С давних-предавних пор запомнилось, как в урожайный год на селе говорили: «Теперь мы с хлебом». И в эти слова вкладывалось понятие о достатке в семье, в хозяйстве. К этому готовились с лета. Тщательно обмазывали глиной закрома, заделывали щели, особой метелкой из гусиного крыла мать смахивала по уголкам самые малые соринки. И потом всю зиму доглядывали, чтоб там было в меру тепло и сухо. Хлеб берегли, как самое дорогое.
Не забыть длинные склады, доверху засыпанные хлебом. Засунешь руку в ворох, закроешь глаза и, перебирая пальцами зерно, всем существом испытываешь ни с чем не сравнимое ощущение, что держишь в руках что-то драгоценное...
Утром самым что ни на есть ранним Сильверстов в продрогшей тишине пешком идет из дома на работу и предвкушает все это — запах зерна, грохот агрегатов, вкус хлеба, голоса людей... Только ничего такого на току уже нет. Все отшумело вместе с жатвой на полях и осталось позади. Злой ветер продувает опустевшие площадки, вырывает из кармана пустой рукав. Сильверстов, стоя на пятачке посреди тока, вдруг вспоминает о том, что он пришел сюда ровно двадцать лет назад в осенний день, после того, как убрали хлеб. Весь ток размещался вот на этом самом пятачке. Тогдашний заведующий током Черемисин, такой же, как он, инвалид на протезе, горько пошутил:
— По нынешним урожаям даже мы с тобой, Федор Захарыч, в три руки да в три ноги разом справимся.
И правда, справлялись. Неласковая тарханкутская степь, насквозь продуваемая ветрами, родила скупо. Пустые были места. Метелили черные бури. Иной весной как задует — все прахом сносит вместе с землей, заново приходится пересевать. А запас семян у кого? У него, Сильверстова, на току, в зернохранилищах. «Золотой запас», — всегда думалось ему. Потому с тех давних пор привык трястись над каждой горстью зерна. Сегодня ток вон как разросся вширь. Добротные хранилища для семян, одних только погрузчиков пять штук. Три зерномета.
Коротки стылые зимние дни в тарханкутской степи. Сухие жесткие ветры гуляют на опустевшем току. Иной раз жена Наталья Васильевна в шутку скажет дома:
— И что там тебя держит, на току? Зерно, оно себе лежит и пусть лежит.
А оно-то и держит возле себя Федора Захаровича. Метель стучит в окна, а тут в просторном хранилище тепло, сухо, светло от зерна. Всякий раз найдет себе занятие Сильверстов. И тепло, и покойно ему возле хлеба. Спросил как-то — не наскучило ли? Все-таки двадцать лет изо дня в день не в городе, не на ферме, не в мастерских — на пустынном току, где кроме сторожа ни одной живой души. Пожал плечами:
— Так хлеб же...
А жизнь между тем не проходит мимо. Года три-четыре назад, когда загорелись в совхозе созданием животноводческих комплексов, — приобрели мощный агрегат для переработки зерноотходов на корма в гранулах. Пока суд да дело — агрегат стоит. Сильверстов в дирекцию:
— Давайте на току смонтируем.
— Это же для комплекса. Все надо по науке.
— Но отходы-то у меня на току пропадают.
— Нарушим цикл.
Сильверстов по простоте своей не знал, что такое цикл, но был уверен в одном: негоже, чтоб такая полезная машина простаивала. Ходил в партком, к директору. Агрегат установили на току, все идет в дело: отходы, зеленка, кукурузные кочерыжки...
В общем-то небогата событиями жизнь заведующего совхозным током, в подчинении которого всего два человека. Тем не менее об одном случае Федор Захарович вспоминает с некоторым смущением. Более того, самокритично утверждает он, если бы стоял до конца на своих позициях, то нанес бы совхозному производству, и родному току немалый вред.
Летом на току затеяли рыть силосную траншею. Сильверстов этому обрадовался. Кукуруза ожидалась добрая, на корм пойдет. Но тут приехал директор совхоза Амельянский. Слух прошел — не будет силосной ямы. Будет сушилка для зерна кукурузы. Сильверстова это задело. Могли бы в курс дела ввести, не последняя же он фигура на току. А потом — как же без силоса? Новая сушилка — это еще бабушка надвое сказала.
Директор совхоза тут человек новый, выслушал Федора Захаровича. За то, что в курс дела не ввел — извинился, а сушилка, говорит, будет. Сами придумали, своей конструкции, надежная. Ладно. То, что директор извинился и как бы признал его авторитет, Сильверстову понравилось. Но сама сушилка, как заноза — не может он пересилить к ней предубеждения. В силосную траншею поставили деревянный каркас, в него загрузили. ни много ни мало четыреста тонн кукурузных початков, снизу подвели воздух. Сильверстов первым поднял крик:
— Пропадет кукуруза.
Приезжают на ток специалисты, сами изобретатели тут же. Смотрят, изучают — все, мол, идет как надо.
А Сильверстов как-то утром сунул руку в початки — горячо. Сердце у него так и упало: загубили. Кинулся к директору:
— Николай Людвигович, загубили урожай!
— Успокойтесь, все в порядке.
Федор Захарович, не кривя душой, брякнул:
— Это — вредительство!
Директор рассмеялся:
— Вон куда хватил..
— Я отвечаю за совхозный хлеб.
— А я за весь совхоз.
— Пойду в райком, к самому секретарю товарищу Планетову!
Директор посоветовал:
— Подожди до завтра, Захарович, не паникуй.
Сильверстов спал на току в ту ночь. Утром оторвал голову от подушки — гудит сушилка. Подошел, сунул руку — сухо. Тепло и сухо. И четыреста тонн кукурузных початков в целости и сохранности пролежали всю зиму. Прошлой осенью заложили на хранение восемьсот тонн.
Так Федор Захарович, пользующийся вообще-то высоким авторитетом и уважением, чуть было не прослыл консерватором.
Совсем рассвело. Стал виден с бугра, где расположен ток, весь совхозный поселок. Буйная зелень пожелтела, облетели листья, и обнажились улицы. Подошел Владимир Чернышев, машинист с агрегата по приготовлению гранул. До начала смены оставалось с полчаса. Сильверстов попросил его:
— Пойдем, поможешь семена на дальнем складе посмотреть.
— Недавно же засыпали?
— Так семена же...
Осенью урожай ждали большой. Создали ударный отряд под начальством опытнейшего механизатора Дьяченко Василия Ивановича. Вместе с секретарем парткома совхоза Лесковым они перед уборкой приехали на ток поглядеть, что и как. К тому времени у Сильверстова уже был «штат»: заместитель Александра Ивановна Дейнека, двое весовщиков, два слесаря по ремонту — Николай Зуб да Михаил Бурдуленко. На зерноочистительных агрегатах Татьяна Раздобуткина с мужем. Сильверстов всех их представил. Обсудили готовность. Все вроде бы в порядке. Федор Захарович поставил вопрос:
— Нужны еще одни весы.
Дьяченко рассердился:
— А где ты раньше был?
Лесков заступился:
— Он докладывал. Это наше упущение.
— Так что будем делать?
— Срочно ставить передвижные.
— Еще один вопрос, — сказал Сильверстов. — Давай, Юрий Григорьевич, у меня в кабинете (это он так свою каморку называет) оборудуем буфет. Сам буду торговать. Шофер приехал! Знаешь, каково в горячую пору?
Потеплевшими черными глазами глядел парторг на этого седого, доброго человека, старого солдата, то и дело заправлявшего за пояс пустой рукав пестрядиновой рубашки.
И грянула жатва. Казалось, будто весь сельскохозяйственный год с его многотрудными хлопотами и заботами спрессовался в эти короткие — длинные дни жатвы. И чего только не было в них: горячий пот и шутка, ругань по делу и без дела, и бессонные ночи, и целые реки зерна.
Ох, как любит до боли эти страдные дни Федор Захарович Сильверстов. Со всех полей, будто реки с гор, стекался к нему на ток урожай, этот многотрудный плод неимоверных усилий людей. Светло стало от золотых хлебных насыпей!
Плывут над тарханкутскими полями белые, подбитые снизу темной опушкой, облака. С усталой земли свезли хлеб в закрома. Он так нам дорог, этот насущный хлеб.
Ходит по опустевшему току, насквозь пронизанному ветрами, худенький человек с голубыми глазами, заглядывает в хранилища, берет в ладонь зерно и думает об одном — как его лучше сберечь до самого последнего зернышка. У кого не болит об этом сердце?
1977 г.
Сто лет знаю Ивана Афанасьевича Бондарчука. То есть такое чувство, что знаком с ним давным-давно. Всякий раз при встречах, рассказывая о пережитом, о своей партизанской юности, Бондарчук вдруг отыщет в каких-то дальних своих тайниках памяти такие подробности, такие яркие и точные детали, что только диву даешься: откуда это обостренное восприятие виденного очень давно, это точное до мельчайших подробностей воспроизведение пережитого?
— Так время какое было? Как туго оно было спрессовано: война! — скажет Бондарчук.
Немцы загнали их в Пинские болота. Они схватили в кольцо все партизанское соединение. Был июль. Стояла жара. Командира диверсионной группы отряда «За победу» Ивана Бондарчука, всего израненного осколками мины, везли на телеге. Старший его брат Николай — ему повредило глаза — шел рядом, держась рукой за подводу.
Начались болота, и телегу бросили. Братьев посадили верхом на лошадь. Ночью впереди стали постреливать. Посланный вперед командир дозора Роман Макуха доложил:
— Немцы, Ваня…
Они остановились. Был приказ — пробиваться мелкими группами. Группе Ивана Бондарчука пробиваться не разрешили. Из двенадцати человек — трое, в том числе сам командир, были тяжело ранены. А надо было идти, чтобы выполнить задание — прервать сообщение на дороге Киев — Ковель.
Иван позвал Макуху.
— Рома, одень меня в чистое.
— Да ты чего? — понял по-своему разведчик.
— В чистое, — жестко повторил Иван. — Пойдем к Маликову. И подтянуться всем, кто может. Надо, чтоб видели, что мы боеспособны.
Маликов, секретарь Житомирского подпольного обкома партии, был командиром соединения. Он встретил их неподалеку, сидел обросший, усталый, в лесочке, на пеньке. Иван с трудом держался на ногах, Николаю сняли повязку с глаз, чтоб не видать было ранения.
— Степан Федорович, — сказал Бондарчук. — Прошу разрешения на выход.
Маликов долго молчал, потом сказал:
— У вас же тяжелораненые.
— Возьмем с собой. Вызволим. Мы пробьемся. Нам надо пробиться. Вы ж знаете: дорога на Киев — Ковель открыта. Нам надо туда.
Маликов отвернул глаза. Опять долго молчал. Потом еще раз спросил:
— Выведешь людей?
— Выведу, — сказал Бондарчук и облизнул сухие губы. У него начинался жар.
Спустя много лет, когда они встретились, секретарь Винницкого обкома партии Бондарчук и бывший командир соединения Маликов, и вспоминали те тяжкие дни, Иван спросил:
— А что ж вы тогда отвернулись, Степан Федорович?
— Так слезу пустил. Знал, что на верную гибель идете. Видел тебя всего побитого. Да и про то, что Николай ослеп, мне доложили...
Надо было не просто вырваться из кольца. Надо было сквозь плотное окружение врага долгие дни и ночи выходить к дороге Киев — Ковель.
На рассвете, по туману вброд и вплавь провел их Роман Макуха сквозь немецкие дозоры. И, хоронясь, как мыши, пошли они на Запад по занятой врагом земле. Шли ночами, отсыпаясь днем, боясь сел, боясь больших дорог. Двенадцать украинских хлопцев из житомирского села Макаковка, в котором родились и выросли.
А начиналось это так.
Из отчета боевой диверсионной группы отряда «Большевик» И. Бондарчука.
«В июне 1941 года комсомольцы И. Бондарчук, П. Стащук, Н. Бондарчук были зачислены в подпольную партизанскую группу П. Ефремова. При приближении линии фронта командование воинской части дало задание группе произвести разведку в селах, занятых немцами: Путиловичи, Навоки, Красноставье, а также разведать движение на дороге Коростень — Белокоровичи. В результате дорога была обстреляна и уничтожена машина с двенадцатью немцами».
...Они сидели по самые глаза в болотах. Посланный в разведку Роман Макуха доложил:
— Деревня впереди пустая. Лисовцы называется. Глухая деревня, непонятная.
— Языка надо взять.
— Говорю же, пустое село.
— Нам тут надо пристроить тяжелораненых. А для этого мы должны все разузнать. Из-под земли достать языка, — жестко сказал Иван, — иначе напоремся.
Роман привел перепуганного мужика. Тот сказал:
— Были фрицы в селе. Ушли, час назад, как ушли.
Он им сказал неправду. Но тогда они еще не знали этого. Иван сам первым пошел в село. Вместе с ним Андрей Орлюк.
Июнь был. Рожь колосилась. По ржи поползли. У околицы Андрей сказал:
— Вань, ты схоронись, я сам.
— Погодь.
— Ладно, раненый же ты, — шеннул Андрей и пополз. Только чуть-чуть рожь заколыхалась.
...Это на его глазах было. Немцы стреляли в Андрея в упор. И, видно, не могли попасть, Андрей отстреливался. Иван тоже стал стрелять. Немцы залегли. Иван думал уже о том, что все-таки они с Андреем выстоят, тут и наши подоспеют. Фрицы опять поднялись. И опять ударил из автомата Иван в поддержку Андрею.
Было очень жарко. Был июнь, и цвела рожь.
Он понимал, что немцы окружают Андрея и хотят взять живым. Он увидел, как в голом пустом поле раздался взрыв. У Андрея была последняя граната. Иван знал об этом.
Спустя много лет, вспоминая тот жаркий день, себя побитого, с автоматом, оборванного и голодного, он думал и мучился: «Как же Андрея убили, а я живой остался?»
Чистая случайность спасла его. В те самые часы, когда они с Андреем пошли в Лисовцы, и как только завязалась перестрелка, его группа двинулась к селу с другой стороны, чтобы поддержать их...
Из отчета боевой диверсионной группы.
«В декабре 1942 года по договоренности с партизанским командованием был организован налет партизан на фашистский гарнизон на станции Лугины. Гарнизон был разгромлен без единой потери у партизан».
Но это было еще до боя в Лисовцах. Это они, комсомольцы, — все одиннадцать, что с ним сейчас пробираются Пинскими болотами, только еще начинали.
Да, было времечко. Это что ж за дни? Тогда они только проработали доклад тов. Сталина от 3 июля 1941 года. «Разъяснили результаты прошлых войн в России. Наполеона в 1812 году, шведов, татар. Беседы велись групповые и одиночные, в лесу, на разных работах, в домах (тт. Орлюк, Бондарчуки, Стащук)».
...Двоих раненых оставили на хуторе.Андрюшу Орлюка похоронили в Лисовцах. Шли десятый день. Валился с ног измученный ранами Бондарчук. Падал, ничего не видел, но не сдавался старший, брат его. (Позже его вывезут на Большую землю и восстановят зрение).
А они шли. Они еще не знали, что фашисты всех их родных держали в селе заложниками. Их предал Данила Чумель. Никогда Бондарчук не забудет этого имени. Это по его навету взяли всех родных. Отцу Бондарчука отрезали уши. Потом расстреляли родителей всех, кто был сейчас рядом с ним в Пинских болотах, когда они прорывались, выходя из окружения.
С самого начала в районе было создано подполье. Но случилось так, что с приходом фашистов оно провалилось. Было арестовано все руководство. Иван Бондарчук, секретарь комсомольской организации колхоза, зная об этом, все думал: как быть?
До войны Иван был счетоводом в колхозе. А Петька Ефремов — колхозный бухгалтер. Ну, Петька как Петька. Война началась, он молчит. С подпольным комитетом такая трагедия — он тоже молчит. Иван ему тоже о себе ни слова, только с комсомольцами:
— Ребята, надо что-то делать.
Ефремов первым на него вышел. Сказал:
— Надо, Ваня, с партизанами связь искать.
Постепенно они вышли на Ивана Григорьевича Сторожука, коммуниста, собравшего после разгрома подполья всех, кто мог держаться. И он их привел в отряд.
Из отчёта боевой диверсионной группы.
«Были распространены (расклеены) листовки в помещении немецкой райуправы, среди полицаев и населения. Организовали группу девочек на выполнение этого задания...»
Солнце светит напропалую. Черт бы его взял, жизнь-то какая. А у него болят раны, а брат его слепой, а ребята все — и Митро Давидюк, самый опытный минер, и Тофиля Чумель (она после войны выйдет замуж за товарища по отряду), и Иван Микитюк — все они сидят и ждут ночи.
Еще одна девушка из группы Мария Чумель вдвоем со Степаном Белощицким отправлены дозором вперед: где-то здесь их в условленном месте должны ждать свои.
Их накрыли на хуторе Шибане. Они только что задействовались с группой Ярошевца. Противник занял выгодную позицию. Наши бились до последнего.
Из отчета боевой группы.
«Разделившись на две группы, мы шли вперед и вскоре очутились в окружении врага. Был убит командир Ярошевец, а пулемет выведен из строя. Мы начали прорываться напролом, в результате чего двоих ранило. Комсомолец Р. Макуха, прикрывая нас, уничтожил 12 немцев, тяжело раненный, отстреливался до последнего патрона и, чтобы не попасть в руки врагу, подпустил к себе фрицев, взорвался гранатой и уничтожил еще двоих немцев».
Они шли долго. С 23 июня по 26 июля 1943 года. Голодные, босые и бесстрашные. Уже после войны Ивану долго еще будут сниться по ночам те бои и лишения. И сегодня он до мельчайших подробностей помнит все: те дни и тех ребят — Андрея Орлюка, Ромку Макуху и всех своих одиннадцать комсомольцев из деревни Макаковка, в которой он был комсомольским секретарем, и где они все это начинали...
Из отчета боевой диверсионной группы:
«Итак, ведя слепого Н. Бондарчука и еще двух раненых сквозь заградительные отряды немцев, с боями, пухлые от голода, прошли мы 230 километров и прибыли 26 июля 1943 года к месту выполнения задания на дорогу Киев — Ковель. И тут только узнали о том, что немцы расстреляли семьи всех наших партизан в количестве 28 человек. Так окончилась летняя кампания...
Начиналась новая. Был 1943-й год. Надо было биться.
И они бились.
Но это уже другая история.
В одну из наших встреч на Винничине мы как-то остановились с ним в лесочке, на поляне. Из земли торчали гигантские бетонные глыбы, развороченные взрывом. А теперь на месте, где был концлагерь, — памятник тем, кто умер от пыток, но остался непокоренным.
Бондарчук положил на братскую могилу сорванные в поле цветы. В это время рядом остановился автобус с эмблемой «Спутник». Выплеснулась из автобуса разноликая, разноязычная группа туристов. Подходили ближе к памятнику — стихали. Переговаривались негромко. К Бондарчуку подошел паренек, поздоровался, что-то стал пояснять. Бондарчук кивал головой, потеплевшими глазами оглядывал приехавших. Когда паренек отошел, он сказал:
— Молодежь к нам в гости приехала из Болгарии, из Польши. Это ж здорово, что дети наши так дружат.
И опять стоял долго, опустив голову, задумавшись...
Эту историю, составленную из писем, написанных по-русски и по-чешски, я узнал случайно. Как-то на рабочем столе секретаря обкома партии Ивана Афанасьевича Бондарчука я увидел фотографию. Два парня в ушанках, в ватниках, с автоматами поперек груди стояли, обнявшись, глядя прямо в объектив. В одном я узнал молодого Бондарчука. Кто был другой? И почему именно эта фотография на столе у секретаря?
Так кто ж это рядом с ним на давней фронтовой фотографии?
— Друг это мой старинный, — сказал Бондарчук. Долго молчал и печально добавил: — Потерял я его в войну. Потом нашел.
...Приехавшую делегацию чехословацких друзей Бондарчук возил по хозяйствам, показывал, рассказывал. Один из гостей, журналист по профессии, спросил:
— Я вижу, вы по-чешски немного разумеете. Что, освобождали Чехословакию?
— Нет, в Чехословакий я не был, — ответил Бондарчук. — Но зато в войну встретил я настоящего друга. Из ваших. Его звали Михаил Кмит. Война нас раскидала. Может, жив, может, погиб. Не знаю. Но память о нем осталась.
— Так вы напишите об этом в нашу газету, — посоветовал журналист.
Бондарчук написал. Вот это письмо, напечатанное в свое время в одной из чехословацких газет:
«Всем, кто знает моего друга Михаила Кмита.
Больше года мы воевали вместе с Михаилом в Житомирской партизанской дивизии им. Щорса. Мы были в первом истребительном батальоне. Спали в одной землянке, ели кашу из одного котелка. Хотелось бы узнать, как он живет и работает, как живут другие его товарищи, воевавшие рядом с нами. С тех пор прошло много лет, но на всю жизнь остались воспоминания о дружеских чувствах, которые возникли между нами в совместной борьбе за общее дело.
Это было в декабре 1942 года возле станции Белокоровичи Житомирской области. Наш отряд, окруженный фашистскими карательными частями, отходил с боями. Вдруг видим, со стороны леса к нам направилась группа из пяти человек. Машут руками, кричат, что они с нами, что они словаки. Что делать? Не стрелять? А вдруг провокация? Подошли они к нам. А тут фрицы жмут изо всех сил. Не успели мы разобраться, что к чему, а эти пятеро уже бьют из автоматов по фашистам.
После боя мы по-настоящему побратались. Наши новые словацкие друзья рассказали, что неподалеку, на станции Белокоровичи, находился поезд со словацким отрядом. Его представители договорились с советскими партизанами, что они совместно нападут на стоящий рядом эшелон с фашистами и что весь слованкий отряд перейдет к партизанам. Фашисты каким-то образом узнали об этом и за день до установленного срока часть словацкого отряда перестреляли. Те же, кому удалось спастись, подались к нашим партизанам. Среди них были и они, эти пятеро.
Так я встретил Михаила Кмита. Мы с ним сразу сдружились. Он был смелым и добрым парнем. Он был мне братом. Немало пережили. Не раз вместе проливали кровь.
Однажды мы заминировали железную дорогу, по которой должен был пройти фашистский транспорт. Заминировали так, что практически разминировать ее уже невозможно. И тут стало известно, что еще раньше этого транспорта по этому пути пройдет эшелон с нашей молодежью, которую отправляли на работу в Германию. Мы не знали, что делать: времени в обрез. И тогда первым поднялся Михаил. Он сказал: «Я сделаю это сам». Он разминировал дорогу с большой опасностью для жизни. Шансов на успех был один из ста...
Сколько их было, таких случаев?! На войне не считаешь, сколько раз рискуешь жизнью и сколько раз спасаешь товарища. Случилось, что Михаил вынес меня из боя раненого. И мне тоже приходилось тащить его на себе. Тот, кто воевал, знает, что такое не забывается.
После освобождения Киева пришел приказ, что все чехи и словаки должны перейти в чехословацкий корпус генерала Свободы. Так мы расстались с Михаилом Кмитом.
Прошу Михаила или тех, кто знает его, — напишите.
Где ты, мой старый боевой друг, мой брат?
Твой Ваня Бондарчук».
Итак, письмо было напечатано в газете. Михаил не отзывался. Но прошло несколько дней, и в редакцию написали братья Михаила.
«Дорогой товарищ Бондарчук! Нас обрадовало Ваше письмо. Значит, помнят Михаила. Значит, не зря жил он на свете.
Но расскажем все по порядку.
Мы все из бедной крестьянской семьи. Было нас восемь парней и трое девчат. По старшинству Михаил был четвертый. Работал по сельскому хозяйству, плотничал. В марте 1940 года призвали его на военную службу. Служил в пехоте, в городе Зволен. Насколько помним, когда он приезжал в отпуск домой, то говорил, что, очевидно, придется ехать на восточный фронт, но ни за что он не поднимет оружие против советских людей.
Его часть отправили на восточный фронт. Последний адрес Михаила был: «Полевая почта: Сахара-3». С конца 1942 года письма, которые мы посылали в этот адрес, возвращались с пометкой: «Предал словацкую кровь». После этого жандармы произвели у нас несколько обысков. В последнем письме, которое тайком передал нам незнакомый человек, Михаил сообщал, что он находится в «большом лесу».
Судя по этому письму и по рассказам некоторых солдат, с которыми он служил, мы решили, что он перешел к советским партизанам. Доходили до нас о нем разные сведения. Одни говорили, что он перешел к партизанам и несколько раз возвращался, чтобы увести с собой остальных солдат. Другие — что он погиб. А писем все не было.
Весной 1944 года, когда фронт был уже на нашей территории, Михаил навестил родителей, побыл у них два часа. И уехал, потому что у него было важное задание. Он говорил, что его несколько раз засылали в тыл к фашистам и что теперь перед ним последнее задание: он идет с ним на Берлин. Это была наша последняя встреча. Через несколько дней мы получили печальное известие из Свидника. Рассказали, что Михаил попал в засаду. Можно было уйти. Но он отослал товарищей и остался прикрывать их отход. Он подорвал себя и окруживших его фашистов гранатой.
Михаил похоронен на кладбище в Свиднике у памятника советским героям. Он воевал рядом с ними. Он лежит с ними в одной братской могиле. После освобождения Чехословакии Советской Армией Советское правительство наградило его медалью «За отвагу», а чехословацкое правительство — медалью «Чехословацкий партизан».
Иван Афанасьевич, если будете в Чехословакии, заходите к нам. Вы наш самый дорогой гость. Всех нас, родственников Михаила, его родителей, считайте такими же близкими друзьями, каким был для Вас Михаил. Каждому из нас Вы брат.
На память о Вашем боевом друге, Иван Афанасьевич, мы дарим его фронтовую фотокарточку. Ее нам оставил Михаил, когда уходил на Берлин.
Братья Михаила — Юра, Петр, Василь Кмиты».
Я видел эту фотографию. На ней два парня с автоматами на груди. Два брата — Иван и Михаил. Украинец и словак. Фотография лежит под стеклом на рабочем столе Ивана Афанасьевича Бондарчука.
Вот еще письмо. Его написали другие боевые соратники Бондарчука по партизанскому отряду, Павел Бобаль и Юзеф Вовраг.
«Дорогой друг Ваня Бондарчук! С большой болью должны сообщить тебе, что наш боевой товарищ Михаил Кмит погиб в Свиднике, на Дукле. Были мы и еще Стефан Кащак (ты знаешь его!) у родителей Мишки. Мы их навещаем. Мишку всегда будем помнить — золотой он был человек. Таким бы жить да жить. Ну что ж — надо жить и строить жизнь нам. Живым жить на земле и творить то, что завещали нам погибшие. И дружить. Крепко дружить. Как тогда, в партизанском отряде.
Обнимаем тебя: Павел Бобаль, Юзеф Вовраг».
Шло время. Они переписывались, эти старые добрые друзья. Писали о работе, о жизни, о детях. И о чем бы ни говорили в письмах — за строками их стоял образ простого словацкого паренька Михаила Кмита. В письмах была рассказана вся его короткая жизнь. Жизнь, которую он прожил. А в делах, в работе, в том, чем жили и для чего жили боевые товарищи словаки и русские, в тех делах как бы продолжалась его жизнь после смерти.
Как-то Бондарчук отдыхал в Карловых Варах. И конечно же, они приехали к нему туда, его старые боевые друзья. Повезли к себе в Банску Быстрицу, в Зволен, в Свидник на могилу Михаила Кмита. Он долго стоял у обелисков, склонив голову.
Потом с поездом чехословацко-советской дружбы Павел Бобаль и Юзеф Вовраг были у нас в стране. И Бондарчук показывал им свою родину.
И опять идут письма.
«Дорогой Иван Афанасьевич и вся твоя семья!
Получили от вас письмо. Большое спасибо. Сердечно желаем вам успехов, здоровья.
Мы почти все здоровы. Если не считать моей дочери Гиты, которая сломала ногу. Это она каталась на лыжах в Низких Татрах. Ты ведь помнишь Татры? Мы были там вместе с Павлом Бобалем, когда ты приезжал в Чехословакию.
Гита окончила среднюю медицинскую школу. Теперь ее приняли в вуз на фармацевтический факультет. Другая дочь, Марина, будет кончать среднюю школу. А у тебя сын кончает пятый курс медицинского факультета. Желаем ему успехов. Верю, что дети наши будут так же дружить, как ты с Мишкой Кмитом, как мы все.
Желаю успехов и здоровья. Юзеф Вовраг.
P. S. Это письмо писала я, Гита, потому что отец, как вы знаете, не умеет писать по-русски. Он мне диктовал это письмо. И потому извините, дорогой Иван Афанасьевич, за ошибки.
Гита Вовраг.
г. Зволен».
Теперь уже дочь чехословацкого партизана Гита Вовраг пишет письма сыну Ивана Бондарчука. Дети знают и помнят, что началась их дружба с дружбы отцов.
1974 — 1985 гг.
На берегу чистой и светлой якутской речки я увидел в начинающемся от самой воды таежном мелколесье неглубокие впадины с оплывшими от времени краями, заросшие густой травой. Ровной цепочкой они уходили вверх по крутому склону сопки.
— Что это? — спросил я Сорокина.
— Тут когда-то прошли геологи, — пояснил он. — Били разведочные шурфы, искали уголь.
— Нашли?
— А вон за горой Нюренгринский разрез!
Не знаю почему, эти шурфы напомнили виденные когда-то старые окопы в степи, за Волгой. Я сказал об этом Сорокину.
— Да? — отозвался он, — никогда не думал... — И с интересом, будто впервые видел, стал вглядываться в рыжий склон сопки...
Геологи построили дом. Не обыкновенный, в котором живут люди. А для работы: контору экспедиции. Радости не было конца — до этого ютились в бараке. Но сразу же начались огорчения, потому что каждому хотелось сидеть по-человечески, а дом хотя и в два этажа и с холлами, панелями и паркетом — всем не угодишь. Начальник экспедиции Сорокин извелся, пытаясь сделать так, чтоб каждый был доволен. Но поскольку, как известно, в таких случаях этого не бывает, он потерял терпение и вызвал своего заместителя:
— Разбирайся тут сам.
— Что так?
— Геологи называются! Вцепились в эти кабинеты!
Заместитель, рыжий, легкий на ногу, тут же взвился:
— А геолог что? Не человек? Напридумывали — рюкзак, гитара, романтика. А из маршрута он вернется весь ободранный, искусанный комарами — ему поработать над материалами тоже хочется в человеческих условиях.
— Ох, какой ты понятливый, — хмыкнул Сорокин. — И снова повторил: — Ну вот и разбирайся сам.
Сказал и уехал в Денисовку. Он ездил туда чаще, чем в другие места. Но не потому, что это недалеко от Чульмана. В Денисовке он когда-то начинал коллектором. Бурильщики поднимали керн, он документироровал. Те бурильщики все еще работают там, и всякий раз, приезжая в Денисовку, он испытывает такое чувство, будто вернулся в далекое детство.
Но детство его прошло в Новочеркасске. Здесь окончил институт. В журнале прочитал про Чульман. Там начинались крупные работы. Его больше всего поразили объемы — требовалось три тонны оконной замазки. И еще — экзотическая фамилия первого начальника экспедиции: Перваго. Замазка та давно уже осыпалась, а Перваго много позже он сменил на посту начальника. В том, что мир тесен и иная случайность порой кажется закономерностью, Сорокин убедился однажды в Якутске. В гостинице подошел к нему человек и спросил:
— Не был ли ваш отец преподавателем в Новочеркасском институте?
— Да. Читал марксизм-ленинизм.
— Я слушал его лекции. Где он теперь?
— Погиб на фронте.
Они молчали. Сорокину подумалось, как хотелось бы встретить человека, знавшего отца на фронте. Отец его был полковым комиссаром и погиб в первые дни войны...
На Денисовском участке его лаем встретила собака Кучка.
— Начальство не узнает, ай-ай, — пошутил старый бурильщик Иван Петрович Лосюк. Это с ним двадцать с лишним лет назад начинал Сорокин.
Ходили по буровой. Мастер Блинов жаловался на отсутствие запчастей, не хватало тракторов для перевозки буровых. Сорокин привычно слушал, привычно замечал для себя: об этом поговорить там-то, по этому вопросу позвонить в Якутск. Все было привычным. И только с одним не мог свыкнуться, что и он, и все эти люди — Блинов, Лосюк, Шмальц, Бенке уже не молоды. Вся жизнь их прошла здесь. Помнится, будто недавно еще договаривались: «Ты ко мне под Ригу приезжай». «Что там Рига? Вот у нас на Полтавщине!». «Бросьте вы! На пенсию выйдем — к нам в Новочеркасск! Какие места!»
Куда там! Все тут корни пустили, в Якутии.
Удивительные люди эти геологи. С виду кажется — беспокойное, кочевое племя. А сердцем чаще прирастают там, где все стало обыденным, но навсегда своим. Может, оттого все чаще тянет его, Сорокина, не в Новочеркасск, а в Денисовку, а если засидится месяц-другой по делам в Москве — Чульман начинает сниться.
Из Денисовки, не заходя в контору — пусть делят там эти треклятые кабинеты — поехал прямо в аэропорт, сел в вертолет и полетел на Дес. Так они называли крупное железнорудное месторождение, детальную разведку которого вела изыскательская партия Валерия Котина. И начальник, и главный геолог были молоды. Сорокин давно беспокоился — как у них там? А времени выбраться все не хватало.
На Десе к вертолету выскочила целая орава пацанвы.
— Откуда их столько? — удивился Сорокин. Поселок с вертолета показался крошечным.
— Растем. Вчера тут столько переживаний было. Жена помбура Хатиркаева родила двойню. Вы б нам денег на детясли подкинули под эту марку.
— Ладно-ладно. Бог подаст. Ты давай по делу.
Они ему докладывали вдвоем — Котин и главный геолог Кравченко. Дела шли неплохо во всех пяти буровых бригадах: с заданием справлялись досрочно. Рассказывали, что построили общежитие, сейчас вот детсад кончают, телефонизацией занимаются. Сорокин слушал с удовольствием. Хорошо распорядились ребята. В распадке добротный поселок поставили. Ничего, хваткие хлопцы, напрасно о них беспокоился.
— У нас какая беда? Бертонитовых глин не хватает, одна тонна осталась. Много теряем на перевозках. Надо бы нам о дорогах подумать.
Котин говорил ровно, Сорокин слушал, как всегда отмечая про себя, что надо предпринять.
— А Кравченко у нас третьего дня партбилет вручили на бюро райкома, — сообщил он.
— Чего это ты вдруг про Кравченко?
— Может, отцу позвоните в Днепропетровск? Обрадуется.
И опять Сорокин подумал о закономерности случайного в жизни. Вот он работал с Блиновым на Денисовском, а Котин — поммастера у Блинова. А здесь когда-то они искали железо с отцом Кравченко. Он теперь профессор в Днепропетровске. Уезжал из Чульмана, все говорили:
— В теплые края потянуло. М-да, не того геолог...
Но сын Кравченко вернулся в места отцовской юности, работает на Десе главным геологом и, судя по тому, как они тут обживаются, уезжать не собирается.
— Как дома? — спросил Сорокин главного геолога.
— Да ничего. Жена работает. Пацан один дома.
— Как один? Ему ж четыре года?
— Детсад кончаем, полегче станет, — спокойно объяснил главный геолог. — Да ничего. Помните, дядь Володя, в Чульмане когда жили, я таким пацаном тоже один оставался?
Сорокин шагал рядом с ними по поселку и то, что был выше их ростом и приходилось, обращаясь к ним, невольно поглядывать чуть свысока, вдруг начало его смущать.
Но когда Кравченко назвал его доверительно дядей Володей — успокоился. Может, от этого домашнего «дядя Володя» опять почувствовал себя, как в Денисовке...
Теперь он летел обратно. Таежное мелколесье плыло под вертолетом, змейками вились малые реки, стороной далеко-далеко высился над тайгой Становой хребет. Сорокин узнавал знакомые места, зорким глазом выхватывал из глухомани следы старых шурфов, которые они когда-то проходили. Возвращаясь мыслями к делам, которые ждали его в экспедиции, вдруг сердито подумал: «И никто, понимаешь, не требовал отдельного кабинета с окнами на солнце».
Человек с юмором, Сорокин, рассказывая мне позже об этих своих переживаниях, сказал: «Я в тот день сам себе напоминал самовар, в котором угли погасли, а внутри все еще кипит». Размышляя об утреннем разговоре со своим замом, он вдруг вспомнил: «А вот, скажем, Иван Филин, наверное, один, который не заходил по поводу переезда в новое здание».
Всю оставшуюся дорогу до Чульмана под ровный гул двигателей он стал думать о геологе Филине, с которым судьба его давно когда-то связала тоже здесь, в этих местах.
Вот человек, про которого можно сказать, что он всю жизнь прожил на ногах. Филин Иван Петрович сидит против меня, положив на стол тяжелые руки, лицо у него крепкое, сильно обветренное, плечи даже под пиджаком угадываются сильные, а во всем облике, хотя разговор у нас размеренный и спокойный — порыв, движение, будто ему не сидится на месте, потому что обязательно надо идти вперед, все вперед. Это уже — характер.
— ...Сам я полтавский, девятнадцатого года рождения. Учился в Ленинградском горном. А тут финская война. Нужны, говорят, лыжники. А у меня — первый разряд. Пошел добровольцем. Война кончилась — я опять в институт. Меня увлекала минералогия. А был такой минералог Успенский Николай Михайлович, заметил меня, говорит: «Набираю людей в партию, на Бурею едем, олово искать». «Со всем, говорю, моим удовольствием». Молодой был, романтик. Это летом сорокового. Ехали поездом дней пять. Потом — теплоходом до Чекурды. Успенский уехал в Хабаровск на продучет становиться. Меня за старшего оставил, а Леньку Суворова — вместе с ним на финской в одном батальоне были — за коллектора. Нанял я рабочих, купили долбленку и пошли по реке вверх. Тут подоспел Успенский. И лето мы там проработали. Ходили в маршруты, занимались глазомерной съемкой, брали шлифы, тут же промывали. Искали касситерит.
Было нам тогда с Ленькой по двадцать два года. Войну финскую прошли, в снегах замерзали. Но вот что я заметил. Ей-ей, тут в тайге было не легче — болота, гнус, пешие маршруты. Молодой, а падал иной раз под вечер замертво. Думал, вернусь домой — баста. К слову сказать, я это себе после каждого полевого сезона говорю вот уже сорок первый год...
Да. На другой год устроил меня Успенский в партию на Алдан, слюду искать. Выехали мы девятнадцатого июня, а 22-го — речь Молотова. Мы было назад, а начальник партии — дисциплина прежде всего. Да и война, мол, скоро кончится. Лето отработали, а душа неспокойная. Осенью в Иркутске я пошел в военкомат. Так и так, мол, был добровольцем на финской. Мне говорят: «Работай».
Осел я в Томоте. В сорок втором, в декабре дали задание проверить заявку в поселке Чагда. Это на реке Учур, притоке Алдана. Достал я десять оленей, нарты. В проводники дали мальчонку. Все же на фронте. Пошли. На нартах продовольствие, мы пешком. А идти четыреста километров. И метели, и мороз под шестьдесят. По пути растеряли оленей. Мальчонку я оставил у охотников, сам пошел... Сколько хожу? Раньше за сезон четыреста-пятьсот километров проходил. Сейчас — за сто. Возраст... Да... Дней пять шел. Провалился под лед. Еле выбрался. Хотел костер развести — не могу, руки не слушаются. Спать хочется, а жить — еще больше. Подобрали меня охотники эвенки. Разрезали валенки, дали свою обувку. Добрался до Чагды, а заявитель ушел на фронт. Выходит, что ж я, напрасно пропадал?
Обходил всю Чагду, нашел старика, который от заявителя слышал о находке месторождения. Пошли с ним на камусовых лыжах — без них зимой сопки не пройти. Приводит на речку, к обрыву. Смотрю. Да, видны следы слюды. Взял образцы. А обратно-то — во как не хочется. Да надо. И верно я сделал, что поспешил. Когда меня не было, оказывается, прислали мне повестку. Вызывают в Алдан, в военкомат. Слава-то богу! Но пока я до Томота добирался, на меня пришла бронь. Вот-те на, навоевался. Из Томота направили меня в Тимтон съемщиком. Там я позже месторождение слюды нашел. Ну, а разведали уже другие...
Да, а в Чульмане с пятьдесят шестого. Вместе с Сорокиным начинал, Владимиром Тимофеевичем. И все съемщиком. Что делаем? Завозят вертолетом съемочную партию человек в тридцать-сорок в тайгу, ну там продовольствие, снаряжение. Потом ждем, подгонят
оленей дней через пяток. Бывает, месяц ждем. Без оленя тут ни шагу, а олени — дефицит. С Камчатки завозим. Вот и нынче переживаем: обеспечат ли? Ну, а на месте разбивают на отряды. Места дикие. Зверь какой? Медведь, россомаха. Волки? Есть. Но они на болото не ходят, боятся... А олени прибыли, и начинается главная работа. Тяжелая, что говорить, тут деньги зря не платят. Жара, гнус, маршруты по сопкам тяжелые. А шурфы копать, брать шлихи? А дождь да роса? Дрожишь не от холода, а от страха, чтоб карту не испортить...
Романтика? Как сказать? Не знаю что это, но как весна — тянет меня в тайгу и все тут. Не могу без нее. Позапрошлым летом были у меня в партии две дивчины из Старого Оскола. Техникум кончают. Тоже все про романтику вечерами гудели. Но, скажу тебе, бедовые девчата: что палатку поставить, что дров наколоть, что на веслах идти против течения. Все делали, другой парень бы не вынес. И не жаловались. Больше того — нравилось.
Он встал, коренастый, большерукий, очень сосредоточенный, сказал:
— Нынче на Алгому пойдем. Это километров пятьсот отсюда, на угле будем работать. Вы не знаете, скоро Владимир Тимофеевич вернется? Как там с оленями решается?
И все глядел в окно. Ему не сиделось на месте. Он всю жизнь на ногах.
Вот о нем-то думал в тот день в вертолете начальник экспедиции, вовращаясь с Дёса в Чульман. Выйдя из вертолета, увидел неподалеку на траве свернутую палатку, закопченное ведро, мешки с образцами. Двое заросших молодыми бородами ребят сидели тут же. Вгляделся — нет, не свои.
— Откуда, хлопцы?
— С Олимпийского месторождения, — трогая бородку и словно оправдываясь, сказал тот, что был в очках: — Пять месяцев ходили.
— Пласт?
— Нет, склонное, — отозвался другой и, помолчав, добавил: — Между прочим, девяносто процентов руды.
Сорокин ехал домой и думал о том, что, может, он был не прав утром в разговоре со своим заместителем? Может, и вправду все они заслужили по отдельному кабинету с окнами на солнце — старые бурильщики из Денисовки, прирожденный съемщик Филин, сын профессора Кравченко. И вот эти два незнакомых геолога тоже. Только почему-то они не приходят и не просят.
1981 г.
Люди в санатории знакомятся быстро, и сразу же устанавливаются простые и добрые отношения: никто ничем не связан на отдыхе...
Леонид Иванович стоял первым во главе длинной очереди за билетами на вечерний сеанс. Этим летом в Крыму стояла сильная жара. Солнце палило нещадно, пахло разогретой хвоей и розмарином. Кассир лениво копался в своем окошке-амбразуре. Очередь нервничала, готовая во всем обвинить Леонида Ивановича. От жары и волнения рубаха на спине у него взмокла и пошла темными пятнами. Проклиная все на свете, Леонид Иванович ежился от неуютности. И тогда из очереди вышел темноглазый человек и стал обмахивать Леонида Ивановича сложенной вдвое газетой, сочувственно приговаривая:
— Жарко, браток, жарко...
— Помираю от жары...
Потом, когда билеты были куплены, я спросил Леонида Ивановича:
— Вы знаете этого человека?
— А, того казаха? Знаком с ним сорок лет, а знаю три дня, — засмеялся Леонид Иванович.
— Как это?
Три дня назад они сидели вдвоем на скамейке у входа в санаторий, курили втихаря — в санатории курить категорически воспрещалось — и перемывали косточки медперсоналу, на их взгляд, излишне рьяно оберегавшему их покой. Встречались они в санатории вот уже года четыре подряд: так выходило, что приезжали в одно и то же время. Пару раз вот так же сиживали рядышком, говорили о том, о сем, в том числе и о войне. Но без подробностей, односложно: «Воевал?» — «А как же, десантник». — «А я в артиллерии». — «Да, хлебнул...» Но больше — про сегодняшнее говорили — о работе, о детях, о положении в Польше. Или, как вот сейчас, о слишком «рьяных» сестрах и нянечках.
Подошел автобус с новенькими. Леонид Иванович от природы человек общительный, поздоровавшись, просто так, от нечего делать, поинтересовался у одного:
— Откуда?
— С Севера. Олонец знаете?
— Олонец, — встрепенулся сосед Леонида Ивановича, его звали Амирханом, — это там, где Лодейное поле.
— Надо же, — сказал Леонид Иванович. — Мы там стояли перед форсированием Свири.
— Постойте, — перебил его Амирхан, — так я тоже у Лодейного поля был. И Свирь мы форсировали.
— 21 июня.
— Точно. Утром 21 июня сорок четвертого года.
Каждый из них потом рассказывал об этом бое на Свири свое, как и что кому запомнилось.
Леонид Иванович:
— Я в тридцать девятом, чтоб приняли в комсомол, накинул себе два года и потому на фронт попал в сущности мальчишкой. Воевал в воздушно-десантных войсках, автоматчиком в тяжелосамоходном артиллерийском полку. В июне сорок четвертого после переформировки под Москвой получили мы новую матчасть, нас погрузили на платформы и — на Карельский фронт: Прошел слух, куда-то под Лодейное поле. Интересно, думаю, что это за Лодейное поле. Старики наши ворчат: «Север, гиблое место: камень да болота». Сам город видел я мельком, он сильно был разрушен. Неделю мы стояли в лесу. Я к тому времени дослужился до сержанта, взяли меня в экипаж заряжающим, и я был в то время очень занят новой танкистской формой. Жара стояла, а я шлемофон не снимаю.
В ночь на двадцать первое июня нас подняли по тревоге, и мы скрытно выдвинулись к самому берегу Свири. С той стороны постреливали...
Амирхан:
— Двое суток мы шли лесом. Сказали — под Лодейное поле. Сам я детдомовец, по-русски говорил неплохо, а это название ну никак не запомню. Когда на место пришли, напарник мой, тоже казах, говорит: «Что ты все бормочешь? Не мучайся, прошли мы Лодейное поле. Уже у Свири». Окопались, как положено. Утром глянул я: мать честная, речка быстрая, вода серая, а против наших окопов так самое широкое место. Немцы с того берега стреляют, а командир нашей бригады смелый человек Макаров ходит из окопа в окоп, подбадривает: «Не дрейфь, хлопцы. На тот берег выберемся, мы им дадим дрозда».
Да... Ну день сидим, ночь. Готовим плавсредства: плоты, лодки. Танки подтянулись, артиллерия, стали рядом. А ночь на Севере какая? Во, с ноготь.
Белая ночь, ее будто и не было, а она уже на излете. И вот на рассвете, помню, туман густой стоял над рекой, только в сон стало клонить, тут и началось. Сначала отбомбилась наша авиация, потом приступили мы. Наша артиллерия должна была подавить огневые точки противника, чтобы дать возможность пехоте начать переправу.
Накануне вечером снова пришел в окопы комбриг Макаров, спрашивает: «Помните, какое завтра число? Правильно, 21 июня. Мы должны фашистам крепко про это число напомнить. Завтра Свирь будем брать. Может, добровольцы есть первыми пойти? Дело, конечно, такое — «или грудь в крестах, или голова в кустах». Лихой был мужик.
Да... Напарник мой мне и говорит: «Пойду я первым». «Почему же это ты?» — спрашиваю. «А вон из других рот один украинец идет, один грузин. А нас из Казахстана тут двое. Ну ты молодой, а я уже пожил». Ему было где-то лет сорок. Кстати, под немецким огнем он переправился на тот берег одним из первых...
Леонид Иванович:
— Мы били по тому берегу прямой наводкой. В самоходке стояла страшная жара. Казалось, что голова вот-вот разлетится на куски от грохота. Мы задыхались от духоты и пороховой гари. Так продолжалось около часа. Когда отстреляли боекомплект, я поднял люк и, совершенно оглушенный, вывалился на землю. Рядом в окопе лежал солдат. Ждали команду к атаке. Хотелось пить. Я попросил: «Браток, напиться есть?» Он протянул мне фляжку. Выпив ее залпом, я тут только опомнился: «Извини, брат». Он повернулся ко мне: «Чего там, в Свири свежей наберем». Что я запомнил? Узкие глаза и лицо в оспинках...
Амирхан:
— Артиллерия наша гвоздила так, что под нами земля ходуном ходила. На том берегу — сплошной огонь и дым. Ну, думаю, живого места нет. Пошли наши первые на лодках. Я все стараюсь угадать, в какой мой напарник... А потом — ракета, и пошли мы.
Я, помкомвзвода и еще в моей лодке семеро. Гребем, а немец, гад, бьет с той стороны. Вижу, один рядом упал, другого ранило. Гребем, из сил выбиваемся: кто веслом, кто прикладом, а кто просто рукой. А немец сыплет...
Как в воду прыгали, как рвались на берег — это уже помню, как в тумане. Пришел в себя, когда увидел на бруствере немецкого окопа убитого своего напарника. Тут его достала фашистская пуля... А командир кричит: «Вперед! Вперед! На Олонец!»
Леонид Иванович:
— Уже когда отстрелялись и десант ринулся через Свирь, я все всматривался: где там мой рябой солдатик с фляжкой. Но над Свирью стояли огонь и дым, перемешанные с туманом.
Сорок лет спустя, во все глаза глядя друг на друга, они вспоминали разные мелкие подробности и ахали от удивления:
— Неужто это был ты?
— Я, конечно.
— Да как же ты меня запомнил?
— А рябинки на лице.
— Верно. А я только и помню танкиста в шлемофоне.
— Точно.
— Ну и ругал же я артиллеристов, когда переправлялись, а недобитые фашисты полоскали нас. Тебе не икалось?
— Этого не помню.
Они сидели на скамейке, смотрели на море, на застывший на горизонте большой смутно-голубой пароход, похожий на чудо, на гору Кошку, свалившуюся на солнцепеке одним своим ухом прямо в синее море, и вспоминали прошедшую войну, своих друзей-товарищей, которые полегли в боях, и говорили о том, что, слава богу, все это позади, ну а вот им выпало жить, и жить хочется хорошо и долго.
Вскоре после того боя на Свири Леонид Иванович Загайнов был ранен и демобилизовался инвалидом. Теперь он доктор юридических наук и работает в Институте государства и права Академии наук СССР. А Амирхан Сейтмаганбетов после, как взяли Олонец, кончил войну в Вене и вернулся домой в сорок седьмом. Сейчас он — ответственный партийный работник в Новороссийском районе Актюбинской области. Года три назад здесь, в санатории, он узнал, что награжден орденом Трудового Красного Знамени. Среди тех, кто пришел его поздравить, был и Леонид Иванович. Но тогда они еще не знали, что знакомы почти сорок лет.
И чего только не случается в этой жизни...
1982 г.
Этот странный яшули Ашир Аннабаев отличается от своих сверстников тем, что в свои восемьдесят с лишним лет не страдает старческой бессонницей. И это обстоятельство, кроме всего прочего, имеет еще одно важное преимущество. Старый человек, еще не потерявший способности удивляться, открывать новое с высоты прожитых лет, он во все глаза смотрит на окружающий его мир, а это так удобно при свете дня.
Некая странность его и в том, что он не просто ходит, скажем, по улицам, но подолгу стоит в местах, на первый взгляд ничем не примечательных. Ну, на пример, вот здесь, у старой глинобитной кибитки, под старым одиноким деревом. Впрочем, и кибитка, и корявое от старости дерево — только в его воображении. Да, стояла когда-то на этом месте и кибитка с подслеповатыми оконцами во двор, обнесенный дувалом, шумел в голых ветвях теплый ветер с предгорий в тот далекий мартовский день. Ну да, на этом самом месте, если память ему не изменяет, все и происходило. Молодые были, горячие. Собирались по первому зову секретаря комсомольской ячейки Реджепа Чарыева. Это тот, у которого сын сейчас генерал. Чарыев совсем молодой тогда был, но знал что-то такое, что выделяло его среди них. Великий дух жил в его душе, если даже баи, которых поприжала Советская власть, побаивались его. За ним шла вся дехканская голытьба.
По молодости лет сын батрака и сам батрак Ашир Аннабаев, не задумываясь глубоко, безоглядно верил в то новое, что вошло в их жизнь.
В марте двадцать четвертого, спустя два месяца после смерти Ленина, Чарыев сказал им:
— Мы все должны провести линию товарища Ленина. Самые достойные будут приняты в партию.
После того собрания вон сколько пролетело лет — вся жизнь. Забылись детали, подробности, поистерлись имена, но остался тот неистребимый революционный дух. Чарыев тогда сказал:
— Надо учиться.
И еще он сказал, что так завещал Ленин. Ашир Аннабаев уехал в Ашхабад, и за учебой открывалась ему новая жизнь. Он вел пропагандистскую работу среди красноармейцев, и тут его приметил и отличил командир полка Смирнов. Молчаливый, бритоголовый. Говорили, что всю молодость он провел на царской каторге. Он-то и дал ему рекомендацию в партию. Это было перед самым окончанием рабфака. Ашир возвратился в Кипчак учителем.
Той школы теперь нет. Ее позже разнесли басмачи. Но первых пятьдесят учеников Аннабаев довел до четвертого класса. Сейчас нет-нет, услышав знакомую фамилию в разговоре, вспомнит: «А не внук ли это того самого упрямца, который, приходя в класс, никак не мог привыкнуть к парте и сидел весь урок на полу, подвернув под себя ноги?» Как они горевали по той первой школе. Ведь они ее сами своими руками слепили — неказистую, с маленькими окнами, с глинобитным полом.
Теперь Ашира Аннабаева наперебой приглашают в другую школу. Эвон вознеслась — лучшее строение в Кипчаке. А может, лучше все же детский комбинат? Садик, ясли... Хотя нет, школа лучше. Она дороже, потому что и эту новую тоже закладывал он.
Сейчас здесь десятилетка, и в ней почти полторы тысячи учащихся, и директор ее Байрам Мамедов — («Не правнук ли он того сорванца?..» — по привычке думает Аннабаев) — так вот, директор школы всякий раз при встрече говорит:
— Уважаемый яшули, что-то давно не заходили к нам. Наши дети всегда рады своему главному учителю.
Потом в Кипчаке создавали колхоз. Велиев Мерет был первым председателем. Какие страсти разгорелись! Не понять, от чего было жарче — от палящего ли солнца, или от бури, бушевавшей в душах людей. Недавно приехал в гости в родной Кипчак генерал. Сын того самого Чарыева, что был когда-то у них секретарем комсомольской ячейки. Разговорились об Афганистане. Тут ведь вот рядом граница, рукой подать. Переживают все, что там и как. Ну революция, ну скинули короля, а дальше? И слушая молодых, Аннабаев думал, вспоминая те далекие тридцатые годы: «Им там в Афганистане легче. Только взгляд кинул на нашу сторону, только поглядел на поля, на их Кипчак, выросший и вверх и вширь — не надо и агитировать. Мы же шли, как в песках — не было троп, не было хоженых дорог».
...Ах, Кипчак, Кипчак — тут и воздух другой, и земля иная, и небо совсем не такое, как повсюду. Но уезжает опять Ашир Аннабаев из родных мест. На этот раз далеко, в неведомую Москву, в Коммунистический университет трудящихся Востока...
Москву он узнал и полюбил душой другого, запомнившегося на всю жизнь человека — Ага Каррыева. Отец его потомственный дехканин, родом был из Кипчака. Сам Ага в Москве переводчиком у туркмен, учившихся в университете.
— Ты не смотри, что здесь все не так, как в Кара-Кумах, — внушал он Аннабаеву. — Москва это тоже, как наш Кипчак, только больше. Ты гляди на людей. Вон старик, он как наш яшули Дурдыев. Помнишь Дурдыева?
Много лет спустя этот веселый черноглазый переводчик Ага Каррыев стал крупным ученым, вице-президентом Академии наук республики. А та самая просторная и светлая школа, что стоит сегодня в центре Кипчака и фундамент которой закладывал он, Ашир Аннабаев, названа именем Ага Каррыева.
...Как торопится потревоженная воспоминаниями молодости живая человеческая память, спешит вынести на свет божий все, что было в этой долгой, многотрудной жизни. Был Ашир Аннабаев после учебы в Москве начальником политотдела МТС в Каахке, редактором газеты в Чарджоу, партийным работником. И всегда стоял перед глазами Кипчак. В пятьдесят четвертом, будучи секретарем райкома партии в Бахардене, прослышал — что-то неладно в Кипчаке, захирело, запущено хозяйство. Война прошла на Западе, но своим черным крылом задела Кипчак. Многие не вернулись, надрывались старики и женщины, работая на фронт, обессилела земля. Аннабаев попросился туда поднимать отстающее хозяйство.
Ашир Аннабаев все такой же высокий и прямой, как в молодости, все еще крепкий и сильный, стоял в родном Кипчаке у самого истока своей жизни.
Из старых товарищей немного осталось. Мерет Валиев, когда они собрались вместе, спросил тогда:
— Ладно, мы уж тут безвылазно. А ты-то чего с такой высоты?
— Так Кипчак... — не нашелся что ответить Аннабаев.
И вот уже сегодня не по-весеннему ветреным холодным мартовским утром он стоит перед зданием колхозной конторы, высокий, прокаленный насквозь горячим песком и солнцем, еще крепкий в свои восемьдесят лет, с живым взглядом не по-стариковски молодых умных глаз. Фундамент этой конторы и Дома культуры с просторным залом — тоже закладывал он в пятидесятые годы. Тогда же «пробивал» школу. Ему говорили:
— Сейчас главное — поднимать хозяйство.
Он доказывал в ЦК:
— В двадцать четвертом у нас еще не было колхоза, а мы строили школу. Разве мы ошиблись?
Они тогда многое сделали. Поднимали хозяйство, расширяли посевные площади — спешил к ним живительный Кара-Кумский канал — закладывали фундаменты новых домов, сады и виноградники. Потом, позже, уже другие доведут начатое ими до конца.
Да и есть ли он, этот конец? Мы ведь вечно будем стремиться вперед, к лучшему...
Вот они сидят четверо в колхозной конторе — первый секретарь райкома партии Нурмурад Оразгельдыев, председатель колхоза Мейдан Аннадурдыев, его заместитель по культуре, секретарь парткома Хурма Шаммахова, ион, Ашир Аннабаев. Он тут, как яшули — старый уважаемый человек. У них в колхозе существует совет яшули, пользующийся непререкаемым авторитетом.
Старый Ашир догадывается, что председатель колхоза пригласил его неспроста на эту беседу, для поддержки. Председатель ему вообще-то нравится. С тех пор, как Ашир ушел на пенсию с должности председателя, он по-особенному ревностно приглядывается ко всем, кто становится у руля в колхозе. Не все ему по душе. Иной раз остановит себя — хватит брюзжать, старик ты уже, старик. А душа не спокойна.
Мейдана Аннадурдыева избрали председателем два с лишним года назад. Раньше он был главным бухгалтером в соседнем колхозе, и иные сомневались:
— Тихий он какой-то.
Другие говорили:
— Хватит с нас бойких. Последний довел до ручки хозяйство. Этот экономику знает.
Но кроме экономики, он знал главное: все начинается с человека. И совсем не случайно правой рукой у него сегодня спокойный, рассудительный партийный секретарь Шаммахова. И совет с людьми, забота об их быте, о судьбе каждого, и чтоб судьба эта слилась с судьбой всего Кипчака — тут они многое сделали. Хозяйство пока не самое лучшее в районе, но оно быстро набирает силы. Одно из первых заседаний правления председатель начал неожиданно полушутя-полусерьезно:
— Вот говорят же, что земля — колыбель человечества, но, мол, не вечно же он в ней должен находиться.
— Это про космос, — подсказал кто-то.
— А я о нашей кипчакской земле, — продолжал председатель. — У нас под боком канал. Мы — большой огород и сад под Ашхабадом. Нам надо расширяться и расти.
Это его идея была об освоении бросовых земель. В первый год они освоили немного. Заложили пятьдесят гектаров виноградников, в междурядьях посеяли репчатый лук, посадили сад. А председатель, посоветовавшись с яшули, — тут его Ашир Аннабаев здорово поддержал — глядел дальше:
— Надо осваивать новые земли, что рядом лежат.
Он «пробил» свою идею в Министерстве мелиорации. И дело вроде бы сдвинулось. Решено бурить там десять первых скважин. Вот сидит сейчас председатель — молодой, разгоряченный, доказывает секретарю райкома:
— К тем пятидесяти гектарам мы к концу будущего года прирастили бы еще триста!
— В чем же дело?
— Так Главкаракумстрой у нас всего один экскаватор держит на Бекраве.
Секретарь райкома разводит руками.
Старый Ашир Аннабаев, в свое время побывавший в роли того и другого, сидит, выпрямившись, в неизменной лохматой шапке, запахнув полы длинного халата, слушает их разговор и думает: «А чего, собственно, они меня позвали. Они ведь образованнее меня, и все у них будет хорошо. А я что? Мне вон внуков надо нянчить. Их двадцать восемь человек. Вот сейчас встану, скажу об этом и уйду».
Но он не встанет и не уйдет. Он будет, может быть, даже молча сидеть до конца разговора. Но от этого спокойнее и надежнее будут чувствовать себя все, кто сегодня рядом с ним.
Дорогие наши яшули, как многое в этой жизни вы умеете. Даже когда просто молчите.
1982 г.
Заминка вышла в самый что ни на есть ответственный момент. Торжественно открывали на площади перед заводоуправлением монумент. Вершинину показали: дернешь за этот шнур, и покрывало само спадет. Подали команду, он хочет дернуть, а сила в руках пропала.
— Ну чего ты? — толкают его в бок.
— Заело, видать...
— Крепче дергай. Силы, что ли, нету?
Он хочет еще крепче потянуть, а сила-то и вправду пропала от волнения. Может, открывал Вершинин не просто монумент, на котором водрузили знаменитый зеленый автозаводовский Газик довоенного выпуска, а всю свою жизнь, свою судьбу. Потому как имела его фамилия прямое отношение к этому газику...
По весне где-то получил Денис Иванович Вершинин письмо из деревни Медведково Кировской области от дяди Сафония Кузьмича. Тоже Вершинин. У них там до войны вся деревня сто двадцать дворов и только три фамилии. Одна из них, самая многочисленная — Вершинины.
Так и так, писал дядя, почитай, один я тут из роду-племени остался, мне под восемьдесят, приехал бы навестить. Слыхал, мол, высокую награду тебе дали, не загордился ли? Ты уж приезжай. Порадуй старика.
Последний раз Вершинин ездил в родные места с женой, на мотоцикле. Два дня добирались. В этот раз Зоя Ивановна не поехала, она дорабатывала до пенсии, и Вершинин решил отправиться один.
— На машине, что ли, поедешь? — спросила Зоя Ивановна. Вершинин, подумав, ответил:
— Неудобно на машине. Вишь, просит — с наградой. А тут еще и на собственном «Москвиче».
— «Москвичей» сейчас в деревне поболе чем в иных городах.
— Все одно неудобно как-то, — повторил Вершинин. — Поездом поеду.
— И то верно...
Прежде чем пойти в дом к дяде, Вершинин долго бродил по знакомым местам. Все тот же был просторный луг и светлая до самого дна речка Лобань. Только все стало как бы помельче. И речка мельче, и домов меньше — с два десятка. Из старых своих знакомых встретил он закадычного дружка Савелия — в школе вместе учились. Узнал Вершинина, искренне обрадовался:
— Слыхал-слыхал, что ты стал знаменитым токарем. — А я вот пожарником в колхозе. Тоже, скажу тебе, работа, иной раз просто-таки геройская.
Он остался все таким же шутником, этот его друг Савелий, как и много лет назад, когда вместе лазили за огурцами в соседский огород. Савелий продолжал:
— Помнишь нашу пожарку до войны? Сейчас у меня, брат, техника ого-го. Будь такая в те поры, может, так бы вы в Медведкове и остались.
Вместе припомнили, как в тридцатые годы один раз погорели Вершинины. Кое-как-встали на ноги, новый дом сладили (отец был плотником). А на другой год, как назло, опять пожар. Семья-то — шестеро, старшему Денису восемь лет. Смотрят — не выдюжить. Так погорельцами и уехали в Горький...
Вечером сидели у дяди Сафония Кузьмича, и тот скупо рассказывая о своем житье-бытье, все возвращался к Денису:
— Ай да молодец ты, Денис. Вот отец бы порадовался, будь жив. Сам он был столяром первостатейным. Никто лучше его не мог сладить колесо для брички, или дугу, или там бочку под капусту. А посуду какую мастерил? И вот что интересно. Помнится, один раз солонку соседская старуха Ситникова просила сделать. Ну, он ее вырезал, а не отдает, держит у себя. Бабка ему — Иван, давай, мол, солонку. А он — нет, погоди, ее ж еще лучше можно сделать, а то неказистая будет, люди спросят — кто делал? Вершинин!
Вот так. Что солонка? Ей в те поры цена-то копейка. А он во как!
Интересно б найти ту солонку, подумалось Вершинину. Да где там, сколько лет прошло.
И еще подумалось — вот, выходит, корни-то откуда. В войну, когда они уже жили в Горьком, отец работал обрубщиком в литейном цехе на автозаводе, а Денис учился в ремесленном училище, послали их троих из ремесленного в цех к станку. Не хватало токарей. Точили снаряды. Неплохо справлялись. А были у них в заначке победитовые резцы для чугуна. Денис предложил:
— Хлопцы, а ежели резцы эти применить?
— И так с нормой справляемся.
— Будем же больше давать.
Ребята ни в какую. Как это, без разрешения? Но Денис уже загорелся и остановиться не мог. В конце смены пришел мастер и за голову схватился, увидев гору деталей:
— Ну напахали!
— Так лучше ж хотели.
— Лучше — уметь надо. Чем измеряли?
Денис смущенно показал самодельную скобу — штангеля не было. Вызвали контролера из ОТК, проверили. Все по размеру. Тогда-то получил он первую в своей жизни награду — хлопчатобумажный костюм, бушлат с сияющими молоточками в петлицах... М-да, а ведь тогда Денис ничего не знал про отцовскую солонку...
Взяли отца на фронт.
— Гляди тут, — наказывал он Денису, — за старшего остаешься.
Не думал и не гадал Денис, что через три месяца придет в дом похоронка, из которой станет известно, что отец погиб на Курской дуге...
Через год, окончив училище, Денис Вершинин пришел в цех кузнечно-прессовых штампов и встал у токарно-винторезного станка. Мы с ним были в этом цехе.
— С того самого дня я тут, почитай, сорок лет. Можно сказать, не сходя с места. Впрочем, нет. Станок мой вначале вот тут стоял —в двух метрах. — Вершинин смеется. — Выходит, за все эти годы я продвинулся всего на два метра.
Но это же, конечно, шутка. Далеко в жизни продвинулся Денис Иванович Вершинин.
Казалось бы, на первый взгляд монотонная однообразная работа — ровно гудит станок, бежит сверкающая стружка. И так изо дня в день, сорок лет в одном цехе, на одном месте. Вот мы часто говорим — творческий труд, вдохновение, поиск, горение. А какое тут вдохновение, если перед тобой несколько смен подряд одна и та же деталь, и ты уже механически привычно проделываешь одни и те же отточенные до автоматизма движения. Есть, конечно, ремесло. Человек им овладел в совершенстве, он делает свое дело мастерски, добросовестно, добротно, но не больше. Суть характера Дениса Вершинина другая. Он все хочет делать лучше. И потому ему работа не в тягость.
Может, это началось с того случая, когда он, помните, победитовый резец поставил, когда в войну точил снаряды. И после что б ни принимался делать, какую б деталь ни поручали, даже самую простую, непременно думалось — а как бы быстрее, экономнее, больше? Это стало уже чертой характера, привычкой. Забывалась монотонность работы, спорилось дело.
Сразу после войны на заводе стали применять скоростное резание металла. Для него нужны были твердо-сплавные резцы, а их не хватало. Выдавали только опытным мастерам. Те стали пробовать, а дело-то новое, сразу не идет. Старый опытный токарь Владимир Иванович Ширяев первым начал. Как ни бился — не получается. А Вершинину интересно, попросил резец.
— На, бери, — сказал Ширяев.
Вершинин только было принялся, приходит инженер:
— Кто позволил?
— Я позволил, — сказал Ширяев. — Этот парнишка божьей милостью токарь, поверь мне, старику.
Вершинин торчал в цеху смену за сменой. Он осваивал резец, но пошел дальше. Поняв, что при высоких скоростях резец нестоек против ударов, он предложил поставить станок на фундамент, чтобы устранить вибрацию, приладил защитный экран, и дело пошло лучше. Это в тот год ему вручили значок «Отличник автотракторной промышленности».
Он твердо убежден, что жизнь на том и стоит, чтобы человек не просто жил день за днем, а думал над тем, что он делает.
Неумолчным ровным гулом наполнен цех, пахнет сверкающая стружка пережженным машинным маслом, на столе под рукой у Вершинина высится горка готовых деталей. Я заметил, пока он разговаривает со мной, у него одно выражение лица — веселое, глаза поблескивают, но вот он надевает очки, нажимает кнопку. Бешено вращается шпиндель с заготовкой, Вершинин слегка склоняется над станком, и это уже другой человек. Кажется, ничто не может оторвать его от работы.
Мы потом много и долго говорили с Денисом Ивановичем про цех, про работу.
Он рассказывает, что как наставник подготовил пятнадцать учеников своих. Иные до сих пор рядом. Александр Сидо, например. Вот станок его напротив. Это теперь мастер настоящий. У него уже свой ученик Сережа Корнилов из того самого ремесленного училища, которое закончил Вершинин много лет назад. Еще Саша Гуляев, любимый Вершинина ученик. Он этого не скрывает.
А многие перешли в литейный цех. Там дают пятый разряд. Может, оно и понятно. Надо расти человеку, без этого нельзя. Вон Кураев Алексей Иванович был у нас тут слесарем по штампам вроде бы недавно. Учился заочно. А сейчас во как взлетел — управляющий инструментальным производством. А Борис Петрович Крутов — тоже со мной слесарем работал — заместителем у него.
— Не завидуете? — спросил я и, устыдившись бестактности, поправился: — Хорошей завистью?
— Чему завидовать? — не задумываясь, ответил Вершинин. У меня ж работа в тыщу раз интереснее.
Подошел парень в спецовке, в берете, поздоровался.
— Упарился, Денис Иванович!
— Так ты вон наваливаешь на тележку гору поковок: Ты кран-балку возьми.
— Скорее ж хочется.
— Нет, ты уж поаккуратнее.
Когда отошел, Вершинин рассказал, что мать его работает гардеробщицей. Встретила Вершинина, просит — отбился парень от рук, форменный тунеядец, на учете в милиции. Помоги, мол. Вершинин — в милицию. «Хочешь взять?» — говорят. «Хочу, и человеком сделаю». «Ой, гляди!» Дали направление. Вершинин с матерью, с этим самым парнем к начальнику цеха: так и так, мол. Тот посмотрел документы, говорит матери с сыном: «Вы выйдите, а ты, Денис Иванович, останься... Я об этом парне. Летун же он, Денис Иванович». — «Вижу. Ну и что?» — «Так до милиции докатился». — «Если мы не возьмемся, куда же он?» — «Ты лично берешься за него?» — «Я лично берусь».
И устроил к себе на участок подсобником.
— Работает. Глядишь, со временем того же Кураева или Крутова заменит, — сказал Вершинин и, вздохнув, закончил: — Только ой сколько труда придется положить. Это, брат, не детали на станке вытачивать: человека на ноги ставить.
В тот свой последний приезд в родное Медведково, прощаясь с Сафонием Кузьмичом, Вершинин спросил:
— А ты, случайно, не знаешь, может, где сохранилась какая поделка отцовская?
— Ты про солонку, что ли? — догадался дядя.
— Ну да.
— Вряд ли. Старое-то все порастеряли. Помнишь, конный двор в колхозе был? Шестьдесят две лошади. Как сейчас помню. Нынче одна на все село... Да... А про солонку ты не печалься. Свою сделаешь.
Он, Вершинин, сделает. А не он, так его внук. Того тоже Денисом назвали.
1984 г.
— Вот «шпиона» поймали, — сказал молодой лесоруб бригадиру Павлу Васильевичу Попову:
— Какого еще шпиона? — бригадир был с головой занят подготовкой к смене, ему не до шуток.
— Из тех, что ищут у нас третью машину, — в голосе лесоруба горькая обида.
Бригадир обернулся. Перед ним стоял пожилой, небритый человек.
— Ты серьезно? И сколько же искал?
Человек отвел глаза.
— За двое суток. Не верится...
Попов, коренастый, черноволосый, вытирая руки ветошью, рассмеялся:
— Ну, ты даешь, в тайге, выходит, хоронился?
— Было дело.
— А так вроде бы серьезный мужик, — сказал ему с укоризной бригадир.
Незнакомец молчал...
Более миллиона кубометров древесины добыла бригада Попова за минувшую пятилетку. Больше, чем любая другая в отрасли. Столько же, сколько средний леспромхоз. А им не верят. Говорят, у них в тайге спрятана... третья машина, только они ее не показывают. Не верят соседи, что рядом. Одного такого неверующего специалиста прислали на работу из соседнего леспромхоза. «Ну, — сказал он, — теперь я этого Попова достану». Тоже искал третью машину. Не нашел. Так неверующим и уехал.
А в бригаде Попова уже привыкли к этому неверию и к каверзным вопросам о третьей машине, и к вопросам о мнимых приписках. Но продолжают себе работать, как и раньше: давать 300 тысяч кубометров древесины в год. Это высшая выработка в отрасли. Нынче вот решили за одну пятилетку выполнить две.
За окном монотонно гудит и ворочается поселок, а еще дальше синяя по весне тайга, его, Попова, царство.
— Вот видишь, по сию пору не верят, — качает головой бригадир. — Ну да леший с ними! А мы, как давали лес, так и даем. И никакого секрета в нашей работе нет. Хотя кто-то пустил расхожую шутку о каком-то «секрете фирмы» Попова.
Между тем секрет все-таки есть. И знает его только один Павел Попов...
В глухих костромских лесах у деревни Дюкова, что неподалеку от речки Ветлуги, сразу после войны работал Павел Попов на лесоучастке. Заготавливали клепку. Числился Павел лесорубом, но себя он больше любил называть трелевщиком. Слово красивое, да и ближе к истине. Был под его началом конь по кличке Сильный, который, впрочем, отличался больше худобой, чем силой. На нем Павел эту клепку возил на нижний склад на берегу Ветлуги. Там приемщик, веселый демобилизованный солдат без ноги, встречал его неизменной фразой:
— Даешь лес стране, лесоруб!
— Даем, даем лес, — в тон ему отвечал Павел.
Потом Павел стал вальщиком, бригадиром. Того солдата уже не видел, коня Сильного отдали другому, а Павел все тосковал о нем, о красном флажке ударника над дугой, за который он так страстно бился, о веселом солдате.
Когда лесоучасток истощился, поехал Попов со своим другом Николаем Вальцевым в поселок Таежный на Тюменщине. Кто-то из родственников подсказал им этот адрес. Когда Павел ехал по стране и видел послевоенные новостройки, опять вспомнились ему солдатские слова. Выходит, он, Павел, тоже дал лес стране.
Устроились они в Таежном. Вальцев шофером, Попов — вальщиком. Чуть позже бригадиром. С жильем тоже хорошо. У хозяев четверо по лавкам. Да у Николая с Павлом, кроме жен, по двое ребятишек.
Год пожили. Николаю ничего. А Павел загрустил: техника хилая, бригады слабые.
— Нет у меня, Коля, здесь простора, — сказал он.
— Ишь чего захотел!
— А как же? Тайга под силу не каждому.
— На орден метишь?
— А чего же?
— Ну тогда вот новый леспромхоз создается. Там техника помощнее.
Был в ту пору Павел комсомольцем. Решил в Комсомольский леспромхоз уехать.
Когда спустя несколько лет Попов получил первый орден Ленина, Николай приезжал поздравлять его, и они вспомнили тот старый разговор.
В 1963-м семейство Павла Попова в количестве четырех человек — жены Маши и двоих детей, Тани и Алеши, поселилось на Зеленой улице, в отдельном «особняке». Стал Попов работать вальщиком. Тут заметил его старый лесоруб Тимофей Ефремов и порекомендовал в бригадиры.
Начались привычные будни. Зимой снег по пояс, а ты с тяжелой бензопилой на плече, от дерева к дереву, летом комарье ест поедом. А сучкорубу не слаще. Попробуй топором от темна до темна потюкать. Да и тому же трелевщику и чокеровщику разве легко? В те поры труд лесоруба был тяжким. А Павел не уставал. Они сейчас, в свои пятьдесят два года, как железный.
Ну еще отрада — возвращение в «особняк» на Зеленой улице. Он представлял собой половину вагончика, стоявшего в глухом тупике. В доме всегда была радость: жена и дети.
Один раз приехал в гости к Попову знакомый бригадир с женой из соседнего леспромхоза. Та руками всплеснула:
— Как же вы можете с детьми в таких условиях?
Маша Попова и бровью не повела:
— Все будет.
— Так годы проходят.
— Но с годами что-то и приходит...
«Ах, жена моя Маша, — часто думает Попов, — золотое мое сердце». Впрочем, почему думает? Он и сегодня, не скрывая, говорит:
— Люблю свою жену. Великое это дело — добрая и умная жена. Как мы бедствовали, мерзли в том же Таежном, Комсомольском на первых порах. Но худого слова от нее не слышал. Только одно: «Ты уж гляди там, Паша, не роняй себя. Люди тебя уважают». А дети подросли и тоже: «Папа, что там вон в районной газете пишут, будто Коуров тебя обгоняет?» Мы с ним тогда соревновались. Был такой случай. Это уже недавно. Погода, как на заказ. А тут три дня праздник. Я сговорил восьмерых мужиков: давайте, мол, останемся, а позже, в непогодь отгуляем. Зато уж точно к плану прибавка надежная.
Остались они на участке. Все уехали. Утром Попов поздравил всех со славной годовщиной и — за дело. Крепко поработали. Под настроение. А к вечеру смотрят — катит Маша по зимнику с внуком Леней. Да и еще кое-кого из жен других лесорубов с собой везет. То-то был праздник.
Но это было позже. А тогда, в 1968 году, прошел слух: кто даст высшую выработку, — получает новую технику. Она бригаде Попова нужна позарез. Стали думать, как же получше сработать, чтобы добиться самой высокой выработки. Решили: давайте работать в две смены. Много было сомнений. Тем более, что тут же возникла и другая мысль — об укрупнении бригад. Но у Попова верные друзья, его старая гвардия: Тимофей Ефремов, Михаил Хлебнов, с которыми он немало уже поработал.
— Не раздумывай, Павел Васильевич. Давай укрупняться и будем работать в две смены.
Это сказал Тимофей. А Хлебнов добавил:
— Ночью, конечно, придется труднее. Так я согласен работать ночью. Даже постоянно.
— А для чего же постоянно? — сказал им Попов. — По очереди будем.
А про себя подумал: «Это ж надо, сколько берут на себя эти люди».
Их пугали: «Да вы что, работать ночью? А техника безопасности? А технология? А качество?» Приехал начальник объединения. Только было рот открыл, но увидел по две-три дополнительные фары, которые они поставили на машины, расспросил обо всем подробно, все посмотрел внимательно и сказал:
— Ну, орлы, давайте!
Они освоили ночную валку, трелевку, вывозку, обрубку сучьев. Сегодня бригада работает уже в три смены, моторы машин практически не глушатся. Смена передает смене, как они говорят здесь, горячую машину — валочная это машина или трактор, — прямо из рук в руки. На Севере это особенно важно — при сорокаградусном морозе трудно запустить мотор.
Конечно же, за техникой нужен глаз да глаз при такой работе. Тут приняли недавно в бригаду молодого паренька Диму Селезнева. Свой, мать в поселке в гостинице работает. После армии парень, старательный, очень нравится ему ремонтное дело. Попов исподволь натаскивает его и между прочим говорит:
— Ты должен внушить себе, что судьба всего плана бригады зависит только от тебя. Понял?
— Не понял.
— Ну, если каждый вот так настроится...
— Теперь понял.
Попов чего-то вспомнил далекую костромскую деревеньку над Ветлугой, коня под кличкой Сильный, флажок над дугой и сказал:
— Тогда и у тебя будет свой красный флажок.
— Какой флажок?
— Да это я так — смутился Попов.
Шло время. Приходили молодые. Кто постарше, тоже понемногу менялись. По-разному уходили из бригады. Когда стали внедрять вахтовый метод, Михаил Хлебнов ушел. Тимофей было заворчал, а Попов остановил его:
— Не надо. Не каждый может выдержать полмесяца вахты в тайге без дома... Опять же, может быть, прихворнул Михаил, да и не признается. Главное не это...
Главное было в другом, и Попов знал это. В бригаде остался дух великого товарищества и чувство ответственности за все и вся. И еще — дух творчества.
Как-то высокий гость обратил внимание, что на новых вагончиках стоят резиновые колеса.
— Зачем вам эти колеса?
— Так удобнее. Мы на резине, где хочешь, пройдем. Иным бригадам на перебазировку требуется три дня, а мы, бывает, за три часа управляемся.
— Молодцы, — похвалил гость. — Чисто русская смекалка.
Попов слушал и вспоминал Ивана Махортого. Это же его мысль с переменой колес на вагончиках. Он придумал и с балансирами. Заводские балансиры на валочных машинах чуть что — и полетели. Они приспособились делать их из отработанных деталей.
...Летит времечко. Гремит уже слава о Попове по всей стране. Вот он уже лауреат Государственной премии СССР. Уже едут к нему учиться. Уже у него на базе бригады создана всесоюзная школа передового опыта. И всему они учат приезжих добросовестно. Все показывают, ничего не скрывают. И опять же не верится людям, как это можно двумя машинами давать триста тысяч кубометров древесины в год. Ходят, смотрят, записывают. А Попов про себя думает: «Не то вы делаете. Не два дня тут надо сидеть. А, скажем, полмесяца, да не просто глядеть, а всматриваться, впитывать дух нашей бригады. Технология — технологией. Человеческое отношение к делу — главное...»
Стали переходить совсем уже на новую технику. Теперь не надо брать в руки бензопилу на валке, не нужен топор. Уже новая машина сама валит лес и складывает его в пакеты. И другая, которая обрубает сучья. А вальщик не бредет по пояс в снегу, а сидит в теплой кабине. И уже вовсе он не вальщик, а оператор.
Освоились быстро. Иные уехали на курсы, другие переучивались на месте, уже на новом участке. На этом участке дела не ладились. И влился этот участок в новый коллектив к Попову. Сам Попов учился осваивать новую машину у опытного оператора Виктора Николаевича Старцева. Тот поначалу засомневался:
— Дело нелегкое. План-то с вас не сняли. Как бы он не затрещал...
Они не только быстро освоили машины, но через два месяца уже давали древесины больше всех по объединению. Конечно же, работали в три смены. А что делать: триста тысяч кубометров в год вынь да положь.
Смотрит Павел Васильевич за окно на поселок, на темнеющую вдали зеленую стену тайги, свое царство, и говорит:
— А полтора миллиона кубометров древесины мы дадим. Это точно. Как раз два пятилетних плана в одну пятилетку.
— Не жалко лес рубить?
— Как сказать. Без древесины ведь не прожить. Не руби дерево, оно само через какое-то время умрет. Все в природе меняется. Вы знаете, у нас какая борьба за сохранение подроста?! Будь здоров!
— И это издавна?
— Вы про природу не первым заговорили. Бывает, приедут ко мне гости или журналисты. Везу их мимо тех мест, где почти четверть века назад со своей бригадой рубил лес. Там стоят такие рощи. «Самые, — говорю, — грибные места; Отсюда лес пошел на стройки всей страны. А теперь тут новый лес, вон какой стал». Вот так! Природа! Она еще всех нас обставит...
«Секрет фирмы» Попова — так в чем он? Конечно же, в передовой технологии, в максимальном использовании техники, в творческом духе. Но главное, наверное, в том, что внушал он молодому лесорубу Диме Селезневу: скажи самому себе и убеди другого рядом, что все в бригаде, в области, в стране зависит только от тебя. Это такая простая и ясная мысль у самого Павла Попова еще оттуда, из костромских лесов, с берегов Ветлуги, от красного флажка над дугой.
1985 г.
Что нынче за погода: уже год на излете, зиме от роду, почитай, месяц, а ростепель, как в позднюю худую осень. С ночи, правда, чуть приморозило. Подтаявший накануне снег хрустел под ногами, и под это мерное хрустенье хорошо думалось.
Рожков приостановился перевести дыхание — спешил на рудник, подумал: «А ведь раньше покрепче были зимы». Усмехнулся — старею... Это же только старики говорят: «Вот в наше время...»
С пятьдесят шестого он на Соколовско-Сарбайском комбинате. Теперь уже забылось тяжелое и горькое — многодневные морозы с буранами, жестокие пронизывающие ветры. Помнилось главное — как поднимал первый ковш руды. Когда орден Ленина вручали, детишки цветы преподносили. Глядя на одного конопатого, он тогда дал себе слово: пройдет лет двадцать, жив буду — найду его, интересно же, как у таких-то жизнь сложится?..
Рожков вдруг остановился и подумал: все-таки как будут вспоминать нынешнее время молодые, кто сегодня с ним в бригаде? Будут ли говорить о романтике? Ведь ни времянок, ни палаток, и зима не та. Что вспомнит, к примеру, тот же Яков Гемель...
Яков Гемель брал автобус штурмом. Первый приступ оказался безуспешным. Во время второго с него сбили шапку. И сбил-то свой парень из их же бригады Олег Матвеев.
— Олег! — успел крикнуть Яков, — передай там моим, что не мог влезть!
Накануне Яков не выспался.
У них проблема: в детский сад дочку в один конец города, сына — в другой. А самим на работу. У других бабушки. Отец же Якова сам человек рабочий, сыновьям сказал: «Женился — сам становись на ноги». Что ж, верно. Вот и становятся.
Он сидел, клевал носом, рассказывал детям разные байки. Пришел дружок Коля Мягченко с девушкой.
— Вот, — сказал, — это невеста. Свататься еду.
— Не откажут?
— Нет, — уверенно заявила невеста.
— Поздравляю.
— Ты это... — помялся Николай. — Раз мне ехать, может, отработаешь за меня смену?
Яков глянул на примолкнувшую жену.
— Дело святое.
— Так ведь третью же ночь подряд, — подняла голову жена.
Провожая Николая с невестой до порога; негромко сказал про жену.
— Ты не сердись. У нее отчет там на работе, а тут дети.
— Мы понимаем, — ответила за Колю невеста.
Проводив Колю до порога, Яков подумал о том, что вот гляди ты, пока работали по-старому — мог согласиться отстоять смену, а мог и сослаться на ребятишек. А теперь откажешься — себе же в урон: на один наряд работают. Вот как оно все поворачивается...
Он сел-таки в автобус с третьего приступа и еле успел на смену. Переодевшись и получив наряд, бегом кинулся к другому автобусу, что шел в карьер, лихорадочно думая: «Только бы Папа не узнал, а то будет нагоняй».
«Папой» они в бригаде уважительно зовут за глаза своего бригадира Николая Никитовича Рожкова.
Чуть более полутора лет назад Рожков совсем было уже собрался на пенсию, по стажу. А ему предложили вроде бы полушутя-полусерьезно:
— Куда тебе на пенсию? Тебе вон под стать комсомольско-молодежную бригаду.
— Старый я, — потеребил седину Рожков.
— Душа-то еще ничего. Начинал-то тут молодым. Теперь молодые тоже начинают...
И в самом деле, решил Рожков, не все же я сделал еще. Давно была у него мысль: ну вот он передовик, ордена, слава «начальника зарезки» (лучше него никто не умеет зарезать горизонты). Но это ж он. А как другие? Чем их сплотить? Только словом? Мало. Рублем? По сегодняшнему времени тоже мало. Но если собраться вместе и, так сказать, силою обстоятельств поставить каждого в такое положение, чтоб он почувствовал, что все в конечном счете зависит и от него... Вот тогда-то он и высказал мысль об укрупненном коллективе. А как раз шел монтаж новых экскаваторов, в том числе того, на котором предстояло работать Рожкову. Секретарь парткома Юрий Иванович Вершинин, человек дальновидный, упреждал:
— Никитич, многие будут говорить: вот, мол, создали Рожкову условия, распатронили экипажи.
Рожков ответил:
— А мне из старых опытных экскаваторщиков никого не надо, ребят давайте молодых, кто захочет работать на один наряд.
И они начали. Год назад. Разговоры были разные:
— Еще бы, экскаваторы-то новенькие!
— Это-то так, но машинисты, помощники кто? Опыта маловато...
— И потом: одно дело — за себя греби да бросай, а ежели другой простаивает?
— За него значит...
— А свой карман он того... поближе.
— Не пойдет у них это дело! Попробуют мужики и разбредутся.
Было по-разному...
Семенов вон, отличный специалист по заоткоске, работящий мужик, добросовестный, честный, признался:
— Я за вами, ребята, не угонюсь.
И ушел на другой участок. Стал вместо него Яков Гемель машинистом.
Такой Якову забой попался — просто черт знает что — одни «козлы». В прошлую неделю отвалился «бут» и прямо по экскаватору, полсмены выправляли. Разве можно так взрывать: долбишь, долбишь — руки на рычагах отмотаешь. Ну, сюда бы тех взрывников. Работал у них Коля Поваляев помощником экскаваторщика. Потом окончил заочный институт, ушел мастером во взрывной цех. Яков встретил как-то, пошутил:
— Продался ты, брат, взрывникам. Ладно, выдвижение я понимаю. Но ты ж сам сидел за рычагами.
— У нас, Яша, свои условия.
— А всему участку от этого не легче.
Здесь лежит мысль, которая все точит и Рожкова, и Гемеля, и всех ребят. Надо сделать так, чтоб и взрывник был заинтересован в общей работе, и шофер на отгрузке от экскаватора, и вся контора рудника. Одно ж дело делаем.
Но все — от человека. Вот Коля Мягченко — живой, моторный малый, с понятием. У него помощником Шамиль Ишемгулов. Так Коля сказал:
— Я, Шамиль, из тебя второго Рожкова сделаю. Будешь у меня не просто «начальник зарезки», а генерал.
После Якову признался:
— Не то я сказал Шамилю про генерала. Дело тут не в чине. Совестливость каждому из нас такую бы, как у Папы.
...Толмац Виктор Юганович, начальник отдела научной организации труда комбината, когда рассказывал мне про бригаду Рожкова, заметил:
— Позабыли мы как-то хорошее такое русское слово — усердие. По-моему, оно от слова сердце происходит. Ну неважно. Вот это усердие есть в бригаде Рожкова, и это просто здорово.
Рожков часто смотрит сверху на гигантскую чашу карьера, где внизу копошатся экскаваторы, ползут по горизонтам машины, муравьями тонкой ниточкой тянутся поезда с рудой, и думает, что вот так и его жизнь: с самого низа, с самого дна все вверх и вверх, горизонт за горизонтом. Вот, казалось, пенсия рядом, а силы еще есть и, главное, ребята в бригаде отличные.
У них не хватает наладчиков. А Саша Машинский (он окончил техникум, электрик), чуть что по рации услышал — неполадки у кого-то в электрохозяйстве, — тут же откликается:
— Ох, уж эти мне пожарники: ладно, иду...
И идет, не считаясь, его ли смена, его ли экскаватор. Для него все это — наше. А в этом и самая суть того, над чем давно еще когда-то задумался старый экскаваторщик Рожков. Вот и у Ермакова Евгения Петровича, бригадира, те же мысли.
Ермаков вернулся из отпуска в декабре, до выхода на работу было еще нескоро. Но не стерпел, поехал на рудник. Повидался с Рожковым. Говорили о том, что с бульдозерами беда: челябинские, те надежные А с чебоксарского завода придет, три месяца поработал — и в ремонт. Ермаков сказал Рожкову:
— А в чем беда, знаешь? Небось, как у нас было раньше — каждый экскаватор сам по себе. Оттого и плохо. И там видать: по гусеницам, скажем, одна бригада, а по двигателям — другая.
— Всех сразу не повернешь.
Ермаков слушал Рожкова и думал, что вот повезло им на бригадира: умный человек, недаром хлопцы в нем души не чают. Он шел по своим делам в партбюро, размышляя о разговоре с Рожковым. Непростое это дело — ломка людской психологии, а в том, что они вот тут начали с укрупненной бригады — это ведь главное. Как нелегко это начиналось. Замешкались — смену потеряли, в другой раз кабель раздавили — опять простой. Все это в смене у одного и того же машиниста. Ермаков ему — по праву старшего по возрасту:
— Ты чего же это?
— Видать, невезучий, — пытается отшутиться тот.
— Премии тебя лишат. У нас же, сам знаешь, теперь коэффициент трудового участия.
— Обойдусь на этот раз без премии...
— Ты-то обойдешься, а общий план? А то, что другой, выходит, за тебя будет работать?
Первое время на руднике и правда много было разговоров про бригаду Рожкова, что вот, мол, инициаторы, теперь им, как водится, создадут особые условия. Но они никаких поблажек не просили. И это, как ни странно, обернулось против них самих. Кое-кто из руководства добычного комплекса решил по старинке — главное создать бригаду. «Это называется прокукарекать», — злился Ермаков.
Они особенно остро почувствовали это однажды, когда на свое собрание позвали специалистов из рудоуправления и все кончилось тем, что им говорили: вот у вас бригада новая, укрупненная, но одно не так, другое не получилось. А то, что не хватает забоев, с запчастями прямо беда. Об оплате надо серьезно подумать. Деньги, как говорится, еще не отменили. За это кто в ответе? Ермаков о том и говорил. После собрания кто-то из руководства бросил:
— Не любишь критику, Петрович.
А Ермаков на это ответил:
— А что если укрупняться, так укрупняться вместе? Чтобы вместе за все отвечать? И вам тоже?
Яков Гемель, отведя своих детишек по садикам, отправляется на смену.
Пройдет много лет, и, вспоминая свою юность, забудет ли он подробности этого предновогоднего дня: отвалы, припорошенные снегом, город, ставший своим, этого парня рядом, едущего на смену в белой сорочке. Наверное, прямо со смены махнет в «Снежинку» отмечать Новый год. Вспомнит ли он о нем с трепетом в сердце, как Рожков много лет спустя того конопатого мальчишку, что вручал ему когда-то цветы?..
Метет поземка, заносит след автобуса на дороге в Сарбай, но ей неподвластна людская память. В ней не затеряется то, что сделано людьми в уходящем одна тысяча девятьсот восемьдесят третьем, в казахстанской степи, в городе Рудном.
1983 г.
В начале детства помню деревенскую мельницу на Тоболе и мельника деда Ивашова. Коренастый, плотный, он еще нам про то, как сходились на реке где-то под Пензой в кулачном бою, рассказывал. Он и к старости-не потерял твердую стать. Выйдет из темного проема мельничных ворот, скажет мужикам, приехавшим из окрестных сел и аулов:
— Ну, чья очередь?
Начинают таскать мешки с зерном. А потом он его там в чреве мельницы, среди грохота решет засыплет, наладит все как надо и опять к мужикам.
Сидят, курят, пока хлеб мелется, разговаривают. Вода шумит на плотине. Тучей вьются комары. Махорочный дым синеет над головами. И о чем бы речь ни шла — все к нему, к деду тянутся. Уже позже, спустя много лет, я все думал: был дед немногословен, суров на вид в своей седой щетине, но отчего так влекло к нему людей? Может, оттого, что человек нужный: без него где зерно смелешь? Или молчаливость привлекала — за ней угадывалась житейская мудрость. А я так думаю — от хлеба это все: оттого, что через его руки все шло, и рядом с хлебом один на один многое думается.
Тут как-то пожалел с горечью: перевелись добрые старые мельники. Сейчас вон мелькомбинаты — это ж целая фабрика: электроника, машины. Ан нет...
Этим летом поехали в гости на день рождения к родственнику старинного одного друга. Это на Одесщине, в Николаевском районе, в колхозе имени Суворова. Вечер был добрый, тихий. Длинный закат сгорел на горизонте. Во дворе у хозяина было прибрано, подметено. Именинник — ему шестьдесят два стукнуло — сидит, досиня выбритый, торжественный, с солдатскими медалями на чистой рубашке. Гостей немного, самые близкие. Ждут председателя колхоза. Один из гостей — невысокий такой, очень подвижный, на щеке возле уха старый шрам — с войны, видать, — предлагает:
— А то давайте по маленькой?
— Да и то дело: главный-то именинник на месте.
Пригубили.
— Да, — сказал тот, что со шрамом (это, оказывается, муж младшей сестры именинника — Белоград Дмитрий Макарович), — вот время-то пролетело, а... Помнишь, Мыкола, как до войны еще нам первый «Универсал» в колхоз прислали. Мы его осваивали. Ты за старшего. А мне обидно было, что не я.
— Он тебя вообще обижал, Димитрий. Наверное, потому, что ты у меня ростом не вышел.
Это жена Белограда Екатерина Дементьевна вступает в разговор.
— При чем тут рост? — вскидывается Белоград.
— Обижал, обижал, — «заводит» его жена. — И замуж за тебя не хотел меня отдавать.
— Чего ж это я не хотел? — смущается именинник.
— А как я однажды поехала на свидание к Димитрию на велосипеде, с горы спускаюсь, а тормоз не работает. Скажи, это ж ты что-то сделал с тормозом?
— Ну я, — признается старший брат. — Нашла что вспоминать через пятьдесят лет. Женился все-таки на тебе Дмитро. Он даром, что маленький, а пробивной...
А он и правда удивительной судьбы, этот сидящий рядом сухонький человек. На фронте был командиром взвода разведки. Сколько раз в поиск ходил, и не упомнишь. Вот это же у него шрам на щеке от фашистского кинжала.
— Не по себе ношу схватил, — смеется Белоград. — Темно было, в траншее тесно, ну я не разглядел, подхватил «языка», а в нем, чувствую, мать честная, больше центнера весу. Подмял меня да как даст кинжалом: еще чуть — и по горлу бы полоснул. Кровь хлещет, а я под ним лежу, притаился, будто неживой.
Он, видать, решил, что все со мной, поднимается. Ну я изловчился, треснул его автоматом по голове, он и грохнулся со всего размаху. Тут кто-то из наших подоспел: вдвоем мы его и приволокли к своим.
Белоград прошел всю войну. Стоял насмерть на Лысой горе под Сталинградом. Мать получила похоронку. На памятнике в селе — это на площади недалеко от того места, где мы сидим, — фамилия его: погибшим же считали.
Белоград машет рукой:
— Да пусть себе фамилия стоит, раз так вышло. Я-то живой.
У него два ордена Славы. Он участвовал в Параде Победы на Красной площади.
...Я часто думаю, слушая эти седые разговоры наших ветеранов: они обыденно, без высоких слов рассказывают про войну. Вот и Белоград: про то, как его чуть не прикончил фашист в траншее, а он вывернулся, про то, как его убивали и не убили, про два ордена Славы. И выходит все так просто, как вообще жизнь и работа. А отдают ли они себе отчет в том, что в них была та сила, которую не одолел фашист? Отдают, конечно. Но как у любого русского, или украинца, или грузина, или казаха заложено в каждом из них искони самое главное: надо было стоять — и стояли. Как работали. А говорить? Что ж об этом много говорить: так разве, если вспомнить...
Дмитро Белоград вернулся домой, и стали они с женой работать в Одессе на заводе имени Январского восстания: он — сварщиком, она — маляром. Три года назад ушел на пенсию. У них свой домик, участок.
— Не мог дома усидеть: тянет на завод, хоть ты что...
Жена его перебивает:
— Ну ладно уж, распушил хвост.
— А что я сказал такого?
— Про меня вон тоже на Январке песни поют, про мои белые волосы...
И тут разговор переменился — стали о детях говорить: сын именинника Виктор (он майор милиции) из Одессы приехал. Тоже в отца — немногословен. Чуть позже подошел председатель колхоза Борис Васильевич Телков и с порога весело сказал:
— Это что ж мы про именинника забываем? Про главного нашего человека. Если б не он, мы б тут без этого хлеба были. — И, нам поясняя, добавил: — Мельник он у нас...
Именинник тоже прошел войну, а потом сюда, в Стрюково. «Здесь наши корни: и дед и отец мой здесь родились и прожили». Всю жизнь проработал механизатором. Потом — на пенсию. А тут пришел в колхоз новый председатель Телков. Среди множества других дел увидел: стоит старая мельница. Говорят, была когда-то, да мельники перевелись, а хлеб молоть приходится возить за тридевять земель. Стал председатель искать: может, кто-то из мельников все-таки остался? Нашел Николая Дементьевича Шендрика, сегодняшнего именинника.
— А я и вправду еще в детстве все на мельницу бегал: интересно. Да потом там еще жмыхом можно побаловаться. Это ж, как халва. Тогда были там старые опытные мастера, Сугорский Петро, например. У него я многому учился.
Шендрик подобрал хороших себе помощников; Иващенко Василия Ивановича, Мовчана Владимира Владимировича, Тамбовского Николая Андреевича. По винтику, по железке поставили мельницу. Да еще и маслобойню оборудовали. А на маслобойне главная должность — жаровщик. Он подсолнечное семя готовит. Дело это очень тонкое. Тут талант нужен. Обнаружился он у Василия Ивановича Иващенко.
Сейчас их подсолнечное масло на всю Одесщину славится. От масла дух такой — не оторвешься. Макнешь в него горбушку хлеба — и ничего не захочешь больше. Плату за масло они не берут — жмых колхозу оставляют. Идет он на корм скоту. У них в хозяйстве благодаря этому за последние годы надои молока заметно поднялись.
А зерно молоть везут в Стрюково из окрестных районов — Березовского, Ширяевского. И встречает их в темном проеме двери мельник, весь белый от мучной пыли. Загрузят зерно и, пока оно мелется, садятся погутарить о том, о сем. А главное — поговорить со старым мельником. С ним можно посоветоваться: он немногословен, но знает многое и многое может сказать.
...И откуда у них это, у мельников? Я все-таки думаю — от хлеба.
1983 г.