему-то шепотом спросил милиционер.

— Как-нибудь разберемся, — храбро ответил Петр и отозвался женщине на русском языке: — Это мы пришли. Надо переписать будущих учеников. Скажите, есть ли у вас дети школьного возраста?

Сорокин знал, что его вопрос звучит глупо не только потому, что его не понимают в яранге, но и по существу. В чоттагине показалась женская голова.

— Кыкэ вай танныт![8] —удивленно произнесла она и вылезла совсем из полога. Она еще раз что-то спросила. По ее тону Петр понял, что она не питает к ним враждебности и искренне старается понять, какая нужда пригнала русских в ярангу.

— Нам надо знать, сколько у вас детей, — на этот раз Сорокин помогал себе жестами.

Ульвынэ догадалась, улыбнулась и, исчезнув в пологе, вышла оттуда с грудным младенцем. Выпростав из широкого ворота набухшую грудь, она дала коричневый сосок с тяжелой каплей молока ребенку и показала на малыша.

— Гымнин нэнэны, Аккай[9],— произнесла она.

Милиционер и учитель растерянно переглянулись.

Тем временем женщина раздула очаг, поставила на пламя закопченный чайник. Она каким-то образом ухитрялась одновременно и кормить ребенка, и хлопотать по хозяйству. На коротконогом столике она расставила чашки, колотый сахар и разлила чай.

— Кычайпавтык[10],— сказала она.

Петр и Семен пили обжигающий, крепкий до оскомины чай и вполголоса обсуждали, как быть дальше.

Из полога выполз мальчишка как раз того возраста, какой нужен был для школы. Он прошмыгнул мимо гостей и остановился у двери. Мать что-то ему сказала, и мальчик убежал.

Сорокин пил чай, изредка отвечая на вопросы милиционера, и оглядывал жилище. Раза два он уже бывал в ярангах, но только сейчас ему представилась возможность рассмотреть это древнее жилище арктического охотника. Чуть в стороне от центра находился очаг, обложенный камнями. С верхних закопченных стоек свисала толстая цепь, покрытая слоем жирной копоти. У стен стояли деревянные бочки, вместительный ящик с широкой дырой посередине, на стенах висели непонятные вещи, видно, охотничье снаряжение. В переплетении ремней, удерживающих крышу из моржовой кожи, Сорокин увидел изображение маленького китенка. Он был обращен приоткрытой пастью к входу в жилище.

Примерно половину внутреннего пространства яранги занимал полог, свободно свисающий меховой стенкой к очагу.

Несмотря на открытую дверь и довольно большую дыру в крыше, куда уходил дым костра, в яранге тяжело пахло протухшим тюленьим жиром и еще чем-то густым, дурманящим голову. У Сорокина запершило в горле, начали слезиться глаза, но он, стиснув зубы, терпел.

Драбкин взглянул на друга и сказал:

— Допьем чай и выйдем подышать свежим воздухом.

Кто-то закрыл собой свет, идущий из дверного проема.

В чоттагин в сопровождении мальчика вошла Наргинау, еще довольно молодая женщина, бывшая подруга ревкомовца Хазина.

— Здравствуйте, — застенчиво произнесла она по-русски.

— Здравствуйте, здравствуйте, — обрадовался Драбкин. — Садитесь сюда. — Он поддел сапогом китовый позвонок и подкатил его ближе к столу.

— Как хорошо, что вы пришли, — сказал Петр Сорокин. — Вы нам поможете?

— Если что постирать, помыть, помогу, — ответила Наргинау.

— Это потом, — махнул рукой Сорокин. — Нам требуется переписать всех детей селения и выявить, кто из них должен идти в школу в этом году.

Наргинау ошалело смотрела на Сорокина. По ее виду было ясно, что она ничего не поняла.

— Стирать, мыть — помогу, — старательно повторила она и пристально посмотрела на Драбкина.

— Товарищ, — мягко и стараясь говорить медленно, обратился к ней милиционер.

— Моя звать Настя, — зардевшись, сообщила Наргинау.

— Так вот, Настасья, — терпеливо продолжал Драбкин. — Нам надо знать, сколько детей — раз, два, три, четыре, пять, шесть и так далее — в селении… Понимаешь?

— Понимаешь, — кивнула Наргинау, — рач, тва, три, чичира, пат…

— Дети, знаешь, что такое дети? — настаивал милиционер. — Вот они.

Драбкин ткнул пальцем в мальчика и грудного младенца на руках у хозяйки.

Женщины о чем-то встревоженно заговорили.

— Моя папа, — сказала Наргинау, выразительно глядя на Драбкина.

— Твоего папы нам пока не надо, — перебил ее милиционер. — Нам надо: раз, два, три, четыре, пять — сколько детей, понимаешь, детей…

— Хачин кавари — ты хорошая папа, — упрямо повторяла Наргинау, — любить папа…

Сорокина начало мутить.

— Слушай, Настасья, мы будем любить твоего папу, но это потом, в другой раз, сейчас нам нужны дети, вот эти, — Драбкин еще раз показал на мальчика и на грудного младенца.

Oн даже встал и подошел к испуганному мальчугану и, тыча в него пальцем, начал громко считать:

— Раз, два, три, четыре, пять, — потом сделал широкий шест, как бы обнимая все селение, и снова повернулся к Наргинау.

Обе женщины с ужасом смотрели на него.

Мальчик громко заплакал и выскочил из яранги. За ним захныкал младенец, выплюнув сосок материнской груди.

— Ну, бестолочь, — обескураженно почесал затылок Драбкин, — что же твой Хазин не научил тебя русскому языку? Неужто так трудно сообразить, Настя?

Наргинау попыталась улыбнуться. Проведя медленно по бокам своим, как бы очерчивая фигуру, она снова проговорила:

— Я папа хароси, кавари Хачин.

— Тьфу ты! — выругался Драбкин. — Да ведь речь не об этом!

— Послушай, Сеня, уйдем отсюда, — взмолился Сорокин. — Без хорошего переводчика ничего нам не сделать.

— Большое спасибо вам за чай, хозяюшка, — вежливо поблагодарил милиционер и заторопился к выходу, вслед за Сорокиным.

Учитель уже ждал друга снаружи, глубоко вдыхая свежий, пахнущий близким снегом воздух.

— Сдрейфил ты, Петь.

Сорокин уныло кивнул в знак согласия. Он был недоволен собой. Ну, точно барышня кисейная, изнеженная, выросшая среди топких кружев и ароматов дорогих духов. Будто и не было в его жизни приторного запаха дешевого мыла, разъедающего глаза и глотку щелока и дурманящих испарений в теплом воздухе маминой прачечной…

— Надо было заранее подготовиться, — сердито заметил он и, представив напуганных ребятишек, добавил: — Ведь черт знает что могут про нас подумать.

А Драбкин, вспомнив манящие глаза Наргинау, кивнул:

— Это точно.

— Давай лучше поищем, где нам поставить школу, — предложил Сорокин.

Они пошли по селению, то и дело останавливаясь, громко обсуждая будущее местоположение первой улакской школы, пока не спустились к лагуне, к чистому галечному берегу.

— Вот здесь, — мечтательно проговорил Сорокин, глядя на противоположный берег, зеленый, низкий, с мягкими очертаниями холмов.

— А верно, место неплохое, — согласился милиционер, — окна прорубим на юг, на солнечную сторону.

Сорокин спустился к лагуне. Хорошо здесь. Яранги далеко, шум оттуда не будет мешать занятиям.

В небе проносились птичьи стаи. Неподалеку ребятишки школьного возраста бросали в стаю странные орудия — грузилки на бечевках, и оплетенные ими утки падали с глухим стуком на землю.

Ребят в Улаке было достаточно.

4

Омрылькот сидел на возвышении, на ломкой промерзшей траве и смотрел вниз, на моржовое лежбище.

Пробираясь меж камней, низко пригибаясь, забойщики с остро отточенными копьями спускались вниз. Расчехленные лезвия отсвечивали на осеннем солнце, и Омрылькот опасался, как бы моржи не забеспокоились.

Чуть поодаль, на расстоянии негромкого человеческого голоса, расположились владельцы вельботов и байдар с энмыралинской стороны.

Мысли о моржовом лежбище мешались у Омрылькота с тревожными раздумьями о жизни вообще, о нынешних временах, сулящих неожиданные повороты в судьбе улакцев. Что-то произошло в далеком внешнем мире. Вот и до них дошел слух о падении Солнечного владыки, русского царя… Потом, говорят, случился какой-то переворот и появились большевики. О них-то и рассказывают самые невероятные вещи… «Неужели и вправду они отбирают у богатых добро и отдают его голодранцам? Чудно! А как же быть с вельтобом, с байдарами? Это самое главное… Грамота, открытие новой лавки взамен американской… Это еще куда ни шло… Но вельбот?! Да… Новая власть… Значит, все-таки власть, а не каждый сам по себе. А тот, кто имеет власть, тот и силен…»

Омрылькот встал и подошел к Вамче. Тот вопросительно посмотрел на своего давнего соперника.

Внешне ни Вамче, ни Омрылькот никогда не выказывали друг другу неприязни. Наоборот, каждый старался помочь другому в трудную минуту в дрейфующих льдах Берингова пролива во время весеннего промысла. Такое было и на китовой охоте. Но это древние обычаи, которые враз не откинуть. И все же даже ребенок в Улаке знал, какие это непримиримые враги — клан Омрылькота и Вамче!

Дальние предки Омрылькота были оленными людьми. И по сей день в низинной тундре его родичи пасут лично ему принадлежащих оленей. Близкие люди проживают до самого Ванкарема.

Вамче тяготел к нуукэнским людям, и большинство мужчин его клана было женато на эскимосках. А из ближайшего окружения Омрылькота лишь Кмоль женился на эскимоске, которую просто увел в тундру и держал там, пока байдара нуукэнцев не ушла.

Омрылькот присел рядом с Вамче и как бы невзначай произнес:

— Если будет сильный шторм, все тангитанское[11] добро сметет в море.

— Это верно, — коротко отозвался Вамче.

— Надо бы помочь им.

Вамче удивленно поглядел на Омрылькота. Что же задумал его давний соперник?

— Помочь-то надо, — сказал Вамче.

— Школу придется ставить на зеленом бугре.

— Пусть будет так.

После этого короткого разговора оба разом обернулись к берегу. Чуткое ухо морских охотников уловило тупой звук первого копья, вонзившегося в толстую моржовую кожу. Громче стало моржовое хрюканье. Звери почуяли кровь и начали пятиться в море. Галька пропиталась кровью и моржовой слизью. Убитые моржи серыми бесформенными тушами оставались на месте, застигнутые неожиданной смертью.

Тяжелый дух, поднимающийся от моржового лежбища, радовал тех, кто оставался на возвышении. Шаман Млеткын не отводил от глаз бинокль, купленный им в Сан-Франциско. Он видел, как его внук Сэйвын мягко перепрыгивал через поверженные туши и легко вонзал острие копья.

Бить моржа на лежбище можно лишь молодыми, крепкими руками, и только наверняка. Ни один зверь не должен уйти, а уйдет — расскажет остальному моржовому народу, и они никогда больше не возвратятся. Сколько лежбищ загублено так на берегах полуострова! Осталась лишь самая малость, и среди них вот это — Инчовинское. Недавно появилось новое, на острове Аракамчечен. Там живет шаман Аккр. После долгого перерыва на острове снова вылегли моржи. Аккр объявил, что моржи вернулись, потому что он вызвал их через морских духов. И люди поверили. Отныне на острове моржа бьют только по разрешению шамана, оставляя ему третью часть забитых животных.

Млеткын завидовал Аккру. Повезло ему. Власть над людьми крепче через богатство. Страхом и невежеством недолго удержишь в повиновении человека. Рано или поздно он взбунтуется. Было бы у него такое лежбище, как у Аккра… Хотя бы это, Инчовинское… То, что Млеткын переменил имя на Франка и вернулся из Америки со знанием тамошней разговорной речи, конечно, прибавило ему шаманской силы и власти над людьми… Но нет у него того, что есть у тихого Омрылькота. И кто сказал такую глупость, что у шамана не должно быть ничего: ни вельбота, ни байдары… Вот у Аккра — все это есть!

Млеткын, думая о владельце острова Аракамчечен, по-прежнему держал у глаз бинокль. Мысли его прервал шорох шагов, шаман обернулся.

Над ним стояли Омрылькот, Вамче и Гаттэ.

— Мы пришли сказать: надо помочь тангитанам поставить школу на зеленом бугре, — произнес Омрылькот.

— На зеленом бугре я сам хочу вырыть мясную яму, — ответил Млеткын.

— Ты этого не сделаешь, — мягко возразил Омрылькот, — там будет школа.

— Зачем нам школа? — сердито сказал шаман. — Подумайте, что будет? Ваши мальчики сядут, скрючившись, на высоких подставках и, щурясь, будут разглядывать значки, мелкие, как вошины следы. Испортят себе глаза, не смогут метко стрелять и далеко видеть… Я знаю, как страдают грамотные люди. Иные носят специальные надставки для глаз, ибо испортили свое зрение!

— Больше вреда будет, если не поставим школу, — настаивал Омрылькот. — Да и не обязательно всем ходить туда.

Млеткын исподлобья посмотрел на Омрылькота. Ему бы такое самообладание, уверенность в своих силах и в своих поступках. А то ведь скажешь слово и — сомневаешься, верит ли человек или внутренне усмехается. Млеткын согласился поехать на этнографическую выставку в Сан-Франциско не столько соблазнившись большими деньгами, сколько желая постичь хоть малую толику мудрости и сообразительности белого человека. Он усвоил некоторые привычки, например, сильно возлюбил виски, от одного глотка которого на глазах выступали слезы и хотелось совершать подвиги. Он стал разбираться в сортах табака, умел готовить суп и есть вилкой так, чтобы не проткнуть себе небо или язык. Служитель выставки для потехи даже научил его водить чихающий автомобиль, к которому Млеткын, несмотря на всю свою шаманскую силу, поначалу даже и приблизиться не осмеливался. Но уверенности все это не прибавило. Наоборот, Млеткын стал сильно сомневаться в своих способностях и даже подумывал, вовсе отказаться от своего призвания. Но в Улаке за время его отсутствия шамана равного ему не появилось, и пришлось Млеткыну заняться делом, к которому он больше не испытывал священного трепета. Нельзя сказать, что он не вынес из своего почти трехлетнего путешествия ничего стоящего. Нет, он понял главную истину — сила у того человека, кто имеет богатство. Не важно, в каком оно виде — в виде ли большого оленьего стада или вельботов, байдар или же моржового лежбища, которое имеет Аккр… Да, Млеткын заработал немало денег, но они как-то разошлись незаметно, больше на дешевое виски и разную чепуху. Очень дорого обошлась ему тангитанская женщина. Может, надо было купить вельбот? Но тогда Омрылькот сразу бы догадался, что задумал шаман. А без поддержки Омрылькота Млеткыну худо…

Солнце ушло за мыс, но день еще не кончился. Похолодало. А внизу было по-прежнему жарко: последние моржи уходили в воду, оставляя на окровавленной гальке поверженных сородичей.

Наконец Каляч, руководивший забоем, издал победный клич, и его подхватили охрипшие голоса усталых охотников. Дело было сделано: ни один раненый морж не ушел в море — только те, кто был испуган. Они стадом плыли вдоль мыса, уходя к Берингову проливу.

Млеткын вскинул бинокль, быстро отнял от глаз и сказал:

— Белое небо.

С севера надвигались ледяные поля. Их еще не раз отгонит южным ветром, и все же это значило, что лето безвозвратно кончилось, кончилась пора мореплавания.

Все, кто следил за забоем моржей, начали спускаться вниз. Народу было много. Женщины тащили на спине большие кожаные мешки, несли в руках специальные женские разделочные ножи-пекули.

На лежбище закипела работа. Каждый знал, что ему принадлежит: дележ добычи на моржовом лежбище был установлен испокон веков. Владельцы байдар и вельботов могли не беспокоиться: то, что им полагалось по праву, они забирали тут же — тщательно сшитые кымгыты[12], моржовые кожи, головы с бивнями, сердца с белыми жировыми прожилками, темно-коричневые печени.

Проголодавшиеся люди ели прямо на берегу сырую печень, очищенные кишки, мягкие хрящи ластов, бронхи.

Млеткын запустил руки в моржовый желудок и принялся вылавливать жирных моллюсков, полусладких, полусоленых, необыкновенно вкусных. Все торопились: надвигалась ночь.

Часть кымгытов сносили на высокий берег, складывали в углубления в прибрежных скалах и заваливали тяжелыми камнями, чтобы ни песцы, ни росомахи, ни белые медведи не смогли до них добраться.

В сумерках вельботы миновали пролив Пильгын и вышли из лагуны в открытое море, чтобы приблизиться к месту, где только что располагались моржи. Теперь запрет на шум был снят, и гребцы орали вовсю, гоня вельботы но густой, студеной воде.

На узкой галечной косе стало людно. С моря прилетели не успевшие уйти на юг чайки, чтобы последний раз в этом году полакомиться свежатиной.

Пэнкок взял кымгыты, которые готовила ему мать. В полость между мясной и жировой стенкой складывали куски сердца, печени, очищенных кишок. Такой кымгыт в морозный зимний вечер — изысканное лакомство. Его рубили только в особо торжественных случаях, когда приезжал хороший гость.

Темнота накрыла галечную косу.

Большую часть кымгытов сволокли в ямы, заложили камнями. Необработанное мясо закопали в не тающую снежницу, а потом еще раз прошлись по всей косе, чтобы на ней не осталось ни костей, ни обрезков.

Люди погрузились на вельботы и байдары, осевшие под тяжестью груза по самые кромки бортов. Но это было не опасно: море было спокойно — от холода вода загустела.

Последним с косы уходили Омрылькот и шаман Млеткын.

Омрылькот окликнул Пэнкока.

Млеткын кивком указал на усатую моржовую голову с широко раскрытыми глазами. Пэнкок взял ее и подтащил к воде, туда, где не было вельботов.

С моря несло холодом, сыростью и запахом свежего соленого льда.

Млеткын встал у самой воды, обратив горящий взор в темноту.

— Все сущее и великое, — сказал он вполголоса. — Мы приносим тебе благодарность за милость и доброту. Все невидимое и доброе, мы теплоту своего сердца обращаем к тебе… Мы поступили так, как ты повелел, и приносим з жертву эту голову. Пусть она будет знаком благодарности от твоих детей, живущих в Улаке.

Млеткын произносил слова старинной молитвы и чувствовал, как он на самом деле переполняется чувством великой благодарности и радости от мысли, что впереди обеспеченная зима, переход через холода и пурги к новой весне, к новой жизни.

В сущности, все зависит от человека. И эти слова, которые мы говорим богу, направлены больше внутрь говорящего, чтобы укрепить его в собственных силах, придать ему уверенность… Конечно, великое дело иметь много, но и дух человеческий, его крепость, сила тоже не последнее…

Закончив молитву, Млеткын обратил взор на Омрылькота. Теперь шаман догадался, как неуютно на сердце у великого человека. На его лице заботы и следы трудных мыслей. И он не знает, что делать. Нет, дело не в грамоте, не в значках на белом, как свежий снег, листке бумаги, а в том, что пришла власть бедных, власть тех, кто ничего не имеет… Вот что тревожит Омрылькота, Гаттэ, Вамче, Вуквуна. В этой неуверенности нельзя упустить своей выгоды. Он, шаман Млеткын, познавший стремления белого человека, его сущность, не только спасет Омрылькота и Вамче, но и сделает так, что эти могущественные и великие эрмэчины не смогут обойтись без него.

Млеткын улыбнулся уголками губ и громко сказал:

— Я кончил.

5

Вельботы плыли во тьме, но вот вдали мелькнул один огонек, другой: это оставшиеся в Улаке давали знать, что ждут на берегу.

Пэнкок стоял на носу вельбота и всматривался в темноту надвигающегося берега. Сегодня ночи не было. Она прошла, не дав сомкнуть глаз, полная радостного труда. Как хорошо жить на земле, когда есть еда, когда нет тревоги за завтрашний день, когда ты молод, полон сил и ожидаешь предстоящего чуда — свидания с удивительными глазами, в которых вместились тепло и нежность всего мира.

Пэнкок различил на берегу горящий костер. Это было необычное пламя — высокое, плотное, увенчанное густым жирным дымом.

Все с тревогой уставились на костер. Наконец Млеткын высказал догадку:

— Да это жирный камень[13] жгут тангитаны!

Когда вельботы причалили, все убедились в том, что шаман был прав. Учитель и милиционер с почерневшими лицами сидели у костра.

Омрылькот подозвал Тэгрына и велел перевести русским:

— Завтра всем селом возьмемся и перетащим ваше дерево на зеленый бугор.

Петр Сорокин не ожидал такого и растерянно стал благодарить:

— Большое спасибо, очень благодарны…

— Не стоит, — усмехнулся Омрылькот и обратился к Драбкину: — Вам мы дадим в помощь человека, который будет караулить товар. Можете быть спокойны — здесь, на берегу Улака, ничего не пропадет: у нас нет воров.

— Да я, в общем-то, не из-за этого… Мало ли какое стихийное бедствие… — забормотал Семен.

— Сегодня Рычын будет сторожить товары, — а завтра и это перетащим на зеленый бугор, — заключил Омрылькот и отошел.

Млеткын последовал за ним, внутренне осуждая эрмэчина. Не надо было помогать так открыто. Сначала надо дать белым почувствовать их беспомощность, дать понять, что без таких, как Омрылькот, им тут и пальцем не шевельнуть.

Драбкин и Сорокин весело переглянулись и впряглись в канат, которым люди тащили на берег первый вельбот. Они вместе со всеми принялись громко подбадривать себя возгласом:

— То-гок! То-гок!

До ранней зари они помогали таскать мясо, жир и кымгыты на берег, сваливая добычу в мясные ямы.

Когда солнце взошло, усталые, перемазанные жиром и угольным дымом, они ввалились к себе в домик и удивились — комнатка их была аккуратно прибрана. На столе на большой черной сковородке шипела жареная моржовая печенка, а на печке пыхтел чайник. У окна стояла улыбающаяся Наргинау, в гимнастерке, плотно обтягивающей грудь.

— Трастите! — весело приветствовала она вошедших.

— Настасья! — удивленно воскликнул Драбкин. — Что ты тут делаешь? Зачем это?

— Моя тут рапота, вари, стирай, мой, — стыдливо прикрываясь рукавом, произнесла Наргинау.

— Что делать с ней будем? — спросил Драбкин у Сорокина.

— Не знаю.

— Может, возьмем на службу? Нам же нужен истопник.

— То истопник, а не повар и горничная, — жестко ответил Сорокин, — тебе бы еще личного слугу.

— Ну ладно, ладно, — обескураженно произнес Драбкин.

— Настасья, — мягко обратился он к женщине, — ты уж не обижайся… но… услуги нам не нужны. Мы должны все сами делать — и стирай, и мой, и вари… Вот как наладим школу, возьмем тебя…

Наргинау не привыкла к быстрой русской речи и почти ничего не могла разобрать, но все же она догадалась, что от ее услуг отказываются. Ей стало обидно. Хазин был куда приветливее… А этот… Еще на морском берегу, в день приезда милиционера в Улак, она подумала о том, что будет служить ему, стирать матерчатую одежду, чинить кухлянку, готовить еду, убирать в комнате. Ей нравилось это делать, потому что у нее не было мужчины, о котором она могла бы заботиться, кому могла бы отдавать теплоту своего сердца. Наргинау ведь не виновата в том, что ее мужа унесло на льдине и она стала вдовой. Таких вдов замуж не брали — считалось, что муж ее может превратиться в оборотня и прийти за своей женой в страшном облике тэрыкы[14]. А бывало и хуже: унесенные на льдине посещали своих жен тайно, во сне, и даже случалось, что потом у тех появлялись дети.

Наргинау как-то виновато улыбнулась и быстро вышла из комнаты.

Присаживаясь к столу, Драбкин вздохнул:

— Зря мы так с ней…

— Может быть, — согласился Сорокин, — но мы не имеем права поступать иначе.

Рано утром перенесли на зеленый бугор деревянные части будущей школы и товары. Уголь пока остался на берегу. Омрылькот заверил: больших штормов больше не будет.

Сорокин достал инструкции по сборке дома. На чертеже домик был круглый, приземистый.

— Чисто яранга, — усмехнулся милиционер. — Зато собирать просто: ставь стенки да крепи. Работы всего на два дня.

И действительно, через два дня среди яранг поднялось необыкновенное сооружение — круглый деревянный дом с окнами. На макушке его торчала высокая железная труба.

Разбирая груз, Сорокин с ужасом обнаружил, что не хватает ящиков с карандашами и тетрадями. Он несколько раз переворошил все, но… ящиков нигде не было.

— Должно быть, по ошибке выгрузили в Анадыре, — предположил Драбкин.

Что же теперь делать? Как начинать учебный год? Плыть на вельботе в Анадырь невозможно — очень далеко. Омрылькот посоветовал купить карандаши и тетради в Номе. Пути туда — всего день от зари до зари при попутном ветре.

Сорокин прибежал в недостроенную школу, где работал Драбкин.

— Сеня, срочно развертывай свою лавку и торгуй! — крикнул он удивленному милиционеру.

— Что стряслось? То торопил со школой, теперь с лавкой.

— Наторгуешь пушнины — и в Америку! — торопливо сказал Сорокин.

— Да ты что — рехнулся? — вскинулся Драбкин. — Мигрантом хочешь стать? Сбежать с пушниной? Видали мы таких субчиков!

— Да нет! — махнул рукой Сорокин и объяснил все.

— Понятно, — уныло произнес милиционер. — Но согласно инструкции я обязан пушнину паковать и отправлять под пломбами в Петропавловск. Мы нарушим сразу несколько законов. Знаешь, чем это пахнет?

— Главная наша задача — открыть школу, — твердо сказал Сорокин, — любыми средствами.

— За нарушение монополии внешней торговли — расстрел, — коротко сказал Драбкин.

— Пока нас расстреляют, успеем кое-кого обучить грамоте, — ответил Сорокин.

Драбкин сел на только что сколоченную скамью.

— Давай покумекаем спокойно. Значит, так: советской школе нужны карандаши и тетради. Купить их можно только на валюту в Америке. Валюта, то есть пушнина, есть у местного населения. Всю эту коммерцию мы делаем в интересах народа… Ну, Петь, есть идея.

— Говори.

— Будет решение местного Совета — все законно!

— Да ты что? — Сорокин встал перед милиционером. — Совета-то нет еще! Пока мы его выберем, пролив замерзнет, пути не будет. И тогда что, ждать весны? Это же самый настоящий саботаж. Да кто мы на самом-то деле? Будем действовать от имени революции.

— Это можно, — неожиданно легко согласился Драбкин. — Начнем торговать.

По всему Улаку от яранги к яранге разнеслась удивительная новость: русские открывают лавку и приглашают туда всех, у кого есть пушнина, готовые меховые изделия и валюта.

Ранним утром к деревянному домику потянулись люди.

В круглом помещении, еще не разделенном на комнаты, за сколоченным из перегородок прилавком стояли Драбкин и Сорокин. Рядом с ними — Тэгрын, в качестве переводчика, и Гэмо, который, как сказали его земляки, знал толк в торговых делах.

Почти каждый пришел с холщовым мешочком, но товар не показывали, выжидая чего-то.

Пришел и Пэнкок. В его мешке лежали две лисицы и росомашья шкура.

Люди громко обсуждали выставленные на прилавке и развешанные на стене товары. Женщины, те, кто посмелее, щупали ткань, рассматривали котлы, посуду.

Продавцы переминались с ноги на ногу. Драбкин велел Тэгрыну спросить, почему никто не покупает.

— Непривычные товары, — пояснил Гэмо. — Сахар очень крепкий, не то что американский, а табак больно черный.

Пэнкок оглядел прилавок и увидел штуку белого холста. Ему как раз нужна была новая охотничья камлейка.

— Это можно купить? — спросил он у Гэмо. Гэмо покосился на Драбкина и важно ответил:

— Можно.

— На камлейку одной лисы хватит?

— Хватит.

Пэнкок под нарастающий гул присутствующих вынул из мешка лису и кинул на прилавок. Гэмо подхватил шкурку, вытянул на руках, подул вдоль ости и вопросительно посмотрел на Драбкина.

— Чего он хочет?

— Материю белую на камлейку.

— Пусть берет.

Гэмо на руках отмерил материи столько, сколько требовалось на камлейку. Все с затаенным дыханием смотрели на его действия, в том числе Сорокин и Драбкин. Надрезав ножом край, Гэмо с треском разорвал ткань, свернул отрез и подал Пэнкоку, небрежно бросив лисицу назад, на ящики.

— За лису четыре аршина ткани? — спросил Драбкин у Гэмо.

— Это хорошая цена, — тоном знатока ответил Гэмо. — Так торгует Томсон.

— Как торгует Томсон, мы не знаем, — сердито сказал Драбкин и окликнул Пэнкока: — Иди сюда! Что ты еще хочешь?

— Мне больше ничего не надо.

— За лису еще кое-что полагается, — пояснил через Тэгрына Драбкин и сделал широкий жест, — выбирай, что тебе нужно.

Пэнкок растерянно огляделся, словно ища поддержки у своих земляков. Но те, удивленные странной торговлей, молчали.

Появился Омрылькот.

— Я взял за лису белой материи на камлейку, — объяснил ему Пэнкок, — а мне еще хотят дать товару.

Омрылькот выслушал Пэнкока с легкой, доброжелательной и в то же время снисходительной улыбкой.

— Какая у вас цена за лису? — спросил он Драбкина. Драбкин заглянул в ценник и назвал сумму.

— А если перевести на доллары? Драбкин произвел необходимые вычисления.

— Все верно, — сказал Омрылькот Пэнкоку. — Тебе полагается материи, по меньшей мере, еще на пять камлеек.

— Это правда? — тревожно спросил Пэнкок.

Толпа взволновалась: так еще не торговали в Улаке. За какую-то паршивую лису столько!

— Бери ткань для матери! — подсказал кто-то.

— А это можно? — спросил осмелевший Пэнкок.

— Бери, почему нет? — радушно произнес милиционер. — Если ткани не хочешь, можешь взять табак, котел, ножи, плиточный чай…

— Иголки граненые есть? — спросила одна из женщин.

— Только круглые.

— Надо бы граненые, ими хорошо шить кожу. Круглая дырка пропускает воду, а дырка от граненой иглы плотно прилегает к нитке…

Пэнкок пожелал взять ткань для материной камлейки, взял еще ситцу, связку табаку, мешочек сахару и, нагруженный покупками, вышел из круглого домика.

После этого торговля пошла веселее. Гэмо едва успевал отмерять ткань, несколько раз приходилось распаковывать тюки, чтобы достать новую порцию товара.

Особым спросом пользовался ситец и черный листовой табак. Многие тут же набивали свои сделанные из плавникового дерева трубки. Некоторые улакцы жевали табак, закладывая за щеку аккуратно свернутую жвачку.

Последним покупателем был сам Омрылькот.

Он важно достал из-за пазухи толстый кожаный бумажник и расплатился за десятифунтовый мешочек сахару американскими долларами.

За ночь надо было рассортировать пушнину, отобрать шкурки, которые можно продать в Америке, остальное запаковать и сложить на хранение до следующей навигации.

Лишь под самое утро Драбкин и Сорокин заснули на топчане, покрытом оленьими шкурами.

6

Ном показался к вечеру, когда вельбот вошел в широкий, унылый залив Нортон.

Американский город светился желтыми огнями, и, глядя на них, Сорокин испытывал странное чувство, словно он прибыл в совсем иной мир.

Вельбот причалил к пустынному берегу.

Вскоре откуда-то появился одетый в лохмотья эскимос. Он узнал Млеткына.

— Как вам удалось вырваться оттуда? — удивленно спросил эскимос.

— Откуда? — не понял его Млеткын.

— Говорят, у вас там появились какие-то парчевики, которые все отбирают у богатых, — сказал эскимос, не сводя любопытных глаз с Сорокина и Драбкина.

— Чепуха все это, — коротко ответил Млеткын.

Вытянули на берег вельбот, поставили палатки.

Весть о прибытии вельбота из Советской России быстро распространилась по засыпающему Ному, и в береговом лагере появились любопытные.

— Эй, земляки! — послышался голос с кавказским акцентом. — Дайте взглянуть на вас.

В палатку втиснулся невысокий, очень худой кавказец в суконной черкеске со следами газырей. Его огромные сияющие глаза с удивлением уставились на Сорокина.

— Чистые русопеты! — восторженно произнес он. — Неужто большевики?

— А ты кто такой? — грозно спросил его Драбкин.

— Ахметов Магомет, — назвал себя кавказец. — Проспектор, золотоискатель по-русски.

Внешний вид его ясно говорил о том, что золота у Ахметова намыто негусто.

— Зачем приехали сюда? Революцию делать? — сыпал вопросами Ахметов. — В такое дело я пойду! Вместе будем богатых потрошить. Я тут их всех знаю, — лавочники, есть цирюльник, хоть и мой земляк, но его тоже можно тряхнуть. Я согласен вступить в партию большевиков. А как делите добычу? Поровну али по усердию?

— Торговать мы приехали, — оборвал Ахметова Драбкин. — Карандаши да тетради покупать.

— Шутите! — усмехнулся Ахметов. — Чего от меня таитесь? Я же свой человек, пролетарий. Кто не работает, тот не ест… Хотя неплохо бы сначала покушать, а потом уже работать.

Кавказец быстро исчез, как только в палатке появился полицейский комиссар. Он придирчиво оглядел всех и улыбнулся, узнав Омрылькота.

— Кто они такие? — спросил он, небрежно кивнув в сторону Сорокина и Драбкина.

— Мы советские граждане, — заявил Сорокин, и Млеткын бегло перевел.

— Это и так видно, — сказал полицейский. — Зачем вы приехали?

— Нам нужно купить письменные принадлежности для новой школы, — ответил Сорокин.

Полицейский недоверчиво усмехнулся. Он уже слышал о двух большевиках, которые якобы прибыли делать революцию и под видом карандашей и тетрадей намереваются купить оружие.

— Разрешение у вас есть? — после некоторого раздумья спросил полицейский.

— Есть! — твердо ответил Драбкин и вынул из кармана какую-то бумагу.

Сорокин краем глаза приметил, что это мандат, выданный Камчатским губревкомом.

Полицейский подержал в руках бумагу, внимательно оглядел лиловую расплывчатую печать и с сомнением проговорил:

— Это русская бумага.

— Да. Но она действительна повсюду, — невозмутимо заверил его Драбкин. — Если хотите, можете запросить своих властей и проверить.

Уверенный голос Драбкина подействовал на полицейского. Он вернул бумагу и еще раз дружелюбно улыбнулся Омрылькоту.

Не успел он уйти, как в палатку ввалился мистер Томсон, «первый друг» чукотского и эскимосского народов, как называла его не лишенная иронии местная аляскинская печать.

— Господа! — высокопарно произнес он, делая страдальческое лицо. — Вы меня глубоко обижаете. Почему не сообщили мне о своем приезде? А сейчас собирайтесь. В местном отеле вам приготовлены номера. Вы должны отдохнуть, мистер Сорокин и мистер Драбкин. Вы не имеете права отказываться, ибо нарушаете постановление мэра города Нома, который не разрешает ставить палатки на пляже.

Сорокин и Драбкин переглянулись.

Омрылькот был несколько озадачен. Мистер Томсон никогда не приглашал ни его самого, ни его земляков в гостиницу, которая предназначалась здесь только для белых. Ясно было, что все почести адресованы учителю и милиционеру.

— Пойдемте, дорогие друзья! — Томсон обратился и к остальным.

На автомобиле мистера Томсона переправились в отель — небольшое двухэтажное здание в центре города. У входа горело несколько электрических фонарей, освещающих витрину парикмахерской. В дверях радушно улыбались два кавказца — парикмахер и старый знакомый Магомет Ахметов.

— Большевики! — услышал за своей спиной Сорокин.

Всем отвели по небольшой комнате. В номере у кровати стоял пузатый комод со множеством ящиков, на нем — жестяной эмалированный таз и кувшин. Сорокин долго искал рукомойник и, не найдя его, решил уже ложиться так.

— Рукомойников у них нет, — злорадно сообщил вошедший Драбкин. — А еще Америка! В тазике моются…

— Как это в тазике?

— Вот так… Наливают воду и моются… в грязной, — пояснил Драбкин. — Черт знает что!

— У всякого народа свои обычаи, — заметил Сорокин. — Меня другое заботит: мы все время сотрудничаем с буржуазией.

— В каком смысле? — насторожился Драбкин.

— В Улаке нашими первыми помощниками оказались Омрылькот и шаман Млеткын, а тут — торговец Томсон.

— Это верно, — вздохнул Драбкин. — Но, с другой стороны, в нашем положении это вроде нэпа. Если смотреть в корень, то мы заставляем их работать на Советскую власть.

Сорокин с благодарностью посмотрел на друга. У Драбкина было прямо-таки природное классовое чутье, которое его пока еще ни разу не подводило.

— Давай-ка ложиться спать, — посоветовал Драбкин, — завтра у нас трудный день.

Мистер Томсон появился в гостинице с утра, выбритый, благоухающий. Он пригласил гостей спуститься вниз, где для них был накрыт стол: яичница с беконом, кофе, поджаренный хлеб, отливающее янтарем сливочное масло. Да, это не утреннее чаепитие в Улаке с плоской пресной лепешкой и куском черного моржового мяса.

— А где наши спутники? — спросил Сорокин.

— Они в гостях у своих соплеменников, — улыбнулся американец. — Пусть это вас не заботит. Они хорошо устроены и даже отказались ночевать в своих номерах.

— И все же их надо найти.

— Они скоро явятся, — заверил Томсон. — Не правда ли, яичница превосходная?

Драбкин молча кивнул.

— Она сделана из специального порошка, — пояснил мистер Томсон. — Было бы глупо возить сюда куриные яйца, но в нашей стране нашлись предприимчивые люди, которые придумали способ изготовления яичного порошка.

Томсон привстал и из фаянсового молочника налил в чашку Драбкина молоко.

— И молоко из порошка? — с улыбкой спросил Драбкин.

— Разумеется.

Это было неслыханно, но ни Сорокин, ни Драбкин не выказали удивления, хотя притворяться перед Томсоном не было смысла — торговец не хуже их знал положение дел на Чукотке.

— Итак, вы приехали купить карандаши и тетради, — закурив трубку, наконец заговорил о деле Томсон.

— Да, — ответил Сорокин.

— Друзья, вы напрасно меня опасаетесь… Скажите честно — вы и впрямь хотите приобрести этот товар?

Сорокин удивленно посмотрел на Томсона.

— Почему вы в этом сомневаетесь?

— Видите ли, — Томсон погасил игравшую на губах улыбку, — я встречал многих начинающих деловых людей. Я отдаю должное вашей изобретательности: нет надежнее прикрытия, чем благотворительность или цели народного просвещения. Но меня-то вы не проведете… Я долго сотрудничал с торговым домом Караевых, и они научили меня не только русскому языку… Вы можете быть откровенны со мной. Я признаю за вами право приоритета в делах на вашей земле, но поле деятельности там настолько обширно, что тесно нам не будет. Надеюсь, мы договоримся… — и Томсон снова заулыбался.

Драбкин умоляюще посмотрел на Сорокина, но тот только развел руками:

— Ничего не понимаю…

Томсон аккуратно положил дымящуюся трубку на край стола и наклонился к Сорокину:

— Будем торговать вместе!

— Как — торговать? — удивился Сорокин. — Главная паша задача — открыть школу и начать обучение грамоте. Для этого нам нужны тетради и карандаши. Мы приехали сюда, чтобы купить…

— Значит, не хотите со мной сотрудничать? — прервал его Томсон. — Между прочим, Россия с Америкой заключила конвенцию по закупке пушнины на побережье Чукотки. Исключительное право на эти торговые операции от мыса Чаплина до Энурмина принадлежит нашему торговому дому. — Томсон сказал это довольно жестко, потом помолчал немного и вновь широко улыбнулся: — Друзья мои, рад сообщить, что ваши дела почти улажены. Осталось только оценить пушнину…

— Ну что ж, не будем откладывать, — сказал Сорокин. — Мы бы хотели сегодня отплыть домой.

— О'кей! Пойдемте со мной.

Склад торгового дома находился на соседней улице. Там и повстречали улакцев. Все они, кроме Тэгрына, были заметно навеселе, тут же на ящике стояла бутылка виски, и каждый, кто хотел, время от времени прикладывался к ней.

Омрылькот встретил русских радостно.

— Вот друг! — сказал он, показывая на огромного рыжего мужчину в синем комбинезоне. — Карпентер. Революция его выселила с нашего берега, разлучила с семьей, но он хранит верность нашему народу…

«Огненная жидкость» явно развязала язык Омрылькоту, но договорить он не успел: Млеткын, зло сверкнув глазами, что-то крикнул ему по-чукотски, и старик умолк, запив виски, неожиданно вырвавшиеся слова.

Карандаши были отличного качества, но самое удивительное: сделаны они были в России на фабрике американского предпринимателя Хаммера.

— Карандашики-то наши, — шепнул Драбкин Сорокину.

С тетрадями дело обстояло хуже — вместо них пришлось взять блокноты, записные книжки и даже несколько десятков толстенных амбарных книг с графами для доходов и расходов.

— Есть несколько коробок стальных перьев, — сообщил Карпентер, — и четыре бутыли чернил.

— И это возьмем! — решительно заявил Сорокин.

Когда подсчитали расходы, оказалось, что пушнины привезли слишком много. И Драбкин передал Томсону столько шкурок, сколько требовалось, чтобы оплатить покупку письменных принадлежностей.

— Вы что — хотите все это везти обратно на Чукотку? — с удивлением спросил Томсон.

— Да, — ответил Драбкин.

Торговец с недоумением посмотрел на него.

— Но это же нелепо: вы можете взять другие товары… Насколько я знаю — шкурки будут лежать без движения по крайней мере до начала навигации. А может случиться и так, что пароход не зайдет в Улак. Лучше…

— Нет, — решительно заявил Драбкин. — Пушнина — достояние Советской республики.

Не только мистер Томсон, но и все остальные удивились такому странному решению милиционера.

К отходу вельбота на берег приехал мистер Томсон. Каждому он вручил подарки: аккуратно запакованные картонные коробки.

— Желаем вам приятного и благополучного путешествия, — сказал на прощание Томсон.

Карпентер передал через Омрылькота подарки своей семье. Пожилой торговец был угрюм и неразговорчив. Видно, его что-то мучило.

Наконец вельбот отошел от берега и взял курс на выход из залива Нортон.

К полудню берега Америки остались призрачной синей полосой, и, глядя на них, Сорокин думал о том, что вся эта поездка — странное и неправдоподобное приключение, которое может только присниться. Разве мог он предположить, что его деятельность на ниве просвещения начнется с этих полузаконных торговых операций?

7

Рифы у нуукэнских берегов с кипящим белым прибоем напоминали сказочных морских зверей, купающихся в холодной воде.

Сорокин всматривался в унылые берега, в жилища, вбитые в каменный склон.

— Давай посмотрим, что нам подарил капиталист, — предложил Драбкин.

В картонной коробке оказались аккуратно уложенные банки со сгущенным молоком, хорошо помолотый кофе, чай, пачка сахару, жестяная банка трубочного табаку «Принц Альберт» и жевательная резинка.

— Отдадим это Леночке, — сказал Сорокин.

— Само собой, — согласился Драбкин.

В пестрой толпе встречающих Сорокин легко различил Леночку Островскую. Она стояла в окружении ребят.

— Петя! Семен! — кричала она. Сорокин поднялся и замахал руками.

— Ленка-а! Это мы! Из Америки плывем!

Вельбот, осторожно лавируя меж подводных камней, причалил к берегу. Десятки рук подхватили причальный канат и вытянули судно.

— Ох, какие вы молодцы!

Лена здоровалась с Сорокиным, с Драбкиным, вглядывалась в их лица и без умолку говорила.

— Я так соскучилась! Написала вам три письма, послала с оказией в Улак, а оттуда кто-то пришел через горы и сказал, что вы махнули в Америку… Перепугалась я, ребята… Потом объяснили, что вы поехали за пачкающим камнем и бумагой.

Крутая тропа вела наверх, к ярангам, к маленькому домику.

— Ну как ты тут? — спросил Петр.

— Привыкаю понемногу, учу эскимосский язык. Начала занятия в школе, — деловито ответила Лена.

Новость поразила Сорокина.

— Как — ты уже открыла школу?

— Да. Первого сентября, как полагается.

— Как же так, Леночка? — растерянно пробормотал он. — У тебя же нет письменных принадлежностей…

— У меня своих было двадцать карандашей и тридцать тетрадок, — сообщила Лена. — На первое время мне хватит.

«Вот так пожалел Леночку», — обескураженно подумал Сорокин.

Небольшой домик был разделен на две половины. В классной комнате стояли два длинных стола со скамейками, а на стене была прибита старая моржовая кожа со следами мела.

— И мел у тебя есть? — удивился Петр.

— Не мел, а белая глина, — пояснила Лена. — Утоюк принес. Писать можно, но стирать трудно. Все-таки нужна настоящая классная доска.

Лена затопила печку, поставила чайник, Сорокин передал ей картонные коробки.

— Это тебе американские подарки.

— Спасибо, ребята, — смущенно поблагодарила она, — ну, куда мне столько! Небось себе не оставили?

— Да что ты! — неуклюже соврал Драбкин. — У нас этого добра полный вельбот.

Лене было приятно получить сразу столько лакомств. И в эту минуту она совсем не походила на учительницу первой эскимосской школы, в эту минуту она была обыкновенной девчонкой, которой впору еще играть в куклы.

За чаепитием Сорокин спросил:

— Как у тебя с уроками?

— Ох! — вздохнула Лена. — Главная трудность — язык. Утоюк, правда, помогает, но ведь он еле-еле говорит по-русски. А ученики очень способные, быстро все запоминают… Будь у меня хороший переводчик, мы бы уже далеко продвинулись. На первых уроках я просто разговаривала с учениками, а Утоюк пытался переводить. Многое путал, но теперь мы все больше и больше понимаем друг друга. Главный девиз занятий: грамота — это паше будущее, надежда на новую жизнь.

Сорокину показалось, что он только сейчас по-настоящему увидел Лену. В техникуме, на пароходе он смотрел на нее, как на обыкновенную, ничем не примечательную девушку. А теперь… Теперь она была красивой — лицо ее раскраснелось, белокурые волосы выбились из-под косынки…

— А как тут одной-то, не тоскливо? — спросил Драбкин.

Лена сразу стала серьезной.

— Ох, ребята. Первые дни такое было — хоть беги через горы к вам! Особенно ночью. Лежишь под одеялом и слушаешь. Сначала звенит в ушах, а потом начинает мерещиться всякое. Море дышит, стонет, даже охает. Мне Утоюк рассказал легенду о морском великане, который расхаживает по этим местам. По морю идет — а вельботы снуют у него под ногами. Питается он китами — моржи для него слишком мелки. На один раз ему пять-шесть китов нужно. Поест этот великан и уходит спать в тундру. Возьмет, отломит верхушку горы и под голову положит вместо подушки. Он добрый, этот великан. Он помогает охотникам. В той легенде говорится, как он спасал нуукэнцев, попавших в шторм. Он попросту взял их вместе с байдарами в свою рукавицу и держал там, пока не стих ветер.

Лена рассказывала с увлечением.

— В плохую погоду ходить по нуукэнским улицам просто беда — того и гляди унесет в море. В прошлом году ураганом сдуло бабушку Кагак. Рассказывают, летела она по воздуху, как на крыльях… Ну, а мне надо было обойти все яранги, познакомиться с каждой семьей… Думаю вот начать занятия для взрослых. Желающих тут много.

— Для взрослых? — удивился Сорокин. — Замахнулась ты, однако, Лена!

— Что же делать? — пожала она плечиками. — Ходят, спрашивают. Сам Утоюк не прочь сесть за парту. Выпросил у меня тетрадку и что-то записывает на уроках…

Лена поставила второй чайник на печку, открыла большим охотничьим ножом банку сгущенного молока, достала пачку американских галет.

— Угощайтесь, ребята. У меня сегодня праздник… Кстати, готовим концерт к Октябрьской годовщине. Разучиваем «Варшавянку» и еще несколько песен. Слух у моих учеников отличный, мотив запомнили сразу. Вот только со словами трудно. Не понимают. Приходится поначалу рассказывать.

— Ну, Лена… — сокрушенно вздохнул Сорокин. — И как это у тебя все сразу получается? Неужели нет таких, кто мешает?

— Как нет? — вспыхнула Лена. — Тут такие буржуи! Вот шаман Хальмо. В первый день пришел ко мне и потребовал, чтобы я учила грамоте только его, всем остальным она якобы во вред. Я объяснила, что послана сюда Советской властью прежде всего учить детей. На второй день он принялся угрожать, говорил, что поступаю я плохо: ведь не едет же он, Хальмо, в Россию учить шаманскому искусству русских детей? Кое-как объяснила ему про пролетарскую солидарность. Но и тут Хальмо нашелся. Стал говорить, что революция нужна только белым, потому что это они разделились на бедных и богатых. А у нас, мол, у эскимосов, такого разделения нет. Все одинаково бедны. Но я уже успела пройти по селу и посмотреть, у кого что есть. Конечно, не бог весть какое богатство у здешних буржуев: байдара или деревянный вельбот. Ну я и сказала ему это. А шаман все свое гнет… Хитрый мужик.

Лена налила чай, разбавила его сгущенным молоком, сама села напротив Сорокина и стала мочить в кружке твердую как фанера галетину.

— Испечь бы настоящего хлеба! — вдруг с тоской выдохнула она. — Я уже думала, как это сделать: надо только достать закваску. Не догадались в Америке взять?

— Как-то в голову не пришло, — виновато проговорил Сорокин.

Мужчинам Лена постелила в классе.

Перед сном Сорокин все же заглянул к ней в каморку: там было уютно. Сколоченная из досок кровать покрыта белыми оленьими шкурами, а сверху еще и лоскутным одеялом. На стене развешаны фотографии, журнальный снимок, изображающий дерево. На маленьком столике, покрытом белой тряпицей, лежат книжки. На полу разостлана шкура белого медведя.

— Шкуру мне принес Утоюк, — сообщила Лена. — Так теплее. А в первые заморозки иней проступал сквозь половицы. Это лампа, — Лена показала на жестяную лоханку с фитилем, стоящую на подоконнике. — Жирник. Горит ровно, почти без копоти.

— Ты изобрела?

— Нет, ребята сделали.

— Надо срисовать. У нас ведь тоже нет ламп.

Сорокин достал блокнот, купленный в американской лавке, и набросал схему жестяной коптилки на нерпичьем жиру. Пока он рисовал, Лена сидела рядом и смотрела на него. Он чувствовал ее взгляд, теплый и нежный, слышал ее негромкий, даже немного робкий голос. И ему снова представилось, как эта маленькая, хрупкая девушка остается каждый вечер одна, вот в этом домике, как слушает она море и ветер, как, должно быть, тоскует по своим родным и друзьям. Что ни говори, а им с Семеном легче, их все-таки двое… Сорокину вдруг захотелось утешить Лену, сказать ей что-то ласковое, бодрящее, но вместо этого он вдруг предложил:

— Хочешь, мы поделимся с тобой письменными принадлежностями?

— Может, обойдусь как-нибудь, — ответила Лена.

— Поделимся, — твердо сказал Сорокин и добавил: — В Октябрьскую годовщину приезжай к нам. Кстати, напиши мне слова песен, которые вы тут разучиваете. Попробую в Улаке организовать хор.

— Вот здорово! Я приеду со своими учениками, и мы устроим большой концерт! — обрадовалась Лена.

* * *

Рано утром в школу пришел Тэгрын.

— Лед идет! — сообщил он. — Белое небо над северной частью пролива! Собирайтесь!

Вельбот плыл на северо-запад, прижимаясь к берегу. За поворотом мыса скрылась оставшаяся на берегу фигурка Лены. «Прощай, Нуукэн! Прощай, Лена! Молодец ты!»

Сорокин снова думал о ней. Драбкин молчал. Он прятал лицо в высоко поднятый воротник и смотрел вперед, откуда несло холодом и изморосью.

За Сенлуквином начался густой снегопад.

Омрылькот встревожился:

— Может быть, лед подошел к Улаку… Тогда придется уходить в Кэнискун, на южную сторону полуострова.

Снег падал на воду и сразу же таял. Он хлестал по лицу, стекал за ворот леденящими струйками. Берега исчезли в сплошной серо-белой пелене.

Драбкин повернул мокрое, иссеченное снегом и ветром лицо к Сорокину.

— Слушай, Петя, а мы с тобой — нытики и саботажники, — заявил он. — Ты подумай, что сделала Лена на пустом месте? Без языка, безо всего! Это же настоящий подвиг! А мы — Америка, карандашики, школьный дом…

Ледовое поле вышло из-за Инчоунского мыса. До Улака оставалось всего лишь мили полторы. Яранги, берег, сопки, лагуна, речка — все было покрыто толстым слоем снега.

Началась зима. Первая зима Петра Сорокина на чукотской земле,

8

Несмотря на твердое решение выспаться, за ночь Сорокин почти не сомкнул глаз. Он ворочался, скрипел досками топчана, тяжело вздыхал и думал, думал…

Кажется, все было готово к открытию школы. Помещение убрали, переписали ребятишек, которым надлежало явиться на занятия, провели первое родительское собрание. Пришлось изрядно попотеть, отвечая на самые неожиданные вопросы вроде тех, не повредит ли грамота охотничьей удачливости, не станет ли грамотная девочка менее искусна в шитье…

Большое затруднение вызвал вопрос: в какое время дети должны прийти в школу — ведь часов в Улаке не было. После долгих споров решили собрать учеников по звуковому сигналу — удару железного молотка по большому медному котлу. Котел подвесили на столбе возле школы. Звон получался тягучий, густой и был хорошо слышен даже в самой дальней яранге.

Учащихся было четырнадцать человек. Восемь мальчиков и шесть девочек. Можно было набрать и побольше, но определить возраст ребят оказалось делом нелегким. Никто не помнил, сколько кому лет. «Мерить время — все равно, что глотать ветер», — философски заметил Млеткын. Только более молодые приблизительно знали время рождения своего ребенка. Например, возраст Унненера, одного из будущих школьников, определили так: он родился в год, предшествовавший тому, когда на берег Улака выбросило огромного дохлого кита. Этим китом кормились всю зиму и люди и звери. Так же определяли возраст и остальных ребят.

Поначалу Сорокин намеревался сделать классную доску, такую же, как в Нуукэне у Лены Островской, но Тэгрын раздобыл где-то кусок фанеры, выкрашенный превосходной черной краской.

Приближалось утро, но сон не шел. Несколько раз Сорокин впадал в забытье, но тут же просыпался, и снова тревожные мысли начинали одолевать его. «Как начать первый урок? Что сказать ребятам?» Осторожно, чтобы не разбудить Драбкина, он поднялся и вышел на улицу.

На морской стороне поверхность океана и небо светились призрачным холодным светом. Мерцали крупные звезды, и на краю, над черным массивом мыса Дежнева разгоралась заря.

Сорокин взглянул на часы: до начала первого урока оставалось еще более двух часов.

Северный ветер колыхал покрытый ледяной кашей океан. Вода глухо билась о замерзший берег. Снегу намело уже много, под ним скрылись стены яранг. Сорокин шел к зданию школы, возвышающемуся на пригорке. Ослепительная белизна снежного покрова удивила его.

Вот и школа. Он вошел в пахнущий свежим деревом класс, зажег спичку, и мерцающий свет выхватил из темноты четыре больших стола. На каждом стояло по жестяному жирнику. Сорокин зажег их, и в комнате сразу стало светло и уютно. На стене висел большой плакат. Наклеенными бумажными буквами на нем было написано по-чукотски и по-русски: «Вэты нытваркын торкалэвэтгавран». «Да здравствует новая школа». Перевод сделал Тэгрын. Слово «школа», насколько понял Сорокин, означало в обратном переводе «яранга для бумажного разговора». Конечно, это не совсем точно, но для первого раза сойдет.

У школьной доски повесили красный флаг с серпом и молотом и пятиконечной звездой. Звезда и молот никого не удивили, но серп вызвал оживленные толки. Улакцев восхитила сообразительность русского крестьянина, который изобрел специальный нож «для резки травы и других растений», как перевел это слово Тэгрын.

Было прохладно, и Сорокин принялся растапливать печку. Вскоре он услышал, как отворилась дверь и в комнату кто-то вошел. Сорокин обернулся — перед ним стоял Пэнкок. Парень смущенно переминался с ноги на ногу, щурясь на свет разгоревшихся жирников.

— Заходи, заходи, — позвал его Сорокин.

— Здравствуйте.

Парень с любопытством оглядел парты, посидел за одной из них, подперев кулаком голову. Потом, улыбаясь Сорокину, прошелся по классу, остановился у черной доски, провел по ней пальцем — палец остался чистым. Это очень удивило Пэнкока. Вот Пэнкок уставился на лозунг. Выражение его лица было настолько серьезным и многозначительным, что учителю показалось, будто парень отлично знает грамоту. Он что-то говорил Сорокину, и тот догадывался: парень хочет учиться, хочет постичь мудрость человека, узнающего новости по значкам, похожим на следы птиц на свежем, только что выпавшем снегу.

Приближалось время подачи сигнала. Сорокин чувствовал, что волнуется.

Появился Драбкин с чайником и едой, завернутой в тряпицу.

— Поесть надо горячего! — сказал он деловито. — Сил прибавит. Ты же почти не спал!

Сорокин с удовольствием выпил чай и посмотрел на часы.

Вчера он поставил время, высчитав его по хронометру шамана Млеткына. Изнутри шаманская яранга отличалась от других только тем, что в ней были необычные для этих мест предметы. Полированный ящик с инкрустацией и железными дисками. Он играл старинные вальсы и военные марши. По стенам было развешано оружие — два винчестера, дробовое ружье тульского завода, еще какое-то ружье вроде кремневого. Возле большого деревянного ларя висел портрет адмирала Колчака.

— Это зачем? — спросил Сорокин.

— Русский бог, — добродушно ответил Млеткын.

Сорокин объяснил, чей это портрет. Млеткын очень удивился, но портрет снимать не стал.

— Пусть висит, — сказал он, — теперь он никому не повредит.

«А в школе нет ни одного портрета вождей пролетариата — не догадались захватить. Хоть сам срисовывай с книги», — с сожалением подумал Сорокин.

До начала занятий оставалось полчаса.

В сугробах, наметенных у стен круглого домика, маячили тени. Кто-то шевелился и у столба с сигнальным котлом. Сорокин пригляделся и узнал своих будущих учеников.

— Заходите, — пригласил их Сорокин, показывая рукой на дверь, — идите.

Сначала один мальчик по имени Уиненер, за ним Кымыргин, девочки Рытыр и Кымынэ робко вошли в круглый домик.

Чуть ли не все ребята явились задолго до того, как Сорокин взял в руки тяжелый железный молоток и стал бить им по медному котлу. Услышав необычный звон, собаки залаяли, завыли. Голоса их смешались с шумом ветра и почти заглушили звон самодельного колокола.

Наконец появился переводчик. Он выглядел важным и значительным в чисто выстиранной камлейке, в пестро расшитых белых торбазах.

Учитель и переводчик вошли в класс и встали у доски.

Драбкин уже успел рассадить ребятишек за парты. И теперь, бросив ободряющий взгляд на Сорокина, он тихонько вышел в соседнюю комнату.

— Товарищи! — громко произнес учитель. И подождал, пока Тэгрын скажет по-чукотски «тумгытури!».

— Вы пришли сегодня в этот круглый домик, чтобы начать новую жизнь, жизнь, которую никогда не знали на этих берегах.

В глазенках девочки, сидящей напротив, Сорокин уловил тревогу.

— Новая жизнь — это счастливая, радостная жизнь. Она еще впереди, но вы делаете к ней первый шаг, первый свой шаг дальнего путешествия.

Тэгрын старательно переводил, но, видно, ему было нелегко. Он вспотел и то и дело вытирал разгоряченный лоб полой камлейки.

— Вы пришли учить грамоту. Что же такое грамота?

Черные пытливые глазенки уставились на Сорокина.

И в них учитель увидел неутоленное любопытство, жажду знаний, смешанную со смутной тревогой.

— Грамота — это большое окно в новый мир, это и широкая дверь, через которую вы придете к людям, живущим далеко отсюда, в России, где есть леса, где растет хлеб и стоят большие города с домами в несколько этажей…

Тэгрын остановился и переспросил:

— Что такое — этажи?

— Это когда одна яранга стоит на другой, — пояснил Сорокин.

— А зачем? — с любопытством спросил Тэгрын.

— Зачем? — Сорокин несколько растерялся. Действительно — зачем? — Так надо.

— А не раздавит верхняя яранга нижнюю? — выразил опасение Тэгрын.

— Нет, — ответил Сорокин. Своими вопросами Тэгрын сбил его.

— Вы поедете в страны, где нет снега, где круглый год цветут цветы, где не замерзают ни море, ни реки, и вы можете купаться в волнах, теплых, как чай…

Тэгрын опять остановился.

— Я не буду такое переводить.

— Почему? — удивился Сорокин.

— Они испугаются, — кивнул он на учеников.

— Как испугаются?

— Они не захотят уезжать в страны, где нет снега и море не замерзает. Как они будут охотиться на нерпу? И зачем залезать в теплый чай?

— Не в теплый чай, а в теплое море, чтобы плавать, — пояснил учитель.

— Как морж? — догадался Тэгрын.

— Вот-вот! — обрадовался Сорокин.

— Все равно никто добром не полезет в воду, разве только нечаянно, — заметил Тэгрын. — У нас так не делают. Если кто и падает в воду, только по неосторожности. И плавать, как морж, никто не умеет…

— Можно научиться, — возразил учитель.

— Значит, ты будешь учить и плаванию?

— Да нет, — Сорокин почувствовал, что урок проваливается. — Главное — это грамота. И начнем мы с грамоты, которая позволит узнать весь мир.

Тэгрын озадаченно смотрел на Сорокина.

— Почему не переводишь?

— Разве нельзя без грамоты узнать мир?

— Нельзя! — решительно заявил учитель и сердито взглянул на переводчика.

— Хорошо, я переведу, — Тэгрын повернулся к ученикам и произнес длинную речь, из которой Сорокин ровным счетом ничего не понял, но почувствовал, что Тэгрын говорил то, что надо.

— Мальчики и девочки, — сказал Тэгрын, — нынче новая жизнь идет на нашу землю. Говорят, где-то есть моторы на вельботах, а Гэмо купил музыкальный ящик, Млеткын привез отмеряющий жизнь прибор, в котором стучит маленькое железное сердце… Все эти чудеса трудно сразу понять. Для этого нужно знать главное — разговор, который белые люди пишут на бумаге, на непрочной белой шкуре неведомого зверя. Там нанесены значки, заклинания, которые помогут узнать многое. С помощью бумажного разговора можно далеко передавать новости и набираться мудрости из множества сшитых вместе обрезков этой белой кожи… Когда я был в Америке, я видел людей, которые с утра погружали свое лицо между двумя тонко выделанными обрезками кожи, испещренными значками, и так они узнавали новости. В Петропавловске русские шаманы-попы извлекали заклинания из крепко сшитых между собой шкурок и даже пели, глядя в них… И вы этому научитесь, если будете стараться. Этот человек, — кивнул он в сторону учителя, — знает грамоту лучше всех, поэтому его и послали к нам… Он расскажет вам о дальних странах и о новой жизни, расскажет о большевиках, которые прогнали Солнечного владыку и дали слово работающим людям.

Сорокин с завистью смотрел, как внимательно дети слушали Тэгрына. Знать бы чукотский язык, уметь бы свободно разговаривать! Сколько бы он сказал им, сколько бы объяснил!

Тэгрын умолк и выжидательно уставился на учителя.

— А теперь будем знакомиться, — сказал учитель, — меня зовут Петр Яковлевич.

— Петр Яковлевич, — повторил Тэгрын и сообщил, что это имя учителя.

— А Сорокин — что это? — спросил один из мальчиков.

— Сорокин — это главное имя, — объяснил Тэгрын, — а Петр Яковлевич — вспомогательное.

— Кличка?

— Не кличка, но так полагается, — серьезно сказал Тэгрын. — У русских такой обычай.

— Не только у русских, — заметил тог же бойкий мальчик, — у американов тоже.

— И у Млеткына, — вставил другой мальчик.

— У Млеткына имя Франк взято взрослым человеком, — принялся разъяснять Тэгрын, — а нашему учителю Петр Яковлевич дано при рождении… Как тебя звали, когда ты родился? — обратился он к Сорокину, чтобы уточнить свою догадку.

— Петя.

— Может быть, лучше тебя так и называть? — предложил Тэгрын. — А то длинно очень — Петр Яковлевич…

— Нет, учителя надо называть но имени-отчеству.

— Хорошо, — вздохнул Тэгрын, — пусть будет Петр Яковлевич.

Он что-то сказал ребятам, и те несколько раз повторили имя учителя:

— Потыр Якылевич, Пиотыр Аковлевич, Покотыр Ваковлевич!

Особенно хорошо получалось у девочки, сидящей на первой парте.

— А ну, скажи одна, — попросил ее Сорокин.

Девочка застеснялась, закрыла рукавом лицо и отвернулась.

— Она стесняется, — заметил Тэгрын, которому нравилась роль толкователя учительских слов.

— Ну, ничего, — сказал Сорокин. — Пусть теперь каждый скажет мне свое имя.

Он открыл гроссбух, превращенный им в классный журнал, и обратился к мальчику на первой парте:

— Скажи мне свое имя. Мальчик четко и громко произнес:

— Унненер.

— Хорошо, — Сорокин принялся записывать имя в журнал. — А тебя как зовут?

— Кымынэ, — ответила девочка.

— Так — Кымынэ, — повторил Сорокин.

За плечом сопел Тэгрын, внимательно следя, как учитель пишет имена учеников.

— Кол-звезда, — сказал он, — женщина-червяк.

— Что?

— Унненер по-русски будет — Кол-звезда, — объяснил Тэгрын, — а Кымынэ — женщина-червяк. Кол-звезда — это Полярная звезда…

— А женщина-червяк? — машинально спросил Сорокин.

— Так и будет, — невозмутимо ответил Тэгрын.

Сорокин посмотрел на Кымынэ. Красивая девочка, с круглым лицом, длинными ресницами. Синяя татуировка на подбородке нисколько не портила ее.

Надо бы порасспросить, почему так назвали девочку, но это потом… У других ребят имена были обычные: Вуквуп — камень, Тутына — тьма, один из мальчиков, задумчивый, тихий, носил имя Тутрил, что означало — крылья сумерек.

Разобравшись с именами, Сорокин объявил перерыв и вместе с Тэгрыном направился в соседнюю комнату, где их ждал милиционер Драбкин.

— Тяжело вам, — сказал Драбкин, подавая учителю ковшик ледяной воды, — я все слышал.

Тэгрын, обливаясь потом, тоже жадно припал к ковшу с водой.

— Трудно… — наконец выдохнул он, — трудная она, эта грамота.

— Почему девочку зовут червяком? — спросил Сорокин.

— Не знаю… Так, наверное, надо было. А что такое Сорокин?

— Сорока — это птица.

— Хорошо быть птицей, — задумчиво произнес Тэгрын.

— А мое — Тэгрын — значит копье.

— Копье — тоже хорошо, — сказал Драбкин. — Ну, пора начинать… — Он взял колокольчик и подал сигнал к началу второго урока.

Сорокин раздал ученикам заранее заточенные карандаши, блокнотики и показал, как надо держать карандаш. Оказалось, что верно ухватить непривычную палочку нелегко. Унненер, нацелившись на бумажный лист, собрался было поставить какой-нибудь знак, но не рассчитал свои силы и порвал бумагу.

— Ничего, — утешил его учитель, — придет время — научишься хорошо писать.

Скованность первых минут прошла, и ученики склонились над тетрадками, стараясь провести начальную линию своей будущей жизни.

Тэгрын ходил между рядами и деловито поправлял пламя жирников.

За окном по-прежнему выл ветер, ледяная волна била о берег, а в классе было тепло и уютно.

И вдруг эту тишину разорвал крик. Сначала дальний, еле различимый. Ребятишки подняли головы. Голос перекатывался по селению и приближался к деревянной яранге — школе.

Сорокин прислушался.

— Вэкын! Вэкын! — неслось по Улаку.

— Вэкын! — воскликнул Унненер и кинул на стол карандаш.

Словно буря прокатилась по классу:

— Вэкын! Вэкын!

Тэгрын на минуту застыл на месте, потом с громким криком «вэкын!» кинулся к двери и исчез в студеном ветре, ворвавшемся в класс. За ним побежали ребята.

— Куда вы? Куда? — Следом за детьми учитель выскочил из домика и увидел, что из всех яранг к морю бегут люди. Они тащат на себе кожаные и матерчатые мешки, ведра.

Драбкин встревожился:

— Беда какая?

— Не похоже, — ответил Сорокин. — Посмотрим, что там приключилось.

Ветер и ледяные капли больно секли лицо. Море ревело и дыбилось, поднимая ледяную кашу, словно обезумевший зверь, обрушивалось оно на замерзшую гальку, на копошившихся там людей.

Еще издали Сорокин увидел, что на берегу собирают мелкую рыбешку.

Рыбы было столько, что кожаные мешки наполнялись быстро. Люди орудовали лопатами, руками, ведрами или же просто сгребали ее в кучу.

А волны все кидали и кидали на берег живую искрящуюся массу. Всеобщее возбуждение захватило и Сорокина с Драбкиным.

— Верно! Верно! — одобрил оказавшийся поблизости шаман Млеткын, — Собирай подарок моря!

На берег прибыли собачьи упряжки. На нарты грузили большие кожаные мешки и увозили на лед лагуны, где каждая семья складывала свою кучу, покрывая ее сверху толстым слоем снега.

Пока не утих ветер и не успокоилось море, весь Улак собирал рыбу. Только поздним вечером Сорокин с Семеном притащили последнее ведро с рыбой на чердак школьного домика.

9

В обширном чоттагине Омрылькота трещал костер. За низким столиком в ожидании еды сидели Каляч, Гэмо и сам хозяин.

Омрылькот сосал погасшую трубку и смотрел на огонь, В другое время сегодняшний вечер был бы отмечен особо. Непременно хорошим настроением… Кажется, во всем сопутствовала удача… На зиму вдоволь запасли мяса, на прощание море подарило косяк вэкына. Хорошо укреплена яранга, одежда тепла и прочна. Раньше этого было достаточно, чтобы ни о чем не думать, чтобы наслаждаться едой, теплом, мягким женским телом, детским гомоном… Но вот на пути спокойной, размеренной жизни встала деревянная яранга…

В чоттагин вошел Млеткын и уселся на свободный китовый позвонок.

Женщина поставила на стол деревянное корыто — кэмэны и навалила в него вареной рыбы.

Каждый протягивал руку, брал рыбешку и обсасывал ее, оставляя лишь хребет и безглазый череп. В чоттагине стало тихо: все были заняты едой.

Наконец, утолив голод и облизав пальцы, Омрылькот обратился к шаману:

— Грамота — это волшебство?

Млеткын ответил не сразу. Он тщательно обсосал рыбью головку, раздавил зубами глаза, проглотил их и только тогда многозначительно произнес:

— От человека все зависит.

— А что такое Сорокин? — спросил Гэмо.

— Сорокин — имя учителя. Означает птицу, состоящую в родстве с вороном, — ответил Млеткын. — Сорокин-птица живет на русской земле.

— Если русская птица имеет своего родственника здесь, то человек… — Омрылькот выжидательно посмотрел на шамана.

— Родство в животных предках может предполагать и родство в человеке, — важно заявил Млеткын. — Быть может, русские — это наши дальние родичи, которых мы давно потеряли. Но, — шаман обвел присутствующих взглядом, — разные русские бывают. Те, кто нынче приехал к нам с грамотой, ищут поддержку в бедняках, а иные, кто притаились и ждут удобного случая, чтобы вернуть время богатых и сильных…

— Но почему мы покорно посылаем детей в школу? — заметил Каляч. — Или у нас нет своего разума, чтобы передать его детям? Почему мы не можем сказать просто: не хотим школы, не хотим новой жизни, не хотим вашей грамоты!

— Можно и так сказать, — отозвался Млеткын и посмотрел на сидящего напротив Омрылькота.

Омрылькот ждал от шамана вразумительного слова. Шаман ведь долгое время жил в Америке, он изнутри познал жизнь белого человека, такую загадочную, полную необъяснимых с точки зрения здравого смысла поступков. «Велика ли опасность грамоты? Стоит ли из-за этого ссориться с русскими? Что сулит им призрачная надежда на новую жизнь?» — вот что волновало сейчас Омрылькота.

— Большого худа от познания грамоты не должно быть, — веско сказал шаман и улыбнулся. — Будь я помоложе, может, и сам взялся бы за тонкую кожу, да понюхал, что там интересного. Настоящие белые люди, те, кто держит власть и богатство, весьма искусны в этом… И я полагаю, что главная опасность не в грамоте, а в самих этих людях — в учителе и милиционере, в их мыслях о равенстве и разделении богатств. И самое страшное — это Красная Сила…

Последние слова зловеще повисли в сгустившемся дымном воздухе яранги.

— Красная Сила? — переспросил Омрылькот.

— Да, это худшее, что может прийти сюда. Тогда — всем нам гибель.

— Болезнь какая? — с тревогой спросил Каляч.

— Красная Сила — это вооруженные бедные люди, — пояснил Млеткын. — Те, кто захватил власть в Анадыре.

— Откуда такая сила у бедных? — удивился Каляч.

— Их много — в этом их сила, — заключил Млеткын.

Омрылькот смотрел на шамана. «Да, Млеткын набрался мудрости в стране белых людей. Мудрости, смешанной с хитростью. А это тоже большая сила».

Женщина убрала кэмэны и расставила чашки.

— Какой сахар подавать? — спросила она Омрылькота.

— Давай русский. Он крепкий и сладкий.

Отпив чаю, Омрылькот вытащил тетрадку-блокнот внука и подал Млеткыну.

— Погляди, может, что уразумеешь.

Млеткын небрежно принял блокнот. Он уже успел изучить тетрадки школьников. На каждой было написано имя владельца, а на первой странице обозначен знак «А», похожий на каркас кочевой яранги или же распялку для песцовой шкурки. Племянница Рытыр пояснила, что этот звук получается, если широко открыть рот и как бы застонать от нестерпимой боли.

— А-а-а! — простонал шаман, и все удивленно уставились на него. Омрылькот даже подумал, что старик подавился рыбьей косточкой. Но на лице шамана было не страдание, а лукавство и многозначительность.

— Так звучит знак, обозначенный здесь, — заявил шаман таким тоном, словно отгадывал волю духов. — А тут, — он показал на обложку, — написано имя вашего внука Локэ.

Блокнот долго переходил из рук в руки, и каждый считал своим долгом внимательно рассматривать знаки, обозначающие имя мальчика.

— Конечно, — продолжал Млеткын, — Красная Сила может нагрянуть в любое время, едва только до Анадыря дойдет весть о том, что в нашем селении притесняют большевиков. У них есть такие шесты, с помощью которых они переговариваются на большом расстоянии.

— Машут? — спросил Каляч.

— Нет, птичьим щебетанием, — пояснил шаман. — Тонким птичьим щебетанием. На высокий шест натягивают металлическую бечевку, садятся, закрывают уши кожаными накладками и переговариваются птичьим голосом.

Загрузка...