Тепло руки


Любовь


Вдруг он жестом остановил меня и, глядя за окно на мокрые осенние перелески, сказал:

— А чего-то мы все утро про станки да про работу? Давай-ка расскажу я тебе про любовь...

В тот день будто что-то толкнуло его в сердце. Шеховцов проснулся мгновенно, встал сразу и, стараясь никого не разбудить, наскоро позавтракал на кухне. Завтракал он по привычке стоя: торопился, хотя до начала смены было еще много времени.

Он шел к себе в цех знакомой дорогой по заводу и чем ближе подходил, поднималось где-то внутри чувство ожидания работы. Слой за слоем слетает стружка, пахнет горячим металлом и машинным маслом. Шеховцов уже никого и ничего не видит вокруг себя, в такие минуты к нему никто не подойдет.

А вот сегодня, недаром что-то толкнуло его в сердце. Сегодня в самый разгар работы ринулись к нему хлопцы.

— Ты что же, Григорич, за станком, радио не слушаешь?

— Героя тебе дали!

— Не иначе событие зажать хочет.

— Ну, скажешь...

— Качать его!

Они жали ему руки и дружески хлопали по плечам, и пытались даже качать, а он вдруг сказал:

— Да подождите вы, черти, дайте хоть станок выключу: деталь запорол...

Из-под резца струилась бесконечно длинная, как вся его предыдущая жизнь, сверкающая стружка металла. И вместе с радостью вдруг набежала на глаза печалинка...

Серафим Шеховцов в армию с тяжелым сердцем уходил: дома оставалась жена с двумя малолетними детьми. Как она убивалась, когда его провожали на станцию. Он и сам понимал — лихо ей доведется в колхозе на перепаханной войной курской землице. Это же такое трудное послевоенное время.

Но неожиданно стал получать от жены хорошие, спокойные письма: живем неплохо, Зорька отелилась, на трудодни хорошо дали, а главное, мол, наша радость — получили уже вторую благодарность от командования твоей части, исправно, мол, служишь, Григорич. Она прямо в письме называла его так, как повелось с первых дней замужества, — Григорич. Ему от этих добрых писем служилось спокойнее.

Только когда вернулся домой и глянул своими глазами на обветшалую хату, на худущую жену, замотанную работой, на хилых детишек, понял, как давались ей эти письма. Председатель колхоза ему обрадовался:

— Ох, как люди нужны, Серафим. Ты, я слышал, механиком в армии был? Нам позарез механик нужен.

— Так я ж по авиамоторам, — отозвался Шеховцов. А про себя подумал: семью тут в селе не подниму. Сейчас, вспоминая про те годы, с горечью говорит: «Надо было остаться — и теперь совесть грызет: своя же земля, родная... Тогда я многого не понимал...»

Прослышал, что в архангельских краях на лесосплаве большие деньги можно заработать. Зина — в слезы: «Опять я с двумя-то малыми уродоваться буду?» Он только и сказал: «Что же делать, раз жизня такая».

Поехал на сплав. А ростом Шеховцов не богатырь — совсем даже наоборот. Вернулся, почитай, ни с чем... Узнал, что где-то в Курске на заводе передвижных агрегатов требуются люди.

Тогда поначалу он по-особому был жаден до работы: понимал — надо становиться на ноги. Тянуло его к токарному станку. Это еще из армии пошло. Как-то попросил там у одного: «Покажи-ка, как деталь точить». Тот стал показывать. У Серафима получилось: нравилось, что вот берешь самую простую заготовку, и из нее на глазах, при умении, конечно, этакая изящная, теплая еще деталь. Парень, что дал ему поработать, сказал:

— Видел в музеях скульптуры из мрамора красивые такие?

— Еще бы.

— От токарей все...

— Ну да?

— Берешь глыбу и удаляешь все лишнее: скульптура готова.

— Сам придумал?

— Не совсем...

Трепался, конечно, тот парень. Но что-то в том сравнении было притягательное: даже домой из армии привез Шеховцов выточенную им деталь. Тут в цехе был опытный токарь Костюченко. Суровый мужик, несуетливый, но, в общем-то, добрый. Взял Шеховцова в ученики. Работают. А Шеховцов торопится, хочется отличиться, хочется, чтоб скорее самому за станок стать.

— Не пыли, — коротко скажет ему Костюченко. — Не маши руками.

— Так скорее же...

— Пойми, лишнее движение — это потерянная минута. Главное, чтоб сделать на совесть.

И заставляет Шеховцова по многу раз одну и ту же деталь точить. Домой Серафим приходит измочаленный. Жена спросит:

— Тяжко, Григорич?

Он только глянет и ничего не ответит. Видит, самой не легче — сказались трудные послевоенные годы: она больна, с трудом передвигается. Шеховцов возьмет у нее из рук сковородку, скажет:

— Отдохни маленько, — кликнет ребятишек: — Ну-ка, орлы, кто лучше папки картошку пожарит?

Ему присвоили разряд и поставили к станку. Он работал добросовестно — норму выполнял. Но главное, что его отличало — у него не было брака. В передовики не рвался, но чуял в себе силу, где-то глубоко в душе жила в нем надежда, что может и должен он сделать больше.

..Зине становилось все хуже. Она уже не поднималась с постели. Долгими тяжкими ночами они говорили о жизни, о детях, о будущем. Она любила говорить о будущем, и когда он рассказывал ей о работе, о цехе, о ребятах (она сама просила об этом), советовала ему:

— Может, тебе поучиться, Григорич?

— Поздно уже. И потом в токарном деле тут опыт, мастерство.

— Как сказать...

С легкой ее руки он поступил в техническое училище. Наверное, это были самые трудные его годы: на работе не хотелось отставать от других, в училище и того хуже — школу-то вон когда кончал. Дочка Валя сейчас припоминает:

— Ну что за отец у нас: золото. Как же он крутился день и ночь: на заводе, учился, дома с нами — и ни одной жалобы, ни упрека, все с улыбкой, с шуткой.

Еще когда он начинал учеником у Костюченко, как-то случайно у них разговор зашел: не обременительно, мол, тебе, знаменитому Костюченко, возиться со мной, время на меня расходовать. Костюченко сказал:

— Не тот впереди, кто обогнал, а тот, что за собой другого тянет. На этом, брат, стоим.

...Работал. Думал. Это его идея, Шеховцова, была создать в цехе школу передового опыта. Стал в ней первым педагогом и негласным директором.

...Вечером он выносит на руках Зину во двор, в скверик, садится рядом с ней и рассказывает ей про сегодняшний трудный день, про Чекоданова, Минакова и других своих учеников. А Зина тихо смеется и говорит:

— Хорошо, что ты добрый, Григорич. И красивый.

— Скажешь тоже, — смущается Шеховцов.

А он и правда красивый человек: брови вразлет, глаза ослепительной голубизны. Когда его наградили орденом Ленина, жена сказала:

— Я теперь долго жить буду. Мне силы прибыло. Ты, Григорич, еще и Героем станешь. Ты ж у меня орел.

— Какой там я орел‚— засмеялся Шеховцов. — Помнишь, когда после войны сватался к тебе, ты что сказала: росточком, мол, не вышел.

— Разве же в этом дело...

Смеркалось. Был теплый вечер. Тополиная метель струилась по мостовой. Пахло липовым цветом. Запомнился навсегда тот вечер Шеховнову. Мимо шумных стаек детей, мимо любопытных бабок на скамейках у подъездов, мимо спешащих в кино и просто так гуляющих он нес на руках свою жену, закутанную в одеяло...

И так было не один, не два и даже не десять лет...


В тот день подошел к нему старый товарищ, тронул за локоть:

— Григорич, выключи станок.

— А что? — спросил Шеховцов, но станок не стал выключать: он всегда экономил время. По лицу подошедшего понял: что-то случилось.

— С Зиной... Умерла твоя Зина...

Тянулась длинная стружка из-под резца. И вдруг оборвалась, не выдержав собственной тяжести...

А жить надо было дальше. И стал Шеховцов жить дальше. Пришла расстроенная дочка Валя за советом. Она работает после института на трикотажном комбинате. Предложили ей начальником цеха.

— Так хорошо же, — радуется Шеховцов.

— Папа, такая обуза.

— Ну а если и другой легкую жизнь начнет искать.

— Вдруг не потяну?

— Так надо же.

На работе поначалу, когда ему дали Героя, кое-кто говорил:

— Зазнается — не зазнается Шеховцов, но по разным собраниям затаскают.

Было дело: таскали по заседаниям. И поначалу нравилось, чего греха таить. А главное-то в жизни — свое. Посидит, бывает, за столом президиума, потом шепнет директору:

— Не могу, Владимир Иванович: ей-ей руки чешутся.

— Давай, только чтобы незаметно.

Шеховцов, как есть при параде, со звездой Героя, — автобусом на завод. В цехе быстренько переоденется и сразу же к станку.

Ну а кто же за нас будет делать в жизни дело, к которому мы приставлены... Но жизнь наша, она ведь не из одной только работы. Он часто думает: а зачем живет он на этом белом свете. Ну работа, дети, а все это зачем, зачем?.. Была Зина, и он выносил ее на руках, чтоб видела солнце. А дальше... Рядом люди. Так, наверное, жить надо и для тех, кто рядом. Мы-то в этом мире живем для того, чтобы другому рядом было легче. А одному в этой жизни так трудно...

Собрал Шеховцов в доме у себя все свое многочисленное семейство — у него теперь одних только внуков шестеро — и сказал:

— Ну, детки, вы уже все на ногах. Матери нашей, светлая память, давно нет. А жизнь-то идет. Трудно одному.

— Батя! — открыл было рот один из сыновей.

— А чего, — вступилась сразу дочка. — Бате, между прочим, всего-навсего пятьдесят два года. А кто же невеста?

— Да вы, наверное, слышали про нее: Валентина Болдырева, маляром у нас во втором цехе работает. Муж у нее умер... — Еще зачем-то добавил: — Орденом награжденная.

— Ну если орденом, — улыбнулся Николай.

И была свадьба...


Его просто тянет на работу, к станку. Его твердые, как железо, ладони не могут без привычного дела. Вот он стоит у станка, смотрит на бесконечную стружку, стекающую из-под резца, и он спокоен: значит, все хорошо, и в жизни, и в работе.

Стоп, но все ли? Чего это от соседнего станка не тот звук: он по слуху весь цех слышит. Подошел, посмотрел.

— Ты что ж это делаешь?

— А что? — парень виновато переминается с ноги на ногу. Чувствует, что гонит брак, а признаться не хочет. Шеховцов подавляет досаду и терпеливо начинает объяснять, что и как.

— Вот так. В каждом деле, брат, без любви ничего хорошего не получается. Понял?

— Понял, конечно.

Может и не понял. Молодой еще...


1984 г.


Чай по-колымски

«Я работал, значит жил...»

(Из разговора в дороге).


Виной всему был черный кот. Толстый, прохиндеистый, насквозь пропахший бензином, он весело ринулся нам навстречу в Атке, где мы заправляли свой КамАЗ. Водитель подозрительно поглядел в его сторону, но ничего не сказал. А когда отъехали от бензоколонки десяток километров и у нас полетел баллон, заворчал:

— Вот и не верь после этого приметам. Так и есть — камешком скат продырявили.

— Кот, что ли, подбросил камешек?

— Может, и он. Поразводили, понимаешь, котов по всей трассе.

Маркевич переоделся в старый комбинезон, и мы стали менять камеру.

Шел двенадцатый час ночи, но было еще светло. Белая ночь стояла над Колымой. Ослепительно белели языки снега в распадках, по обочинам дороги буйствовал розовый Иван-чай, далеко впереди в долине недвижно висела белесая дымка. Но это не ночной туман. Это висела великая пыль с трассы. Далеко где-то куковала кукушка. Над нами вились тучи прожорливого комарья. Тысячекилометровая колымская трасса натуженно гудела рядом. То и дело останавливались машины.

— Браток, помочь, что ли?

— Не надо, есть запаска.

Молодой веселый парень в майке — его и комары не брали — притормозил рядом:

— Дядя Витя, может, что надо?

— Управлюсь.

Когда отъехали, Маркевич пояснил:

— Бригадир мой, Толик Егоров. Хороший хлопец, самостоятельный.

Подошел еще один: большерукий, с проседью в густой шевелюре. Маркевич его представил:

— А это кум мой, Виктор. Я с его отцом Никифором Маслием начинал тут на Колыме...

Они стояли поодаль, и я услышал, как Маслий, кивнув в мою сторону, спросил:

— Это кто же?

— Практиканта дали.

Глядя, как я управляюсь с монтировкой, Маслий мрачно предрек:

— Намаешься ты с ним...

В Мяките у дома отдыха шоферов (их несколько на трассе) — скопище машин. Строгая дежурная заставила тщательно вытереть обувь, выдала каждому шлепанцы, полотенца. Работал душ, столовая. В чистых комнатах были чистые постели. В третьем часу ночи стало совсем светло, и спать не хотелось. Вспомнилось, как на перевале, когда машина с трудом одолевала крутой подъем, Маркевич вдруг примолк, сказав: «Дружок тут у меня погиб. Саша Мещеряков... Эх, друг был...»

...Он ехал в тот день на Магадан. Погода стояла ясная, зимник прочный. Напарник дремал рядом. На Яблоневом перевале дорожники, видать, плохо посыпали подъем, и тяжелую машину понесло под уклон.

— Пашка, прыгай из машины! — только и успел крикнуть Маркевич напарнику. Тот из кабины в кузов — там всегда бревно наготове. Одним махом его — под колеса. Чудом удержались.

В другой раз — это давненько было, на Хандыгской трассе. Тоже вот так потянуло юзом, а тут еще дверную ручку заело. Повис на дифере, а под машиной обрыв метров триста. Только хочет дверцу открыть, а машину клонит правым бортом в пропасть. Так и сидел в пятидесятиградусный мороз, весь в поту от страха, боясь пошевелиться, пока попутка не подошла.


Тридцать три

Петляет по склону дорога, ползет все вверх и вверх, на перевал. Отсюда внизу, в долине речка уже тонкой ниткой смотрится, а подъему кажется конца-края не видать. Долго не оседает пыль от встречных машин. По зимнику легче: ни этой жары, ни пыли, Наст прочный, накатанный, что твой асфальт. Хотя тоже как сказать. Мороз под пятьдесят, и, если баллон полетел — хоть плачь. Камеру неосторожно на снег бросишь — в куски как стекло разлетится. А если пурга, да еще с морозом, собьются машины в кучу и кукуют на трассе сутками.

Года три назад уезжал с Колымы старый друг Маркевича Алексеенко Дмитрий Дмитриевич. Водителем работал, диспетчером на зимнике, последнее время начальником грузовой станции в Аркагалыке.

— Чего это ты схватился? — допытывался Маркевич. — Начальником полегче, чем водителем.

— Да жена, понимаешь, жмет.

— Не пожалеешь?

— Так в Житомир же еду. Это тебе не Колыма.

Теперь письма пишет: черт меня, мол, дернул уезжать. Три года прошло — не могу без Аркагалыка. Водителем бы вернулся, жена не пускает... Ох уж эти жены!..

Маркевич одолел перевал и спустился в долину. У светлой быстрой речки стояли дорожники: вагончик, рядом — скрепер, бульдозер. Съехал с трассы, подошел, поздоровался.

— Ну, мужики, что ж вы дорогу-то не поливаете — пыль не продохнешь, за двести километров два баллона полетело.

— Это ты к начальству. Вот там.

Познакомились. Тридцатилетний Роман Лиев, заместитель главного инженера Дебинского дорожно-ремонтного управления, приехал в колонну.

— Ну и что ж ты тут увидел? — завелся с полуоборота Маркевич.

— А ты чего это так? — опешил Лиев.

— Так машины же гробим почем зря на твоей дороге.

У них хватило ума и выдержки поговорить все-таки спокойно. И чем больше слушал Маркевич Лиева, тем меньше хотелось ему ругаться. В самом деле: надо войти и в их положение. У них участок в 228 километров трассы от Гербинского до Бурхалинского перевала, а техники — раз-два и обчелся, запчастей нет. Работать надо в две смены, а людей не хватает, нет жилья.

— Ты знаешь сколько в сутки машин проходит?

— Ну...

— Вчера, например, ровно тысяча. Ребята из сил выбиваются, чтоб поправить самые разбитые места.

Потом они сидели у костерка, пили традиционный колымский чай.

— Сам-то откуда? — поинтересовался Маркевич.

— С Кубани.

— Не тянет обратно?

Лиев устало улыбнулся:

— Ну, а тут кто будет?

Когда прощались, Лиев сказал:

— Ты уж извини за дорогу, браток.

Что ему мог ответить водитель?

Километров через семьдесят он увидел еще один вагончик в распадке. Тут два месяца назад начали строить новый мост. Остановился.

— У вас тут, видать, еще и конь не валялся?

Сидели, говорили. За два месяца сделали бы этот мост. Мастера отменные Николай Тимашевский да Геннадий Голубятников, оба из Донбасса. Сделали опалубку — бетона нет. Привезли плиты — нет крана. Вторую неделю сидят без дела.

— Начальство надо теребить, а вы тут рыбку ловите. — Маркевич покосился на торчавшую над водой удочку.

— Думаешь, отдыхаем тут? — обозлился Голубятников. — Мы вон дизель перебрали. Что можно своими руками — то сделаем. А начальство теребим, да что оно родит тебе этот бетон, ежели его не хватает?

— Ладно, не гони волну, — смягчился Маркевич.

Он вдруг вспомнил про Лиева и добавил: — Я на обратном пути заеду к вашему начальству, есть тут у меня один знакомый. — И совсем неожиданно спросил: —У вас как с продуктами?

— Да не очень.

Маркевич достал два копченых палтуса — поделился.

Он отъехал от них уже далеко и вдруг вспомнил — какое же сегодня число. Мать честная, а ведь он ровно тридцать три года назад впервые проезжал по этой трассе: такое же жаркое стояло лето, синела тайга на сопках и такая же великая пыль висела по трассе. Так что ж это так плохо мы за ней смотрим?


Про любовь и дружбу

Нельзя понять шофера с Колымы, его душу, его жизнь, самую суть его характера, не попив с ним знаменитого колымского чая. А чай этот готовится так. Берется самый что ни на есть закопченный котелок или же ведро, но чтоб обязательно закопченное. Наливается вода не простая, а из особого ручья — есть такие на трассе, о них известно одним шоферам, и ведро ставится на костер. Когда вода закипит, берется...

Впрочем, это уже, так сказать, «секрет фирмы», который я не имею права разглашать. Главное за этим чаем — разговоры: о трассе, о том, кто куда, что везет, и что случилось в пути, и что сегодня на обед в столовой на Каменистом, и какие новости в конторе. Но не только про это...

Маркевич поудобней устроился у огня, поставил рядом кружку — пусть немного поостынет и, продолжая начатый разговор, сказал:

— Я жену свою люблю. Она у меня красивая...

Виктору Александровичу Маркевичу скоро шестьдесят. Роста он среднего, плотный, еще крепкий, легкий на ногу. Родом из Севастополя. В сорок четвертом попал на фронт. Воевал в Венгрии, под Брно в Чехословакии ранили. После фронта работал водителем в Грозном. Там же встретил будущую свою жену. Парень он был лихой.

— Я тебе, Валя, весь свет покажу, — пообещал он, делая предложение. Дня через два после свадьбы пришел домой и сказал, как о деле решенном:

— Для начала едем на Колыму, по оргнабору.

Жена округлила глаза. Родня — еще больше.

— Это только для начала. Денег заработаем, а потом — в другие экзотические края.

Ехал с ними туда и Никифор Маслий. Это его сына Виктора мы встретили в Атке, когда по милости черного кота у нас полетел баллон. Маслий — старый водитель, многоопытный. Он первым из них, когда уже устроились в Магадане, поехал на трассу по зимнику. А мороз в тот год стоял великий. Вернулся через неделю весь черный, задубелый. Маркевич спросил:

— Ну как там?

Маслий показал полушубок:

— Вот кожух видишь? Бросишь его наземь — гремит как железо.

«Ничего себе», — подумал Маркевич и к жене: «Может, мол, вернемся». «Нельзя, — сказала жена, — от людей стыдно».

Маркевич ходил в рейсы по всей Колыме, на Чукотку. Возил грузы на Имант, на Батыгай, на прииск Депутатский. Иные рейсы до трех тысяч километров. Доставлял драгу на Теньку, первых строителей на Аркагалинскую ГРЭС. Все было: трескучие морозы, ночевки в снежных заносах, и что уж там кожух, которым пугал Никифор Маслий: в Сусумане в стужу высунешься из кабины, и слышно, как шуршит, замерзая, собственное дыхание на ветру.

Но мужик он крепкий, ко всему быстро привык и прижился. К тому же характер у него открытый, незлобивый, готов он всегда выручить другого человека. Больше всего тревожило одно — вернется из рейса, глянет на барак, где семья живет, и сердце оборвется. Зальют водой снег по стенам по самые окна, чтоб теплее, а там за этими стенами его Валя с детьми.

— Ну как вы тут?

— Дак хорошо.

— Может, куда махнем?

Маркевич намекал на обещание показать белый свет.

— Да нет, живут же люди. И тебе работа нравится, заработок хороший.

А ему и впрямь нравилось. Народ, главное, открытый, по-северному добрый. Два раза, правда, было дело, сбили его с панталыку. Году в пятьдесят пятом создавали таксомоторный парк. А были среди шоферов любители зашибать лишнюю копейку. Сам Маркевич от природы человек не жадный, а тут бес попутал. Да и потом тяжело все-таки по рейсам мотаться. Директор заявление не стал подписывать: жалко было терять отличного водителя.

— Не твое это дело, — убеждал он.

А Маркевич уперся. Ушел. Через два года вернулся.

— Ну что? — спросил директор.

— Ты был прав. Надоело чужие чемоданы грузить, тем более, если они без ручки, — пробовал пошутить Маркевич. — Ну, а если серьезно: не могу без трассы, без наших хлопцев не могу.

Он не сказал, правда, что главным тут была, пожалуй, жена. Видя, как он, поддаваясь другим, гонится за деньгой, твердила:

— Брось ты жилиться. Живем не хуже других.

А в другой раз Маркевич тоже было колыхнулся в сторону. Был у него друг такой Вася Зимин. Работал водителем, потом вдруг бросил все и сколотил старательскую артель. А у Маркевича как раз отпуск за три года. Насулил ему Вася золотые горы. Жена опять уговаривала Маркевича, но Зимин тут оказался посильнее. И потом с работы-то он не увольняется, убеждал Маркевич жену, а ну-ка повезет, и он лично, скажем, самородок найдет. Вот тогда уж точно они махнут всей семьей повидать свет...

Полный сезон оттрубил Маркевич на промывке золота. Там, видать, радикулит заработал. А домой вернулся ни с чем, как и уезжал.

...Маркевич допил чай, подбросил веток в костер, сказал:

— До сих пор мне перед женой стыдно: чего я в тот раз не послушался... Она, бывает, вспомнит тот случай и все Васю Зимина винит во всем. А причем тут Вася? Такой характер у человека. Все в жизни хотел попробовать и все делал хорошо. Друг он мне настоящий был. Он из тех, кто в дороге не бросит; покидая стоянку, и дров оставит, и соли отсыплет, а на перевале где-нибудь сам будет пропадать, но тебя выручит, последнюю запаску отдаст. Вот такой же Саша Мещеряков был. Тот, что на Берелехском перевале погиб. Да и из нынешних много таких: Нил Михайлов, Виктор Канивченко, Борис Беседин, тот же Виктор Маслий. Из молодых тоже — крепкое в них колымское наше нутро. Без этого на трассе нельзя.

За спиной у нас в кустах что-то зашуршало:

— Тс-с! —поднял палец Маркевич. — Бурундук, наверное, евражка по-нашему. Надо ему хлеба оставить...


* * *

Чай по-колымски пьют на трассе, закусывая маленьким кусочком селедки. А готовят его так... Впрочем, это шоферская тайна и желающих распознать рецепт просим пожаловать на Колыму.


1983 г.


Тепло руки


Отчего же теперь, когда по-другому засинело небо и пахну́ло ранней весной, Магомед Махмудов все чаще возвращается памятью к той минувшей осени?..

В тот день у них кончилась мука. Но они держались. А что было делать? Этот участок трассы был самым пустынным — ни сакли, ни дыма в горах. Магомед сказал себе: может, это к лучшему — трасса свободная, овцы вволю попасутся. О еде он подумал потом, когда услышал, как чабаны стали ворчать:

— Подвел нас Бутаев. Обещал муки подбросить, а самого след простыл.

Самый молодой из чабанов Магомедов (его звали Солдатом — два года, как из армии демобилизовался), заросший черной щетиной по самые глаза, мрачно произнес:

— Бутаеву что? Бутаев сейчас хинкали кушает.

Магомед его оборвал:

— Перестань. Ты же знаешь — он «вертушки» выбивает.

— Выбивает? — распалялся Солдат.

Они стояли друг против друга уставшие, с покрасневшими от дымных костров глазами. Старший чабан Узаллаев закричал издали:

— Магомед! Эй, Магомед! Ты мне нужен для разговора!

Магомед подошел. От него пахло шерстью и овечьим молоком.

— Что там у вас? — спросил Узаллаев.

— Устали люди, сам видишь...

— Что будем делать, Магомед? Того и гляди падеж начнется...

Магомед молчал.

— Чего молчишь? Боишься?

— Мне чего бояться? За падеж с тебя первого спросят!

— А с тебя, думаешь, нет?

— Да и с меня тоже, — вздохнул Магомед.

Уезжая вперед по трассе, парторг Бутаев сказал ему:

— Вместо меня по партийной линии остаешься.

— Над кем же я остаюсь, если я один тут коммунист?

— Вот над собой и остаешься.

Сказать-то легко. А вот поступать как, ежели что доведется, — тут сам кумекай.

В тот день никто — ни Узаллаев, ни сам Магомед еще не знали, что самое трудное впереди и все обернется так, что хотя Узаллаев и старший чабан, но решать судьбу всех их будет Магомед. И в трудную минуту потянутся чабаны к Магомеду с той мыслью, что и Узаллаев — с него, мол, Магомеда, спрос больше, он поступит так, как нужно, потому что он один из них коммунист.

Каждую осень, как ручьи с гор, извиваясь в глубоких теснинах, выплескиваясь на простор долин, текут многотысячные отары вниз, «на плоскость», как здесь говорят, с летних пастбищ на зимние. Медленно тянутся они длинными скотопрогонными трассами. Дождь ли, ветер ли с гор, или первый мокрый снег, а они идут, идут. Путь этот далек и труден. Выбиваются из сил овцы, устают чабаны.

Несколько лет назад появилось новшество: отары шли с гор до станции. Здесь их погружали в специальные поезда «вертушки», и дальше они следовали по железной дороге. Так было и на этот раз. В точно назначенный срок каждый район начал перегон скота по заранее указанным трассам. Одна из этих трасс вела на станцию Манас...

Ничто, казалось, не предвещало беды. Первые отары уже достигли станции. Началась погрузка. Но случилось так, что какой-то колхоз пригнал овец больше, чем заявил раньше. График перегона нарушился. Почти шестьдесят тысяч овец скопилось на станции. А сзади напирали другие. Сорвавшись с гор, они уже не могли остановиться.

Великий шум и гомон день и ночь качался над станцией Манас. А с гор шли и шли новые отары по голым, выбитым прошедшими впереди отарами пастбищам, мимо замутненных колодцев, мимо сельских магазинов, в которых чабаны скупали последние, годичной давности пряники и консервы.

Вот в какой переделке оказались Магомед и шестеро его товарищей из Лакского района. В волнении и беспокойстве глядя на исхудавших овец, на усталые, черные от ветра, лица чабанов под бахромой мохнатых шапок, Магомед только сейчас с пронзительной ясностью, от которой на миг похолодело и остановилось сердце, осознал всю сложность создавшейся ситуации. Назад, в горы, им хода нет. Впереди, до самой станции на выбитой трассе — тысячи овец. И они со своей отарой теперь как в ловушке. А тут еще продукты кончаются.

— Мука вся вышла, — сообщил Узаллаев.

— Мясо есть, продержимся.

— А сколько?

— Что сколько? — не понял Магомед.

— Сколько держаться?

Если б знал Магомед, сколько держаться. Если бы знал он, что так все выйдет, разве промолчал бы на последнем собрании. Сидел в уголке, досадовал — с чем отправляемся? Продуктов мало, обувь износилась, палатка дырявая. Выступить? Сказать? А потом решил: парторг ведь тоже идет с отарами. Ему и решать, что и как. И промолчал. А теперь вот отвечать надо. Тому же Узаллаеву надо отвечать, потому что он не был на партийном собрании. И Магомед отвечает:

— До конца будем держаться. Как на фронте, брат. Иначе нельзя.

Осень гналась за ними по пятам. Все ниже сползали снега с гор. Чабаны жгли костры по ночам. Спали не раздеваясь. Считали дни.

То, чего так боялись все, случилось на рассвете. Перепуганный Солдат закричал, срывая с Магомеда бурку:

— Овца! У меня пала овца!

Рядом закудахтал переполошенный Узаллаев:

— Падеж!

Магомед, вдруг сразу пришедший в себя от одного этого слова, раздельно произнес:

— Никакого падежа нет. Поняли?

Овца лежала, закатив белые глаза. Магомед схватил ее за теплую шею, приподнял голову. Он чуть не задохнулся от горя и обиды. Он думал о том, что вот если падет эта первая овца, с нее и начнется. Значит, надо сделать все, чтобы спасти ее... Магомед поставил ее на ноги, и она, шатаясь, побрела вперед, как слепая. Он догнал ее, взвалил на плечи, сказав чабанам:

— Ничего, я сам понесу. Она отойдет.

Солдат виновато затрусил рядом:

— Видал? А? А я уж думал — ну, капут.

Магомед устало подмигнул Солдату.

— То-то, — сказал, через силу улыбаясь. — А ты «падеж!». Нет падежа. Не должно быть.

— Так точно, нет падежа, — ответил Солдат и зачем-то козырнул Магомеду. Так хочется Солдату быть таким вот твердым и всегда спокойным, как Магомед.

Вперемешку с дождем пошел снег. Сбившись в кучу, отара двигалась медленно. Старый пес Бугу метался, подгоняя отбившихся овец. То один, то другой чабан взваливал на плечи слабых овец.

Магомед брел впереди отары. Овца была тяжелой, толстая шерсть жарким воротником обволакивала шею. Пот лил с Магомеда градом. Неужели нельзя поставить по трассе вагончики для чабанов, думал Магомед, построить ветеринарные пункты, склады, подбросить концентраты на такой вот, как сейчас, случай, пустить передвижные автолавки. Чтоб все было по-человечески, как у хороших хозяев. Говорят, на других трассах все это есть. Может, это только у них так? А почему? Вот он промолчал на собрании, когда говорили о перегоне. Думал: парторг с нами идет — он отвечает за все. Может, так же где-то кто-то там, «наверху», промолчал, как он, в подобной ситуации, и нет на трассе вагончиков, и падают овцы, и мучаются чабаны. Откуда это во мне и в другом: боишься за что-то отвечать, боишься решать. А потом приходится жестоко расплачиваться, как сейчас...

С детства Магомед запомнил рассказ отца о том, что у него есть друг, старый кубачинский кузнец. Так вот кузнец этот был в числе тех, кто в двадцатые годы был на приеме у Ленина. Они тогда подарили ему чернильный прибор, который и сейчас стоит в Кремле в музее Ленина.

— Когда прощались, — любил рассказывать отец, — Ленин руку пожал всем по-братски. И моему другу Мусе — тоже...

Магомед слушал и думал. «Ленин пожал руку Мусе. Муса друг моего отца. Муса пожимал руку отцу. Отец — мне. Выходило, как бы и мне, Магомеду, передалась частичка тепла ленинской руки»...

Снег вдруг прекратился. Бледный круг солнца, похожий на голову сыра, висел низко над землей. Справа, снизу за горой, открывался вход в долину. Магомед видел вешки, отмечавшие линию трассы. За вешками — колхозные пастбища, на которые они не имеют права заходить. Он оглянулся: отара растянулась. Там и сям лежат подбившиеся овцы, валятся с ног чабаны.

— Бугу! — закричал он хрипло. — Эй, Бугу, поворачивай!

Бугу заворачивал отару в долину.

А овцы, сбиваясь с шага, уже ринулись вперед сами, почуяв корм и воду...

Но тут был начеку парень на мотоцикле. Он отогнал овец за вешки, слез с мотоцикла, стал закуривать. Спички гасли, кончилась последняя.

— Эй — дайте прикурить!

Кто-то предложил:

— Спустить на него Бугу.

— Я тебе спущу, — погрозил парень кулаком, на всякий случай садясь на мотоцикл.

Магомед закричал:

— Ладно! Иди сюда. Поговорим.

Подошел. Закурили вместе. Парень стал объяснять.

— Вы меня поймите. Сам был чабаном. Теперь вот завфермой. Три месяца, как назначили. Говорят, ферму поднимай. Вы вот на зимние пастбища уходите, а у меня пять тысяч овец тут остаются. Их же до зимы додержать на подножном корму надо. А где их держать?

Стоят чабаны, чешут затылки: свой брат чабан, они его понимают. А кто же их поймет с их бедою?

Магомед, отрешенно глядя на низкое небо, на горы окрест, с тоской думал: «Ну как его убедить, этого завфермой? А вот был бы парторг Бутаев — он бы, наверное, убедил. Ах, Бутаев, Бутаев...»

Магомед не знал, что, приехав на станцию Манас, Бутаев ловил очумелого дежурного в красной фуражке, требуя отправить отару в срок. А поймав наконец, и ничего не добившись, по совету знающих людей отправился в Махачкалу. Он ходил по длинным коридорам Министерства сельского хозяйства. Его выслушивали, куда-то звонили, с кем-то говорили, и выходило, что вроде бы все в порядке: есть график перегона, погрузка идет. А он пытается хоть на несколько дней раньше вызволить отару с трассы, добыв «вертушки»...

Шел пятнадцатый день пути. Выбиваясь из последних сил, они кружили с отарой на месте. Знали: чем ближе к станции, тем хуже пастбища. А тут тоже нет травы и плохо с водой. Чабаны шли к Магомеду.

— Говори, Магомед, как быть?

— Вот-вот падеж начнется.

— Решай, Магомед.

Был один выход. Никто не говорил о нем вслух. Но все имели его в виду: в последнем колхозе им предложили на два дня пастбища в обмен на несколько баранов.

Разговор был коротким:

— Овцы у нас колхозные. За такое дело, знаете...

— Пастбища у нас тоже не собственные.

Думай, Магомед, думай. Узаллаев молчит. Он не хочет решать. Конечно, можно проклинать тот колхоз, который первым пригнал на станцию Манас больше положенного скота и тем нарушил график; министерство, которое не предусмотрело всего этого; тех людей, что не пускают на свои пастбища, и этих, требующих в обмен за пастбища колхозных баранов. Можно кричать, возмущаться и искать виновного: ветер унесет слова в горы. Но овцы-то — вот они. Живые. Свое, народное добро, которое надо сохранить любой ценой. Но если под свою ответственность отдать несколько колхозных баранов за пастбища просто так, — за это придется отвечать. Потому молчат чабаны. Никому не хочется брать на себя такую ответственность...

Вот и остался ты, Магомед, по партийной линии сам над самим собой. Над своей совестью. Над своими поступками. Так иной раз в обыденной своей повседневности неожиданно повернется жизнь и спросит кого-то из нас сполна: «Ну-ка, какой ты коммунист? Много ли сможешь взвалить на свои плечи?..»

Магомед молчит. Он думает. Он думает о себе. О своем отце. О друге своего отца — Мусе.

— Ладно, — говорит Магомед. — Пусть берут они этих баранов. Пусть они ими подавятся. Зато мы спасем остальных.

Старый Бугу с лаем заворачивал отару на свежие пастбища...

Спустя два дня приехал в отару Бутаев. Небритый, в негнущемся плаще. Коротко распорядился:

— Снимаемся. С утра погрузка.

Магомед сказал ему виновато:

— Ты извини. Я плохо подумал о тебе.

Бутаев внимательно посмотрел на него и увидел вроде бы что-то новое в лице. То ли строже, то ли старше стал человек.

— Что там? — сказал он в ответ. — Правильно подумал. Я сам о себе пока не очень высокого мнения...

Они свою отару привели без потерь. Все две тысячи. За вычетом тех, которых отдали за пастбище.

За них с Магомеда еще спросят...

Отчего же все чаще снится по ночам тот перегон? Может, оттого, что весна проклюнулась, и скоро той же трассой идти обратно. На летние пастбища. В горы, на которых всегда белый снег.


1972 г.


Женщина с неба


Спасибо товарищу Петрову. Низкий ему поклон. На «газике» мы выбрались из далекой, затерянной в снегах Чукотки геологической экспедиции. Мы очень спешили. На базе нас ждали знаменитые чукотские шоферы, «асы» полярных дорог, и потому накануне решено было отправляться рано утром своим ходом, на машине, не дожидаясь вертолета. Но на рассвете разбудил радист и сообщил радостную весть: сам Петров обещал «борт». И не позднее чем через два часа. А Петров, надо сказать, большой человек на Чукотке: он начальник авиаотряда.

Петров звонил регулярно через каждые два часа: то не было погоды, то не хватало машин. К ночи, совсем измаявшись, мы двинулись в дорогу на «газике», отбивая печенки и проклиная всех и вся на свете. Конечно же, на базе нас уже никто не ждал.

Так в ту ночь чуть было не потеряли веру в полярную авиацию. Мы садились в самолет разбитые, мрачные, уже не ожидая больше ничего хорошего. И когда наш «трудяга» Ил-14 вырулил на взлетную полосу в Чайбухе, и в салоне были притушены огни, вдруг блеснул луч надежды. Из пилотской кабины вышла очень милая девушка в костюме бортпроводницы: черноглазая, улыбчивая. Мужчины, как по команде, нервно подтянули животы, а женщины стали ревниво поправлять прически. И сразу всем вдруг понадобилось знать: сколько лететь и на какой высоте, и будет ли посадка в Сеймчане. Девушка спокойно ходила по салону, подавала нам воду, отвечая на вопросы, со всеми была одинаково ровна и доброжелательна. И я вдруг решил: если не довелось повидаться с «асами» чукотских дорог на земле, так может быть повезет в небе?

Мы проговорили с бортпроводницей Валей Даниловой всю долгую поднебесную ночь...

Он ждал ее третий день и был зол, как сатана. Оснований для этого, на его взгляд, было множество. Во-первых, не терпелось сообщить жене, что решился вопрос о переходе на МИ-8, во-вторых — последний день идет фильм, который они никак не соберутся посмотреть, в-третьих... Да и вообще он попросту соскучился по ней, ну и еще ряд обстоятельств.

Не везло с самого начала, Задул ветер, а это значит — Чайбуха закроется надолго. Глянул на градусник за окном: 42 ниже нуля. Этого еще недоставало. Принялся готовить любимое блюдо Вали — мясо по-певекски, (Когда я попросил после Валю сообщить рецепт, она объяснила: «Это просто мясо, пожаренное Андреем»). Так вот, по рассеянности он всыпал в мясо горсть перца вместо хмели-сунели. Пришлось все начинать заново...

На исходе первого дня ожидания позвонила подруга Вали старшая бортпроводница отряда Галина:

— Ну что, пропадаешь?

— Да заждался. Мне самому в рейс через два дня.

— Что делать: погода какая, сам видишь. Говорят, они на мысе Шмидта сидят.

«Это надолго», — обреченно вздохнул Андрей. Вечером следующего дня в диспетчерской ему сказали:

— Сидят в Бухте Провидения.

Он совсем упал духом. Значит, крепко застряли. Ему завтра в рейс, а Вале через три дня в ледовую разведку, это дней на десять, не меньше.

Вечером, когда он совсем потерял надежду дождаться жену, вдруг позвонили. Он ринулся к двери. В коридоре стоял взъерошенный человек, в занесенном снегом треухе:

— Здравствуйте, я к вам, — прямо с порога начал он. — Черт знает что делается — никто ни за что не хочет отвечать.

— Не понял...

— Я насчет труб.

— Каких труб?

— Трубы перемерзли. Слесаря два дня жду.

— А я причем?

— Депутат райсовета может повлиять на бытовое обслуживание.

— Я не депутат. Это жена у меня депутат. Но она на работе.

Из дверей выглядывали любопытные соседи. Человек поправил отпотевшие очки и продолжал:

— Что же делать? Может, у вас знакомый слесарь есть? Недавно здесь, никого не знаю.

— Прямо не знаю, чем помочь...

Когда тот ушел, Андрей подумал о жене: вечно она с этими депутатскими делами, прямо как проходной двор. А мужику в самом деле помочь надо бы, новый человек в городе... Пойти поискать слесаря?..

И настал третий день. Ветер начал стихать. Позвонил второй пилот, спросил:

— Собираешься?

— Да уже почти готов. Вальку вот, наверное, не дождусь.

Они встретились с женой прямо на летном поле. Самолет заруливал на стоянку, а Андрей бежал к своему вертолету.

— Я только на день в Сеймчан! — крикнул он на ходу. — Может, там встретимся?

К вечеру ветер совсем стих, мороз спал. Соседка по квартире сообщила Вале:

— Тут опять Андрея донимали по твоим депутатским делам.

Она сидела одна, смотрела за окно и с удовольствием ела мясо по-певекски. Правда, Андрей по рассеянности опять положил вместо хмели-сунели горсть молотого перца...

Стюардесса — это прекрасно. Прямо сердце радуется, когда видишь, как они идут длинноногие, красивые, изящные, веселые. И впрямь — женщины с неба. Вот такой и себя представляла в будущем Валя Данилова десять лет назад. Отец ее, всю жизнь проработавший на железной дороге, к авиации относился ревниво, и потому Валю отговаривал:

— На земле оно надежней. Рельсы, они тебя на правильный путь выведут.

Валя эти слова вспомнила года три спустя. Она уже летала тогда бортпроводницей на линии Новосибирск — Владивосток. Ей нравились аэродромы с их сутолокой, суматошные пассажиры, озабоченные командированные, предлагающие наперебой руку и сердце, подтянутые, сосредоточенные летчики, в каждом из которых ей виделся Экзюпери. Нет, она не жалела, что пошла сюда работать.

В тот день они засели в Иркутске. Наконец, дали погоду. Взлетели, и Валя успела сообщить информацию в микрофон, разнесла конфеты и вдруг увидела, как дымится левый двигатель. Она перехватила взгляд девчушки, с ужасом глядевшей на бьющееся пламя, и больше уже ничего не думала. Ходила между кресел и машинально повторяла, улыбаясь при этом:

— Спокойно, пристегните ремни. Это просто так. Ничего страшного. Это просто так...

Они сели благополучно, без паники эвакуировали пассажиров. И только тогда Валя почувствовала, что испугалась.

Но даже после этого случая профессия ей не разонравилась. Она перевелась на Север. Ей предлагали остаться в Магадане, а она захотела еще дальше, в Певек. Уж очень привлекло экзотическое название. Она летала с такими опытными пилотами, как Виталий Сидоров, Валерий Масоха, Камил Мадатов. В ледовой разведке на Беринговом море чаще других довелось работать с Василием Васильевичем Руденко. Человек души добрейшей, ероша густую седину, он любил повторять:

— Авиация — это жизнь.

Валя облетала всю Колыму и Чукотку. Перевозили грузы, веселых, ободранных в маршрутах геологов, летунов, ищущих хороших заработков, наивных, как дети, чукчей-оленеводов, невозмутимых начальников экспедиций, пронырливых снабженцев. И ей все было интересно: бородатые полярники в унтах, просоленные насквозь рыбаки, молчаливые охотники, новые аэродромы, веселые рассказы геологов, охотничьи байки, дым костров на оленьих стойбищах, тундра, такая пустынная сверху и такая щедрая, когда она у тебя под рукой, с ее подснежниками, зарослями багульника, брусникой и морошкой.

В Чайбухе она любила ходить на маленькую речушку Гажигу. Весной, когда начинался нерест, она становилась черной от горбуши. У той же Гажиги, весной они встретились с Андреем...

Андрей пять лет водил АН-2 на Херсонщине. Опыляли поля. Потом захотелось романтики, и он перебрался на Чукотку. Романтика эта оказалась состоянием довольно серьезным, особенно после Херсона. Свирепый «южак» сбивает с ног, из-за него порой к самолету подойти невозможно, мороз за сорок градусов, и полеты, полеты... В Певеке он прижился, и в авиаотряде тоже. Теперь пришлось переучиваться на МИ-8, и вот он уже командир. Правда, жена пока этого не знает, не успел сказать. Такая жизнь. Но она им нравится...

Валя побыла день дома и на следующий с экипажем Василия Васильевича — на ледовую разведку в Берингово море. «Так, — с огорчением отметила про себя Валя, — значит в Сеймчане с Андреем не встретимся...» Мыс Шмидта был закрыт, их посадили в Бухте Провидения. И тут она неожиданно увидела Андрея. Их тоже посадили здесь. Она кинулась к нему и все заворачивала шарф вокруг шеи, поправляла воротник меховой куртки, а он, стесняясь товарищей, твердил:

— Да брось ты, неудобно...

— Что неудобно, холод собачий...

— Куда теперь?

— На ледовую, в Берингово море.

— Это же на неделю.

— Если не больше...

— Ладно, — сурово успокаивал он. — Держись. Вот летом махнем в Воскресенск (у Андрея в Воскресенске родители, они любят ездить туда в отпуск).

— Ах, лето, лето, — шутливо пропела Валя. На ветру у нее ресницы, брови, шапка, воротник Андрея покрывался густым пушистым инеем.

Это все-таки хорошо, когда молодые люди назначают свидания где-нибудь в Кепервейме, в Чекурдаке, на Мысе Шмидта, или, на худой конец, в Бухте Провидения...

...Когда мы после короткой остановки в Сеймчане взлетели глубокой ночью и Валя готовилась продолжить рассказ, я спросил:

— Ну, так живете ничего?

— То есть?

— Ну, бывает, что ссоритесь?

— А как же? Только некогда все.

...Ледовая разведка — дело серьезное, многотрудное. Ледокол ведет караван судов, а они — впереди по курсу — на бреющем полете изучают ледовую обстановку, наносят на карту.

Гидрологи колдуют над своими столиками у иллюминаторов. А Валя у себя, в своем отсеке. У нее электроплитка на две конфорки и задача проста: приготовить обед. Но это только говорится — проста. А болтанка, и деревенеют ноги от долгого стояния, и пот на лбу, и не слушаются усталые пальцы.

Так что ж у нее сегодня? Ну, Василий Васильевич без претензий. Ему каждый день картошку с мясом. А гидрологи пожелали уху. Пришлось третьего дня в Охотске покупать на рынке свежую рыбу. Правда, пилоты ее потом потихоньку пилили: гидрологи, мол, народ непостоянный — пришли и ушли. А мы-то свои, так что ты их не особенно балуй. Пилоты, правда, быстро забыли, что их-то она балует еще больше. Валю во всех магазинах на Чукотке знают. Там она для своих «мальчишек» доставала лангеты, там просила какую-нибудь дичь.

Обед готов. Но сейчас не до него, потому что будут сбрасывать на ледокол вымпел с материалами наблюдений. Самолет делает разворот, и Валя видит сверху чистую воду и каких-то диковинных рыб. Нерпы, греющиеся на солнце, испуганно бросаются со льдин в воду. И как странно видеть вокруг них бесшумные кружева всплеска: гул моторов заглушает все звуки на море.

Но вот вымпел удачно сброшен, и начинается обед. Кажется, все довольны: и гидрологи, и пилоты. Валя тоже довольна: всем угодила. Ей теперь посуду мыть. Занятие нудное, но раз поели хорошо, то и это дело сегодня ей кажется не таким уж обременительным...

Потом она присаживается отдохнуть у иллюминатора. Вообще-то на ее месте положено летать парню. Но что они могут? Навалят на стол банки с консервами и целый день, считай, голодные. А Валю захваливают:

— Вот уж обед, как дома. А десерт, так это обязательно.

На щитке вспыхивает сигнальная лампочка. Валя идет в кабину.

— Чайку бы, — просит Василий Васильевич и извинительно смотрит на Валю: еще бы — от темна до темна на ногах. И так десять дней, а то и больше.

А как же? Караван с грузами идет, ему надо показывать дорогу...

День клонится к вечеру. Валя опять на ногах, в беготне. Пора перекусить ребятам. Опять загорается сигнальная лампочка. «Не могут подождать минуту», — сердится Валя. Приходит второй пилот,

— Командир зовет.

Валя показывает: не готова, мол, еще еда.

— Он по другому поводу, — стараясь перекричать гул моторов, объясняет пилот. В кабине Василий Васильевич, улыбаясь одними глазами, докладывает:

— Валюша, Андрей тебя разыскивает по всему берегу. Они сегодня ночуют в Чайбухе.

— А мы? — с надеждой в голосе спрашивает Валя.

— Мы? Ну-ка кликни сюда радиста, как там с погодой...

...За все спасибо товарищу Петрову, начальнику авиаотряда. Еще раз низкий поклон за то, что благодаря ему однажды мы чуть было не потеряли и обрели веру в нашу полярную авиацию, что довелось встретиться с Валей Даниловой, услышать о ее товарищах. Ей-ей, без таких людей на Севере было бы холоднее.


1980 г.


Стужа


Все было плохо. И то, что лил дождь, и то, что по дороге от конторы до аэродрома приходилось месить грязь. И еще беспокоило мрачное выражение лица начальника геологической экспедиции Мамедова, с которым мы шли на вертолетную площадку. Мамедов, я заметил, еще с утра был не в духе. Из-за ненастья нарушался график работ. Ему про все это докладывали, но он ни на ком не срывал зло, никого не распекал. Просто упрямо молчал.

Вдруг Мамедов остановился, глядя перед собой. Я перехватил его взгляд. Шумная толпа штурмом брала вертолет. В сумрачном свете северного дня теснились ватники, куртки, плащи, мелькали шапки, кепки, капюшоны, взлетали за спиной рюкзаки, сумки, гитары. Лохматый парень в кедах, в распахнутом полушубке, хотя стояло лето, суетился позади всех, пробиться к вертолету ему мешали связки тяжеленных деталей, нанизанных на толстую проволоку. Товарищ его, стоя на каких-то ящиках, издали подавал ему команды, руководя продвижением вперед. И над всем этим, несмотря на дождь — тучи комарья. Лицо Мамедова внезапно засветилось:

— Видали? Думаете, куда это они? На юг, к морю? В очередь за джинсами? Это все в тундру, на буровые. А вы говорите...

На этот раз мне не повезло: не хватило места в вертолете, и мы с Мамедовым вернулись к прерванному ненадолго разговору о том, что же сегодня держит человека на Севере...

— Деньги? Вряд ли. — Мамедов сидит напротив меня в толстой тяжелой куртке: — Это раньше бывало: поеду, мол, на Север, заработаю деньги на машину. Сейчас вон механизатор где-нибудь на Украине или в Средней Азии получает не меньше нашего бурильщика. Хотя у нас тут только за то, что от комаров терпишь, дополнительный коэффициент выплачивать надо.

Помнится, я приехал в Ухту в шестьдесят втором, после окончания института, меня оставляют работать в тресте. Я возражаю: приехал, мол, работать в трудных условиях, пошлите в тундру, на буровую. А комара, говорят, не боишься? Про комара я знал понаслышке и поэтому оскорбился: ха, что значит какой-то комар для человека, решившего воспитать в себе настоящего мужчину. Ладно. Поехал на буровую, а там комаров этих тучи, и особенно свежего человека они не терпят. Два дня я держался. Потом сил не стало отбиваться. Я лег на землю и, верите — заплакал. «Жрите, черт с вами...

Так, дожидаясь вертолета, мы сидели и разговаривали о жизни на. Севере. Ну комары, допустим, это мелочь, хотя, будь они неладны, выматывают силы. А сколько терпения и подлинного мужества требуют от человека и бесконечные полярные ночи под вой пурги, и лютые морозы, и неустроенность быта, и одиночество людей, застрявших на неделю на буровой из-за непогоды...

Как-то так сложился примелькавший образ геолога, этакого бодрячка-оптимиста с рюкзаком за плечами, с гитарой, который этак вольным казаком бродит по зеленым долам и горам, делая одно открытие за другим. А между тем геолог он ведь, ой какой работяга и в экспедиции, и на буровой. Да только ли там?

Мамедов сказал:

— Вы знаете, я ничего не боюсь в жизни. Честное слово. Он засмеялся и добавил: — Даже комаров. Боюсь только ночных звонков...

Он тогда работал начальником испытательного цеха на Колве. В тот вечер готовились торжественно встретить октябрьские праздники. Ну все чин-чином: оделись в лучшие костюмы, жена Мамедова приготовила какое-то немыслимое восточное кушанье. Запах такой вкусный стоял в квартире — умрешь. Гости расселись, и тут звонок. Телефон:

— Файк Назарович, на 21-й буровой выброс газа, ничего не можем сделать.

— Какой выброс? — кричит Мамедов. — У вас же пятьсот метров до пласта.

А в трубке такой гул, что без слов все понятно. И гости, услышав «выброс», уже кинулись к двери. Мужчины, как были «при параде» — на вездеход и в тундру. Мороз с ветром резал без ножа. Уже за два километра до буровой снег был покрыт конденсатом. Фонтан газа бил вверх, доставая кран-блок. На всю округу стоял такой гул, что не слышно было собственного голоса. Ситуация была такой, что чуть где искра — и не миновать пожара. Они бились там больше суток: не могли добраться до скважины и завернуть гайку. Удалось одному Мамедову. Надел маску и, задыхаясь, теряя сознание, в сплошной тьме, совсем оглохший, завернул-таки проклятую гайку. (Позже, уже когда летели в вертолете, мне рассказал эту историю его друг секретарь парткома экспедиции Газизулин).

А потом они вернулись домой. И был праздник. А Мамедов сидел, как в немом кино: он оглох. Через неделю глухота прошла.

...Мамедов позвонил, справился о вертолете, сообщил:

— Минут через двадцать будет, — и возвращаясь к прерванной мысли, продолжал. — Но все-таки настоящий Север он не у нас в Усинске. Здесь, можно сказать, столица. Север — он там, в тундре, на буровой.

И я отправился за Полярный круг, в тундру на буровую к Володе Безруку.

Мы сидели на жестких холодных скамейках по стенкам, а посреди кабины вертолета в одну кучу были свалены мешки с капустой, ящики, чемоданы, рюкзаки, буровые трубы, чей-то плоский портфель, детский велосипед с привязанным надувным шаром, авоська с апельсинами. Соседом моим оказался лохматый парень в кедах, которому так и не удалось взять штурмом предыдущий вертолет. Полушубка на нем не было и он жался в одной тельняшке.

— А где полушубок-то?

— Так в порту оставил. Без него удобнее было вертолет пробираться.

Тяжеленные детали, нанизанные на проволоку, он, однако, прихватил. Они лежали тут же и на остановках, когда начинали выгружать свои вещи сходившие с вертолета бурильщики, он все время придерживал их ногами. Озябшие руки держал в карманах.

— Кто их возьмет, — кивнул я на детали.

Он смутился:

— Уж больно хлопцы ждут на буровой.

Сверху, с вертолета увиделась буровая на берегу речки. От дощатых домиков к вертолетной площадке шел человек, поглядывая на нас снизу вверх, за ним осторожно, стараясь не попасть в грязь, ступая в следы, которые оставлял человек, ступал кот, вытянув хвост трубой.

— Во дает! — закричал мой сосед в кедах, показывая в иллюминатор. — Володя Безрук со своим Бимом.

— Вы его знаете?

— Еще бы — Север... — ответил парень.

Мы с Безруком стояли на площадке, придерживая шапки от воздушной струи, шедшей из-под винта вертолета. В открытый люк было видно, как махал рукой мой попутчик. Другой рукой он придерживал нанизанную на проволоку гирлянду деталей. Он летел дальше...

Когда вертолет поднялся в воздух и вода в лужах успокоилась, Безрук сделал шутливый жест рукой:

— Добро пожаловать к нам на Харьягу. Мы тут, можно сказать, на краю света. Дальше ничего нет: тундра и море.

Он кивнул на бескрайнюю равнину всю в блестках болот, теряющуюся за туманным горизонтом. Мы двинулись к дощатым домикам. Кот Бим не спеша, чинно следовал за нами, брезгливо отряхивая лапы, если не попадал точно в наши следы...

По-настоящему Безрук болел в своей жизни два раза. Это он так считает. Один раз — это болел небом: мечтал попасть в космонавты. Вторая «болезнь» подкралась неприметно. На родине у себя под Полтавой увидел он в степи буровую вышку. Ехал мимо, заглянул воды попить. Увидел: ребята в куртках с эмблемой на рукаве, обветренные, веселые. А главное — уверенные в себе. Вот эта уверенность, надежность больше всего покорила: таким многое по плечу. Такой вот, думалось, в жизни не потеряется.

После института Безрука направили в Ухту. (У них с Мамедовым судьба, да и характеры тоже, пожалуй, схожи). Приехал в Ухту. Отсюда его направили в экспедицию в Усинск. Тогда здесь полным ходом бурили скважины под нефть на Возейском месторождении. Поработал немного помощником мастера на буровой, и его взяли в производственный отдел. Если иметь в виду, что для буровиков Усинск — это почти столица —то оно вроде бы и хорошо, а Безрука тянет в тундру, не лежит душа до бумажек, не тот характер. Бывало, сидит по делам на какой-нибудь буровой день-два, вникает в дела, помогает ребятам, а соберется уезжать, они просят:

— Бросай свою контору, айда к нам.

Что-то их привлекало в нем самом, в его характере. Да и самого тянуло в тундру. Тут как-то позвонил начальник участка бурения:

— Володя, просился на буровую? Собирай вещички. Летим на 67-ю. В вертолете поговорим.

На 67-й сняли с работы мастера: распустил бригаду, развел прогулы, выпивки. Назначили Безрука. Ну а дальше было, как в кино: приходит в разваленное хозяйство новый руководитель и наводит порядок. Только в кино это довольно несложно, и всего за один сеанс. А в жизни, да еще на Севере, все значительно труднее.

Они еще не перевелись на Севере, эти северные волки. Этакие лихачи, бегающие из одной экспедиции в другую. Когда надо, они умеют работать и этим собственно и «давят» на начальство. «Не нравится — увольняй. В другом месте с руками возьмут». И мастер терпит и идет у такого на поводу: что поделать, рабочих не хватает. А тот дело-то делает, да воду мутит. Был такой и на 67-й. Начальник участка, когда летели еще в вертолете, предупредил:

— Там есть такой Кулинчик. Ты с ним того, поосторожней. Он — «волк», но дело знает здорово.

Дела на буровой из рук вон плохи. План не выполнялся, заработки снизились. Кулинчик забастовал:

— Это что ж за мастер, — открыто говорил он про Безрука. — По одной фамилии уже судить можно. Что он понимает, конторская крыса?

Безрук без лишних рассуждений сказал ему:

— Ты, Кулинчик, с первым вертолетом улетаешь, я тебя от работы отстраняю.

— Да ты что, — опешил тот. — Я ж профессор бурения. Да без меня...

— На профессора ведь учатся? Научимся и мы. Вон Володю Молокова подучу, хотя он и дизелист.

Были еще два «волка», которые решили: что нам надрываться? План восемьдесят процентов имеем? Нам и на тарифе хорошо. И в самом деле: пить, есть дают. Тепло, светло. Телевизор в красном уголке. В свободное время — рыбалка в двух шагах. Но и этих Безрук отправил с первым вертолетом. Эти были тоже опытными бурильщиками и тут уж пахло партизанщиной. Но пока все это, так сказать, прокручивалось, Безрук собрал ребят:

— Будем работать?

— А с кем?

— Напрасно ты их отправил...

Дизелист Маломушев, человек степенный, рассудил:

— Надо было их воспитывать.

Безрук решительно поднялся:

— Все. Будем работать.

Стал к тормозу. Расставил всех по местам. Он сам не отдыхал и никому не давал передыху. И неизвестно, чем бы это кончилось, честно говоря, Безрук над этим не задумывался — главное, что буровая работала — но вдруг, как назло, задула метель и еще связь с экспедицией прервалась. Но и на этом их несчастья не кончились. Началось проявление нефти на грани выброса. Вот где пригодился Безруку опыт работы в производственном отделе, когда он ездил по таким случаям на буровые. Нужно было утяжелить раствор, чтоб задавить пласт. Что делать? Вот эта-то необходимость принять срочные меры сгрудила их всех. Вспомнили, что есть за пятнадцать километров необходимый в этих случаях барит. Снарядили трактор, в метель света белого не видно — отыскали, стали возить. Сутками не спали...

Когда, наконец, прибыл первый вертолет и вахта собиралась меняться, Безрук попросил ребят:

— Пока прибудет вахта — прошу, если кто может — останьтесь. — Помолчал и добавил: — Кто не может — не оставайтесь, честное слово, не обижусь.

Остались почти все. И еще Безрук сказал:

— А я полечу. Меня вызывают в экспедицию. «Волки» нажаловались.

— Неужели снимут с работы? — предположил все тот же степенный Маломушев.

Когда вертолет уже был в воздухе и Безрук увидел огни на буровой, подумалось: «Хорошо, что она все-таки работает».

Его не сняли и не наказали. Вернувшись, он, закатав рукава, взялся за работу. В следующем месяце, спустя некоторое время, им дали «нулевку»: люди намучились и им предоставили дело полегче и возможность хорошо заработать...

Все это было на южном Возее. А сегодня они вон уже как далеко от Возея, за Полярным кругом. Высокий, голубоглазый, Безрук несуетлив. Выдержан. Он сидит за столиком лицом к окну. Там впереди — буровая, как на ладони. Кот Бим тянется, стучит лапой в окно, просит впустить в дом. Открывая форточку, Безрук с напускной строгостью выговаривает:

— Опять на Колву шастал? Ребята рыбу ловят, а он канючит у них.

Кот сел на подоконник и уставился на буровую. У него была виноватая спина.

— Труднее ли тут на Харьяге, чем на Возее? — переспросил Безрук. —Как сказать. Конечно, здесь самая классическая тундра. Сидим в болоте. Дорог нет. Труб вон не хватает, дизельного топлива. Все — вертолетом. А каждый вылет обходится в копеечку... Зато люди. Один Геннадий Уфимцев чего стоит? А еще Вячеслав Кубанцев, Борис Жунусов, Сергей Дергунов и Сергей Семин. А вон парень пошел, видите? Практикант из МГУ, Сергей Стрельников. Обязательно вернется на Север.

— Почему вы так думаете?

Безрук засмеялся и ответил вопросом на вопрос:

— А зачем люди едут на Север?

В Усинске, в кабинете Мамедова, мы в который уж раз продолжали давно начатый разговор о Севере, о его людях, о его проблемах:

— Проблем хоть отбавляй. — Мамедов стал загибать пальцы, перечисляя: — Мы, геологи, пришли в эти места первыми. Дел нам тут еще по самую макушку. — Он кивнул на карту. — До самого океана надо идти. Вся надежда на зимник. Нам по душе стужа. Зимой — дорога, в болоте не увязнешь. Зима нам мать родная...

Я слушал, и стояла перед глазами толпа, бравшая штурмом вертолет, парень в кедах и тельняшке, не выпускавший из рук низку с деталями, которые ждут на буровой, решительный Володя Безрук с его неизменным спутником Бимом. Никто из них не говорил мне, что ж его держит на Севере. Просто каждый из них живет тут, сознавая, что, может, он прожил бы где-то в другом месте без Севера. Но вот на Севере без него не обойтись.


1978 г.

Голубая линия


Где-то он теперь плывет неспешной белой птицей над амурской волной: добродушно пыхтит дизель, белье сушится на веревке, лениво тявкает общая любимица команды сибирская лайка по кличке Вахта, в рулевой рубке — уютный полушубок на жестком диване — ночи на реке становятся прохладнее.

К Хингану подошли в пятом часу вечера. Стиснутая скалистыми берегами река казалась еще у́же, чем днем. Тень от сопок скрывала фарватер. Капитан Бондаренко покосился на лоцию. Он знал ее наизусть. Там было сказано, что в этом месте на перекате наименьшая глубина у правого хода вдоль острова Сухой, от первого белого бакена до второго включительно.

Бондаренко застопорил машину и стал вызывать, по рации вспомогательное судно... Взял лежавшую на штурманском столике лоцию, стал читать дальше: «Имея направление на красный бакен, проверить величину левого вала путем створения бакена с отдельными кустами на правом островном берегу». Быстро темнело. Капитан ругнулся:

— Увидишь тут эти кусты...

Отозвалось судно-проводник.

— Я «Павел Постышев», — доложился Бондаренко, — как обстановка?

— Вода 205 сантиметров.

Бондаренко помолчал, переживая: у него осадка судна — 210. Старый знакомец капитан-наставник проводника РТ 672 Василий Панфилович Панюшев спросил:

— Ну, что, может, баржи оставишь? Сам-то пройдешь.

Бондаренко молчал, думал. Оставить баржи, значит потерять время в Пояркове, дожидаясь их под погрузку, а времени — позарез.

— Я подумаю, Панфилыч, — сказал он.

— Думай, только поскорее, —заворчал Панюшев. — А то и так мороки на всю ночь.

— Знаю...

Капитан думал. Накануне в Пояркове заместитель начальника пароходства вручал экипажу грамоту за первое место по итогам месяца. Команда сидела довольная. Весело ухмылялся черный кудрявый Станислав Федорчук, механик; смущенно улыбались два практиканта. Даже молчаливый обычно штурман высокий, горбоносый Саша Лескин и тот не мог сдержать улыбки. Первыми по Амурскому пароходству — это не шутка. Восемь теплоходов на угольной линии, а они первые. И всю прошлую навигацию они были первыми.

После вручения начальник пароходства сказал капитану:

— Ты уж не подводи. Так держать.

Коротко это сказал. Но Бондаренко и без того все понял. Они первые, на них равняется пароходство. Значит, надо показать — все так могут, если постараться.

Ночь пала на Хинган. Бондаренко передал на проводник:

— Панфилыч! Будем проходить с баржами.

— Добро, — приняли на проводнике.

Чтобы уменьшить осадку, надо было облегчить судно вместе с двумя баржами длиной в двести с лишним метров. Включили огни. Вся команда была на палубе. Выпустили воду из всех систем, сгрузили кормовой якорь весом с тонну. Долго возились с лебедочным буксиром. Трос вручную перетаскивали до самой полночи.

Вьюном вертелся среди всех живой, веселый Станислав Федорчук, у Лескина был отдых, после вахты, но он тоже не спал. Рулевые мотористы Сергей Гущин и Сергей Бондаренко управлялись и в трюме, и на палубе, не хотели отставать от других практиканты: Володя и Витя.

Капитан сам спускался из рубки, надевал брезентовые рукавицы, хватался за конец, заражался вместе со всеми:

— Ну, взяли! Пошла! Пошла!

Он тянул трос и как бы чувствовал какую-то вину свою за эту задержку. Не будь здесь такое сильное течение, каменистое ложе — он бы тут прошел, как рак пропахал бы песчаное дно...

Когда возвращались обратно из Поярково груженые, ведя перед собой две длиннющих баржи, доверху груженных углем, — две «мамы», как шутливо называл их механик — воды на перекате у Хингана было много — пришла из Буреи. И обидно стало оттого, что так намучились прошлой ночью. Ну да ничего, зато выиграли три тысячи тонн к плану. Да еще сэкономили семь часов. Недаром же вверх по Амуру суда на линии идут 137 часов, а «Павел Постышев» на двадцать часов меньше...

Команда отдыхает. Спят по каютам. Мирно полощется белье на веревке. Сморенная жарой забилась в конуру собака Вахта. Ровно постукивает дизель. Из камбуза, где хозяйничает кок Люба Якуб, пахнет чем-то очень вкусным. Проплывают мимо длинные песчаные отмели. Широкие протоки уходят в распадки между синеющих вдали сопок, с пустынных островов тянет густой запах трав. Капитан привычно вскидывает бинокль к глазам, оглядывает знакомые берега. Подошел сзади «Метеор», поравнялся, поприветствовал по рации.

— Как дела, Бондаренко?

— Живем. Видишь — грузы пятилетки.

— Ого-го. Сколько же?

— Шесть с лишним тысяч тонн.

— Это что ж — целый товарняк?

— Два железнодорожных состава.

На «Метеоре» уважительно помолчали. Потом опять:

— Механик мне требуется. Своего не отдал бы?

Бондаренко помолчал. После продолжительной паузы ответил:

— Нет. Самому нужен.

(Значительно позже, когда в полночь мы пришли и стали на рейде в Комсомольске-на-Амуре, Бондаренко, рассказывая мне свою историю, пояснил: «Кажется, я именно после разговора с «Метеором» задумался всерьез надо всем, что происходит»).

И дед, и отец Бондаренко водили суда по Амуру. Отец проводил первопроходцев в Комсомольск-на-Амуре на легендарном «Колумбе». Характера был серьезного. И сыну внушал: вода шуток не любит. И хотя Бондаренко человек, так сказать, вполне современный, он это отцовское воспринимал чуть ли не буквально. Был жестковат, неулыбчив, порой груб. Мастер он — непревзойденный. Амур наизусть знает, без лоцманской карты. Любую мель с баржей пройдет. И у него порядок в команде. Правда, часто излишне строгий. Он твердо убежден, что без этого нельзя. Десять человек на судне, на одном пятачке, нос к носу, а рейс туда и обратно — пятнадцать суток.

Еще до открытия навигации стояли в затоне на ремонте. Прислали нового механика. Невысокий, живой, скорый на ногу. Отрекомендовался:

— Федорчук Станислав Федорович. Для краткости просто Федорович.

Новый механик не то чтоб не понравился капитану — не в его характере. Вот Саша Лескин, штурман, тот всегда рядом: слушает, учится, молчит. Этот, судя по всему, молчать не станет. Веселый его нрав пришелся всем по душе. Механик крепко взялся за дело: работал весело, споро. При нем другие ожили. Расправил плечи Сергей Корниенко: при прежнем механике его-то и на палубе не было видно. В трудную минуту Федорчук поддержал тихоню матроса Александра Щеголева, и тот теперь глаз не сводит с нового механика. Перед самой навигацией Федорчук пришел к капитану:

— Просится к нам рулевым хороший парень с «Вострецова».

— Кто такой?

— Бондаренко.

— Однофамилец?

— Сын ваш, Сергей.

Капитан долго молчал: ему стало обидно, что сын ни слова не сказал ему о переходе.

— Не стоит. Скажут — родственные отношения.

Механик засмеялся:

— Я этот вопрос беру на себя.

Колебался капитан. Механик стал настойчиво убеждать. Порешили зачислить в команду. Дома капитан хмуро спросил сына:

— Что, сбегаешь с «Вострецова»?

(На «Вострецове» вторую навигацию дела не ладились).

— Ничего я не сбегаю. С Федоровичем хочу работать.

— Какой еще Федорович? — не понял капитан.

— Ну твой новый механик...

Что-то помаленьку меняется на теплоходе: становится как-то поживее, посветлее, поинтереснее. Раньше чуть что — сидят по каютам. Теперь все больше на палубе, и вокруг нового механика. Хотя, что в нем, недоумевает капитан. Но работа идет ходко. У механика любимая поговорка: «Машина любит ласку, чистоту да смазку». На других теплоходах поломки, остановки. Тут, как часы. Надо было менять клапаны, капитан уже с тоской думал, сколько времени на это уйдет, а механик сказал, как о давно решенном:

— Сделаем на ходу.

Подключили пожарный насос, сделали. На стоянках механическая служба не сходила на берег: еще и еще раз отлаживали дизель.

С сыном у капитана натянутые отношения. Сына вдруг потянуло на море. Бондаренко никак не мог с этим смириться. Как же так? Ведь еще дед по Амуру баржи водил! Он готов был винить во всем нового механика, к которому так тянулся Сергей...

Ночью шел дождь. Видимость была плохой. Штурман спросил:

— Может переждем, Тимофеич?

Другие суда по линии стояли. Капитан твердо распорядился:

— Включай локатор!

Впрочем, он прошел бы и без локатора. Он мог закрыть глаза и весь Амур, каждый бакен у него, как на ладони. На подходе к Хабаровску капитан, сдав вахту, отправился отдыхать. А ночью сошел в самоволку на берег Сергей Бондаренко. В рулевой рубке решали, докладывать ли об этом капитану. Кто-то бросил:

— Пропустит мимо ушей, — сын все-таки.

Механик покачал головой:

— Не думаю.

И пошел в капитанскую каюту. Бондаренко хмуро выслушал доклад.

— Твои штучки?

— Я-то при чем?

— Держать надо команду, а вы...

— Что мы?

— Работать надо.

— Мы работаем.

Разговора не получилось. Принесли «Вахтенный журнал».

— Почему нет записи?

Механик пожал плечами. Бондаренко взял ручку, размашисто написал: «Самовольно отлучился на берег рулевой моторист Бондаренко С. Б.». Отдавая журнал, коротко бросил:

— Разбирать будем.

Сергей догнал судно на «Метеоре». Матрос-практикант, подавая руку, округлил глаза:

— Ну, влетит тебе.

— И пусть, — Сергей покосился на капитанский мостик.

Накануне на судно передали телеграмму из пароходства, благодарили за хорошую работу. Капитан о телеграмме никому не сказал — чего баловать до конца рейса. Но про добрую весть стало известно. Пришел механик.

— Тимофеич, мы тут решили вроде воскресника, что ли, помочь на разгрузке.

Бондаренко, по привычке, не глядя на собеседника, молчал, думал: что за малый этот Федорчук?

Опять же — дело делает. Гляди — ни одной аварии, скорость лучше, чем у всех, вишь, на подмогу докерам хлопцев поднял... Да, а вот сына сбивает, Пересиливая себя, сказал:

— Я не возражаю.

Вот оно как все скрутилось в один тугой узел: сын, работа, взаимоотношения с новым механиком. Черт его знает, а может, он прав, этот молодой механик, что вот так попросту с командой. Конечно, их судно идет сегодня первым в пароходстве оттого, что четкость, дисциплина, что, наконец, он, капитан, крепко держит команду. Впрочем, опять же ни одной поломки, ни одного нарушения. Да, вот Серега в самоволку... Нет, строгость нужна все-таки — на воде работа особая. Вон на «Вострякове» не ладится второй год — твердой руки нету. Хотя вот Федорчук человек, видать по всему, не жесткий, а в хозяйстве его полный порядок. Выходит, строгость строгости рознь. И только ли от его капитанской твердой руки успехи на судне? Да, что-то такое происходит, с чем нельзя не считаться.

Подходили к Комсомольску-на-Амуре. Бондаренко поднялся в рулевую рубку — ночную вахту он никому не доверял. Нагнув голову у низкой притолоки, краем глаза схватил: сидят на полубаке рядышком механик с сыном Сергеем, говорят о чем-то. Заныло сердце: «Собьет малого с панталыку. На море уведет».

А механик, между тем, теребя кудрявую шевелюру, выспрашивал у Сергея:

— Что тебя понесло на берег?

— Дружок у меня в Хабаровске — вместе с ним на море собираемся.

— Но почему в самоволку?

Сергей кивнул на мостик:

— Не пустил бы.

— Дисциплина, брат, везде одна, что на реке, что на море. — Федорчук вздохнул. — Вообще, на счет бати, ты это напрасно: характер у него, конечно, не сахар. Но гляди, кто из амурских капитанов лучше знает фарватер? А когда баржа «играет», цепляет за дно — только он ведь может провести ее. Сколько раз первое место берем, думаешь, случайно? Нет, батя у тебя что надо. На море такого еще поискать надо. Я б лично не пошел на море.

Вглядываясь в прибрежные огни, капитан изредка косится на тех двух на полубаке, опять с тоской думает: «Собьет мне парня...» Вспоминает дневной разговор с капитаном «Метеора» — не отдашь ли, мол, механика. Отдать?

Судовой кок Люба Якуб уговаривает практикантов Витю и Володю:

— Мойте руки, садитесь есть.

Бондаренко, проходя, кинул:

— Ты с ними прямо, как в детсаду.

Остановился за спиной у одного:

— Ты что это?

Парнишка, привыкший видеть капитана неприступно хмурым, смущенно подал листок:

— Вот за навигацию мы перевезем сто тысяч тонн угля. Считаю — сколько же это будет железнодорожных составов. Интересно...

Капитан постоял, посмотрел, повторил задумчиво:

— Интересно.

И пошел дальше...

Это только с берега кажется, что там, на белом пароходе, спокойная, вольная и легкая жизнь.

Жизнь есть жизнь.


1979 г.


За что дают Героя?


Спорили вот о чем:

— Нет, вы мне скажите — какая она, Героиня?

— Ну, раз Золотая Звезда…

— А за что?

— Так две пятилетки.

— И у Савицкой тоже.

— Савицкой машину дали.

— Машину же, а не Героя.

— Тоже награда, да еще какая!

— И все-таки...

Спорили аппаратчицы в сквере против заводской проходной, перед сменой. Завод был старый. Еще в тридцатом году первую шелковую нить дали.

— Герой. Ну я понимаю, когда там космонавты, или что выдающееся. А эта всю жизнь, можно сказать, не сходя с места у станка простояла. Да мало ли таких?

— И все-таки. Помнишь, когда они начинали с Савицкой, что делалось на заводе? Не каждый бы вынес.

— И за это Героя?

Так они спорили о своей подружке Зинаиде Бондаренко, перебирая всю ее жизнь, судьбу и работу. Золотую Звезду вручали ей перед майскими праздниками, страсти вокруг этого события еще не улеглись, и потому сейчас все так увлеклись, что не заметили проходившей мимо Зинаиды. Конечно же, дошел до нее разговор. Но как бы удивились все они, если б узнали, что не раз, не два вот так же строго спрашивала она саму себя: «Так за что ж тебе, Зинаида, дали Героя?»

С будущим своим мужем они познакомились на танцах. Михаил работал столяром на заводе, и до того пару раз они виделись. Парень он был спокойный, хозяйственный, немногословный. Сейчас, вспоминая то давнее время, Зинаида Васильевна смущенно смеется: «Может, это и была любовь с первого взгляда, потому что я сразу же про себя все ему рассказала». А рассказывать, собственно, было нечего. Отец ушел на фронт чуть ли не в первый день войны и вскоре погиб. Остались они бедовать вдвоем с матерью. Вся надежда была на коровенку. А немцы пришли, корову угнали. Только она ухитрилась, и через неделю сбежала.

...Михаил провожал Зину до дома. Она училась в ФЗО при заводе и жила на частной квартире с подружкой. Дом стоял на самом Днепре, далеко от танцплощадки. Зина боялась, что парню расхочется идти далеко, и она развлекала его россказнями о корове:

— Умная была. Немцам ни за что не хотела давать молока, а у нас доилась хорошо, хоть и корм ни бог весть какой был, Ой, да что это я про корову-то?

— Говори, говори, — попросил ее Михаил. — Мне все интересно, что ты говоришь.

Сейчас у них уже взрослые дети и внуки, а им обоим, как и в тот далекий первый вечер, все интересно друг о друге. На том семья держится...

В первый заход Зину в ФЗО не приняли — молода, мол, гуляй. Еще год отмучились в деревне. Холодно, голодно, из мужиков с войны всего один вернулся. В колхозе помогала, а учиться в соседнюю деревню ходила. После, как восьмой класс окончила, — опять в ФЗО. Второго февраля пятьдесят пятого года зачислили ее прядильщицей вот в этот самый цех. Сюда она приходила на практику, здесь же стала работать. И вот двадцать лет, изо дня в день, или из ночи в ночь.

Она часто думает: отчего-так в жизни выходит? Вот была она молодая, пришла в цех с охотой, и все ей было интересно, за все она бралась, все у нее и у ее подружек горело в руках, все получалось, и им не хватало времени только что на себя. Михаил ворчал: «Сруб купили, давай уж будем браться дом строить». А она рукой махала: «Да ладно, успеется. У нас вон новый станок устанавливается, знаешь, столько дел». «У меня тоже дел полно в столярной». «Да проживем». И жили... Она сегодня присматривается: что ж происходит? Вот подружки ее, кто постарше, кто уже на пенсии, но продолжают работать. Привычка, из-за денег. Может, то и другое.

Но и третье, что тревожит — не идут молодые к станку. И живут ведь лучше, и грамотные, и все им условия: и клуб, и профилакторий, и разные поездки. Молодежь не та пошла? Да вроде бы нет. Вон своих двое сыновей, оба работают, оба учатся заочно. А может, мы не той меркой молодежь нынешнюю меряем? Ну вот я двадцать лет простояла у станка, работала на совесть, привыкла, ни на что не жаловалась. Встать ли полночь за полночь на смену, рейсового автобуса нет — так пешком ночью через глухие пустыри на смену.

А цех, эта духота, эти старые стены, этот гул станков и теснота меж ними. У тебя с напарницей восемнадцать машин, каждая двадцать метров длиной. И ты всю смену на ногах — с часу ночи до семи утра с крючком для заливки в руках, а руки все время на весу, и ноги дрожат от напряжения. А напротив тебя по другую сторону станка напарница с «куличом» в руках. Это сейчас рационализаторы сделали специальное приспособление, а раньше была кружка с крышкой, с резиновым замком. Сколько мороки, пока снимешь тяжелый «кулич» вручную. И ты вся в поту, и напарница твоя с ног валится...

Да, ты привыкла. А что в том хорошего? Не виной тому привычка наша к устоявшемуся, что до сих пор тянется вопрос с реконструкцией завода? Но это уже разговор другой. Хотя, почему же другой? Вот ушли другие, уйду я на пенсию, кто станет на наше место? Выходит, вопрос реконструкции — наипервейший.

Конечно, мы начинали труднее. А интереснее было оттого, что молоды были. Заливку нити, съём «куличей» она освоила тогда, в самом начале работы в цехе, очень скоро. Вместе с ней тогда пришли Раиса Шендрикова, Лидия Дроздовская. В одной смене работали. Вдвоем обслуживали три машины. Она многое переняла тогда у Раисы Ивановны Савицкой. Та была постарше, поопытнее, к тому времени ее наградили орденом Ленина.

— Ивановна, как это ты нить держишь, что она у тебя сама идет куда надо?

— А ты погляди.

— Ага, вот так и так.

Они с Савицкой подружились. И выдастся свободное время, все вдвоем. На этом-то «свободном времени» они и сошлись. «А что, — предложила Зинаида, — ежели, скажем, взяться и три станка, а то и больше обслуживать». Одни говорили: «А зачем?» Другие посмеивались: «Ишь, стахановка нашлась». Третьи советовали: «Чего тебе неймется: зарплату платят? Отдыхай».

А Ивановна согласилась: «Давай-ка попробуем». Сначала попробовали на пяти — получилось. Тут как раз рационализаторы подоспели со своими новшествами, это позволило экономить время на съеме «куличей»...

Есть у Зинаиды Васильевны такая очень хорошая черта: ей все интересно. Ей многое хочется знать и уметь. Если к чему-то интерес кончился, ей уже хуже живется. Каждый день, открывая поутру глаза, она должна знать: ее что-то сегодня ждет. Эта редкая в общем-то детскость восприятия окружающего мира спасает ее от рутины, замшелости, зазнайства при всей ее нынешней обремененности разными регалиями и званиями.

Вдруг восемь лет назад она закончила десятилетку. Ей говорили: «Зачем это тебе — в инженеры, что ли, метишь?» — «А хотя бы!» «Не поздно? Со своими, что ли, за парту сядешь?» (Сыновья ее уже школьники). «Ну и сяду». Муж тоже спросил: «Стоит ли? Ночные смены, работа трудная. Зачем?» — «А интересно, Миша». «Правильно», — согласился Михаил Макарович и тоже записался в вечернюю школу. Так и ходили они три зимы и три лета: дети в дневную школу, а они — в вечернюю. На хозяйстве сидела бабушка, Зинина мать. Соберутся вместе, все ворчит: «Одна я, выходит, неученая». Грозилась тоже в школу записаться, но до этого не дошло...

Всем в семье трудно было. Зинаиде Васильевне вдвойне. «Скажем, в ночь работаю, значит, с часу до семи утра. Домой приду, матери помогу, по хозяйству тоже дел полно: дом-то свой постройли, к тому времени живность всякая. А к девяти на уроки — четыре раза в неделю. Ну, бывало, прикорнешь на уроке...» Это сейчас она смеется, а тогда было не до смеха. Зато — интересно, особенно когда по вечерам, собравшись все вместе, они обсуждали успеваемость, и бабушка шутливо грозилась поставить в угол вспотевшего от позора папу, получившего двойку по алгебре.

Она как бы открывала себя заново: выходит, что я могу больше, чем делаю. Это ж здорово. А другие? Но вот с другими было сложнее. Когда они с Савицкой решили работать вдвоем уже на восьми машинах, пошли к технологу цеха.

Та рассчитала маршруты, подготовила расписание переходов. И все у них ладилось с самого начала и на восьми станках. Но в цехе пошли разговоры:

— Чего они высовываются?

— Из-за этого нормы поднимут.

— А заработок?

— Ну да, они будут на восьми деньгу вышибать, а мы на чем станем работать?

— А главное — кто их просил, все ж было спокойно...

Начальник цеха предупредил:

— Я в общем-то «за», но вот народ, видите, что говорит.

— Так в интересах же дела.

— Верно, но народ...

Савицкая, женщина спокойная, выдержанная, посоветовала Зине:

— Не обращай внимания.

Но скоро и она стала выходить из себя. Работать становилось просто невмоготу. Тут было и непонимание нового, и самая простая зависть. Вопрос стоял так: эти двое противопоставили себя всему коллективу. До того доходило, что уже на работу шли только вдвоем с Савицкой: их дома недалеко один от другого.

Зинаида долго говорила с Титовым Александром Андреевичем. Она его запомнила еще с ФЗО. Он учился на курс позже и был на практике у них в цехе. Теперь — главный инженер на заводе.

Титов раздумчиво сказал:

— Дело вы задумали отличное. И ход ему надо дать. Но, Зина, ты ж умный человек и должна понимать психологический момент. В цехе привыкли к старому. Было легче, проще, больше свободного времени... Думаю, что надо вам по этому поводу в партком пойти.

Но пойти в партком — это, выходит, жаловаться на своих товарок, на администрацию. И зажав себя в кулак, они шли на смену, выслушивая открытые упреки и худое слово исподтишка. Но гнули свою линию: говорили со всеми и по отдельности про новое дело. Ну кому ж это плохо? Да, времени будет свободного оставаться меньше, но ведь и зарабатывать будем больше. «Ну хорошо, ты вот собираешься, говорят, восемнадцать машин обслуживать одна. А их у нас в цехе всего восемьдесят. На чем же другим работать? Куда мне, к примеру, деваться, переучиваться в сорок лет?» «Ну, а что тут позорного? Я ж вон училась в вечерней». «Ну, ты у нас особая». И смешок эдакий, от которого холод по коже.

Вот уж никогда она не думала, что доброе дело, задуманное тобою, против тебя же обернется. Муж дома говорил, видя, как она мучается: «Может, в самом деле, угомониться». Она на него так глянула, что он тут же понял: не туда погрёб.

Дело дошло до парткома. Послали в цех людей, специалистов. Начинание это изучили, рассмотрели в дирекции, на парткоме всячески одобрили и поддержали.

На обслуживание восемнадцати машин они переходили полегче, хотя разговоров и по сию пору предостаточно...

У матери Зинаиды, старой белорусской женщины, всю жизнь прожившей в селе, такая натура — она ни секунды не может без дела. Теперь она живет в городе, у Зинаиды, но даже уснув после многотрудного дня — хозяйство по дому — она не может успокоиться. И во сне шевелятся узловатые ее пальцы, лежащие поверх одеяла. «Это она корову во сне доит, — рассказывала Зинаида Васильевна. — А коровы-то давно нет». Еще и тогда, когда все учились, а она одна дома сидела, переживала, думаете, отчего. От совестливости. Как же так? Другие вон чем-то важным заняты, а я нет. И Зинаида Васильевна такая же. Почему же не сделать дело, если его можно сделать. Почему же не вмешаться там, где ты можешь. И если не ты, то кто же?

Мы сидели в парткоме. Главный инженер завода жаловался на поставщиков каустической соды.

— У нас ведь непрерывное производство. Вы представляете, что такое для нас остановка?

— А моральный урон? — вмешалась Зинаида Васильевна. — В газету надо написать!

Сидевший рядом главный технолог покривился:

— К чему это? Не поможет.

— Выходит, так и оставить?

— Сколько телеграмм посылали.

— И как теперь?

— Да никак.

Она прямо задохнулась от возмущения.

— Ничего себе. — И повернувшись ко мне, горячо стала говорить: — Поставщики, они такие же люди, как и мы!

Она безмерно верит в людей, в их порядочность, их совестливость, честное, как у нее самой, отношение к делу. А без этой веры как же? Никак нельзя.

У нее такая черта: говорит о чем-то, рассказывает, и вдруг без перехода — о другом. И это другое, хоть и не имеющее никакого отношения к теме разговора, как правило, — важная мысль, которую, судя по всему, она вынашивала где-то глубоко в себе, но сочла нужным высказать ее именно сейчас. Когда мы вышли из парткома и, дожидаясь машины, собрались ехать в город, она сказала:

— Я вот о чем. Мы ведь были когда-то сами по себе: завод имени Куйбышева. Звучало. Своя история, свои традиции. И всегда мы шли первыми и этим гордились. Но время идет, новое создается. — Она улыбнулась, глядя на проходивших мимо девушек. — Вот, люди меняются... На объединения мода пришла. Нас вот тоже кинули в объединение «Химволокно». Говорят, совершенствуем систему управления. Насчет моды я пошутила. Конечно, объединения — проблема назревшая. Но, глядите, что получилось? Мы потонули в этом объединении. Мы у них просто цех. Надеялись на реконструкцию. Сами видели — она нам во как нужна! Для нас — это проблема номер один. Но где там руководству объединения до нас?

Пока мы держимся. В прошлом году единственными в отрасли выполнили план. Но это осталось незамеченным. Вот вам моральный фактор. Люди, они ведь все видят. Хочу я этот вопрос поставить в Минске. Я ведь член ЦК Компартии Белоруссии.

Она сказала это просто, между прочим, как бы говоря: вот это-то обстоятельство поможет поставить и, может быть, даже решить эти очень важные для людей, живущих рядом со мной, вопросы. И если она этого не сделает, она будет очень переживать, как в свое время ее мать, когда из всей семьи она одна только не ходила в школу...


1981 г.


Золото


...И встал из океанской пучины, как в сказке, белый город, весь в пальмах, с громадой старинного собора на берегу, с бухтой, тесно забитой белопарусными яхтами, с розовыми от цветущей магнолии улицами, с древней крепостью на фоне ослепительно синего неба.

— Пальма, — сказал кто-то будничным голосом.

По судовому радио скомандовали: «Палубной команде занять места по швартовому расписанию». Старший рулевой глубже надвинул берет на лоб. Капитан Дробот, русоголовый, сероглазый, прошел на мостик, спросив на ходу:

— Лоцман на борту?

— Поднимается, — доложил старпом.

Не в открытом океане, где не за что уцепиться глазу, а здесь, когда видимы были и маяк, и мол, и суда в порту, особенно ощущалась скорость теплохода: он как на крыльях летел в гавань, и требовалось немалое мастерство, чтобы в этой тесноте среди судов и яхт развернуть эту громаду и точно поставить к причальной стенке.

На мостике стало тихо. Теплоход «Белоруссия» с западно-германскими туристами на борту прибывал на остров Мальорку.

И рубка на теплоходе, и эта непередаваемая сторожкая тишина на капитанском мостике вдруг напомнили другие берега, виденные недавно на далекой Колыме, другое судно в речной заводи: на драге, моющей золото, вот так же нависала напряженная тишина, когда драга «перешагивала» на новый забой. До темноты обветренный драгер Камшилов шутил:

— Двадцать лет плыву на этом корабле, и все на месте. А ведь есть другие края...

Этот теплоход и ту драгу разделяли тысячи морских миль. Такие неодинаковые тут и там люди, с разными характерами, с несхожими судьбами, делали они разное дело, но была у них как бы одна жизнь.


Остров Мальорка

Салон сиял огнями. Мужчины были одеты с иголочки. Выбирали «Мисс Круиз». Ею оказалась миловидная розовощекая старушка. По традиции капитан должен был открывать бал с «Мисс Круиз».

Капитан Дробот, молодой, красивый, в белом мундире с золотым шитьем, вразвалку (морская привычка) приглашал даму. Говорили по-английски.

— Мадам первый раз на нашем теплоходе?

— О, нет. Я знакома даже с прежними капитанами «Белоруссии». Я и в следующий круиз пойду с вами.

— Что же вас привлекает больше всего: цены, сервис, комфорт?

— Все. Но больше всего — душевность. Чисто русская. За свою жизнь я плавала на судах многих фирм. Лучше «Белоруссии» не нашла. У меня здесь масса друзей...

Она стала называть фамилии, которых Дробот не знал. Он тут недавно, подменяет ушедшего в отпуск капитана.

Салон сиял. Капитан открывал первый бал...


Поселок Холодный

Весна на Колыме выдалась затяжная. Большой воды в Берелехе ждали долго, и потому промывочный сезон затянулся. На пуск приехали «соперники» с 178-й драги. Говорили хорошие слова. Потом был концерт. А уже после подали команду: «Смене занять свои места». Кормовой пошел к себе, драгер встал у пульта. Запустили механизмы, вся многотонная громада драги наполнилась грохотом и лязгом, вгрызались в дно реки отполированные до блеска зубья, и вот уже первые ковши, наполненные породой, потянулись в нутро драги.

Камшилов на пуске не был. У него прихватило почки, и он лежал в больнице в Сусумане. И оттого, что вот за столько лет работы на этой самой драге случилось так, что не он открывал сезон, было ему горько и обидно. А выписавшись из больницы, он все еще чувствовал некое подобие вины перед всеми: вроде бы сработал меньше, чем другие, и теперь на смену старался приходить раньше обычного.

По крутой железной лесенке поднялся в рубку к пульту управления. Старый его приятель Черкашин, тоже драгер, спросил:

— И чего тебе дома не сидится? Грибы, говорят, вон, пошли.

— Вспомнил, что на главном приводе кожух не в порядке.

— Приварили уже.

Внизу на открытой площадке, на ветру — опробщица Оля Меркулова — миловидная, изящная даже в своей робе, с зульфом в руках для промывки пробы.

— Ну что у тебя там? — знаками показал Камшилов.

Девушка отрицательно покачала головой.

Повернулся к Черкашину:

— А ты говоришь — порядок. Так, глядишь, и план завалим.

Настроенный добродушно Черкашин ответил:

— А когда это мы заваливали, скажи? Ну вот за все эти годы?..

Что верно то верно. Не было такого. Недаром же вот на стене чугунная плита: им первым на Колыме присвоили звание коллектива коммунистического труда.

Он присел к пульту. Ровно гудели механизмы, ненасытно вгрызались ковши в породу, перед глазами Камшилова был песчаный берег, выше — сопки, поросшие чахлым кустарником, а над ними блеклое небо. Сколько же лет он видит это изо дня в день?


Марсель

В тот день «мистраль» дул с такой силой, что огромный теплоход прямо-таки не держался на месте; он выходил из гавани, его же, как гигантский парус, относило к судам, стоявшим у причала. А в чистом небе сияло чистое солнце, и видны были вдали и замок Иф, и статуя Нотр-Дам, благословляющая моряков, уходящих в море. Только сейчас на «Белоруссии» никто этого не замечал.

Бледный от волнения лоцман — высокий, красивый француз, не решается давать советы капитану. У второго помощника побелели пальцы на ручках телеграфа. Капитан спокоен.

— Двойку, — командует Дробот.

— Есть двойка, — эхом повторяет помощник.

— Как на руле?

— На руле нормально, — это голос старшего рулевого. Он по привычке еще глубже надвигает берет на взмокший лоб.

— Еще тройку.

— Есть тройку, капитан.

Теплоход неудержимо несет к причалу, а на судне — двести туристов и экипаж.


Берег реки Берелех

На драге объявляют «аврал».

— Это что ж за «аврал»? — забеспокоился Камшилов.

— Я объявил, — отзывается старший помощник. — Иди в раздевалку, узнаешь.

Недоумевая, Камшилов спустился по лесенке в раздевалку. Там уже все, кто свободен от смены, сбросили жесткую робу, прихорашиваются у зеркала. Сам «адмирал» пожаловал. Это они так уважительно зовут начальника дражного карьера. Был он сам тут когда-то драгером.

— Ты что ж, Лексеич? — это он Камшилову. — Забыл про свой юбилей? Пятьдесят ведь.

Они трогательно и торжественно поздравили его. «Адмирал» вручил Почетную грамоту, от экипажа — «Спидолу».

А Камшилов не то, чтоб забыл — не ждал такого. Думал, ну что: позову друзей вечерком, скромно посидим. Но гляди ты — выходит, не стоит на месте корабль его жизни. Сделано Камшиловым что-то доброе для дела, для людей, которые сейчас с ним рядом.


Касабланка

В Касабланке ездили в эвкалиптовую рощу вязать веники для сауны. Тут вспомнилось почему-то, как трудно выходили из гавани в Марселе, как потом лоцман-француз, восхищаясь мастерством капитана, восторженно прищелкивал пальцами.

— Волновался? — спросил я Дробота.

— Еще бы. А ты, небось, как увидел меня в белом мундире, да еще с «Мисс Круиз» в салоне, подумал, наверное: «Во жизнь!»

Валерий Иванович Дробот вырос в Таганроге с мечтой о море. В Одессу поехал поступать в мореходку, ночевать негде. Пошел с приятелями на вокзал — попросила милиция. Выспались на привозе. Еще тогда подумалось: ну если и дальше так будет...

Дальше бывало потруднее. Но человек он характера крепкого, сносил все стоически. Он на всю жизнь запомнил, как старая мать одного из его друзей обронила как-то:

— Вы, моряки, люди неземные: все на воде и на воде. А вы про землю не забывайте: тут иной раз труднее бывает.

Его распределили на Дальний Восток. Плавал на Курилы, на Камчатку. Работал на китобойце. Посудина 39 метров в длину, высота мостика шесть метров. Это тебе не «Белоруссия». А в море шторм и ледяной ветер. Через десять минут мокрый с головы до ног. Кожа на лице дубленая, пальцы на руках не гнутся. И так четыре часа. Придешь в каюту, и как сноп на койку, а через восемь часов — опять на вахту.

Много потом еще было. Плавал на сухогрузах. Во Вьетнам ходил под бомбежкой. 15 июля 1972 года назначили капитаном на сухогруз «Приднепровск». Было ему в тот день ровно тридцать три года. И опять — море, иные рейсы — по полгода без дома.

Ему везло на хороших людей. На всю жизнь запомнился помполит Пусан Александр Филиппович. Душевный человек. От него он перенял простоту в обращении с людьми, отвращение ко лжи, совестливость, а главное — бесконечную доброту. Идеал настоящего капитана? Пожалуй, нынешний постоянный капитан «Белоруссии», которого он, Дробот, подменяет в этом рейсе. «Погляди на теплоход! Игрушка! — восторгается Дробот. — Команда — монолит. А сервис? А чистота и порядок? Нет, недаром вон иные туристы по нескольку лет кряду ходят в круизы на «Белоруссии»!


Остров Крит

Стояли как-то на корме, и Дробот сказал:

— У всех, наверное, с детства: белый пароход в море — это как сказка. Но там на нем у экипажа своя, нелегкая жизнь. Вы приглядитесь... Вчера стармех на «Максиме Горьком» (в порту рядом стояли, тоже туристов возит) встретил приятеля своего, помполита. Так тот восемнадцать месяцев дома не был. А наш капитан посадил елочку в кадке, в салоне. Думаете, прихоть? Это ж тоска по родной земле.


Поселок Центральный

Однажды Андрея Алексеевича Камшилова потянуло-таки в дальние края. Хотя тут, на Колыме, вроде бы и прижился. Своему другу и учителю драгеру Николаю Хану сказал:

— Хватит, двадцать лет тут оттрубил. Всего нахлебался: и шестидесятиградусных морозов, и комарья. Ну и деньжат поднакопил. Поеду, где потеплее.

— Меня, значит, бросаешь?

— Я тебе письма буду писать, — успокоил его Камшилов.

Писем не писал: не умел, да и не любил. О чем писать? Слесарем работал. Придет в цех, а перед глазами — драга. Как наваждение. Думал, пройдет. А тут дочка техникум кончает, распределяют на восток. Он за это ухватился, сказал жене:

— Вместе поедем: что она без нас.

— Так ты же все льготы и надбавки потерял... На Колыме первым делом пришел к «адмиралу». Тот уже был теперь начальником карьера. Он ему тоже про льготы.

— Да знаю, — отмахнулся Камшилов. — Со нуля начну.

— Тогда на любую драгу.

— Нет, я только на свою, родную.

Шел в тот день к дому, увидел у порога пять березок. Их когда-то выходил на вечной мерзлоте один хороший человек. Его уже нет тут давно, а по березкам помнят. Подумалось: «Хорошо бы и меня вспоминали».

Нет, не забыли тут Камшилова и долго еще не забудут за все, что он делает. Драга его одна из передовых на Колыме.

Он очень дружен с Ханом, хотя по характеру они разные. Тот спокоен, сдержан, молчалив. Шахматист, а Кашмилов в шахматы не умеет играть. У Хана скрипка. Придет к нему Камшилов, попросит:

— Сыграй-ка мне, Коля, что-нибудь классическое.

Сидит слушает, думает. Мне как-то признался:

— Я в классике не разбираюсь. А слушаю, и так на душе хорошо. И задумаюсь: ну куда это меня несло отсюда в другие края? Где же еще есть такие люди, как Хан, «адмирал» да и все другие, что на драге со мной?


Барселона

А на «Белоруссии» жизнь идет своим чередом. И, право, не такая уж безмятежная, если глядеть на белоснежный лайнер со стороны.

К старпому пришел матрос Николай Жуков, просит:

— Вернемся в Одессу, похлопочи за меня насчет отпуска, старпом.

— Так не по графику же?

— Я всю жизнь, почитай, в море, без жилья. Хату прошлым летом поставил, зима на носу, а крыши нет. Живут же люди: сейчас там на земле у иного свои домик, и сад при нем, и огород, а тут?..

Я предложил матросу Алексею Жосану:

— Может, сходим в город? Барселона, говорят, красавица.

Махнул рукой:

— Бывал я тут не раз... Да и некогда мне. Я же слесарь, на мне вон какое хозяйство: там умывальник поправь, там ручку прикрути, там кофеварка барахлит. Целый день, как белка в колесе. Нет, не пойду.

Когда он ушел, припомнил его рассказ, как ходил он на «Башкирии» в Антарктиду. «Вот это был рейс! Страх один, как мы вертолет однажды выручали. Тут вроде бы полегче, вот только работы много».

Минут через десять вернулся:

— Передумал. Сходим в город. Меня тут один турист просил дужку к очкам достать. Он, конечно, капиталист. Но турист. Что потом про нас, русских, скажет?


Неаполь

У первого помощника капитана Эдуарда Васильевича Назарова дверь каюты всегда настежь.

— Думаешь, привычка? Просто — без конца люди. И с чем только не идут. Увольнение на берег — я. Подготовка концерта — тоже я. А личные дела? Тут в своих не разберешься, а надо другому советовать. Только ли это? Две девчонки приходят недавно, у них отпуск, хотят в Ялту, а путевок нет. Пришлось жене записку писать. Она у меня в Ялте: пристрой, мол, наших где-нибудь. .

...Это Жосан вместе с Назаровым ходил на «Башкирии» в 23-ю антарктическую экспедицию. «Вы не глядите, что помполит наш росту небольшого — душа у него великая. На «Башкирии» вам и сейчас всякий это скажет. Между прочим — рассказы сочиняет...»


Поселок холодный

Камшилов с Ханом спорили:

— Надо писать письмо на комбинат.

— Может, тут с начальством поговорить?

— Говорил уже: дело ни с места.

На драге перешли работать на подряд. У экскаваторного участка, который готовит для драги фронт работ, — свои отдельные объемы. На драге предлагают: давайте работать в комплексе. Те не хотят: им невыгодно. Но дело-то общее. Хан убеждает Камшилова:

— Начальство пусть решает. Ему виднее.

Они расходятся, разругавшись вконец. Вечером Камшилов появляется в доме у Хана. И опять:

— Сыграл бы, Коля, что-нибудь классическое.

Посидел, послушал, уходя сказал:

— Я письмо все же написал.

— Отправил?

— Нет еще.

— Принеси, я тоже подпишусь...


* * *

И там, на теплоходе, в далеких морях, и тут, на драге, в холодном колымском краю эти люди добывают золото для страны. Здесь его моют в студеной речке Берелех. А в море добывают по-своему. Но самой высокой пробы золото — они сами.


1983 г.


Брусчатка


Побродив по горам, я поднялся к метро. Заканчивались последние приготовления к открытию нового монумента героям Пресни.

— Какие тут горы? — усомнился прораб Кузьмин, когда мы с ним остановились, разговаривая, у цоколя.

— Выходит, Василь Никитич, не знаешь ты Пресни, — вмешался в разговор гранильщик Абрамов. Он драил мягкой тряпкой гранит, и в нем, как в зеркале, отражались мельтешение людей у входа в вестибюль станции, и дома напротив, и небо с облаками, и весь этот московский февральский день, похожий на весенний, но с легким зимним снежком, кружившим в воздухе.

— Ты-то рязанский, откуда знаешь, — смутился прораб.

— Когда улицу Девятьсот пятого года ремонтировали — я тут все облазил...

А самый молодой из рабочих, с длинными волосами, вылезавшими из-под каски, прислушиваясь разговору, вдруг сказал, вроде бы ни к кому конкретно не обращаясь:

— А я бы эту улицу вовсе и не переделывал. Так бы всю и оставил в брусчатке.

Кто-то вспомнил:

— У кинотеатра «Баррикады» оставили же.

—Я б каждый камешек оставил, — упрямо повторил молодой. Потом уже узнал, что звали его Володя Пономарев. Он родом из-под Тулы...

С самого детства она по-разному вошла в нашу жизнь. Помню, в седой от ковыля тургайской степи наш колхоз когда-то назвали именем Красной Пресни. Мы, мальчишки, толком еще не знавшие, что означают эти слова, бегали за разъяснением к деду Кохану Считалось, что он, прожив на свете восемьдесят лет, знает все. Дед степенно гладил позеленевшую от старости бороду и, как я теперь по истечении многих лет понимаю, стараясь не уронить достоинства, многозначительно говорил нам:

— Красная Пресня — это цитадель революции.

— А как же Ленинград? — допытывались мы. — В учебнике написано тоже цитадель.

Дед видать по всему и сам толком не знал, что такое цитадель, но стоял на своем. И остались в памяти рассказы о баррикадах, о мужестве, стойкости и самоотверженности героев девятьсот пятого года, умиравших за революцию. И Красная Пресня уже звучала для нас, мальчишек, как Чапаев, Щорс,крейсер «Аврора».

А потом Красная Пресня непосредственно вошла в жизнь казахской степи. В те наполненные высокой комсомольской романтикой дни целинной эпопеи вырос в степи совхоз «Краснопресненский». Как сейчас вижу — какие же чистые, верные и веселые парни и девчата строили этот совхоз. И теперь уже не мы, другие мальчишки, ходили за ними по пятам и, вглядываясь в них, пытались понять их непередаваемо высокий дух не просто москвичей, но парней с Красной Пресни.

По-разному вошла в жизнь каждого из нас легендарная «Красная Пресня»...

Богомолов родился на Красной Пресне, и я с высоты моих детских лет, протекших в далекой заброшенности седой казахской степи, когда Пресня и Чапаев звучали для нас одинаково, по-мальчишески отчаянно завидую ему. Дед его, Василий Ионович, был знаменитый котельщик Брестских мастерских, тех самых, где в девятьсот пятом набатом взмыл в небо призывный гудок к восстанию. Дед знал слесаря Георгия Николаевича Николаева, того самого, который дал сигнал своим гудком московскому пролетариату о начале вооруженного восстания. «Этот гудок гудел целых десять минут», — говаривал дед, как бы подчеркивая этим всю значимость события. И эта подробность на первый взгляд вроде бы не существенная, которую знал дед от Николаева, делала и самого внука как бы причастным к тем легендарным дням. И еще запомнилось дедовское: «Главное в паровозе — котел. Это как сердце, понял». По малости лет внук толком не уразумел тогда значения этих слов. Но спустя три десятилетия, когда мастерские станут электромашиностроительным заводом, Богомолов скажет своим сыновьям: «В электродвигателе главное — якорь. Он, как сердце. А мы по якорю работаем».

А пока босоногим пацаном носился он по многолюдному шумному краснопресненскому двору. Жили тесно, скромно, но дружно. На всю жизнь вынес он из этого двора чувство неистребимого человеколюбия. Было все, что случается в человеческой жизни. И неурядицы, и бедность, и стычки, но не было зла. В том жили и росли дети. Сейчас вспоминается: была как бы одна большая семья. Звенели пятилетки, каждый день только и разговор о перекрытых нормах, о новых именах ударников. И вдруг обнаруживалось, что дядя Петя Сапрыкин, хороший друг отца, знаменитый на заводе ударник. И Богомолов-младший приглядывается: что ж в нем такого, что про него все говорят, и портрет его на заводской Доске почета? А завтра дядя Петя Косарев, тоже отцовский друг, уже догнал и превысил слесаря Сапрыкина. А тот хоть бы хны, совсем не огорчился, и его сын, теперь уже дружок Богомолова-младшего, похвалялся во дворе при всех:

— Ничо, мой тятька еще даст, вот увидите.

Мы сидели с Анатолием Павловичем Богомоловым в его огромной квартире на шестом этаже в самом центре Москвы. Он приболел, показывая на грудь, пояснил: «Сердчишко прихватило. От переживаний все. Мастер это ведь такая должность...»

Возвращаясь к прерванному разговору, продолжал:

— Вот так нынче живем. В апартаментах, можно сказать. Но в те годы о тесноте не думали. В том маленьком дворе все были свои. Отец мой дружил с дядей Петей Сапрыкиным. Я с его сыном работал. А мои сыновья с Сережкой Сапрыкиным друзья. Во как...

Легендарная пора первых пятилеток прошумела над головой, как все в детстве — будто в один день. Потом жизнь Богомоловых круто повернулась. Не стало деда, умер отец, неистовый коммунист, начавший слесарем еще в начале двадцатых. Хоронили его всем заводом... И остались два брата Богомоловых вдвоем с дядями и тетями в шумном московском дворе. А тут война... Старший брат Виктор на заводе работал в том же цехе, что и отец — делали мины. Младшего Анатолия в суматохе не успели эвакуировать. Остался. Пару раз пытался убежать на фронт, но был вовремя задержан. В сорок втором Виктор привел младшего к мастеру Рассадину:

— Вот, будет работать.

— Сколько годков-то?

— Двенадцать, — честно признался Анатолий.

Мастер махнул рукой:

— Бери себе в ученики, Виктор.

Не до рассусоливаний было.

И будто не уходил он с тесного московского двора: те же дяди Пети, правда, теперь поседевшие, стояли у станков. И все та же жизнь среди своих на заводе и во дворе. Скоро, очень скоро въелся в ладони металл, никогда теперь уже не отмываемый.

Он быстро освоился в цехе. И в сорок девятом не случайно совсем обратила на него внимание веселая дивчина, стоявшая за токарным станком неподалеку. В ту пору братья Богомоловы гремели на весь завод. Токари-универсалы, они были зачинателями интересных дел.

Рекомендацию в партию Богомолову давал Александр Калинович Марков, начальник цеха, С его отцом Калиной Марковым — это Анатолий Павлович крепко запомнил — дружил давно, когда-то еще в девятьсот пятом дед Василий Ионович. Помахивая исписанной страничкой, чтоб быстрее просохли чернила, Калиныч сказал:

— Не переводятся, значит, Богомоловы в мастерских, — он по-старому называл завод мастерскими. — Слышал, прибавление в семье.

— Двойня, — смутился отчего-то Богомолов. Он при Калиныче всегда робел, чувствовал себя учеником, хотя тот натаскивал его когда-то еще в воину. — Два сына: Алешка да Сашка.

— Тоже на завод пойдут?

— Это когда еще...

Калиныч в задумчивости сказал:

— Теперь трудно гадать. Теперь всем подай институт.

— Ну, может, инженерами станут, — отшутился Богомолов.

Калиныч, щурясь, глядел за окно, как бы перекидывая мост между выпавшей на его долю возможностью рекомендовать в партию Богомолова — младшего и тем самым Ионой Васильевичем, который рассказывал ему когда-то про баррикады Красной Пресни. Отдавая рекомендацию, сказал:

— Дед ваш котельщиком был, работал на главном месте. Помнишь про сердце?

— А как же.

Богатство характера настоящего, цельного, заключено всегда в том, что человек, обладающий этим характером, не только влечет к себе других. Сердечный, знающий человеческие незадачи, необыкновенно располагающий к себе, с доброй улыбкой и умными глазами, широкий и великодушный, Богомолов вот таким вот и врос в завод свой, в цех, где начинал еще отец, в пропитанную мазутом и стружкой землю, по которой ходил еще дед. Он теперь мастер и не просто по сердцу, но уже и по долгу отвечает за работу всего участка. И свои уже ученики. Их много. Вот сейчас, когда он болен, — вместо него Сергей Лишанков на участке.

Он к нему пришел пришел абсолютно сырым из армии. Богомолов поставил на тяжелую монотонную работу — на обточку валов. Знал, что тяжело, но дело горело, некому работать. И потому сам большую часть времени стоял у станка, а Сергей постигал науку рядом. Потом уже пошло у него дело на обточке втулок, колец, нарезке резьбы. Тут-то он и стал токарем-универсалом. Нескоро, конечно. Но все время под рукой Богомолова. Надо было осваивать новые станки-полуавтоматы на обточке валов. Дело непростое и невыгодное. Сам взялся мастер и первым уговорил Лишанкова. Но научить, натаскать мало. Пришел Сергей:

— Дядя Толя, ухожу.

— Да ты что?

— Невыгодно на полуавтомате. Да и с жильем, знаете.

Богомолов не стал говорить высоких слов. Он начал с жилья. Ходил в партком, уламывал профсоюзы — с жильем всегда было туго.

В парткоме ему говорили:

— Слабо работа воспитателей поставлена в цехе — вот и рвется народ.

А мастер стоял на своем: дать надо жилье. Он пробил-таки свое дело. И Лишанков остался...

В одну из наших встреч, когда я спросил Богомолова: почему тот горой стоял за Лишанкова, он стал размышлять:

—...Прицепимся иной раз: вот учеба, вот образовательный уровень. Верно, конечно, это. Но, ей-богу, главное сегодня — это совестливость в человеке. Ей-богу, это больше надо ценить. А вы как думаете?

Богомолов смотрит на меня добрыми серыми глазами.

Но мы забежали вперед...

Пришла пора Богомолову прощаться со старым многолюдным двором. Дали квартиру буквально в соседнем с заводом доме. Тут оба сына выросли — Сашка и Алешка. А так как отец на заводе, мать тоже — вся жизнь с заводом. После восьмилетки захотели на завод. «Вот те и инженеры», — вспомнил Богомолов давний разговор с Калинычем. Правда, открытого разговора о том, кто кем будет, как-то раньше не случалось.

— Может, учиться надоело? — забеспокоился отец.

— Учиться в вечернюю пойдем.

— Работа на заводе, сами видели, — осторожно предупредил отец.

— Не хуже других, — сказал Саша. Он был построптивее.

А первого сентября сел с ними за соседнюю парту в одном и том же восьмом классе отец. Сидел весь красный от смущения и волнения. Жене так объяснил это дело:

— Подучиться не мешает малость. Ребята сейчас на участок приходят ведь с образованием, а я старший мастер. Да и за своими догляд будет.

Так они жили. Сидели за одной партой. Отец — рядом. В цехе станки братьев стояли рядом. По соседству — мастерская конторка отца. В один и тот же день их принимали в партию. Я спросил Богомолова:

— Вы им посоветовали в партию вступить?

— Нет, зачем же. Это очень личное дело... Так же, как, скажем, шумят иной раз не в меру: династия, традиции. Не надо шума. От этого хорошие слова стираются. Надо, чтоб дух жил, а вот это уже дело долгое и трудное...

С каким подчас обостренным интересом вглядываемся мы в потомков великого человека. Что они переняли, что передалось им от него — только ли черточки внешнего облика, а дух, а характер, привычки, увлечения сердца? Я не видел деда Богомоловых даже на фотографии — ее не сохранилось — я знал о нем только по рассказам людей. Он живет в памяти, в рассказах, в летописи завода, как знаменитый котельщик. Так что же переняли его потомки, что в них осталось от того далекого девятьсот пятого? А так надо, чтоб осталось.

Опять, как четверть века назад, зазвенела в цехе фамилия Богомоловых. Теперь это тоже были братья. Вот как судьба повернулась. Они соревновались, и за их состязанием следили с вниманием. Было тут и чисто человеческое любопытство: братья-близнецы — как же в них уживается соперничество? Ничего, уживалось. До седьмого пота работали. Плохим вообще нельзя было выглядеть: рядом отец, старший мастер, по соседству мать — одна из лучших работниц на сборке.

Саша вырвался вперед, пошел дальше. Сразу после армии он работал рядом с опытным Владимиром Петровичем Поляковым (кстати, одним из отцовских учеников). Поляков сделает за смену, скажем, сто втулок, а Саша подналяжет и даст все сто десять. И мастерство, и упорство сыновья переняли у отца. Саша в то время был комсомольским активистом, членом горкома комсомола. Уж очень хотелось, откровенно говоря, отличиться, показать себя, оправдать доверие. Он тогда выступил с почином: «Норма передового рабочего — норма каждого комсомольца». И почин этот подхватили на заводе, и много было от него пользы производству.

— Рад был небось за тебя отец? — спрашивал я Сашу.

— Наверное. Но поблажки не давал. Это ж он послал меня на самый горячий участок. Я, можно сказать, и передовиком стал по необходимости.

Это было так. На участке фрезеровки выгнали двух забулдыг, а работать некому. Один Поляков остался. Тогда-то и послал Богомолов на подмогу ему сына Сашку. А работа черная, невыгодная. Поляков всячески поддерживал: то и дело подскажет, какую оправу взять, какую фрезу поставить. Тогда-то он, уже освоившись, стал сразу на двух станках работать, тогда-то превзошел самого Полякова. Богомолов-старший только головой качал от восхищения:

— Алешка, тянись, — говорил второму сыну. Алешка тоже показывал класс, будь здоров...

Да, опять гремели на заводе братья Богомоловы. А они были хорошими, простыми современными ребятами, как и все: носили джинсы, увлекались спортом, играли на электрогитарах в эстрадном ансамбле, ходили на свидания и уже народили детей. Пятилетний Димка, это Алексея сын, сказал мне:

— Я буду дедом.

Не знаю, что он имел в виду...

Стоим с Анатолием Павловичем у окна. Отсюда видны краны, улицы, скверы.

— Вот той улицей на завод идем: я, жена, Сашка, Алешка на старой квартире остался, возле завода, — немножко помолчал и стал рассказывать: — Переживаю я за завод. Сейчас с планом вроде бы хорошо идем. Но глядеть вперед надо. Вот оклемаюсь малость, надо на парткоме ставить вопрос о реконструкции. Просто во как надо...

В передней зазвонил телефон. Слышно было, как Богомолов сказал:

— Приходи, Валечка, поскорее...

Вернулся, пояснил:

— Жена звонила. Смену закончила. Сейчас вместе с Сашкой вернутся. Он теперь шофером там же на заводе. Понравилась новая профессия…

Из окна виделось высотное здание на площади Восстания. До Пресни было недалеко.


* * *

Я искал музей Красной Пресни. На улице Большевистской, стоя у одноэтажного выкрашенного в бордовый цвет домика, спросил проходившего мимо пожилого человека:

— А это что за дом?

— Это? — человек дотронулся рукой до стены. — Это дом еще с тех пор. Крепкий дом. Долго стоять будет...


1981 г.


Дорога


С дипломатического приема в болгарском консульстве в Сыктывкаре Бунов очень торопился. Хотелось сделать лишнюю ездку. Рейсов все меньше и меньше.

Весна шумела, оседал снег — ледянка пропадала...

Мы мчались сквозь тайгу с уклона на уклон по ровной и твердой дороге. Только иной раз на взгорке Бунов притормаживал: там припекало солнышко, снег оседал, и уже проглядывала колдобина. В одном месте дорога круто пошла вниз.

— Сапун-гора, — пояснил Бунов. — Это так ребята прозвали. Подъем видите какой? Груженым с разгона надо брать. Тут сноровка нужна, умение.

Таежные эти места непролазны ни летом, ни тем более весной или осенью; болотные хляби, трясины. А лес с делянок надо вывозить, Леса тут — море великое. И тогда сооружают сквозь тайгу через топкие болота ледянку. С первыми гулкими морозами выходит на трассу бульдозерист Алексей Паршуков. Пропашет, а следом за ним — поливальные машины. Километр за километром наливают дорогу до самой дальней делянки. Постепенно образуется толстая, сантиметров до двадцати пяти, наледь. Это и есть ледянка. Потом всю зиму — едут ли порожняком или обратным рейсом тяжело груженные, все поглядывают — нет ли Паршукова поблизости со своим «утюгом». Это такое приспособление, смонтированное на бульдозере для чистки дороги от снега. Паршуков у них тут как ангел-хранитель. Забуксовал ли, попал в аварию или занесло машину на обочине — ищут Паршукова. Необходимый человек. Сколько раз ему говорили:

— Шел бы в экипаж. Там по пятьсот рублей зарабатывают.

Паршуков одно в ответ:

— А тут кто останется?

Да, ледянка... Это не просто дорога, по которой возят лес. Тут человек проверяется на прочность.

Примерно в ста километрах от Максаковки, где живет сейчас Виталий Степанович Бунов, несколько лет назад стоял поселок Черный Яр и при нем сплавная контора на реке Вычегде. Был там Бунов на разных работах — сплавщиком и трактористом, лес валил, возил на нижний склад. Потом массив вокруг Черного Яра вырубили, делать стало нечего. Поселок снесли, и Буновы переехали в Максаковку. Места вроде бы те же — река, леса, комарье. Люди — другие. Но у Бунова в этом плане своя философия: как будешь трудиться, так и люди станут относиться. Это у него от отца, рабочего человека.

Летом Бунов работал на сплотке. Сплотка, собственно, начиналась с весны. Половодьем затопляло окрестные луга и низины, насколько глаз хватало. Молевой лес подавался в запань, его надо было тщательно сортировать. Бунов эти дни любил. Вставал чуть свет, легко шагал по бесконечным мосткам к запани. Вода холодно блестела, деревья в ней казались большими темными рыбинами, идущими густым косяком. Пока собиралась бригада, Бунов наводил порядок в сортировочном дворике, чтоб все было под рукой. Хозяйская жилка Бунова была замечена. Начальник сплавного рейда как-то предложил:

— В бригадиры тебя, Бунов, надо.

Бунов честно признался:

— Я б не против, да умения маловато.

— Ну, набирайся.

Ближе к осени про сплотку, про большую воду забывалось. Тут новые заботы: надо было готовить «МАЗ» к вывозке леса. А ремонт машины — дело крайне хлопотное: запчастей не хватает, ремонтной службы нет, все самим приходится. Но ничего, сезон машина ходила без поломок. Бунов прикидывал: выдержит и больше. Работали они экипажем: Бунов, Белявский и Вилков Павел. Экипажный метод позволял лучше смотреть за машиной, вырабатывал четкость. В семьдесят четвертом году перешли на трехсменку. То есть машина работала без роздыху. Скажем, Бунов кончал смену, заправлялся и — прямо к дому Белявского. Тот выходил уже в полной готовности — в ватнике, в сумке — обед.

— Порядок?

Бунов, уступая баранку, отзывался:

— Порядок. За Сапун-горой гляди повнимательней. Снег снесло ветром, дорога, как стекло.

Они были асами — Бунов и Белявский. Ездили на трассе лихо. Но лихость эта была оправданна: понимали, как нужен был лес на нижнем складе, и потому дорожили каждой минутой. Порожняком по ровной, как полотно, дороге машина неслась с мощным ревом и гулом. Это была опасная езда. Но не для них двоих: они знали на этой трассе каждую выбоину, каждый поворот:

— А как же ГАИ? — спросил я.

— По-моему, они тут просто боятся ездить, — шутит Бунов. — А если серьезно, я вот вам что скажу. Иные у нас говорят: вот, мол, лесовозы помногу зарабатывают. Точно, немало. А как нелегко это дается? Особенно ночные ездки. Шоферы у нас разные. Иной ослепит фарами, врежешься в обочину и загораешь. Хорошо еще, если не развернет поперек дороги, — а то затор. Объезда ведь на ледянке нет, кругом — снега. И опасная, конечно, дорога. К нам ведь в Максаковку с других мест лес везут. Неопытных много. Того и гляди заденет. Но и тут от твоего мастерства все зависит. Что и говорить, быстро ездим. Но грамотно. А с лихачеством сами боремся, молодых обучаем... Конечно, можно было бы и потише. Но вот поглядите — садится ледянка...

Бунов, не сводя внимательного взгляда с дороги, повел свободной рукой кругом.

— Тут каждая минута на счету. Надо спешить: это ж лишние кубометры леса. Летом его отсюда не достанешь...

Впереди на трассе стояла машина, и две девушки сбрасывали лопатами опилки на подъеме в гору. Притормозив, Бунов помахал им рукой, по-доброму улыбнулся:

— Спасительницы наши. У нас за трассой крепко смотрят, потому и ездим смело. Каждый хочет больше рейсов сделать. Ну, и, как пишут в газетах, совершенствуем мастерство. Вот в семьдесят шестом мы вывезли своим экипажем четырнадцать тысяч кубометров, а в прошлом — уже семнадцать с половиной. А машина, заметьте, та же.

— И экипаж?

— Экипаж другой. Белявский вот ушел.

Сейчас и вспомнить смешно, из-за чего все началось: по мелочи — кто-то что-то кому-то сказал. Ну, например, такое: «Бунов, ты чего это вчера недозаправился». Или: «Ты, Белявский, мотор не поглядел — сальник протекает». И раньше обменивались подобными репликами. А теперь «завелись». И стало трудно работать. А уж если между троими в экипаже нет сплотки, это не дело. Правда, у них хватило ума не копаться, не разбираться что к чему. Просто Белявский сколотил свой экипаж. А Бунов с Вилковым взяли к себе другого парня. Бунов глядел со стороны за Белявским: у того поначалу не клеилось, неопытный экипаж. В душе Бунов где-то чуть подсмеивался, но тут же сказал себе: не дело это. Сегодня экипаж Белявского наседает ему на пятки, но Бунов только радуется и думает про себя: «Какой же я дурак был, что обиделся, когда Белявский ушел от меня. Просто он вырос, ему тесно стало в одной кабине со мной, а главное — он сейчас обучит делу ребят».

Подъехали к делянке. Погрузчик захватил мощными челюстями пачку хлыстов, перекинул через кабину и точно положил на лесовоз. Бунов сидел наверху у козел, подавая знаки машинисту:

— Давай еще!

Машинист заглушил мотор.

— Двадцать пять кубов! Хватит! Осина, она, черт, тяжелая!

Выехали на трассу, и Бунов заговорил:

— Я вам про прием в консульстве не рассказывал? Это было по случаю национального праздника Болгарии. У нас тут болгарские товарищи на заготовке леса работают. Так вот, на приеме интересный разговор у меня был с одним из работников Совета Министров нашей республики. Ошеломляюще много у нас леса, потому не всегда его бережно расходуем. На нижнем складе разгружаешься, толкач как двинет всю пачку с лесовоза, глядишь — два-три хлыста пополам. Станешь говорить, только ухмыляются: подумаешь, бревно. А оно ведь где-то позарез необходимо. Или вот ценные хвойные породы на бумагу пускают. А у нас вон осины, березы сколько? На комбинате, в Сыктывкаре половину лиственных пород используют, а на других бумагоделательных предприятиях хвойные породы потребляют нещадно. Разве это по-хозяйски?

— Что ж надо сделать, на ваш взгляд?

— Штрафовать руководителей. Так же, как, скажем, за загрязнение рек.

— Ну, с древесиной тут непросто.

Бунов нахмурился:

— Конечно, непросто. А что-то делать надо.

— Требуется производство переналаживать.

— Раз требуется — надо делать. Я видел, как щепу для целлюлозы приготовляют из отходов, коротья, просто бросового леса. Какая еще бумага получается! Значит, можно. Надо целлюлозное производство переводить на лиственное сырье, и баста. А то глянешь, как на щепу строевой лес изводят, — сердце кровью обливается. Да что это мы все о делах, да о делах. Давайте я вам расскажу, как прошлым летом на юге на меня затмение нашло...

Поехал Бунов отдыхать к родственнику в Симферополь. Солнце, море. Зелени, фруктов разных — завались. Ну после севера Бунов и разомлел. Родственник говорит — оставайтесь, чего там в вашей тайге еще: денег поднакопили, приобрели машину, приоделись. Там у вас — снега, морозы. А тут — теплынь, можно сказать, круглый год, домик построите. Жена Бунова тоже свое слово: «Трое детишек, им же к теплу надо». Бунов махнул рукой. Ладно, везде надо работать. Трудом его не испугаешь. Пошли на стройку, дело вроде сладилось. А отпуск между тем на исходе, и чем дальше, тем чаще вспоминает Бунов про свою Максаковку и не просто там — дом, лес, запань. А все по делу. «Приеду, — думает, — и так дело поставлю в гараже: вывозку кончили, пусть механик запишет, кому какие запчасти нужны. И как только на ремонт — что б все было под рукой. Завгару так и скажу...» И тут Бунов спохватывается: как же это я теперь скажу?

Прямо затмение какое-то нашло на Бунова. Проснется утром, а солнце не радует: очень жаркое солнце. А тут еще случай. Пошли к начальнику стройки для окончательного уговора. Толковали о том, о сем, Бунов ему: «У меня, между прочим, четырнадцать благодарностей в трудовой книжке». Тот в ответ: «На благодарности мне начихать. Главное, чтоб ты вкалывал как надо!» Тут Бунов взвился, сыграла в нем рабочая гордость. Как это начихать, если за каждой столько сделанных хороших дел! Вернулся к жене, говорит: «Собирайся, домой едем», «А море!» «Черт с ним, с морем, жили без него и дальше проживем. Не в нем суть». «А в чем?» — спрашивает жена. Бунов смотрит на нее и не знает, что ответить. Не скажет же он, что дело в рабочей гордости. Очень слова уж высокие, как на торжественном собрании. Только — нет-нет да и вспомнится ему Алексей Паршуков с его неизменным: «А тут кто останется?».

— Ну и потом вот что еще, — продолжает рассказывать Бунов. — Назначили меня бригадиром на сплотке. Это уже, когда вывозка древесины кончилась. В бригаде не то, что в экипаже: тут до ста человек, народ все разный. Ну, первый год, честно говоря, «не приняли» меня. Хотя старался, выкладывался. Ну, не приняли понятно почему: молодой, неопытный, а от бригадира, как дело поставит, зависит заработок. Ладно, работаю, присматриваюсь. Первый год дали мы двести тридцать девять тысяч кубометров, а на другой год триста с лишним. Улавливаете? И потянулись ко мне те, кто раньше ушел. До сплава еще далеко, а они уже договариваются. Обещал взять... Они же на меня надеются...

У деревянного некрашеного дома Бунов останавливает машину. Сменщик выходит с маленьким чемоданчиком в руке.

— Порядок? — спрашивает. Бунов отвечает:

— У Сапун-горы будь поосторожней: садится ледянка.

...В тот день было партийное собрание, на котором обсуждался вопрос о предстоящем весеннем сплаве древесины. Бунов выступал на этом собрании. Ожидалась большая вода.


1981 г.


«Байга»


Он потерся небритой щекой о жесткий воротник негнущейся робы, переспросил еще раз:

— Абдрахманову, значит, присудили первое место?

— Первое.

— Так...

— У него ж почти две тысячи тонн нефти сверх плана.

— У нас тоже сверх плана.

— И все же меньше.

— Но сверх плана, — стоял на своем Искандер. Саин махнул рукой:

— При чем тут это? Илхасова надо было вызывать на соревнование, и тогда б мы были первыми.

— Первая премия — хорошо. Портрет опять же.

Не замечая иронии, Саин продолжал:

— Абдрахманова в область вызывают, говорят, за границу куда-то пошлют с делегацией.

Искандер вдруг зло спросил:

— Ты чего-приехал? Сегодня же не твоя смена?

— Я-то? — Саин засуетился. —Мне, понимаешь, предлагают старшим оператором во вторую бригаду. Посоветоваться хочу.

— А чего советоваться? Иди, — отрезал Искандер. Он встал и шагнул за порог. Дула моряна. Остро пахло нефтью и морем. Серая пелена песчаной метели окутывала промысел. В туманной мгле смутно угадывались безостановочно клюющие землю качалки. Занималось невеселое утро.

Мы с Искандером Даулетовым — в той же комнате, оклеенной старыми плакатами, призывавшими соблюдать безопасность труда, где у них был разговор с Саиным.

— И он ушел?

— Ушел.

— А ты остался побежденный?

...За пятилетку Искандера, оператора промысла, наградили орденом Ленина. О такой чести он и не мечтал. Стоял с газетой, рвавшейся на ветру, и глазам своим не верил: ему такой орден... Третий день дула моряна. Каспий рвался на промысел. Все, кто не был занят в смене, работали на укреплении заградительного вала.

— Искандер, давай! — кричали ему. А он сел прямо на землю у одной из качалок и от радости не мог перевести дух. В тот же год, давая ему рекомендацию в партию, начальник инженерно-технической службы Калау Сейтказиев посоветовал:

— Тебе бы вызвать на соревнование Абдрахманова.

— А зачем? Разве я плохо сработал?

— У него поучиться многому можно.

«Что такое соревнование, — рассуждает Искандер, — сработать лучше, вырваться вперед и стать первым. Ну что ж, давайте Абдрахманова!»

Он очень дружен был с Амиром Карашевым. Вместе служили в армии и здесь на Тереньузяке опять вместе. Амир всегда понимал Искандера с полуслова. А в тот раз не понял. Абдрахманов поджимал их по добыче, а Искандер тем временем всех поставил на оборудование новой линии, которая пройдет к сверхглубокой скважине на Пустынной. Устанавливали запасные флянцы.

— Горит тебе, что ли, эта скважина, — хмурится Амир, — а тут Абдрахманова упустим.

— А ну как на Пустынной фонтан ударит, и нам нитку потянут?

На Пустынной был выброс. Вечером, сидя дома у Искандера, Амир сетовал:

— С флянцами провозились, а Абдрахманов тем временем ушел вперед.

Это всегда бесило Искандера:

— Что вы заладили? Первый — последний!

Старые промыслы знаменитой «Эмбанефти» не оскудели: бурятся сверхглубокие скважины на подсолевую нефть. Это будущая новь Прикаспия. Но тут на промыслах Эмбы — рачительные хозяева. Они, как тот старый деревенский дед, бережно сметающий крошки со стола, нарезав краюху хлеба. Эти «крохи» — весьма весомы. Конечно же, это не знаменитая тюменская нефть, но это нефть, которая рядом, под рукой. В Искандере Даулетове привлекательно умение смотреть и видеть значительно дальше и шире своего участка. Он думает о будущем «Эмбанефти» и потому в самую решающую минуту трудового соперничества со знаменитым Героем Социалистического Труда Абдрахмановым «бросает» людей на флянцы. И он же заставил всех у себя на участке овладевать смежными профессиями. Нечего ждать ремонтников, если поломка несложная.

Год назад он победил Абдрахманова, дал сверх задания почти три тысячи тонн нефти. Когда ему вручали вымпел победителя, он испытал те же чувства, что волновали его когда-то в детстве, когда он выиграл байгу — конные соревнования в родном ауле. Но тогда было чувство радости и все. Теперь еще и зрелая озабоченность: «А что же дальше?»

Но дальше было смутное, пыльное утро, «ожидалка» с замызганными скамейками, пропахшая нефтью, и Саин, сообщавший о том, что на этот раз байгу выиграл Абдрахманов. Но между этими двумя событиями были два года. Как он прожил их, побежденный, что в нем переменилось, что он приобрел и потерял, чему научился?

Конечно же, соревнование предполагает победителя. Оно дает возможность познать самого себя: на что способен, почувствовать и увериться в своих силах. А уж если ты вырвался вперед и победил, — ты и дерзок, и силен. Ум твой острее, и глаз точнее. Но только ли в том суть соревнования?

Победили моего героя, славного Искандера Даулетова, упорного парня с узкими, неожиданно серыми глазами. Добро бы в детстве, в байге на лошади обошли, — поплакал бы в сухом ковыле — детские слезы скоро высыхают. А что тут делать, когда вон верный друг ушел в другую бригаду?

Так победили Искандера Даулетова? Об этом у нас разговор в пропахщей нефтью комнате, где распределяются наряды, где в ожидании вахтенного автобуса нефтяники делятся новостями, перемывают косточки начальству.

Он уставал, как черт. Пятьдесят скважин в его смене и все разбросаны: побегай от одной до другой, а поломки часты. Ветер сбивает с ног, песок въелся в кожу, на взмокшей спине какая-нибудь деталь на замену. И, ругая на чем свет стоит ремонтников, он бредет от качалки к качалке. То и дело выходили из строя канатные подвески. Кто-то подсказал:

— У Абдрахманова есть специальное приспособление для смены канатной подвески.

И он поехал в Кульсары к Абдрахманову. Были они разные, эти два соревнующихся. Роста, правда, одного, но Искандер помоложе, покряжистей. А Абдрахманов черный, худой, жилистый, глаза хитрые. Водил по участку. Искандер подмечал: скважины поухоженней, чему него, почти у каждой — рабочая площадка.

— Да, у нас культура, — не без довольства показывал Абдрахманов.

— А вот с потерями не того...

Абдрахманов сразу осекся:

— Где?

... — Ты ему сказал, где? — спросил я Искандера.

— А как же! Тут же, как говорят, показал на пальцах. Зачем же ездил.

— Ты ездил за приспособлениями для крепления подвесок.

— И за ними тоже. Мы с ним там же сели у скважины и я ему — то-то, мол, и то-то.

О победителях соревнования мы говорим много и охотно. Им слава, и почет, и ордена. А побежденный? Тот, кто занял второе или там четвертое место? Разве он не старался? Разве он иной раз вот так же, как Искандер, не сидел и не толковал по-дружески с соперником, делясь с ним «секретом»? И потом, когда чествовали победителя— не забыли ли мы, что его капля труда есть тоже в той победе. А главное — в общем деле, которое мы делаем сегодня.

Искандер вернулся в Тереньузяк меньше всего озабоченный тем, что вот у Абдрахманова и показатели выше, и условия куда лучше. Голова у него болела об одном — надо внедрить все увиденное в Кульсарах у себя на участке. Он наседал на начальника промысла:

— Оборудуйте площадки на скважинах.

— Это же целое строительство!

— Вы обязаны.

Он немножко прямолинеен, этот Искандер Даулетов. Но разве это такая уж беда, тем более, если от этого делу польза?

Они только что приехали автобусом на промысел. День открывался серенький, с утра моросил дождь. Наследив по полу мокрыми сапогами, Искандер, снимая дождевик, искоса глянул в «Вахтовый журнал». Там стояло: «Сменить нижнюю головку шатуна на 251-й скважине». «А, чтоб тебя, — ругнулся про себя Искандер. — Опять эта 251-я». Ожидая мастера участка, он все больше мрачнел: раздражала погода, выводила из себя поломка, а тут еще кто-то по дороге из дома кинул: «Абдрахманову премию за квартал дали!» Он сидел в автобусе, насупившись, а про себя думал: «Ну что за народ? Премия! А то, что мы из отстающих за это время вырвались в передовые во всем управлении? А то, что за прошлый год целую тысячу тонн нефти сверх плана дали!» Сейчас, уставившись в «Вахтовый журнал», думал: «Ну, что я завожусь, — от этого людям плохо». Он взял себя в руки. Пришел мастер.

— Поздравляю, Даулетов.

— С чем?

— Тебе же сегодня аттестат зрелости вручают!

Искандер хлопнул ладонью по колену:

— Ах ты, я ж и забыл.

Какое это было событие! Он вышел из школы и увидел — стоит его верная жена Хадиша с маленьким Сериком на руках, а рядом — остальные четверо. У всех по скромному цветочку в руках. Как же они все выросли, старший вон уже восьмиклассник. А он, их отец, за беготней в вечернюю школу, за руганью с ремонтниками, за переживаниями по поводу дефицитных запчастей и не заметил этого. Он стоял и молчал. Есетов, его теперь уже бывший сосед по парте, толкнул плечом:

— Иди, тут ты точно перегнал Абдрахманова.

— В чем?

— У него ж и среднего образования нет, а у тебя аттестат зрелости.

— То-то, вот тебе и соревнование.

— Поздравляю, — вразнобой кричали детишки. А Хадиша, передавая Серика на руки, торопила:

— Держи, мне на смену.

Дула моряна. Пахло соленым ветром и нефтью.

— Обманул меня Есетов, — Искандер мотнул головой, глядя посветлевшими узкими глазами. — Правду сказал Саин: Абдрахманов меня перегнал и ему за прошлый год первое место дали...

Так побежден ли все-таки мой герой Искандер Даулетов?

По пути в Гурьев в вертолет к нам подсел Абдрахманов, горячий, нетерпеливый. Пока еще не запустили двигатели, мы начали говорить о его сопернике Искандере. Абдрахманов оживился еще больше, путая казахские и русские слова. Но тут взвыли двигатели, вертолет оторвался от земли и косо рванул в сторону. Я только руками развел и взялся за карандаш. Вот запись из блокнота:

Я: — Что вы скажете об Искандере Даулетове?

Он: — (Показывая большой палец). Он мне, как младший брат.

Я: — Вы довольны, что соревнуетесь именно с ним?

Он: —Я наставник — других учу, а у Даулетова многому сам научился.

Я: — Тем не менее вы заняли первое место.

Он (замахав руками): — Это ничего не значит. Вы не знаете Даулетова. Он серьезный, умный и упорный.

Я: — Как в этом году?

Он: — Я сильно стараюсь, но с Даулетовым трудно,

И поставил в блокноте три больших восклицательных знака.

Мы шли с Искандером к одной из качалок. Он остановился, потрогал трубу, хорошо улыбнулся:

— Идет нефть. Живая нефть бьется...


1975 г.


Нексикан


Зачем кинул он свои горы с их нетронутой белизной вершин, переступил порог родного Уруха, оставил мать и братьев, и любимую девушку? Что ему тут, в этом хмуром холодном краю, с одуряющей комариной звенью у костра, в нескончаемых днях, когда ждешь-ждешь ночи, чтобы на час смежить глаза, а она не идет: один только белый свет струится над туманом безмолвно и беспредельно.

Зачем ему все это? А из-за золота все, из-за золота...


«Течет речечка по песочку...»

— Спишь, Ируслан?

— Сплю. А что?

— А вот сам ты лично золото в глаза видел?

— Как это?

— Ну в руках держал?

— Нет.

— Это уже неинтересно, — спрашивающий громко вздохнул, заворочался в другом конце палатки. — Вот найти бы самородок килограмм этак на пять. В газете бы про нас напечатали.

— Фамилию кто нашел — не пишут.

— Да? Жалко. А то там на материке прочитал бы кто-нибудь.

— Эх, дядя, — рассмеялся в темноте Ируслан. — Нам же не один самородок нужен, а целое месторождение. Мы, брат, геологи. — И уже засыпая, подумал — какие там они геологи? Так, ребята из приготовительного класса. Эти четверо, что по палаткам — студенты-практиканты из политехнического, а он их начальник — сам без году неделя на Колыме.

Как этот его сосед по палатке, сам Ируслан Фидаров мечтал когда-то еще в школе что-то найти и открыть. Старший брат его был геологом. Давно замечено, наверное, и ни у кого больше, как у геологов, сильна романтическая притягательность профессии, и оттого многие идут по стопам отцов. В политехнический Ируслан не попал. Поработал на заводе и уже после армии кончал институт. На первой практике был у себя в Осетии, а в другой раз — в Охотской экспедиции, рабочим в поисковом отряде. И потому, когда распределили после института в Магадан, он не очень и удивился. Брат намекнул — может, здесь, мол, зацепится.

— Ты что? Там же Колыма: золотой край, романтика.

Ехали они вместе с однокурсником Юрием Караевым. В Магадане, когда туда прилетели в декабре, был минус двадцать. В Сусумане — это уже недалеко от Нексикана, куда их направили — под пятьдесят. Ируслан бодро заявил на робкие сетования друга:

— Сами же мечтали — чем хуже, тем лучше.

Нексикан — старый, добротный поселок геологов у знаменитой колымской трассы. Они осматривали его основательно (жить-то тут собирались долго). Ну жилье ничего, клуб, школа-десятилетка, детский сад.

По первости был Ируслан техником на бурении. А в Мальдякском поисковом отряде не хватало рабочих канавы копать: кайлом надо колотить. Они не отказывались — надо так надо. Тут их разделили — у Юрия свой участок. А Ируслану рабочих дали, ребят-практикантов, палатки, и начался первый его геологический сезон.

Копали канавы, брали пробы. А надо вам сказать, что проходка канавы — это целое искусство. Старые канавщики на Колыме нынче перевелись, и до всего приходилось доходить своим умом: как готовить инструмент, как проходить шурф. Когда в первую канаву врезались, Ируслан просто растерялся. Вечером ребята по палаткам, а он сидит у канавы — что делать дальше: глыбы тяжеленные, склон ползет.

По часам ночь на земле, а тут светло, как днем. И он берет кирку и врубается в грунт до темени в глазах, до изнеможения. Ребята придут:

— Хватит, ты что. Пойдем ужинать.

— Я еще чуть-чуть...

Они не выдержат, приходят помочь. Теперь уж Ируслану неловко: чего же это они будут из-за него.

Приезжал главный геолог Потапенко.

— Ничего мы не сделаем, — прямо говорил ему Ируслан.

Тот ходил, глядел, советовал.

— Все сделаете. Все получается. Ты только не надрывайся. Ладно?

— Тяжко, — Ируслан показывал руки.

— А золото, оно, брат, тяжелое.

Утром Ируслан вставал чуть свет и хоть был крепкий и жилистый, чуял — еще немного и не выдержит. Но, пересиливая себя, начинал готовить завтрак, жалея будить ребят, а спустя час все начиналось сначала: желтая в тяжкой глине стена траншеи, неподъемные глыбы и тупые удары кирки.

Он проснулся оттого, что кто-то пел рядом. В палатке никого не было. Ируслан выглянул наружу. Паренек, тот, что ночью мечтал о самородке, худой, в майке, драил кастрюлю в ручье и напевал: «Течет речечка по песочку, золотишко моет...»

Ируслан высунулся из палатки, сказал:

— Поешь ты, дядя, черт знает какую муру.

— А чего? Песня ласковая: про речку.

Глядя на сваленные в кучу затупленные кайла, ломы, лопаты, Ируслан подумал: «Ах, если б речка копала еще за нас и канавы». И еще мелькнуло на миг, как и ночью: зачем ему все это — остался бы в родных горах.


Быть или не быть?

В октябре уже по снегу они завершали полевой сезон. Сделали, конечно, маловато. У Юрия Караева дела шли лучше, Он как-то не так и устал. У Ируслана же — одни глаза на худом лице.

— Так как насчет «чем хуже, тем лучше»? — пошутил Юрий.

Ируслан на это ничего не ответил, только сказал:

— Ничего. Зимой камеральные работы — полегче будет, отойду.

А оно и зимой маята до глубокой ночи: обработка материалов, отчеты, планы.

Жили втроем в одной комнате в общежитии: они с Юрием и еще главный геолог экспедиции Потапенко Геннадий Иванович. Этот был постарше, поопытнее, человек судьбы нелегкой. Как-то обмолвился: «Все было: много хорошего, но и спотыкался, делал ошибки, а Север все на место поставил. Такие тут люди». Долгими колымскими ночами рассказывал им про Колыму. Про знаменитых геологов. Первым среди них называл Азиза Алескерова, их земляка. Теперь на Чукотке прииск его имени. И вообще, о чем бы ни начинал говорить Потапенко — все про людей. Ируслан, подметив эту его манеру, спросил про причину.

— Причина? — переспросил Потапенко. —А мне кажется, что все они, с кем доводилось работать, о ком наслышан, по чьим маршрутам прошел — что-то вложили в меня.

Слушая рассказы Потапенко и переживая свой минувший не очень удачный полевой сезон, Ируслан все пытался вникнуть в самую суть того главного, ради чего жили и живут тут люди: подолгу, а то и постоянно.

И настал второй полевой сезон.

На этот раз послали Ируслана на дайку Новую, что на правом берегу Берелеха. В этот раз на одного рабочего было меньше: зато один стоит четверых прошлогодних — старый шурфовщик Головинский. Он был на пенсии, а приехал на сезон.

— Подзаработать? — интересовались ребята. Головинский ответил:

— Север, ребята, не отпускает, вот что.

— Дед, что надо, — уважительно заключили ребята.

Опять потянулись тяжкие до изнеможения будни. С Головинским было полегче и то только потому, что он поднимался раньше всех и готовил инструмент, и кипятил чай, и жалел их, на себя иной раз брал больше. Он был посноровистее, навыка и опыта с лихвой. Но дед больше действовал на всех них своим спокойствием, обстоятельностью, простой житейской мудростью.

— Главное не ныть, — говорил он. А за этим стояло: не мельтеши, делай все крепко и добротно.

Ируслан, вспоминая прошлогодние свои бдения, когда вставал чуть свет, да еще вечерами оставался один в траншее, теперь заметил, что нынче стал спокойнее, уравновешеннее... А может это все, что было кругом, на него действовало: и эта дремучая тайга на сопках, и величавые белые ночи, и то, что дела у них шли неплохо, и они с перевыполнением закончили полевой сезон.

В отпуск он улетал с грустью: что там ни говори — попривык он тут за два года. Потапенко расценил невеселое настроение по-своему:

— Думать будешь?

— О чем?

— Как дальше?

Он хорошо разбирался в молодых нексиканцах, главный геолог.

— Буду, — не стал скрывать Ируслан.


Круг

Его уже заждались в Нексикане, и вдруг — телеграмма: «Прошу продлить отпуск. Женюсь. Фидаров». Начальник экспедиции, прочитав телеграмму, помрачнел:

— Останется. Жалко — железный парень.

Главный геолог успокоил:

— Не останется.

— Почему ты решил?

— Он мужик основательный.

Свадьба была двадцатого февраля, а двадцать шестого Ируслан прилетел на Колыму. Нексикан он узнавал и не узнавал. Дома вроде бы новые, и вон теплица, и детский комбинат: тут тебе и детсад, и ясли, и музыкальная школа. А еще библиотека, Дом быта, спортивный зал. Стоп! Да ведь это все было и до отъезда в отпуск! Просто он не замечал всего, занятый работой. Просто он смотрел тогда на все другими глазами. Так что же все таки случилось в его жизни?

Дали ему квартиру: комнату с кухней. Он ее отремонтировал к приезду жены Зары. Она только приехала и тут же пошла работать воспитательницей в пионерском лагере.

Полмедового месяца пробыл Ируслан с женой в Нексикане и опять — в маршрут на свою дайку Новую на берег нешумного Берелеха, заросшего ивняком. Заехали они туда тридцатого июня. Он и двое практикантов из Томского политехнического — Виктор Кравцов и Коля Дроздов. Ируслан их не понукал. Присматривался, как возьмутся за дело. Себе палатку ставил сам и не успел оглянуться — они две поставили.

— Небось в армии научили?

— Не только.

— А что еще?

Коля Дроздов пояснил:

— Ребята из института, ну те, что с вами работали в прошлом сезоне, сказали, будто у вас такая поговорка: «Если встал в круг — надо танцевать».

— Ну-ну, — усмехнулся в рыжую бороду Ируслан и долго потом вспоминал, когда же это он так говорил про круг?

Обустраивались по-хозяйски. Ждали сезонных рабочих. Те задерживались. Утром, ни свет ни заря, ребята схватились. Приготовили завтрак. Делать больше было нечего.

— Может, на объект?

— Можно и на объект, — согласился Ируслан.

Узенькая тропка долго вьется самым берегом реки, потом вдруг взвивается круто вверх, и там далеко вверху, на крутом склоне они бьют траншею: ищут золото.

Письмо от главного геолога Берелехской экспедиции. «Год мы закончили успешно. Из других событий что же: ездил я в места своей юности в Киргизию на помощь разведчикам рассыпного золота, интересно было и их опыт посмотреть. Юра Караев на курсах в Москве, прислал телеграмму — едет с женой, нужно жильем. А с жильем у нас, сами знаете, — нелегко. В общем, все, как у Ируслана. Ируслан летом ждет прибавления семейства. Сам он корпит над новым проектом работ. Запасы на дайке Новой его не устраивают. Говорит: у нас страна вон какая и нам нужно очень много золота...»


* * *

В отпуске у Ируслана один из бывших его сокурсников, оставшийся при родственниках после института, спросил:

— Много золота привез с Колымы?

— Много.

— А все-таки?

— Хватит на всю мою жизнь.

Ну как ему объяснить, что там, на Колыме, он приобрел ценности дороже золота. Стал на ноги, обрел характер. Вот зачем ему в жизни этот далекий северный поселок со звучным названием Нексикан.


1983 г.


Белый конь на белом снегу


Прости-прощай, тихий мой Емецк: старые тополя за окнами обветшалых домов, неслышная Емца с темной рябью на мелководье, луг за ней и дальше — густая гряда леса за Северной Двиной. Прощай и низкий тебе поклон за все тут прожитое.

Журавлев глубже натянул кепку на седеющие волосы и, садясь в машину, вдруг почувствовал что-то твердое в нагрудном кармане. Вспомнил: вчера, укладывая вещи, жена достала из ящика стола коробки с наградами — их, правда, было немного — и спросила:

— А это в чемодан?

Журавлев протянул руку:

— Дай-ка сюда, — и положил в карман пиджака.

Дорога в город шла лесом. По обочине стояли буйные в рост человека заросли цветущего Иван-чая, и казалось Журавлеву, что бредет он по бескрайнему сиреневому ковру, разделенному ровной дорожкой посередине. И от этого, а может оттого, что светило теплое летнее солнышко, паутина блестела на ветвях, в небе висели легкие облака — ушла из груди горечь расставания с Емецком. Он наклонился вперед, чтобы еще раз почувствовать твердость коробки в кармане, и вдруг неожиданно подумалось: «Так был ведь белый конь. Был...»

В тот далекий двадцатилетней давности морозный декабрьский день он прилетел в Емецк из Архангельска на самолете. Сели в безлюдном поле на окраине занесенного снегом по самые окна поселка. Встречал его веселый мужик в тулупе до пят, в стоптанных валенках:

— Новый директор леспромхоза? — сказал, протягивая руку.

— А ты откуда узнал?

— А я все знаю, — засмеялся встречающий. — Фамилия моя, знаете, какая? Доставалов Сергей Федорович. В леспромхозе я по хозяйству. Так что положено все знать...

И повел его от самолета. Прямо в поле на белом снегу стоял белый красавец конь, впряженный в розвальни.

— Ваш, товарищ директор, персональный... Лучше всякой «Волги», особливо по нашим местам, — представил Доставалов.

Он продолжал еще что-то говорить, подавая тулуп Журавлеву, начинало пуржить, поправлял сено в розвальнях, но Журавлев не слушал его, он думал: ах, рано ты мне подаешь белого коня, Доставалов. Но все равно наступит такой день, когда я сам въеду на нем в Емецк... Обязательно наступит...

По дороге в поселок Доставалов много рассказывал Журавлеву про леспромхоз кроме того, что ему было уже известно. И вообще, в этом Журавлев убедился позже, Сергей Федорович оказался человеком не только глубоко порядочным, но и беззаветно преданным делу.

Сколько они потом за время совместной работы изъездили тут лесосек и делянок, сколько бед пережили, и всякий раз, когда знамя ли присудили, наградили кого, или там премия, Журавлев непременно вспомнит тот зимний день, Доставалова в неуклюжем тулупе до пят и скажет себе: «Так как же насчет белого коня?»

Но и до этого было еще далеко...

Ночью в полунатопленной комнате для приезжих при леспромхозовской конторе Журавлев листал старые документы... В двадцать девятом году начинался Емецкий леспромхоз. В нехоженой тайге работали сезонно. На осиновых лодках-долбленках летом и весной завозили по мелким рекам в тайгу продукты, пилы, топоры, лопаты. Прямо на корню клеймили лес, подлежащий рубке. Лес был первосортный, на экспорт: стране нужна была валюта. Осенью, чуть только заморозки, сезонники пешими по тропам шли к тем местам, рубили лес. А уже зимой по промерзшим болотам и речкам вывозили из тайги.

С наступлением весны рубка прекращалась. Заготовленная древесина по молевым речкам сплавлялась к главной артерии — матушке Северной Двине. И все это вручную с помощью топора, пилы, багра.

В бумагах Журавлев нашел старую районную газету «Штурм» за тридцать первый год, в которой говорилось, что Постановлением Севкрайкома ВКП (б) отмечены «выдающиеся темпы роста лесозаготовок Емецкого леспромхоза». В той же газете за тридцать пятый год Журавлев прочитал: «Емецкий леспромхоз — кандидат на первую премию. Премия — десять тысяч рублей и знамя французских коммунистов».

Журавлев сидел до утра. За стеной гудела вьюга, в белые окна бил белый снег, выдувал последнее тепло из комнаты. Но Журавлев будто и не слышал ничего этого, зарывшись в бумаги. И чем больше читал, тем более утверждался в мысли: он не может, не должен тут плохо работать.

Утром Журавлев пил чай с парторгом. Михаил Иванович Каричевский с первого раза, что называется, показался ему. О себе поведал коротко: служил на фронте, после демобилизации работал в райкоме, направили сюда заместителем директора, а тут избрали секретарем парткома.

Может оттого, что Каричевский был старше на целый десяток лет, опытнее, умудреннее, Журавлеву захотелось открыться ему, и он подробно рассказал про родную деревню Кут, что под городом Лугой, про военное детство в оккупации, про отца, которого он запомнил верхом на коне с винтовкой, когда тот уходил в лес с партизанским отрядом. Но особенно он нажимал на свое не совсем, как бы сказать, нелесное образование. Да, всю жизнь в лесу— то заведующим ремонтной мастерской, то на узкоколейке, главным механиком, последние полтора года — главным инженером в соседнем леспромхозе.

— Я чего тебе об этом говорю? Лес-то, выходит, я не очень знаю...

— Ну, знание это, как говорится, дело наживное, — успокоил его секретарь. — Нам в хозяйстве требуется крепкая рука и умная голова. Особенно последнее. — Каричевский показал за окно. — Тут вокруг Емецка, знаешь, какие леса боровые были? Загляденье. Вырубили их.

— Так надо было.

— А я что говорю...

Журавлев, вспомнив ночное чтение, добавил:

— Валюта нужна была. На стройки первых пятилеток лес шел.

— Все верно. Но и рубить с умом надо.

— А план?

— Между прочим, твой предшественник только про это и говорил: план, план. А люди?

— Перевыполнение плана — это ведь и заработки.

Каричевский разозлился:

— Но сидим-то мы на лесе. Срубить дерево, сам знаешь, минута. А сколько оно растет?

— По-твоему, что ж, выходит не рубить лес?

— Рубить. Но с умом. Лесоруб лесом живет.

Вот такой у Журавлева состоялся разговор с Каричевским. Он крепко запал ему в душу, может быть, даже потому, что был первым в то первое его утро в новой должности.

Шло время. И год, и другой. С самого начала директор и секретарь сработались и по-мужски сдружились. В те годы еще много было леса окрест и дороги шли на 10 — 15 километров от участков в глубь тайги. Можно было лес выбирать, маневрировать. Они верно выработали стратегию и маневрировали. Леспромхоз успешно из года в год справлялся с заданиями.

Один год помнится особенно хорошо Журавлеву. Звездный год... Леспромхоз завоевал переходящее Красное знамя Министерства и премию в четырнадцать тысяч рублей. А Журавлеву вручили орден «Знак Почета».

Как раз тогда он встретил на улице старого своего знакомца Сергея Федоровича Доставалова и сказал ему:

— Сейчас бы нам белого коня, Федорыч.

— Что, с ветерком прокатиться? — не понял Доставалов. — Так я заложу.

— Ладно уж, — махнул рукой Журавлев и пошел своей дорогой.

Да, тогда еще жив был тот белый конь... И потом позже были за лес премии и награды. Но все чаще приходили на ум слова Каричевского: надо, мол, с умом лес рубить. Лесоруб, он лесом живет.

Сегодня, попрощавшись с Емецком, сидя в машине, которая мчит его к месту новой работы в Архангельск, Журавлев мысленно представляет себе разговоры в леспромхозе после его отъезда:

— Небось, сняли Журавлева.

— Да нет, на повышение.

— Какое повышение? Заместителем.

— Но Архангельск же — не наш Емецк.

— Зато в Емецке он был сам себе голова.

— Сняли, сняли нашего Петра Федоровича. Старый стал...

— Не может быть, опыт...

— Что опыт? Начальству не угодил — и по шапке.

— Жаль.

Впрочем, последнее, насчет сожаления, Журавлев, как и весь этот разговор, сам нафантазировал.

Поглядывая по сторонам, он вдруг по каким-то неуловимым приметам — легкости и прозрачности воздуха, синеве неба, прожелти в траве замечает, что вот уже и лето на излете и скоро осень.

И еще он думает про то, что же и кого оставляет в Емецке... Да, леса они тут вырубили много. Это ж сколько извели леса за то время, пока стоял у «руля» он сам! Впрочем, почему же извели?

Журавлев беспокойно заворочался на сиденье. Вот чертова работа. В былые годы лесоруб — это ж романтика. Сегодня он чуть ли не личный враг любого и каждого: изводит лес. Ну а куда же без дерева?

Ах, если б только эта забота человека в лесу. Двадцать лет рубил Журавлев лес на берегах Двины. Этот лес шел на экспорт, на стройки страны, в народное хозяйство. Люди получали награды за свой труд. Но лес тот срубили и свезли, награды вот как у него: в ящиках столов, в шкафах. А люди? Что с людьми, которые остались в тех старых поселках лесопунктов, о которых гремела когда-то слава, где каждый из тех стахановцев и ударников пятилеток, как и он, Журавлев, может, так же мысленно въезжал в лесной поселок на своем белом коне? У каждого из нас был в жизни белый конь...

А ведь они с парторгом давно думали о том, как людям жить дальше. Вон еще когда заложили новый лесопункт Двинский на правом берегу реки.

Мы были в Двинском с Журавлевым в гостях у тети Насти. Семидесятилетняя Анастасия Васильевна Старицына всю жизнь проработала в лесу. Пятеро ее сыновей и внуков работают шоферами на лесовозах. Еще четверо правнуков мечтают об этой профессии. Правда, по малолетству они пока вынуждены или изнывать за партой, или посещать детские сады.

Поселок лесопункта Двинский — это добротные кирпичные здания клуба, школы-десятилетки, столовой, светлые дома, общежития, больницы.

— А помнишь, тетя Настя, как уговаривали тебя сюда ехать? — спросил Журавлев. — Хорошо ведь!

— Хорошо-то хорошо. Ладно я родом из других мест. А как другие: деды ведь их по тем деревням родились и померли, родной угор. Это как же его с кровью-то отрывать.

Журавлев стал ей говорить про то, что жить-то в новом поселке лучше: тут тебе и газ, и свет, и культура. Выходит, правильно поступили, что вот перевезли ее из старой деревни в новый современный поселок?

Старая женщина подумала и ответила:

— Со мной, может, правильно. А с другими? Как им быть? Ну, да бог вам судья.

Сноха, собиравшая на стол, сказала:

— Мама, при чем тут бог?

— Так это я к слову... Вот лес вырубят, куда человеку деваться?

Не первый это был разговор. И не последний у Журавлева с людьми.

В Калажме вот лесоучастку конец, надо уходить на новые места. Все глядели на вальщика Максимова. Он тут человек уважаемый. Родом отсюда. Всю жизнь в лесу. Ему за пятьдесят пять, а на пенсию еще не хочет. Но и то сказать, одиннадцать детей, да и родное подворье. Как его оставишь? Уговорили, перебрался на новый лесопункт. За ним потянулись другие. Многие приехали в Двинский.

Но сколько еще таких лесопунктов, выработанных ими там, где лес уже на исходе? Как там жить людям, где никакой жизни, кроме леса?

Незадолго до отъезда Журавлева из Емецка пришел к нему Ермолин Андрей — знаменитый бригадир с лесопункта Почтовое, положил кепку рядом с собой на стул, крепко потер затылок:

— Вот посоветоваться хочу, — начал, откашлявшись. — На пенсию думаю подавать.

— Что так? Максимову вроде поболе твоего — не собирается еще.

— Максимов, он жилистый. Мы вырубились, считай, дочиста, лет на пять запасов осталось. Рыскаем: в одном месте кусок тайги остался, в другом. А двадцать тысяч кубов в год дай. Сейчас вот вахту на Мехреньгу возим часа два-три в одну сторону, а с радикулитом в лесу сам знаешь как. В моем возрасте тем более.

Журавлев слушал бригадира и вспоминал, как гремел когда-то лесоучасток Почтовое, один из старейших в леспромхозе. Помнится, когда вручали тому же Ермолину орден — чуть не заплакал. В Почтовом весь род Ермолинских. Брат на лесовозе, сын механиком. Кто еще там? Да еще четверо братьев Осмолковских: знатные шоферы. У них там добротные дома. В поселке клуб, комбинат бытового обслуживания, школа-восьмилетка.

Ермолин снова откашлялся, напомнил о себе:

— Ну, уйду я на пенсию, скажем. Лес кончается, молодежь из поселка разбежится кто куда. А мы, значит, как?

— Так, может, тебе переехать сейчас в Двинский, — посоветовал Журавлев. — Новый, перспективный лесопункт.

— В Почтовом все наши корни. В Почтовом останусь.

Поднялся и стал прощаться.

Журавлев спросил:

— Так ты чего все-таки приходил-то, Андрей Миронович?

— Узнать хотел: какие мне документы на пенсию собирать...

Нет, думает сейчас по дороге из Емецка Журавлев: не за тем приходил к нему Ермолин, за другое у него душа болела: за судьбу родимого Почтового.


* * *

Давно и долго рубим лес на Севере. Да без этого и нельзя. Правда, есть золотое правило: срубил дерево — посади новое. И это делается, в том числе и в архангельских местах. Но это же не юг, где дерево растет и зреет все-таки скорее.

Лес нам нужен позарез, и он тут близко от главных центров страны. Но, как и все в природе, лесные кладовые не бездонны. Вырабатываются леса, фронт добычи леса продвигается дальше, на Север. По этому поводу много разговоров. Одни говорят: хватит, испокон веков лес на Севере рубим, может, дадим отдохнуть маленько? Может, перекинуться больше в Сибирь, на Восток? Опять же беда — за морем телушка полушка, да перевоз рубль. С перевозом-то туго. Порожняка не хватает. Так, может, в порожняк тот больше средств вложить, глядишь, а северный лес-то и передохнет...

В тот последний свой приезд в Двинский Журавлев по этому поводу услышал от тети Насти Старицыной: бог, мол, вам судья, что сорвали с родного места. Бог-то шут с ним, тем более, что его и нету вовсе. А не лучше было бы, скажем, в Почтовом поставить подсобное хозяйство, а в Павлово — пахотные земли рядом. Тоже будет чем занять людей. А в других местах — поделки разные из дерева, как на Украине, — все занятие для пенсионеров. И опять те же мысли. Да, Журавлев, много ты леса дал стране, погуляли тут твои леспромхозовские с бензопилами по тайге; оставляя за собой голые места.

А много ли ты сделал для тех, что остаются теперь здесь, на вырубках, в опустевших леспромхозовских поселках?

Разве мало? Ну вот, опять же поселок Двинский поставили, в других местах, вокруг которых лесные запасы истощились, — где мог, добивался, чтоб совхоз рядом создать, в Козельшино вон промысел какой-никакой наладили, в Пункшеньге — животноводческая ферма. И все-таки, все-таки...

Так был ли белый конь?

...Когда они прощались в Двинском с тетей Настей, в ее светлой и по-русски уютной современной квартире, она сказала:

— Я ведь, Петр Федорович, всю войну в лесу проработала: без мужа, с четырьмя маленькими — на газочурке, на валке, сучкорезом.

— А я знаю, — ответил Журавлев.

Тетя Настя зорко глянула на него:

— То-то хорошо, что знаешь. Ты мне еще тогда медаль вручал.

— Помню.

— За память — спасибо, — просто сказала тетя Настя.

Нет, он и на новом месте не забудет их: тетю Настю, Максимова, Ермолина и всех-всех, с которыми прожил эти нелегкие годы.


1983 г.


Длинный ветер


— А что было потом?

— Потом меня сняли с работы, исключили из партии. Вот он предложил исключить...

Мирзоев жестом показал на стоявшего поблизости Мустафаева. Когда мы с секретарем райкома партии Мустафаевым поехали дальше по Кюдринской долине в сторону гор и я спросил его о Мирзоеве, тот ответил:

— Да, была с ним история...

Иной раз случится в жизни эпизод мелкий на первый взгляд, но западет тебе в душу, и ты часто именно его почему-то вспоминаешь... В то августовское утро семьдесят седьмого года райкомовский шофер подкатил к дому секретаря и, когда Мустафаев сел в машину, привычно спросил:

— Куда?

— В Шемаху.

Шофер машинально тронул машину и вдруг затормозил от неожиданности:

— Значит, все это верно?

— Верно, рекомендуют меня туда секретарем.

Мустафаев видел в зеркале огорченные глаза водителя. Как только выехали за околицу Ханлара, вдруг влетел камешек в переднее стекло и на мелкие осколки. Притормозив, шофер мрачно сказал:

— Плохая примета. Может, вернемся?

Даже теперь, спустя несколько лет, как часто вспоминается Мустафаеву во всех подробностях то утро: подсиненный рассветный туман в долинах, осколки стекла на мокром от росы капоте машины, озабоченное лицо шофера и его: «Плохая примета». Только на миг мелькнуло: «Может, к вечеру выехать?» Но мгновенно, как бывало когда-то в армии, когда очень что-то нужно — взял себя в руки, спокойно сказал:

— Ладно тебе, Армо. Трогай.

Так и приехали в Шемаху с битым стеклом.

Район новый секретарь принимал трудный. Его предшественник, мягко выражаясь, сильно тут проштрафился. А еще хуже было другое: он посеял недобрые семена в душах многих людей. Безнаказанно процветали приписки. Секретарями парткомов во многих хозяйствах рекомендовались те, кто устраивал руководителей этих хозяйств. Район шел так себе — ни шатко, ни валко. И с этим свыклись. «Можно лучше. А зачем?»

Целых полмесяца Мустафаев ездил с членами бюро по хозяйствам, смотрел, изучал, приглядывался к людям, и они приглядывались к этому решительному, плотному человеку с крепким лицом, седыми висками. Сразу его понять было нелегко. Он мгновенно мог стать и добрым, и жестким, и веселым. Одни про него говорили так:

— Увидите, не лучше старого будет.

Другие вообще ничего не говорили.

Уже имея за плечами большой опыт партийной работы, он понимал — чтоб повернуть и повести за собой людей, нужен крепкий актив партийцев. Тут-то, пожалуй, начиналось самое главное.

Пришел как-то Кидаят Исмаилов, Главный зоотехник сельхозуправления.

— Да, Фейруз Раджабович, нелегко тебе, вижу. Я попытался было прижать кое-кого, не вышло при прежнем секретаре. Не давал мне развернуться. Ну да не в этом дело: надо район поднимать. Готов взять любой совхоз.

Посидели, поговорили: деловой, знающий человек. Дня через два Мустафаев спрашивает председателя райисполкома:

— Что за человек Исмаилов?

Жмется председатель: как сказать, не то чтобы, но и... Мустафаев на заседании бюро райкома предложил назначить Исмаилова председателем откормочного объединения. Члены бюро — против. Мустафаев начинает их уговаривать. Долго убеждал, до полночи заседали. Утвердили.

Исмаилов провалил-таки дело, оказался просто демагогом.

Мустафаев, пересилив себя, сказал второму секретарю Лазимову:

— Наверное, осуждаете меня? Ошибся я с Исмаиловым.

— Нет, почему же? Сами знаете, сколько надо соли съесть с человеком, пока узнаешь его до конца.

Мустафаев сумел оценить деликатность Лазимова.

И все-таки, ожегшись на молоке, не хотелось дуть на воду. А это было так непросто...

Вглядываясь в жизнь, в то, что происходило в районе, Мустафаев все больше убеждался, как не просто переубедить людей, что нельзя жить по-старому. Сколько они возились с одним опытным председателем колхоза. Привыкнув работать по старинке, никак не мог усвоить элементарные азы хозяйственной демократии и дисциплины. «Поймите, товарищ Мустафаев, у нас колхоз, — спорил он с секретарем, — а значит, я в нем хозяин». «Но есть Устав, есть мнение собрания». «Какое мнение, если хозяин в колхозе председатель?» Не прижился. Ушел. Работает пчеловодом. Как-то заезжал Мустафаев к нему на пасеку, спросил:

— Что, доволен жизнью?

— Да как сказать? Ты вон как район повернул, сейчас бы интересно с тобой поработать. Да, видать, поздно...

Как нелегко давался этот новый поворот в жизни района. Мустафаев понимал: что бы ни говорил, что бы ни обещал, к чему бы ни призывал — надо, чтобы люди увидели конкретную цель, дело, которое было бы им очень необходимо.

Однажды рано-рано, на зорьке, он поехал на виноградники по соседству с Шемахой. Глядит — человек возится у шпалер. Подъехал, поздоровался. Мужик, видать, крепкий, в кепке-аэродроме, в резиновых сапогах. Орудует лопатой: делает смесь навоза с суперфосфатом. Искоса глянул на Мустафаева:

— Бери лопату, помогай.

Взялись вместе. А уже потом познакомились и поговорили. Агамамед Ахмедов сказал, что сам он работал в долине, теперь вот тут виноградарем, в совхозе. Десять гектаров у него на не поливном участке.

— Как же управляешься? — удивился Мустафаев.

— А у меня десять детей: пять сыновей и пять дочерей. И жена Фанара. Вчера вот вернулась из Шемахи — мешок ботинок привезла — всем сразу. Жена у меня молодец. Все дети в комсомоле. Еще один зять. У нас тут как второй дом. В прошлом году по двести с лишним центнеров винограда с гектара получили. Спасибо тебе — это ты нас с водой надоумил.

— А больше бы дал?

— Триста дам.

— Ну да?

Забегая вперед, скажем, что спустя четыре года на этом самом месте, где они сейчас сидят, друг Фейруза Мустафаева — Агамамед Ахмедов получил рекордный урожай: по 367 центнеров винограда с каждого из десяти гектаров.

А дальше Мустафаев, которого попросту тронула веселая и доверчивая открытость этого человека, рассказал о себе. Отец у него чабаном был в Ханларе, и тоже у него было десять детей. Сам Мустафаев окончил школу, работал чабаном. Потом девять лет бухгалтером в совхозе.

Они сидели на солнышке, перед ними виднелись дома Шемахи в кружеве зелени и виноградников, к горизонту тянулась долина. В то утро они не знали, что подружатся надолго, и Мустафаев часто будет приходить к нему просто так и за советом.

Идея поднять воду на холмы и оттуда поливать виноградники на склонах зародилась у него давно, еще когда он был секретарем парткома в совхозе «Красный Самух» Ханларского района. Правда, там шла речь просто об обводнении пастбищ в засушливой степи. Но как ни бился — не удалось ему убедить директора в полезности нового дела. А когда самого назначили директором — тут все взял в свои руки. Они построили насосную станцию, протянули семикилометровый водопровод. Именно это позволило им решить кормовую проблему.

В районе не только хлеб и пастбища, но и виноградники на склонах. А если поднять воду на холмы и оттуда поливать виноградники на склонах? Советовался с опытными специалистами. За короткое время они многое там сделали. Опять обводняли пастбища, на этот раз в Карасакальской степи. А главное, подняли воду на склоны. За короткое время урожай винограда увеличился с девятнадцати тысяч тонн до шестидесяти шести тысяч. Вода на глазах делала чудеса.

Он с этим приехал и сюда, в сухую Шемаху. Говорил про это на заседаниях бюро райкома и разных совещаниях, агитировал специалистов, уговаривал хозяйственников. Ему в один голос твердили:

— Нет и нет. У нас испокон веку богара. Потом дело это колготное. Где вода? Речка Пырсагат, летом воробью ниже колена. Где электроэнергия для насосной станции?

Он доказывал: ирригаторы говорят — есть у нас подводные ключи, есть вода. Электролинию протянем своими силами.

— Какие там силы, — возражали ему — у нас хилые хозяйства.

— А если навалиться всем миром?

— Это что ж — межколхозная стройка?

Понимая крестьянскую психологию, он убеждал: для каждого хозяйства строить будем сообща, всем миром. Для каждого.

Не убедил.

Он и в отдельности говорил со многими руководителями хозяйств: трудные это были разговоры. Приехал как-то в колхоз. Поднялись они с председателем по склону, по увалам на вершину холма. Отсюда окрест — будто с самолета.

— Вот сюда воду подымем, и на склонах будут тебе и люцерна, и свекла, и виноградники. И пастбища будут, — сказал Мустафаев. Он знал, на что «бить», колхоз этот исконно животноводческий, для них корма — первое дело.

Председатель глаза округлил:

— Виноградники куда ни шло. А свекла — да о ней люди понятия не имеют. Я тут с малых лет. Никогда воды не было, сушь одна. Какая ж тут свекла?

Возвращаясь в тот день в Шемаху, Мустафаев раздумывал: ну что он им тут рассказывает, нужен пример. Правду ведь говорят: лучше раз увидеть, чем сто раз услышать. И наутро собрал руководителей хозяйств, специалистов, усадил в автобусы и повез их в Ханлар.

Они увидели там живую воду и все, что она дала.

Мустафаев после этой поездки еще не раз собирал специалистов. Изучали дело. Составляли расчеты. Созвали партийный актив. Опять о строительстве насосных станций, обводнении. По тому, как говорили, как выступали, Мустафаев чувствовал, что дело двинулось.

Сейчас в районе сотни километров оросительной сети. Она пролегла по горным склонам. Тридцать насосных станций поднимают воду на высоту от пятидесяти до семисот метров, и оттуда она самотеком спускается по склонам на виноградники, посевы люцерны и свеклы, поливает пастбища. Это за пять лет сделали. Тогда на собрании партактива он понимал, что за ним, первым секретарем, остается решающее слово. Ошибиться же он не имеет права. И он твердо сказал:

— Будем строиться.

Первая стройка начиналась в самой засушливой зоне — в Ширванской степи. Решено было протянуть от канала восьмикилометровый водопровод, соорудить водоем на три миллиона кубометров. Это в совхозе имени Азизбекова. Вот тогда во второй раз столкнулись они с Мирзоевым — тем самым, о котором говорилось в начале очерка. Исключенный из партии за приписки, он считал себя несправедливо обиженным, работал виноградарем. А человек опытный, знающий дело.

Мустафаев предложил:

— Пойдешь на стройку? Нужен нам дозарезу знающий человек.

— Кем же?

— Помощником бригадира.

— Вы что? Я всю жизнь на руководящей работе.

— Ну гляди. Без тебя люди обойдутся, а вот ты без них...

А народ и правда обойдется без одного человека, и даже без сотни, если поверит в нужное и справедливое дело. Они навалились всем миром: собрали людей и технику со всех хозяйств. На рытье траншей для водовода ставили красный флаг тому, кто сегодня впереди. Сам Мустафаев месил грязь, ругал себя на чем свет стоит — не дело это первого секретаря. Но захваченный общим настроением не мог удержаться. И с других требовал иногда очень жестоко. После ругал себя, а остановиться не мог — это ж для них. Когда пришла первая вода, старый-престарый колхозник сказал о нем при всех:

— А ведь мы бы тут засохли в степи без нашего секретаря. Гонял он тут хозяйственников? Ругал? И правильно делал. Вот она, вода, все смоет, а на этом месте вырастет дерево. И будет стоять долго.

Так имел ли он, секретарь райкома, право на эту жесткость?

Мы поехали с Мустафаевым в тот самый колхоз, где года три назад председатель округлял глаза, когда секретарь райкома говорил ему про то, что сюда придет вода и будут они тут выращивать свеклу. На песчаном бережке загорали ребятишки. В воде деловито плескались утки. Пруд был чистый, свежий, От него вверх по склону тянулось ухоженное свекловичное поле. Председатель вспомнил, как уже пала осень и шли дожди с ранним снегом, а они рыли траншеи, тянули электролинию, в душе поругивая райком за эту бесперспективную на их взгляд затею и попросту не веря в нее. А по весне, когда стали сеять свеклу, старый мудрый дед Костромин спрашивает:

— Это что вы свеклу, что ли, сеете?

— Свеклу.

— Кто же это придумал-то?

— Мустафаев.

Дед пожевал губами, подумал. Он только что вернулся из Кюдринской долины.

— Мустафаев? Это верный мужик. Сейте.


В районе теперь уже шесть каскадов из тридцати озер. И воду для них «ловят» в родниках, в мелких речушках, весной в горных распадках. Все это создавалось опять же «всем миром», общими усилиями всех хозяйств. Своим напором, волей и энергией секретарь райкома вселял в людей уверенность. И когда по весне, а еще больше по осени, в самый разгар сбора даров земли, люди увидели своими глазами, что сделали их руки, они готовы были простить ему даже излишнюю иной раз горячность, жестковатость. Они видели, что он хочет понять каждого из них.

В Кюдринской долине, где я разговаривал с виноградарем Мирзоевым про то, как его исключили из партии, я понял это лучше всего.

— Чем же все-таки кончилась история Мирзоева? — спросил я Мустафаева.

Он стал рассказывать:

— Уже после того, как пришла сюда в степь вода и люди увидели, как переменилась степь, мы тут создавали общерайонную кормодобывающую базу. Строили откормочный комплекс, тянули сюда железнодорожную ветку. Все кипело. Свой БАМ, своя великая малая стройка. Люди позарез были нужны. Мирзоев сам пришел в партком, попросил — пошлите на любую работу. И как работал! Я же и предложил восстановить его в партии.

Мы ехали долиной в сторону гор. Там за ними была Шемаха...


Из разговоров с Мустафаевым в дороге

«Люблю, чтоб людей было много рядом, терпеть не могу одиночества».

«Ценю в человеке собранность, дисциплину».

«Завидую, что другой знает больше моего. Но это белая зависть».

«Не люблю, когда неправду говорят».

«Народные песни нравятся. Сам немного пою».

Фейруз Раджабович Мустафаев — Герой Социалистического Труда, у него два ордена Трудового Красного Знамени и другие награды. Он член Президиума Верховного Совета Азербайджанской ССР.

Накануне того дня, когда я уезжал из Шемахи, ночью, стояла невыносимая духота. А утром вдруг задул ураганный ветер, да такой, что кое-где запутал виноградную лозу. Ветер дышал острой свежестью, будто вырвался откуда-то из океанских просторов. Друг Мустафаева — Агамамед Ахмедов, к которому я заехал попрощаться, сказал:

— Длинный ветер.

— Почему длинный? — не понял я.

— Вдоль района дует. А наш район — сто двадцать километров в длину. Большой у нас район.


1983 г.



Сталь


Как глубоко живет в каждом из нас детство... Мы стоим с Климом ночную смену на прокатном стане. Клим в немнущейся брезентовой куртке, в больших рукавицах. Из-под желтой каски весело блестят глаза. Рядом с нами — вальцовщик на клети, в раздуваемой сильной струей воздуха ковбойке, на ногах валенки. На левом — квадратный металлический башмак. Он «подрывает» заготовки: наступает башмаком на раскаленные до малинового цвета листы, разлепляет их длинными клещами и подает дальше на ролики. Вот так в детстве когда-то мать положит на тарелку горку блинов, а ты потом отделяешь их один от другого...

— У меня иное, — говорит Клим, когда мы присаживаемся на скамеечке в клети отдохнуть и заговариваем о детстве, — если вижу огонь, у меня перед глазами костер на Амуре. Все двадцать лет.

— Ты на заводе двадцать лет?

— Да, в этом самом цехе.

— И каждый раз — костер?

— Верите, каждый раз.

Я верю, потому что Клим Самар нанаец. Он родился и вырос в двадцати километрах отсюда на берегу Амура в селении Бельго. Его дед и прадед были рыбаками-охотниками. И еще до того, как в начале тридцатых годов заложили здесь знаменитый нынче Комсомольск-на-Амуре, огонь костра, разведенного на прибрежном ли песке или на снегу в тайге, был для нанайца олицетворением дома. Тут можно было согреться, приготовить пищу. Но вот как извечно жив в человеке корень жизни. Огонь «Амурстали» Климу Самару тоже сродни.

В полночь весь озаренный блеском зарниц, молниями движущегося по роликам раскаленного металла гремит и грохочет огромный прокатный цех. Над головой со звонами несется кран. Чье-то женское лицо виднеется в кабине высоко над пролетом. Не жена ли Клима? Она тоже здесь, крановщицей.

А первым пришел сюда Геннадий Иванович Самар, двоюродный брат Клима. Это было еще тогда, когда цех только поставили и шел монтаж оборудования. Геннадий Иванович приезжал на выходные в Бельго в модной форме фэзэушника. Старый и мудрый Кузьма Сорголь говорил:

— Были у нанайцев великие рыбаки и охотники, а вот сталевар первый — Самар.

Геннадий Иванович хотя прямого отношения к стали не имел, но с гордостью называл себя в родном селе сталеваром. И Клим захотел пойти по его стопам. Тем более, что Кузьма Федорович Сорголь теперь даже всеми уважаемого директора школы Владимира Ивановича ставил на второе место после Геннадия Самара. А старого Сорголя Клим уважал. Когда-то давно они вместе с отцом Клима создавали в селении первый колхоз. Как война началась — отец первым в селении добровольцем ушел на фронт. Он погиб под Смоленском. И теперь Сорголь был для Клима вроде бы как за отца. То есть, когда говорил Сорголь, Клим считал, что так бы говорил ему отец, будь он жив. Собираясь в училище, Клим пошел к Сорголю:

— На сталевара поеду учиться.

Кузьма Федорович внимательно посмотрел из-под бровей, ничего не сказал.

— Город есть город... — опять начал Клим.

— Ты правильно решил, — отозвался наконец Сорголь. — Что рыба? Что зверь? Нынче вон главное — машина, пароход, самолет. А они все из металла.

(Теперь старый нанаец говорит другое. Теперь он все чаще вспоминает великих рыбаков и охотников потому, что все меньше рыбы в Амуре и переводится зверь в тайге).

На сталевара Клим не выучился. Он опоздал к набору, в училище при «Амурстали» принимали только на вальцовщика. Геннадий Иванович Самар утешал:

— Вальцовщик это тоже хорошо. Будешь в прокатном работать. Я там оборудование монтировал — кругом механизация: последнее слово техники.

Было еще одно обстоятельство, отчего Климу хотелось именно в сталевары. Очень ему пришелся по душе среди тех, кто поступал туда, веселый разбитной парень, невысокий, голубоглазый, с крутым подбородком. Он все знал, все умел, а главное был очень надёжным человеком. Скажет — сделает. Звали его Саша Кружаев.

Шло время. Они учились в разных группах и не так, чтоб и дружили, но знали один другого и в комсомольских ли делах, где Кружаев был заводилой, на практике, или просто где-нибудь просто так, в общежитии, Клим Самар исподволь приглядывался к Кружаеву, невольно подражал ему, по-хорошему завидовал, даже перенимал какие-то черточки характера.

Потом была работа непосредственно в цехе. И так и идут рядом, он и Кружаев. Десять лет назад Кружаев уже был сталеваром, и смена его заняла первое место в отрасли. Клим Самар, когда узнал об этом, даже не расстроился. Просто он решил, что не должен отставать от Кружаева. Родной брат Клима, работавший в электроплавильном цехе, только плечами пожимал:

— Что он тебе: вы же не соревнуетесь, цеха у вас разные.

— Сравняться охота, — упрямо твердил Клим.

К тому времени в прокатном на стане «900» он испробовал все: был подручным нагревальщика, нагревальщиком, вальцовщиком, оператором. Хотелось в бригадиры. Не должность привлекала, а возможность что-то сделать самостоятельно, самому так сказать повести производство на клети. Начальник цеха Леонид Степанович Рожко (он теперь директор «Амурстали») понял стремление молодого вальцовщика: человек творческий, инициативный, он охотно поддерживал эти качества в других.

Хорошая у них собралась бригада. Надежная. Владимир Лапчук, старший нагревальщик, балагур и заводила, председатель профбюро смены, пришел в бригаду из армии. Гулевич Владимир, первый подручный вальцовщика, этот поопытней. Чуть где горячее дело — берут старшим в другую смену.

— Боюсь: уведут совсем, — вздыхает Клим Самар и добавляет: — Они у меня не держатся долго.

Но это же конечно притворное сожаление. Не держатся потому, кто под крылом у Самара они выросли, выучились, приобрели черты характера, без которых нельзя на прокатном стане: трудолюбие, железную дисциплину, великое чувство товарищества. Так вот ушел в другую смену Александр Карелин. Теперь он там старший вальцовщик и уже учителю своему на пятки наступает. В других сменах работают люди, выпестованные Самаром.

Бригада его соревнуется с бригадой Гирича Александра Ивановича. На этом же стане, только клеть другая. Клеть у того в хорошем месте: воздуха побольше. И когда Клим говорит Гиричу о том, что де условия у тебя получше, потому и дал за полугодие на двадцать тонн металла больше, тот ворчит:

— Зато народ у тебя в бригаде покрепче. Ты ведь все одно к концу года обойдешь.

Вечерами дома, закрывшись в комнате, он погасит свет и подолгу смотрит за окно. Отсюда виден ему завод и зарево, и дымы над прокатным цехом. И уже по дыму он знает, если запарка на стане или, наоборот, легкая дымка вьется, значит все в порядке. «Что главное для вальцовщика? — думает он. — Все-таки главное — душа. Без души металл горбастый пойдет».

Младшая дочка Оксана скребется в дверь:

— Папа, ужинать.

Садясь за стол, он думает: бригада отличная, даже «противник» Гирич признает. Отчего же мы не можем его сегодня обойти? В чем загвоздка? Он хочет и должен разобраться во всем до конца.

Раньше у них в смене работал вальцовщиком Владимир Иванович Разумов, добродушнейший человек. Он сейчас парторг цеха. Пошел к нему Клим. Вместе стали кумекать что и как. И родилась в общем не новая, но важная мысль — плохо заботимся о техническом прогрессе. А надо настойчиво двигать дело, так успешно начатое с легкой руки Леонида Степановича Рожко. Постепенно разработали и внедрили ряд технических новшеств. Оснастили автоматикой черновую клеть. Установили роликовые дублеры. И теперь тут ручного труда нет (раньше тут пятеро стояло). Народу в бригаде почти наполовину сократилось.

Теперь, проходя мимо диспетчерской на смену, Клим Самар смотрит на табло: как там у Кружаева? Опять он первый в мартеновском? Ах, черт...

Но прежде чем достичь успеха и в цехе, и на заводе, Климу придется пережить еще немало испытаний.

Все в тот день началось, как обычно. Прокатчики перед сменой, дожидаясь пока придет мастер, забивали «козла» на столе в красном уголке. Мастер Николай Пивовар, большерукий, немногословный, в очках, поздоровался, спросил:

— Ну, как отдохнули?

Он это всегда спрашивал. Ему в самом деле хотелось, чтоб на смену приходили хорошо отдохнувшими: ночь выстоять на клети непросто. Он сказал о задании, расставил людей, и они пошли на стан. И смена началась, как обычно. А под утро случилась авария: недогрели металл, и сломался вал, развалился на две половины, а он весом в шесть тонн. Менять надо, вытаскивать тросами. Все взялись, и только один встал на дыбы — Саша Панов. Лучший друг Клима Самара:

— Я не ломал. В конце концов ремонтники для чего?

— Так простоим же больше.

— Я с ног валюсь.

— И другие устали.

Гулевич не выдержал:

— В конце концов бригадир тебе приказывает! — он кивнул на Самара.

— Не хочу и все. Не мое это дело.

Тогда Клим скупо сказал:

— Иди к мастеру. Я отстраняю тебя от работы.

И все. Они управились часа за полтора. А утром Клим пришел со смены и целый день не мог сомкнуть глаз. Он думал о человеке, о своем друге, о его поступке. Он расценивал его, как предательство. Я спросил его:

— Не слишком ли жестоко?

— Нет, — ответил Самар.

Далекие эти места поражают громадой расстояний, буйством природы, грандиозностью каждодневных свершений. Но больше всего — цельностью человеческих характеров. На Дальнем Востоке, как мне кажется, свои мерки. Мне потом приходилось встречаться с лесорубами и речниками, партийными работниками и учителями, и я видел, как ценятся здесь в человеке надежность, твердая верность убеждениям, данному слову. И — обязательность. Раз сказал — сделает. Обязательность ли в работе, в отношении к другу, к слову, сказанному сынишке. И если вникнуть глубже: какой это великий дар для окружающих — твоя обязательность...

А что же Александр Никитович Кружаев? Как он поживает, пока Клим Самар завоевывает свое место в жизни, втайне равняясь на него. Кружаев сегодня знатный сталевар. У него дома пьем чай с необыкновенно вкусным вареньем, сваренным из вишни, которая растет прямо у дома, где живет Кружаев, говорим о Климе Самаре.

— Упорный чертяка, — одобрительно отозвался о нем Кружаев. — Хочет многого добиться. И добьется: умный, напористый, твердая рука, людей может повести за собой.

Я сказал, что многое он перенял у Кружаева. Тот рассмеялся:

— А я, думаете, у него нет? Мы же одногодки, учились вместе. И хоть видимся нечасто и работаем в разных цехах, а как-то так повелось, неприметно по-хорошему следим друг за другом.

С веранды дома, где живет Александр Никитович Кружаев, как из окна квартиры Клима Самара, тоже виден завод. Они оба на виду у огня. Принято считать, что сталь без шлака не бывает. А может, бывает?..


1976 г.


День-деньской


— ...Ну приезжаю я, значит, вот на этот самый рудник, куда сейчас едем, у них там ЧП — авария. Стали разбираться... А потом партийное собрание, бюро горкома. Главного инженера сурово наказали. Трудный был разговор — мужик-то толковый, честный. Давно его знаю: я сам на Талнахе и взрывником, и бурильщиком работал. Я тоже настаивал на наказании: работа есть работа.

Перегудов, секретарь горкома, повернулся в машине: очень белым днем, у которого не было ночи, ехали мы из Норильска в Талнах.

— Да, вот оно как в жизни бывает. Позже наказание сняли, и человек сейчас — директор этого же рудника, а мой сын теперь у него на практике.

Дальше ехали молча. Но что-то до конца недосказанное, какая-то незаконченность мысли была в словах Перегудова, и я спросил:

— Вас тревожат их взаимоотношения?

Александр Иванович немного подумал:

— Нет, совсем другое. Вот мы все — работа, работа. А ведь она же не только, так сказать, ради хлеба единого...

Не знаю, отчего, но запал в душу тот случайный дорожный разговор и вспоминался еще не раз во время других таймырских встреч.


1. Григорьев

Все было просто, как в сказке. Приехал на завод министр. Пошел по цехам. Узнал Григорьева.

— Ты, помнится, на медеплавильном был?

— Катодчиком начинал.

— И тут вот орден Ленина получил.

— Заработал, Петр Фаддеевич.

— Вижу, работаешь отменно. А какие беды, какие просьбы?

— Да машину бы, — сказал Григорьев. — Вон сколько холодного металла набирается, а нечем. Машины нужны для уборки цеха.

— Ну, а лично тебе?

— Лично ничего не надо.

Когда министр уехал, кто-то из ребят сказал:

— Эх, промазал ты, Анатолий Дмитриевич: для себя бы «жигуленка» попросил.

— А зачем он мне?

— Аль уж и сберкнижки нет?

— Книжка у меня есть.

Имеется у него книжка, которой он очень дорожит. Она досталась ему от матери в наследство. Это «Книжка ударника», и в ней значится, что Дмитрий Осипович Григорьев, бригадир кузнецов, 1910 г. рождения, беспартийный, вступил в ударную хозрасчетную бригаду в 1932 году.

Там, на Магнитке, его отец познакомился с матерью. Свое отработал: пускали первую домну. Потом строил колхоз. Кузнецом был, а Анатолий молотобойцем.

После школы и армии — мастером на автозаводе, заодно десятилетку закончил. И хотя уже жена и двое детей и вроде бы уже осели, прижились, прослышал про Норильск и сказал жене:

— Пусть дети дальний свет увидят...

В Норильске, как только увидел трубы, сразу:

— Что это?

— Медеплавильный завод.

Григорьев без разговоров — в партком. Ему говорят:

— Люди нужны: но работа нелегкая.

— А где у вас прорыв?

— При чем тут прорыв?

— Так у меня ж отец с Магнитки. А там было так — где труднее, — туда и просились...

Был Григорьев катодчиком в электролизном цехе. А жизнь шла, катилась под горку. Да незаметно как-то. Дети подросли. И то жили в скромной квартирке, а тут Григорьеву предоставляют директорскую на улице Ленина. Сын спрашивает:

— Это что ж тебе, батя, за хорошую работу?

— Не только за это.

— За что ж еще?

Вот хочет Григорьев объяснить, за что еще, и не может, слов не находит. Он часто думает: приезжают люди в трудные эти края. Многие, конечно, для того, чтобы заработать. Но разве работа — это только деньги? И сколько их надо человеку? Ну купил дачу, машину, на книжку положил. Но в работе еще и другое. В работе человек должен становиться Человеком. А так — что? Ну вот у них теперь хорошая квартира, но нет, скажем, машины, дачи тоже нет. Но есть, наверное, самое главное — хорошее жизненное спокойствие, уважение людей. А все это не только одной механической работой дается. И если человек проникнется этой мыслью и будет этому правилу в жизни следовать, тут его счастье. Так по себе думается Григорьеву. Не философ же он, а простой, так сказать, работяга.

Три года назад в связи с производственной необходимостью перевели Григорьева сюда, на Надеждинский завод. Опять новое осваивать — никель. Здесь уже работал его старый дружок — Игорь Константинович Петушков. Он плавильный цех начинал монтировать. Григорьев спросил:

— Как тут?

— Так же, как на медном, только труднее. Но если с медного надежные мужики к нам пойдут, вытянем.

Собирал Григорьев надежных. Просился Тимченко. Ребята не советовали: зашибает, мол, мужик. Но конвертерщик-то он опытный, хороший специалист. Настаивая, чтоб его взять, вспомнил Григорьев о разговоре с сыном, о том, что такое работа в нашей жизни. И это решило дело. Взял тогда к себе Тимченко.

Оттого-то теперь, когда Тимченко ушел из бригады, постоянно гложет Григорьева вина, что ж он недоделал, что не удалось Тимченко направить на путь истинный...

Тимченко — мужик с гонором: «Я плавку всегда дам». И давал. Но случались и выбросы, и потеря фурм на конвертере. Ребята ему: «Не заносись»... Сколько с ним Григорьев переговорил: «Женька, одумайся». Собрали совет бригады. Саша Палий, из молодых, в горячности все твердил свое: «Что ж ты делаешь?» Тот на него только рукой махнул. Степанов Владимир Николаевич, этот уже старый рабочий: «Ну уйдешь на другой завод, а жить-то надо дальше».

Тимченко попросился в отпуск. Решили — пусть едет, может, одумается. Вернулся — и опять за старое. Начальник смены, на что уж добрый человек, не удержался: уволить. А Григорьеву все равно жалко Тимченко — в самом деле, Степанов в прошлый раз верно подметил: работу найдет, а жить как будет дальше.

М-да, одно дело на словах объяснить родному сыну, что труд, так сказать, делает человека Человеком, и другое — вот он, живой человек, дядя Женя Тимченко...

Но есть, как считает Григорьев, в его жизни и маленькие победы. Разговорился тут со старым своим другом Николаем Муковозчиком о его сыновьях, а тот ему:

— Спасибо, брат, за моих ребят: пошли в гору, у них уже свой почерк.

Несколько лет назад Григорьев воспитывал их у себя в бригаде, об этом уж и подзабылось. А вишь ты...

Он возвращается со смены в переполненном автобусе сильно недовольный. Опять с Талнаха прибыл недоброкачественный концентрат. Дочь Григорьева Светлана работает на Талнахской обогатительной фабрике. Надо будет поговорить — чего они там. Хотя при чем тут она — всего-то флотатор... «Все равно надо поговорить», — решает про себя Григорьев.


2. Мирошников

Иной из его старых друзей встретит и спросит:

— Эдик, ты где?

— Там все, на проходке.

— Сколько же это годков?

— Двадцать шестой.

— Ну ты даешь. Как крот под землей.

Скажет, глянет на Мирошникова, на эту человеческую красивую громаду, на его тяжеленные руки, окинет глазом всю его спокойную, уверенную фигуру и осечется. А Мирошников только подумает про себя: «Да я под землей-то света, может, больше тебя вижу». Подумает и ничего не ответит...

Они еще в армии всей батареей собрались вместе ехать в Норильск. И именно на рудник. По молодости, по неопытности решили: под землей — оно теплее. Начинал он на Кайеркане проходчиком. Был у него хороший дружок, работали в паре, держались друг друга. Как-то позвал их приятель на свадьбу. Хорошая была свадьба — шумная, веселая. Но Мирошникову она больше всего запомнилась тем, что встретил он там красивую дивчину, да и сам женился.

Стали они жить-поживать да добра наживать. Получили хорошую квартиру, жена, работавшая воспитательницей, закончила заочно университет; сам Мирошников — человек работящий, рассудительный — теперь уже и не Эдик, а Эдуард Алексеевич, потому как и поднабрался опыта, заслужил авторитет одного из лучших проходчиков. Да и время летит незаметно. Его-то часто только по детям и замечаем. Не успели, как говорится, оглянуться они с женой, а старшему Сашке уже двадцать второй год. Вот приехал на каникулы. В Москве учится, в архитектурном. Всем бы хорошо, да специальность у него не горняцкая — сельское строительство...

Бригадир очень надеялся на Мирошникова. Когда начало было лихорадить одну из смен, попросил Мирошникова:

— Придется тебя туда перебросить. Молодые, понимаешь, еще в курс не вошли, а некоторые из наших стариков подраспустились.

Потихоньку-полегоньку сколачивал Мирошников смену. Начали вводить коэффициент трудового участия. Старики было заартачились: это что ж, мол, мы будем горбатиться на желторотых? Напарник Мирошникова, добрый, честный парень, им в ответ:

— Сами-то с чего начинали?

— Так когда это было.

— Мало вам Мирошников помогал.

Двое вообще ушли из бригады. В начале месяца смена простояла: одно не ладится, другое не клеится. Сейчас все пошло по-другому: Мирошников наводил дисциплину в смене. Забурили забой, свободная минута, Мирошников: «А ну, ребята, пойдем помогать взрывникам заряжать забой». Или сам станет на лебедку. А то присядут ребята, кончив дело, он попросит: «Давайте на очистке пошуруем: все скорее дело пойдет».

Облачившись в робу, заправив лампу, прихватив «тормозок» с обедом, он вместе со всеми спускается в шахту. Потом они едут в тесном вагончике электропоезда, еще пять — семь минут — и на месте. Начинают настраивать забой. Подтягивают вентиляционные рукава, ломиками отбирают заколы.

Рядом кто-то спросил:

— Что, Алексеич, сын приехал?

— Прибыл.

— Ну, значит, будет кому батю сменить.

Мирошников чуть не охнул: это ж прямо как на больную мозоль, ответил односложно:

— Он на каникулы. И потом — специальность не наша.

И чуть позже в гуле перфораторов, в пыли и сутолоке работы стал думать. А чего это, собственно, я переживаю? Парень на ногах, хорошая специальность будет. Ну не пойдет по моим следам, что ж? Может, из него архитектор выйдет лучше, чем из меня проходчик.

Возвращается со смены и опять начинает думать про то, что вот все у него есть — и квартира в Норильске, и кооперативная на материке, и «Жигули», а Сашке это все вроде бы «до лампочки», он все про то, каким должен быть дом на селе. Одно слово — архитектор. Да оно и хорошо.

А все-таки, все-таки хотелось бы, чтоб династия была горняцкая — Мирошниковых. Впрочем, стоп, а Лешка в третий класс перешел. Есть ведь еще и Алексей Мирошников.


* * *

...Что ж это я, все о детях и о детях. А может, и верно: для чего колготимся день-деньской, страдаем, радуемся, переживаем на работе? Чтобы жизнь была лучше. Вот год прошел, и пришел новый. Этот новый уже для них, для детей. И потому, наверно, переживает секретарь горкома Перегудов за своего, и Григорьев о своих печется, чтоб выросли порядочными люлдьми, чтоб не надломились, как Тимченко. И Мирошников о том же: есть, мол, еще младший, Алексей. Так это и хорошо: дети должны быть счастливее нас.


1985 г.


Парус


В Карауле по зыбкой лесенке в самолет взобрался мужичок в легком пальто, в летних ботинках (на улице был мороз под пятьдесят), сел на жесткую скамейку, подобрал под сиденье ноги и, казалось, задремал. Когда самолет поднялся и поплыла под крылом занесенная глубокими снегами тундра, а гул мотора стал потише, Барсуков спросил новенького:

— Не иначе, сессия райсовета закончилась, Василий Иванович?

Мужичок односложно отозвался:

— Ага, закончилась.

— Домой, значит, в совхоз.

— Ну да, — новенький открыл один глаз.

— Сколько рыбы-то взял нынче?

— Так что семь тонн.

— Ай да ловко врешь?

— Так мы с женой вдвоем промышляем.

— И то много.

Мужичок открыл оба глаза, сел попрямее:

— И всё-то ты знаешь, секретарь.

— Если бы все? — вздохнул Барсуков. Новенький помолчал. Он думал. Он был рыбаком и охотником. А Барсуков — секретарем окружкома партии, которого он знал много лет и не узнал сегодня, в самолете. Им предстоял очень важный разговор. Тот самый, которому оба в душе придавали важное значение. Василий Иванович Яр начал:

— Неладно выходит, Владимир Иванович. Сам видишь: рыба не идет, на песца всего два вездехода в совхозе. Дела нет. — Василий Иванович выпростал из пальто и показал задубленные от воды и мороза руки: — «Дикаря» надо промышлять. И себе польза, и государству. Я хотел на сессии выступить, а мне говорят, что, мол, Москва и то знает.

— Василий Иванович, это ведь дело не простое. Это государственное дело.

Василий Иванович спросил:

— А я на кого работаю, не на государство, что ли?

— Но и на себя тоже.

— Вот то-то, — подхватил Яр.

Давно идут разговоры в совхозах о промысле «дикаря», дикого оленя. Но при всей очевидности выгоды дело это и в самом деле не простое. Еще и еще раз обдумывают его в окружкоме, и сегодня, направляясь в тундру, долго и обстоятельно говорит о нем Барсуков со старым охотником.

О Василии Ивановиче Яре я знал от Барсукова раньше. Накануне поездки в совхоз мы сидели у секретаря дома. За окном по твердому, как железо, насту мела тягучая поземка. Говорили о нелегких условиях Таймыра. Жена секретаря, Надежда Дмитриевна, учительница местной школы, не очень прислушивалась к нашему разговору. Но раз как-то вставила:

— Какие теперь трудности? Вспомни Лескино — воду изо льда таяли.

Лескино — далекий северный поселок, они потом вспоминали, я заметил, часто. Там молодой полярник москвич Барсуков впервые увидел юную учительницу, там прошла их трудная, но прекрасная молодость. В Лескино же познакомились и с Василием Ивановичем Яром, тем самым, которого Барсуков встретил в самолете...

Надежда Ивановна готовилась к урокам: к занятиям по труду надо парусник сделать. Парус не получался. Владимир Иванович взялся помочь. Сделал лодку из пластилина, стал мастерить парус. Делал он все основательно, серьезно. Подумалось: «Как и все в жизни».

Посмотрите на карту страны, на ее Крайний Север, на Таймыр — этот гигантский полуостров, выходящий на самый край земли — к побережью Карского моря. Внизу — Норильск, жемчужина Заполярья. Рядом — порт Дудинка, ворота Таймыра. Еще выше — знаменитый Диксон. А все что правее — это тундра.


Вторую неделю гудела метель. Мощные снежные заряды остервенело крутились в тесных улочках совхозного поселка. Стены деревянных домов, окна сплошь были облеплены толстым слоем снега. Мороз стоял под пятьдесят. Директор совхоза Ноздряков позвонил секретарю партбюро Валентине Васильевне Коротченко:

— Ничего нового.

Директор подышал в трубку, коротко сказал:

— Я поеду. Да и по делам поговорить надо.

Давно не было вестей из бригады оленеводов Бориса Малюевича Яра. Вернулся с летовки с побережья, побывал на совхозном слете передовиков, забрал продукты и пропал. Приезжавший как-то в поселок по делам его соперник по соревнованию Хансут Харнович Яптунэ сообщил:

— Видел у Янадора, кажется, его стойбище.

— Что же не заехал?

Яптунэ простодушно ответил:

— Мы с ним в споре. Соревнуемся.

— А вдруг что случилось? Рация отказала?

— В тундре не затеряется, — невозмутимо дымил папиросой Яптунэ.

Директор ничего ему не сказал, только выругался про себя: «Как дети! Не затеряется. Это на территории-то совхоза в четыре миллиона гектаров?» Привыкший к этой цифре, он как ни старался, не мог схватить мысленным взором совхозные угодья, раскинувшиеся до самого Карского моря. Директор спросил однажды Бориса Яра:

— Ты как дорогу в тундре находишь?

— А олешки ведут.

— Так они тебя знаешь куда могут завести?

Яр серьезно ответил:

— Ничего, я их подправлю...

Директор шел вторым. На первых нартах был опытный каюр. В тундру они всегда так выходят — только парой. Ветер чуть стих, но мороз все так же обжигал лицо. На директоре были надеты две парки. Одна мехом вовнутрь, другая — наружу. Пиджак не хотел надевать под парку, но пришлось: в кармане лежал партбилет. На ногах до самого пояса — теплые чулки из оленьего меха. На рукавицах, которые в парке служили продолжением рукавов — по одному пальцу — для ружейного курка. Ружье было под рукой. Шли ходко. Пурга мела ровно, все кругом было непроницаемо бело, ездка убаюкивала.

Коренастый, плотный директор Ноздряков прямо создан для работы в шахте. Силы у него хоть отбавляй. Четырнадцать лет он был забойщиком на Шпицбергене. Оттуда попал в Хатангу. Трудился в совхозе «Хетский». Там его избрали секретарем партбюро. Приехал секретарь окружкома Владимир Иванович Барсуков, поглядел, поговорил о работе и предложил:

— А что если мы направим тебя в Высшую партийную школу?

— Да что вы, я же работяга.

Барсуков улыбнулся:

— А вот люди в совхозе говорят, что ты парторг.

После учебы Ноздряков года два был заведующим отделом в райкоме партии. А тут нужен директор в «Зарю Таймыра». Предложили ему. Он отказался наотрез:

— Наработался я на Севере. На материк хочу...

В тот день, когда Барсуков прилетел в Хатангу уговаривать его на директорство, Ноздряков взял лодку и попросту спрятался на озере. Тут его и разыскал секретарь окружкома с вертолета.

Два дня Ноздряков с каюром петляли по тундре. Спали на снегу. А снег был, как железо, и от мороза хоть пропадай. Меховая парка только и спасала: Бориса Яра они нашли в стойбище у Янадора.

— Ты что же, черт, чуть не замерз из-за тебя.

— Извини, Ноздряков, далеко уходил. «Дикари» поблизости все пастбища выбили. Хоть к самому морю подавайся.

— Олешек из стада увели?

— Олешек уберег, — сказал Яр.

Ноздряков объяснил:

— А я ведь зачем приехал к тебе: окружком просит еще раз посоветоваться — как промысел «дикарей» наладить. Собирай людей. Я вам тут, кстати, продукты привез, свежие газеты.

Про это и говорит с коммунистами директор совхоза в затерянном в бескрайней тундре тепло прогретом чуме. Охота на «дикаря» — это хорошо, промысловый сезон на два-три месяца продлится, заработок опять же.

— Это-то верно, — раздумывает вместе с ними Ноздряков. — Дело-то оно несложное — с ружьем на «дикаря». А за домашним стадом смотреть не так уж будешь — тут потруднее. Вот в совхозе «Северный» пять лет назад было две с половиной тысячи оленей, а сейчас ни одного.

Старый оленевод спрашивает:

— А почему? Знаешь? — И сам же отвечает: — Пастбища выбили. В том числе, «дикарь» выбил.

— Так-то оно так.

— Но где гарантия, что мы не только сохраним, но и увеличим свои стада? — спрашивает директор.

Борис Яр говорит:

— А наша сознательность?

Необычное это было собрание. Сидят люди кружком в чуме на оленьих шкурах, покуривают, пьют чай, неторопливо разговаривают... Когда прилетели в совхоз, Барсуков, узнав, что директор без него ездил в тундру, хмуро сказал:

— Мог бы подождать.

— За Бориса Яра беспокоился, потому без вас уехал. И опять здесь, в совхозной конторе, как и там, в чуме, те же разговоры: о пастбищах, о «дикаре», о том, что рыба идет и нужно налаживать дополнительный промысел. Барсуков рассказывает:

— Мы ведь много раз этот вопрос ставили перед Госпланом о «дикарях».

Директор спросил:

— Что говорят?

— Суть возражений в двух словах: если, де, мол, мы разрешим вашим хозяйствам вести отстрел «дикаря» на тех же условиях, что и госпромхозам, запустят в совхозах домашнее оленеводство.

— Как же это неверно, — возмутился Ноздряков. — Тот же Борис Яр — он ведь своих олешек чуть ли не к морю готов вести, чтоб только прокормить. А то, что «дикарь» пастбища вытаптывает, а они восстанавливаются только через пятнадцать лет? Это они там, в Госплане, понимают?

— Знают, конечно. Трудный вопрос.

— Нелегкий, Владимир Иванович, но вот оленеводы настаивают — надо его решать.

— Ну что же, будем решать.

Мы вышли из совхозной конторы. Был вечер. Сильно мело. В морозном воздухе тускло желтели огни. Навстречу шли двое. Это был Василий Иванович Яр с женой. Теперь он одет уже в парку и теплые чулки из оленьего меха.

— Уезжаешь, Владимир Иванович?

— Пора.

— А то зашел бы в гости, как в Лескино когда-то.

— Спасибо. Поздновато уже. Завтра вот в Москву улетаю.

— По тому вопросу, об олешках? — спросил охотник и значительно поглядел на жену.

— Об олешках, Василий Иванович.

Они пожали друг другу руки. А ночью Барсукову приснился сон. Будто летит он на самолете очень высоко над землей и виден ему оттуда занесенный метелями весь полуостров Таймыр, белоснежным парусом двинувшийся к океану. Плывут под этим парусом хорошие и добрые люди, с которыми он сроднился на этой суровой земле: Ноздряков с квадратными плечами забойщика, Василий Иванович Яр с женой, знаменитый оленевод Яптунэ и многие другие. Владимир Иванович сам рассказал мне про этот сон.

— Я накануне, помните, помогал жене кораблики для школьников мастерить. Потому, наверное, и приснился парус, — признался он.


1976 г.


Докеры


Отчего же эта палуба ходуном ходит под ногами? Ведь судно стоит у причала. Стропы портального крана свесились в трюм и, заглядывая туда, он различает испуганные глаза Владаса Лукаса под заиндевевшими кустиками бровей; из-под шапки-ушанки дымится пар. — Вира! — подает команду Антанас. Пакет с ящиками раскачивается над трюмом. Оглядываясь, он видит, что кабина крана пуста...

— Вира!

Водитель треплет его по плечу:

— Э, парень, задремал, гляди опять проедешь.

Спохватившись, Антанас устремляется к открытой двери автобуса. Водитель добродушно улыбается вслед: на утреннем рейсе двадцатого маршрута уже знают этого человека — из ночной возвращается, и поэтому шофер притормаживает у нужной остановки...

Рассказывая о своей работе, Антанас Закраускас размышляет:

— Домой иду — приободряюсь. Не хочется, чтобы сын заметил усталость. Я все ему внушаю: хорошая работа докера — на воздухе, у моря. Нелегкая, конечно, но кто-то должен ее делать...

Я спросил:

— Столько же лет сыну?

— Тринадцать. Тоже Антанасом зовут, как и меня.

— Ну и как, хочет он в докеры?

— Пока нет...

Клайпедский морской рыбный порт — один из крупнейших в стране. Его начальник Василий Матвеевич Силаев пришел сюда, когда тут голо было. Сейчас — махина с башнями-кранами, громадами судов у причалов. В ту давнюю пору, принимая Антанаса на работу, Силаев начал с уговора:

— Соглашайся: люди позарез нужны. Конечно, нелегко придется, но зато у моря, на воздухе.

Антанас молодой, крепкий, жилистый, только рукой махнул:

— Сделаю!

Это «надо» подкупило Силаева, запомнилось. Всвоей работе руководителя он давно взял за правило держать на примете человека, на которого он мог бы всегда опереться — неважно, был ли то инженер, бухгалтер или просто грузчик. Антанае Закраускас оправдал его надежды...

В конце года, узнав, что коллективу порта вручается Красное знамя, начальник порта как был в кителе, без фуражки, пошел по причалам искать Антанаса. Бригада только что кончила разгружать «Остров Литке». Моросил дождь. Докеры стояли в валенках. От ватников и ушанок валил пар (в трюмах — двадцать градусов ниже нуля).

Силаев поделился радостью, поздравил. Закраускас ответил за всех:

— И тебя поздравляем, Василий Матвеевич!

Силаев, сам бывший астраханский грузчик, сказал в задумчивости:

— Я тут подсчитал, что в пятьдесят третьем году объем грузовых работ был у нас восемьдесят тысяч тонн, а сейчас — девятьсот тысяч с лишним. Сколько же ты перетаскал на своих плечах, Антанас?!

— У каждого своя ноша.

Начинал Антанас трудно — работать приходилось вручную. Но были традиции, чувство долга и еще — крепкие и верные товарищи рядом. И сейчас помнится Людас Симанускас. У него было правило — первым подставь плечо. И других учил тому же.

Когда Закраускас стал бригадиром, самую трудную ношу брал на себя. Приходил на смену раньше всех. И пока ребята переодеваются, он уже на причале торопит крановщиков, воюет с начальником района за порожняк.

— Будут вагоны, — успокаивает тот.

— Вы мне сейчас их покажите.

— Ну и настырный же человек.

Антанас не сдается. Когда его бригада на смене — ни минуты простоя. Если же случается такое из-за недостатка порожних вагонов — идет к Силаеву, в партком. Приходит — не просит, требует:

— Звоните в Москву, прямо самому министру.

Жена ему иной раз скажет в сердцах:

— Живешь, не как все — ночи напролет в порту, в автобусе засыпаешь.

Он промолчит, а про себя подумает: «А может, это хорошо, что не так как все живу, что хочу взять на себя больше». Ведь он отвечает не только за самого себя, но и за товарищей, которые на него надеются, за суда, стоящие под разгрузкой, и за те, что с полными трюмами спешат в порт.

Теперь он знаменит. Награжден орденами и медалями. Бригада — лучшая в порту. Антанас член парткома, человек уважаемый, авторитетный. Всего этого добился своими руками, своим разумом, волей. И когда, зажав валенки под мышкой, в толстом ватнике спешит на разгрузку, а в трюме таскает к поддону вместе со всеми тяжелые ящики с мороженой рыбой — его не отличишь от других.

Но случилось, что жизнь сыграла с ним злую шутку — захотелось отличиться. А было это так. Он ходил в партком, профком, требовал для бригады особых условий. Ему шли навстречу: люди трудятся отлично, могут добиться большего. Но неожиданно в бригаде произошло «ЧП». Несколько раз прогулял без причины Зигмас Краускас. И хотя он не был коммунистом — решили пригласить его, в партком, поговорить: так авторитетнее. Мнения разделились. Альбинас Гвоздас, ветеран, уважаемый человек, сказал твердо:

— Уволить его, весь коллектив позорит.

Антанас — того же мнения. А все другие — за то, чтобы оставить. И тут пришел Силаев, послушал, послушал и сказал:

— А мое мнение такое — Зигмаса оставить и наказать лишением тринадцатой зарплаты. А бригадиру — выговор за слабую воспитательную работу.

Зигмаса оставили. Утром после смены Антанас с возмущением жаловался Силаеву: как же так, с мнением руководителей лучшей бригады не считаются. Силаев выслушал и сказал:

— Антанас, я сам старый грузчик. И есть у нас, как известно, две команды: «Вира» и «Майна». Что ж только одна запала тебе в душу! Выходит, твоя бригада вверх, а остальные пусть майнают?

Было и еще одно отрезвление. Летом поехали в Калининград на конкурс — лучших бригад портовых рабочих Западного бассейна. Ехали уверенные в успехе, а заняли только второе место. Думали взять силой, а там техника, погрузочные механизмы, которыми они пренебрегали: возьмешь, мол, их и только успевай ремонтировать.

Антанас вернулся в Клайпеду почерневший: слава-то, выходит, непрочная. А тут еще Альбинас Гвоздас — взял и ушел в бригаду соперника по соревнованию Пранаса Моцкуса:

— Вы, конечно, передовики, — сказал он, — а у Пранаса полегче: стол какой-то придумали.

— Какой стол?

— Погрузочный. Своей конструкции. Для облегчения работы...

И начался в жизни Антанаса новый период. Сейчас он подшучивает над собой, говорит:

— Научно-техническая революция свершилась.

Первым стал ходить вечерами на курсы крановщиков. Дома сестра Вера говорила в укор:

— Ты бригадир, ты и учись, а Васе моему это к чему?

Вася Петров, работающий в его бригаде, после этого разговора только крякал — Антанас спрашивал с него втрое больше, чем с других. Теперь все в бригаде имели по несколько профессий. Даже старого Владаса Лукаса заставили учиться.

...У каждого из нас со словом грузчик связан образ человека с тяжелой ношей на плечах, с вспотевшим лбом, мокрой спиной. Груз ведь кому-то надо нести. Но теперь его все больше перекладывают на плечи машин. Теперь реже засыпает Антанас в автобусе по дороге из порта домой, меньше стало мозолей на ладонях, потому что руки ложатся на рычаги машин.

Глядя, как погрузчик, ловко захватив лапами пачку ящиков с рыбой, везет их по трюму к просвету, откуда свисают стропы подъемного крана, бригадир думает: «А ведь раньше на руках таскали. Выходит, легче будет моему сыну работать...»

Летом он был в отпуске в родной деревне, сено косил. Там узнал, что бригада досрочно пятилетку выполнила. Душа прямо-таки зашлась: как же без него? Помчался в Клайпеду, к Лукасу домой — тот оставался за него на время отпуска. Весь вечер проговорили, радовались, обсуждали, как дальше работать.

— Не хватает погрузчиков, — жаловался Лукас. — Из-за этого простои. Батареи не успевают подзаряжать. Только в трюм опустили, две ходки сделали — зарядка кончилась. Опять перекур...

Закраускас выслушал Лукаса и посоветовал:

— На парткоме вопрос надо ставить о механизации.

— Ты про бригаду? — спрашивает Лукас.

— Нет, я про весь порт.


* * *

Антанас Закраускас в брезентовой робе крепко стоит на палубе, щурится на солнце, отрывисто подает команды «Вира!», «Майна!». Соленый ветер с моря дует в лицо. Я гляжу на него с люка и думается мне: наверное, сын Антанаса поверит, что профессия докера по-настоящему интересная и важная, и пойдет по стопам отца. Очень хочется, чтоб поверил. Ведь сам Антанас Закраускас думает не только о нем, но и о тех, кто придет вместе с его сыном в порт, которому он посвятил всю свою жизнь.


1971 г.


Василь с Попигая


— Ну, а машина у тебя есть?

— Нет.

— Может, мотоцикл с коляской: мечта тундровика?

— Тоже не имею.

— Тогда уж точно дача или кооператив?

— Кооператив вообще-то маячит.

— А на книжке, если не секрет, что-то поднакопил?

— Да так что-то около тыщи.

— И все?

— Все.

— Что же на Севере-то сидишь?

— А кто его знает...

И задумался Чупилко.

На Попигае рано утром пришел к геологам председатель сельсовета:

— Так что выручайте. Песцы в совхозе голодные сидят из-за пурги — мясо из тундры не на чем вывезти.

Начальник партии, грея руки о кружку с горячим чаем, поморщился: в тот день не работали, на дворе мороз под пятьдесят. Повернулся к Чупилко:

— Может, рискнешь, Василь Маркович?

— Пойду... — Чупилко стал натягивать валенки. Валенки были неразношенные, тесные в подъеме. Председатель подсел рядом:

— Сам с тобой пойду. Старика возьмем, дорогу покажет.

— Что еще за старик?

— Тундровый старик. Все знает.

Василь как только шагнул за порог, выдохнул полной грудью и, услышав, как шуршало дыхание, застывающее на морозе, даже споткнулся. Великая застоявшаяся тишина стояла над тундрой. К настывшему железу невозможно было притронуться. Неуклюже взбирались в кабину вездехода: председатель и еще двое оленеводов. Первым подсадили сухонького старика в парке. Лица не было: видно — одни щелки.

— В чем только душа держится, — сказал о нем Василь, он ворчал: очень не хотелось ехать.

— Не скажи, — примирительно отозвался председатель.

— Ладно, куда править?

До стойбища добрались после обеда без всяких приключений: наст был прочный, да и лед на болотах встал, казалось, крепкий. Пока грузили твердые раскоряки оленьих туш, Василь тоже помогал — вроде и мороз отпустил. Двинулись обратно тем же путем. И тут Василь не рассчитал: отъехали километров десять, и вездеход, теперь уже тяжело нагруженный, рухнул под лед. Пошли на плаву, у берега лед толще, и как он ни старался, не мог одолеть кромку.

— Что будем делать? — засуетился председатель.

— Высаживаться надо, — решил Василь.

— А мясо?

— Мясо на лед надо, — проронил старик.

Теперь эти туши-раскоряки они из вездехода таскали на лед. Еле управились. Уже кабину заливало. Вышли сами на лед.

— Что же теперь? — опять спросил председатель.

— Что теперь, что теперь... — разозлился Василь. Нестерпимо жали валенки. — Костер жечь будем. Ждать будем своих.

Тут опять подал голос старик:

— Ждать нельзя. Идти надо. Метель когда кончится. Никто не знает.

Только сейчас они заметили, что мороз спал и ветер крепчает, и снег уже зловеще змеится сквозь мелколесье, и все вокруг быстро темнеет.

— Это же сколько нам идти? — ужаснулся Василь. И без того тесные валенки промокли и стали как каменные.

— А так что километров тридцать, — прикинул старик и сказал Василю: — Обувку-то сними. Эх, парень, разве в такой обувке в тундру ходят? — Он достал из-под парки новые чулки на оленьем меху. — Надевай.

И они пошли. Ветер то стихал, то принимался дуть с новой силой. Снежным зарядам, казалось, не будет конца.

Прежний путь они потеряли. И теперь шли целиной, и надо было ступать след в след. Одним только ему ведомым чутьем старик вел их пустынными местами. И тем же чутьем определял интервалы привалов. Нестерпимо клонило ко сну, а старик твердил:

— Только пять минут.

Ровно через пять минут поднимал голову:

— Пошли.

Страха не было. Была какая-то отрешенность. Василь все делал как во сне. Один раз только он испугался. Они остановились поесть. Председатель настрогал рыбы. Из наколотого льда натопили воды. Надо было идти дальше, а старик вдруг сказал:

— Поднимите меня, не могу встать.

Василь весь в снегу с ног до головы — не было сил даже отряхнуться — встал, и все в нем сжалось: «Куда же мы без него? Он один дорогу знает». И сразу вдруг все прояснилось: прошли они километров пятнадцать, кругом глухомань, ночь по часам.

Старику помогли встать на ноги. Он отряхнул снег с парки, и сухой, молчаливый, с бесстрастным лицом пошел вперед.

Так они шли целые сутки. Пять минут пути, потом голос старика: «Поднимите меня». И опять — след в след. Василь уже ни о чем не думал. В голове стучало одно: «Неужели это кончится когда-нибудь?» Он шел последним. Они его так поставили, чтобы легче по следу идти. После одного из привалов председатель поставил его впереди себя. Сам пошел последним.

— Чего ты? — выдохнул Василь.

— Старик советовал: «Последний упадешь, совсем потеряешься».

И сам встал последним.

Шли... Василь передвигал ноги уже машинально, слыша только голос старика: «Вставайте, помогите мне подняться». Он вывел их прямо на Попигай.

С того времени прошло уже несколько лет, но всякий раз неотвратно просыпается в его памяти сухонький старичок, лица которого он и не запомнил, но врезалось его: «Вставайте». Где же брались в нем «силы?

Но эти мысли были уже позже. В тот же день, или чуть позже, уже придя в себя окончательно, он сказал начальнику партии:

— Слушай, на кой черт послал ты меня из-за каких-то задрипанных песцов. Мы же геологи!

Начальник только руками развел. Надо было помочь людям. Василь промолчал, но что-то в нем перевернулось. Он думал о том, что нельзя однозначно относиться к делу, и к человеку в первую голову: это черное, а это белое. Вот сколько встречал он за время работы в тундре таких стариков — долган и эвенков. И все они казались ему на одно лицо — сухие, узкоглазые; молчаливые. Не так ли и рядом с ним люди. Все вроде бы одинаковые. Ну один, может, добрее, другой ленивее, третий пооткрытее. А сколько там в нем самом, внутри у каждого:

Вон Володька Садырин, бурильщик. Тоже на Попигае вместе работали. Все у него вроде бы наружу: великан, саженные плечи, красавец, душа открытая. А как загудит, закрутит, расшумится. Дело дошло до того, что чуть из бурильщиков не вышибли. Но углядел в нем душу нераскрытую Вячеслав Васильевич Макеров, профсоюзный их руководитель.

— Не трогайте Володьку. Это богом данный бурильщик. Потерпимее к нему.

Володька в полярной экспедиции начинал грузчиком с Макеровым. С первого колышка, в палатке вместе мерзли. Был помощником бурильщика долго. Старший мастер Тарасов, он моложе Володьки, бывало скажет:

— Володя, на бурильщика надо бы тебе. У тебя же голова.

— Да ну его! — тряхнет бородой Володька и поиграет плечами.

А тут жена Лариса, хорошая попалась, сдерживает его от всяких выходок. Он нашумит с ребятами, а она:

— Володя, не надо...

Но больше всего Макеров:

— Володька, голову оторву, если что...

Володька и призадумается. Это отчего же сам Макеров за меня? А Макеров оттого, что видит в нем нерастраченную силу. И уже к Макерову сам он идет зачем-нибудь и все:

— Батя, как ты считаешь?

Теперь Владимир Садырин на Магане. Один из лучших бурильщиков в экспедиции.

У него сейчас свой подопечный Саша Чулков (ох, и намучился с ним!). Но теперь сам Володька открывает в нем то, что приметил и развил в нем самом седой профсоюзный бог Макеров.

На том, верно, и свет наш стоит, что однажды поняв истинный смысл быстротекущей жизни, ты захочешь передать это другому, который рядом с тобой... С Володькой Садыриным они разъехались. Тот на Магане, а Василь третий год на Майоро, в Эвенкии.

Мы когда на Майору в геологическую партию прилетели, заместитель начальника экспедиции Бобылев Геннадий Николаевич сказал геологу Ефимову, спеша порадовать:

— Свежие огурцы вот привезли, журналы.

— На кой ляд они, — мрачно бросил Ефимов. — Форсунки для насоса привезли?

— Привезли, не гони волну.

— Слава богу.

— Василь Чупилко на месте?

— Здесь пока. Баню вон с Генкой Холкиным рубят.

Веселый, русоголовый, голубоглазый Василь с силой вогнал топор в свежеошкуренное бревно и, послушав про мою встречу с Володей Садыриным, обрадованно сказал:

— Молодец Володька, нутро у него хорошее. Теперь он на Магане. А у меня с Маганом все! Прошлой зимой перетаскивали вышку тракторами, я своим вездеходом дорогу бил, пятнадцать суток шли. Теперь вот тут.

Без таких людей как Василь Макарович Чупилко, я думаю, наша жизнь стояла бы на месте, не то, что вся геология. Он всегда всем нужен, всем поможет и все делает тихо, спокойно, без слов, без лишнего трепа. Но только тут, так сказать, сторонний взгляд. Самому Василю думается, что он мало в жизни значит и главное — мало делает. Это чувство укрепилось в нем с большей силой с той запомнившейся истории, когда старый долганин-тундровик вел их в пургу на Попигай. Вот вроде бы и отжил старик свое, а пошел с ними в тундру и их вывел и, наверное, совсем не думал о песцах, которых Василь назвал тогда задрипанными. Что-то его вело. А что?

Василь раньше в Норильске жил и работал. И все устраивалось неплохо. А тут сказали: новая экспедиция создается в Хатанге. Спросил жену Лену:

— Поедем?

— Тут квартира.

— Да поедем, новая же экспедиция.

— Поедем.

Обосновались в Хатанге. А ему тут тоже: на Попигае по полгода, да на Магане, теперь вот на Майоро. Жена одна дома с двумя детьми. Терпит. Хорошие все-таки жены у геологов, терпеливые...

На Майоро Василь тоже хлебнул по самые ноздри. Летом солнце незакатное, жарища, комары, как здесь говорят, четырехмоторные, размером с небольшого воробья. Садится сразу на хобот, а потом уже на все четыре. Зимой темень, морозы за сорок. Но работа. Дали Василю старый вездеход, он его «подшаманил», привел в порядок. Пять тысяч километров ему положено, а Василь на нем восьмую тысячу добивает. Тут недавно списали старый вездеход, а корпус еще крепкий. Василь насел на начальника экспедиции Молодченко:

— Тимофеич, давай двигатель, новый вездеход спроворю.

Двигатель дали. У Василя отгулы, домой тянет, хоть умри, детей месяц не видел, а тут сварщик ненароком подвернулся, кузов надо подварить. Поскрежетал зубами, пропустил вертолет, новый вездеход отлаживает.

Зимой тут тяжело. Одно хорошо — ездки на дальние буровые по зимнику. Опять же зимник кто прокладывает? Вездеходчики. А проложить его тоже надо с умом. Жалко тундру утюжить вдоль и поперек. Иной раз глянет Василь с вертолета, когда на Майоро из Хатанги летит. Боже ты мой, что ж с землей-то делаем — вся в шрамах. Потом скажут: геологи, мол, прошли. А ведь один раз по тундре пройди — десять лет ничего не растет. Вот и приходится как ни трудно, в один след, чтобы не поранить землю.

Они живут с Геннадием Холкиным в уютном балке. Этот балок Холкин еще с Есея привез. Дружно живут. Жили еще лучше. Зимой как-то Василь подобрал трех волчат. Из соски выкормили. Так и ездили с ним в вездеходе.

Привыкли. Двух подарил друзьям, а Малыш остался. На привязи держал. Потом так ходил, все Василя из рейса встречал. Недавно матерый волк, все в округе ошивался, увел Малыша в тундру. И чего ему, Малышу, недоставало среди людей?

Может, того же, что и самому Василю, когда он уезжает в отпуск к родным, на юг. Отпуск-то северный, он длинный. Погуляет Василь, повидается с друзьями и тянет его в тундру. Черт знает что — южный же он родом-то человек.

Иной раз сидит там у себя на юге и вспомнит: мороз, метель, а надо выезжать на буровую. А тут еще нелады с гусеницей. Он долбает кувалдой из последних сил. Выходит начальник экспедиции Молодченко, Георгий Тимофеевич:

— Дай-ка я.

— Ладно вам.

— Дай, тебе говорю.

И сам начинает махать. Ему-то что, Молодченко — начальник все же. Его-то что, чистого, так сказать, геолога, заставляет тут уродоваться? Наверное, то же, что и того запомнившегося сухонького старика — долганина, голос которого так и стоит до сих пор в ушах: «Вставайте!»

Тут еще вспомнит Василь, как выходит на порог столовой их повар Володя Безруких, и стараясь перекричать пургу, приглашает в который раз:

— Мужики, завтрак стынет. Я ж вам блинов испек.

И так защемит сердце, так потянет на Майоро.

А потом они с Молодченко в теплой столовой едят блины, и начальник экспедиции делится с Василем своими мыслями. Мысли эти важными кажутся Василю оттого, что вот Молодченко посвящает в них его, простого вездеходчика Василя Чупилко. На Таймыре, в этом неоглядном регионе, несколько разрозненных геологических экспедиций. У каждой свое хозяйство, свое направление: одни ищут нефть, другие газ. Не лучше ли создать здесь какое-то управление, которое бы координировало их усилия, и отдача, и польза была бы большей.

Так они сидят и говорят — два геолога. За окном стужа, метель. Впереди трудный тридцатикилометровый путь по тундре. И так не хочется уходить от жаркой печки, от блинов, от разговора с интересным человеком.

А надо. Геологу надо идти вперед.


1984 г.


Просто жизнь


Великий жар стоит в цехе. Из пышущего жгучим пламенем, раскаленного добела жерла камеры вываливается живая, огнедышащая масса кокса.

Леонтий Мацков — коренастый, в спецовке, в распахнутой на груди рубашке, в оранжевой каске, моложавый и веселый, щурится на огонь из-под очков в темной оправе и говорит стоящему рядом монтажнику из его же бригады Юрию Смирнову:

— Видал, брат, как новенькая!

— Еще бы — год целый вкалывали!

Юрий только что вручал эксплуатационникам символический ключ от четвертой батареи, вот этой самой, которую они реконструировали досрочно. Таких темпов Южный Урал еще не знал. Понаехало журналистов, телевизионщиков. Юрий, еще не остывший от всеобщего внимания, спросил Мацкова:

— Леонтий Васильевич, а какая же следующая?

— Следующая? — переспросил Мацков и вдруг задумался. Следующая? Значит, опять дальняя многомесячная командировка в Липецк, Череповец или там Темир-Тау. Ну если не командировка, так здесь, в Челябе. И тут все одно — денно и нощно до седьмого пота. А когда же жить-то?


1. На работе

Прошлым летом присвоили Леонтию Мацкову Героя. За выдающиеся успехи. Да, прямо так и было сказано в Указе: «За выдающиеся успехи при строительстве и реконструкции коксовых батарей». Как водится, много было душевных поздравлений. Начальство из Москвы поздравляло. А больше — свои: из бригады, из управления. Ну еще писали коллеги-монтажники, с которыми судьба сводила на разных стройках.

Но одно нежданное письмо прямо-таки разбередило душу. «Дорогой Леша! Прочитал Указ, что тебе дали Героя. Поздравляю. Помнишь меня? В 1953 году жили в одной комнате, в общежитии. Нагим Аглямов я. Сейчас работаю на КамАЗе, в тресте Гидромонтаж. Стал заслуженным строителем РСФСР. Звание Героя Соцтруда присвоили. Посылаю старую фотографию. Первый слева в первом ряду — я, второй слева во втором ряду — это ты. Узнаешь?»

Показал письмо жене:

— Ты Аглямова помнишь? В общежитии когда еще я жил в пятьдесят третьем?

— Аглямов? Он еще песни пел жалобные?

— Ну да. И брат твой с нами жил. Ты к нему приходила. Там я и встретил тебя...

— Колей мы его звали?

— Ну да, он вообще-то Нагим. Приударял за тобой.

— Так уж и приударял.

— Ухаживал, чего там. Сейчас вон пишет — Героем стал.

— Да что ты! — обрадованно удивилась жена и тут же добавила: — Я не прогадала. Ты-то ведь тоже. Герой... Да, кто бы мог подумать тогда!

Леонтий Мацков после семилетки махнул в индустриальный техникум. А знания в ту пору какие там в глухой сельской школе. Не выдержал вступительные экзамены. Домой вернулся — что делать? Устроился счетоводом в колхозной бухгалтерии. Парнишка он был сообразительный, добросовестный. Выбился в бухгалтеры. Дома полегче стало. Семья-то большая, вся у матери на руках. А мать, как ни тяжело, все свое: «Учиться, Леня, надо. Еще отец наказывал, чтоб вывела я вас в люди»...

Леонтий вроде бы в конторе и прижился и, если честно, учиться его не очень тянуло. Но раз мать сказала — он будет учиться.

В июле пятьдесят третьего поступил он в ремесленное училище. Осваивал профессию каменщика огнеупорной кладки. Вот тогда-то и свела судьба с Нагимом Аглямовым. Пятеро их было в одной комнате. Хорошо жили. Дружно. И оттого, что подобрались ребята веселые и глубоко порядочные, учились с охотой. Мечтали ли о будущем?

— Пацаны были. О чем мечтали? Работу хорошую, квартиру чтоб. Ну там приодеться! А что еще? Насчет Героя — это, как говорится, и в мечтах не было. Но вот что больше всего запомнилось с того общежития: душевность человеческая. Мы за все время, что жили вместе в общежитии, ни разу друг другу грубого слова не сказали. Может, случайное стечение обстоятельств, что такие ребята подобрались. Но вот оттуда у меня пошло: главный настрой в жизни ли, в работе ли — от человека. Ты ему доброе слово скажи, и он откликнется. Смотря какой человек? Верно. И все-таки ты скажи ему доброе слово. Это я-то непротивленец злу? Ну да! Еще какой. Но человека только добром можно взять.

В Темир-Тау они должны были монтировать оборудование в доменном цехе. Дело срочное, а у него люди, как на грех, заняты по другим объектам. Из Темир-Тау требуют: «Нам нужен Мацков и никто другой». Ну, собрали — сколотили наспех бригаду с бору по сосенке. Все молодые ребята, неопытные. Прибыл с ними Мацков на место, а их в общежитие не поселяют. Комендант говорит: «Что это за волосатики?» А у них и правда — по моде волосы до плеч. Уговорил Мацков коменданта. Но ребята оскорбились. Мацков им до полночи разные байки рассказывал, пока обида не улеглась.

Утром кто причесался получше, кто постригся. Зато как же они работали! Мацков потом, когда они до срока закончили монтаж и собрались уезжать из Темир-Тау, прощаясь с комендантом, не выдержал и сказал при всех:

— А ты, брат, сам-то волосатик.

— Не понял? — поднял брови старый служака-комендант.

— Дикий ты человек. Невоспитанный, — пояснил Мацков. — Ты вот по первой обидел моих ребят. А они ведь герои. Монтаж на месяц раньше срока закончили. Вот так.

У него, у Леонтия Мацкова, этакий дар — умение поддержать человека. И человек ему благодарен.

На Магнитке они монтировали коксовую батарею 8-ю «бис». Дело было спешное. Работали по двенадцать часов. Последние полтора суток просто не выходили с объекта. Закончили. Едут домой, клюют носами в троллейбусе. Только б скорее до места добраться. Приехали, а тут звонок:

— Леонтий Васильевич! Выручай! Завтра батарею загружать, а дверь не отрегулирована.

Пошел к ребятам:

— Хлопцы, надо. Никто кроме нас не сделает. Иначе Магнитка встанет.

Он так и сказал: «Никто кроме нас!» А насчет Магнитки — это уж от себя.

Умылись. Поужинали. Пошли. Всю ночь работали, как проклятые. К утру все сделали, как раз к приходу первой смены.

Это откуда ж такие ребята в бригаде у Мацкова? А от него самого. От его характера. От его личного, примера. Из-под его руки.

Давно когда-то проходил у него практику паренек — Фарит Кадыров. Бойкий, толковый, очень добросовестный. Мацков его приветил, всячески поддерживал. Из училища тот сам попросился к нему в бригаду. Взял. Хорошо работает. А тут — в армию. Мацков, провожая, будто ненароком спросил:

— Не вернешься небось? Морская служба — она соблазнительная. Сам я тоже когда-то морем бредил.

— Может, и не вернусь, — сказал Фарит. — А что? Может, до адмирала дослужусь.

Пошутил. А Мацков расстроился. Не хотелось терять хорошего монтажника. Раздобыл адрес, письмо написал. Фарит ответил. Стали переписываться. Мацков тому про бригаду, Фарит — про морскую службу...

Вернулся Кадыров в бригаду.

— А как же насчет адмирала? — спрашивали его ребята.

— Я думаю тут в генералы выбиться, — отшучивался Фарит.

В генералы он не выбился, но стал настоящим монтажником. Он и стропальщик, и газорезчик. Мастер на все руки. У них в бригаде такое правило — каждый должен иметь несколько профессий. А как же иначе? Бывает, затор в работе иной бригады. «В чем дело?» «А нам сварщика не прислали». У Мацкова этого нет. Вон Олег Шишкин тоже мастер отменный — слесарь-монтажник. Этот пришел в бригаду после десятилетки. Поступил на вечернее отделение политехнического. Потом — армия. Тоже на флоте служил, как и Фарит. Демобилизовался и на прежнее место, в бригаду к Мацкову. И снова учится в политехническом.

Вот Кадырова, как ни бьется Мацков, не может уговорить учиться. Но уговорит. Обязательно уговорит. Потому что нельзя сегодня без учебы.

Хотя, как подумаешь, вот ты их учишь профессии, натаскиваешь, заставляешь учиться. А он институт кончил и ушел из бригады. Но как же иначе? Вон Юрий Смирнов — это ему и Шишкину Мацков давал рекомендацию в партию — пришел недавно:

— Леонтий Васильевич, я к вам за советом. Предлагают мне мастером в училище.

— Это как же?

— Учить буду ребят.

— Это монтажников, что ли?

— Монтажников тоже.

Мацков вздохнул:

— Что ж, дело доброе. Хотя лишаюсь я хороших кадров.

— На мое место лучшие придут.

— Вот это уж от тебя зависит. Так что дерзай! — засмеялся Мацков и отчего-то легко стало у него на душе. Он потом понял от чего. Смирнов, работавший у него, набрался тут и опыта, и знаний, и теперь он будет их передавать молодым — тем, что придут на смену ему и самому Манкову. Живем-то для этого.

Хотя живем не так просто. На Челябинском металлургическом бригаде предстояло монтировать нагнетатели в машинном зале. Сам нагнетатель тринадцать тонн, да электродвигатель — тонн десять. Мацков, заботясь о том, выдержит ли фундамент, простучал его кувалдой. А там пустоты. Мацков — к начальнику строительного управления.

— Вы что это? Ведь вся махина рухнет.

— Не морочь голову! Все рассчитано!

— Пока не переделаете, не начну монтаж.

— Да тебе-то что?

— А то, что это мой завод такой же, как и твой. Понял?

Они переругались насмерть. Но была создана комиссия, и фундамент заново переделали.

И теперь, встречаясь с тем начальником и пожимая протянутую им руку, Мацков думает: «Сколько же я из-за тебя, черта, нервов порвал? Неужели же нельзя по-другому жить?»

Так, наверное, нельзя.


2. Дома

На отдых люди куда едут? Ну на курорт, к морю. В разные там Сочи, Кисловодски, Карпаты. Или, скажем, на родину куда-то, в далекую деревеньку. Мацков едет на этот раз в город Рудный. Едет он проведать старого своего учителя, который тяжело болен. Отправляется Леонтий Мацков в свое далекое детство.

...Отца своего Леонтий запомнил в лихой буденовке. Это когда тот вернулся с финской войны. Потом Великая Отечественная. В сорок втором получили похоронку. И осталась мать с двумя малолетками на руках.

До четвертого класса учил Леонтия Иван Иванович Беспалов — человек добрейшего сердца. С его сыном Виктором Леонтий, как говорится, шел ноздря в ноздрю. Закончил Леонтий четвертый класс. В пятый надо за десять километров ходить, а с обувкой-одежкой худо. Учитель говорит: «Давай-ка, Леня, еще год в четвертый класс походи, чтоб год не терять». А сам тем временем понемногу на пятый класс его натаскивает.

Главное же — в другом. Ну что они, дети еще, а учитель с ними обо всем, как со взрослыми: «Дети, не потеряйте душу».

Уже когда они стали ходить в школу в соседнее село, заблудились как-то с Виктором в степи. А несли с пионерского сбора к себе в школу знамя отряда. Совсем выбились из сил. Но помогали друг другу и выбрались к селу. Леонтий тогда пальцы на ногах приморозил. Утром учителю с годостью сказал: «Знамя-то мы вынесли, Иван Иванович». А он, слушая рассказ, как они помогали друг другу, поддерживали, выволакивали из сугробов, не давали останавливаться, заключил: «Главное, ребятки, душу не потеряли».

Леонтий те слова запомнил...

Виктор теперь работал начальником участка в Рудном. Он поводил Леонтия по городу, показал карьеры, но главное — было дома. Они говорили и не могли наговориться со старым учителем.

— Значит, и депутат ты?

— Депутат горсовета, Иван Иванович.

— Ну расскажи-ка, как же ты людям-то служишь.

Мацков свою депутатскую деятельность расценивал весьма скромно и все отнекивался. Но учитель был настойчив, говоря: «А зачем же я вас учил? Чтоб людям служили, а не просто так для себя жили».

И Мацков рассказывал.

Признаться, когда Мацкова депутатом избрали, он отнесся к этому довольно спокойно. Ну, вроде бы так положено — передовой бригадир, два ордена, член райкома. Ну вот и депутат.

Но чем больше он вникал в дела, приходил к выводу, что работа его и другого такого же, как он, депутата связана с делом, которое он делает непосредственно на производстве. Вот сидит он на заседании постоянной комиссии по быту. Слушает. Говорят, что, мол, плохо химчистки работают. А он-то при чем? И тут ему поручают проверить работу химчистки «Прогресс».

— Чем же я помогу им?

— А вы проверьте. Посмотрите, что и как. После посоветуемся, — предложил ему председатель комиссии.

Пошел он в один приемный пункт. Плохо работает. Одеждой завален. Клиенты нервничают. «Вот, черт, — подумалось, — и я иной раз так же тут нервы мотаю. Как же после этого на работу-то?..»

Заглянул к механику. «У тебя что?» «Стоит машина. Запчастей нет». «А что в машине-то?» «Двигатель перемотать — проволоки не разживешься». В другом пункте тоже машина стоит. «А у тебя чего?» «Да вот пустяк — болт выточить — проблема». «Ремонтируют где?» «В объединении своя служба». «Ходил?» «Ходил. У них там два токарных станка, да и те развалюхи».

Мацков — в объединение. А ему там говорят: «Все правда, станки нам дают старые. Подумаешь, мол, быт...»

Ну и всыпал же жару Мацков на заседании комиссии! Это как же старые им станки? Быт! А от него, может, настроение каждого моего монтажника зависит и каждого металлурга, и каждого токаря!

— Механик с пункта химчистки идет на соседний завод, просит болт выточить. А он что, для себя лично? (Это Мацков на комиссии ставит вопрос). — А такое возьмите дело: горы белья лежат — нет машин, чтоб на фабрику отвезти. Говорят, экономия горючего. На быте, мол, можно экономить. Нельзя так! Потому что это на человеке отзывается. На нашем рабочем горбу это отзывается!

Мацкова перебили:

— Ну ты это уж загнул...

А Мацков на своем стоит:

— Ничего не загнул. Сколько времени в очередях по прачечным, по химчисткам, по мастерским теряем. А время-то это для отдыха нужно. Потому что — не отдохнешь, какой же из тебя работник!?

И еще посмотрите — где у нас все эти прачечные, мастерские, химчистки? Как правило, в подвальных помещениях. Вроде быт — дело второстепенное. А оно вон как выходит!

Сегодня в Челябинске двинулось новое дело — создание комплексных приемных пунктов, приближение их к производству. Как хочется ему, Мацкову, чтоб пошло это дело шире и глубже.

— ...Вот так живу и работаю, — заключил свой рассказ Мацков. Старый учитель сказал:

— Выходит, недаром тебе звание Героя дали. Я ведь грешным делом думал: Героя только за производственные успехи дают. Выходит, за добрую душу тоже. И депутатом Верховного Совета РСФСР тебя тоже, значит, недаром избрали...

Он еще долго гостил у Ивана Ивановича Беспалова и его сына. И о многом было говорено.

А дома его ждали новые дела, новые многотрудные заботы. С ходу отправился в очередную командировку на реконструкцию доменной печи, и все там было бы хорошо. Да вот беда — бригада опять с бору по сосенке, своих мало. Свои, старики, в Челябинске остались — там тоже дел по горло. Но домой вернулся, и новые хлопоты — то сессия горсовета, то опять же депутатские заботы по быту, а еще — заседание бюро райкома. Пришел как-то с одного такого заседания, а кто-то из старых его коллег мимоходом так, без зла, правда, бросил:

— Леонтий, чегой-то не того твоя бригада. Мужики опытные и надежные, а не того...

И вдруг грустно стало Мацкову. Вдруг он представил, что говорят о нем мужики, ежели он по восемь — десять заседаний в месяц высиживает. Что ж еще они могут сказать о таком бригадире? Сам был монтажником, знает... Да, задумаешься...

Тут еще дела домашние. Но здесь ему уж грех обижаться. Старшему своему сыну Владимиру он еще после девятого класса сказал:

— Хватит бить баклуши на каникулах. Пойдешь на лето монтажником.

— К тебе?

— Еще чего? В бригаду Лозенского Владимира Васильевича.

Пошел. Поработал. Армию отслужил, отец ему говорит:

— Ну что, в политехнический?

— Туда. На вечерний.

— А чего не на дневной?

— Ты что? Я не дождусь, когда в свою бригаду вернусь.

Порадовался про себя Мацков. Выходит, по сердцу пришлась профессия монтажника. Сейчас Владимир — мастером. Сын Максим родился. Внук, значит, Мацкова. И конечно же, мечтает Мацков, что он тоже будет монтажником. Пока же Максим ходит пешком под стол, и что он там монтирует, бог его знает.

Вот так живет Леонтий Мацков. Просто живет, и все. А никакой другой жизни ему и не надо.


1985 г.


Загрузка...