ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

.

I.

-- Вот она раскинулась, наша матушка Белокаменная!-- как-то слащаво проговорил небольшого роста господин, из-под руки присматривая раскинувшийся под ногами великолепный вид на Москву.-- Историческое сердце святой Руси... -- Да, сердце,-- согласился его сосед по ресторанному столику, худенький, болезненнаго вида брюнет.-- Лучшаго места нельзя было и придумать... -- Знаете, Василий Тимофеич, когда я приезжаю в Москву, так каждый раз скажу: ну, слава Богу, дома... Ведь родился-то Бог знает где, там, в Сибири, а дом в Москве. Да и все так... Вы ведь москвич? -- Да, коренной москвич... И деды и прадеды здесь жили. Брюнет тяжело перевел дух и раскашлялся. На лбу и на шее у него напружились жилы. Мягкая пуховая шляпа сбилась на затылок. Он напрасно старался удержаться: кашель так и душил. Впрочем, он ждал этого пароксизма, потому что руки у него похолодели и сделались влажными, когда они еще ехали на Воробьевы горы. Ему было обидно за собственную слабость, когда над годовой стоял такой прекрасный весенний день, внизу разстилалась панорама родной Москвы, и рядом сидел такой безсовестно здоровый собеседник. Отовсюду веяло силой, а он чувствовал себя таким немощным и слабым, как цыпленок. -- Простудились?-- с невольным сожалением заметил купчик. -- Нет, это так... У меня сердце не в порядке, Марк Евсеич. Наследственный порок... -- Нужно лечиться, Василий Тимофеич... -- Лекарств нет. Так пройдет... Зажился в городе, вот и кашляю, как овца. Василий Тимофеич улыбнулся какой-то больной улыбкой и принялся сосать леденец, вынутый из жилетнаго кармана. Он долго и внимательно смотрел на Москву, прищурив левый глаз. Ах, какой вид -- единственный, чудный, до боли родной! Вон какой величественный изгиб делает река Москва, а за ней зеленые шахматы полей и огородов в Лужниках, какая-то деревянная церковь, притянувшаяся на этой зелени, дальше белеют стены Новодевичьяго монастыря, еще дальше -- браной скатертью раскинулась сама Москва, замыкавшаяся в глубине золотым гребнем Кремля. Даль тонула в каком-то радужном ликующем тумане, точно это было море, настоящее море из безконечных улиц, уличек и переулков. Правый гористый берег был задрапирован старым Мамоновским садом,-- для коренного москвича это был именно Мамоновский сад, а не Нескучный -- под ним прятались белевшия здания Андреевской богадельни, а там, налево, тот же правый берег совершенно уходил из глаз едва брезжившим Ходынским полем. Но Москве-реке бойко разбегались два маленьких пароходика,-- издали они казались детскими игрушками. -- Да, хорошо,-- как бы про себя заметил брюнет, снимая шляпу. -- Лучше не бывает, Василий Тимофеич... Ведь вы весь свет изездили, так есть с чем посравнить. -- Да... Без шляпы лицо брюнета было совсем другое. Его изменял открытый лоб с развитыми выпуклостями. И светло-карие глаза казались строже, и рот складывался иначе. "Мал зверь, да лапист..." -- подумал Марк Евсеич, раскуривая папиросу. В выражении лица Василия Тимофеича было что-то жесткое, а такия лица хороши только тогда, когда улыбаются,-- именно оно и светлело от улыбки, получая детское выражение. Только улыбался Василий Тимофеич редко. -- Удивляюсь я вам,-- заговорил Марк Евсеич после длинной паузы: -- и что вам за интерес наши промыслы... И далеко, и дело рискованное. Самое неверное... -- Да вед я так, от скуки... Засиделся в Москве и хочу прогуляться куда-нибудь. На юге был, на Кавказе был, в Средней Азии был -- остался Урал. Хочется побывать, присмотреться к делу... Я хорошо знаю золотое дело в Калифорнии. -- Может, и сами занимались? -- Нет, но знаю... Я несколько лет прожил в Америке. -- Так-с... Оно, конечно, любопытно, Василий Тимофеич. Самое слово любопытно: золото. А больше-то и нет ничего... Я уж давненько не бывал на своих промыслах, потому как утвердилась вся семья в Москве, а там доверенные да управляющие руководствуют. Конечно, это не порядок, да уж как-то так далеко очень... Летом, по навигации, неделю слишком ехать, а зимой и с две другой раз не доедешь. Одним словом, размякли мы в Москве... -- Ведь у вас дело старинное, кондовое? -- Как же-с, от дедов досталось... Еще дедушка орудовал, а потом родитель покойный. Ну, при родителе-то покойном нам плохо пришлось... Совсем-было разорились. До того дело доходило, что краснаго билета в дому нет... Особенное дело, одним словом. Когда уж брат Яков вступил, ну, тогда все пошло как по маслу. Он Трехсвятительскую жилу открыл... -- Вас ведь много, братьев? -- Я-то самый меньшой, а постарше меня еще пятеро: Прокопий, Андрей, Гаврило, Семен и Яков. Две сестры были, ну, те замуж выскочили и сейчас свое положение женское имеют. -- А брат Яков давно умер?. Этот простой вопрос заставил Марка Евсеича сежиться. Он посмотрел на Василия Тимофеича прищуренными глазами и ответил уклончиво: -- Да уж не упомню хорошенько, а только не близко тому времени. Я еще совсем мальчиком был... -- А другие братья все живы? Впрочем, я это так спрашиваю... Мне помнится, я кого-то встречал из ваших братьев. -- Гаврилу, вероятно, встречали. Он в Москве у нас путался... Года уж с три, как помер. Перед ними на столике по-московски стоял прибор с чаем и полбутылка коньяку. Марк Евсеич выпил уже две рюмки и лениво жевал ломтик лимона. Он все присматривался к своему собеседнику и точно старался что-то припомнить. -- А ведь я вас где-то встречал!-- проговорил он наконец.-- Мне ваша личность знакома... -- Вероятно, где-нибудь в банке или на бирже,-- равнодушно ответил Василий Тимофеич, прихлебывая холодный чай из стакана.-- Я там каждый день бываю... -- Знаем, слыхали. Можно сказать, кто вас не знает... На террасе ресторана за отдельными столиками сидело еще несколько групп. Кучка долговязых англичан, одетых попугаями, разсматривала Москву в морские бинокли, сквозь зубы выпуская свои удивительныя английския слова; у самаго барьера стояло несколько дам, очевидно, приехавших из провинции; в уголке приютилась хмельная купеческая компания. В последней выдавались два брата -- русоволосые, крупичатые, рослые, одним словом -- кровь с молоком. Таких молодцов выкармливает только Москва. Василий Тимофеич несколько раз поглядывал в их сторону и вчуже любовался этими племенными выкормками. Типичный народ, а к московскому купечеству он питал "влеченье, род недуга". Другое дело, его собеседник -- сейчас видно сибирскую жилу. Говорит, точно торгуется, да и верить ни одному слову нельзя. Этакий народец проклятый... Да еще притворяется, что того не знает, другого не помнит, а третье и совсем забыл. Вон москвичи -- те все на виду. -- А скоро вы думаете уезжать отсюда?-- осведомился Марк Евсеич, как-то крадучись выпивая третью рюмку коньяку. -- Пока еще и сам не знаю. У меня много посторонних дел... -- Слыхали... -- Для здоровья нужно встряхнуться. Много московской пыли насело... -- Уж это что говорить... Это вы правильно. Подумав немного, Марк Евсеич прибавил с улыбкой: -- Извините, а я так думаю, Василий Тимофеич, что не даром вы потащитесь такую даль? -- Я даром ничего не делаю. Хочу попытать счастья... -- Не советую-с... И дело вам незнакомое-с, да и риск при этом... -- Риск? А вы знаете, что никто больше не рискует, как простой мужик, когда пашет и сеет... Самое рискованное дело это хлебопашество. А наше дело другое: в одном месте проживем, в другом наживем. Мне нравится золотопромышленность... У вас все по старинке, а я новыми способами поставлю обработку. Американския машины выпишу... Когда я был в Австралии, так кое-чему успел поучиться. -- Зачем же вы в Австралию ездили? -- А так, из любопытства... Жалею, что не вернулся обратно через Сибирь. Не позволила болезнь... Эта беседа была прервана появлением третьяго лица. На террасу вошел высокий и рослый господин с рыжей окладистой бородой. Он был одет в пеструю летнюю пару. Шелковый цилиндр сидел на большой голове немного боком. Близорукие большие голубые глаза и великолепные белые зубы придавали ему вид англичанина. Вошедший, видимо, никого не видал и как-то рухнул всем телом к ближайшему столику. Цилиндр покатился на пол. -- Бутылку шампанскаго...-- хрипло проговорил новый гость лакею, подававшему цилиндр.-- Да похолоднее сделайте. -- Слушаю-с... Василий Тимофеич молча наблюдал страннаго гостя, который попрежнему ни на кого не обращал внимания. Он снял свой цилиндр, подпер голову руками и смотрел безцельно куда-то вдаль. -- Барин-то того...-- хихикнул Марк Евсеич, закрывая рот рукой.-- Свету белаго не видит. Чертит, должно полагать, вторую неделю... Я их третьяго-дня за городом видел, в Яру-с. Лакей подал бутылку шампанскаго в серебряном ведре. Рыжий господин залпом выпил два стакана, тряхнул головой и полез в жилетный карман. Там ничего не, оказалось, как и в боковых карманах и в бумажнике. Это открытие сразу его отрезвило, и он с удивлением посмотрел кругом своими близорукими глазами, точно спрашивал всех, как он сюда попал и чем он расплатится за шампанское. Василий Тимофеич подозвал к себе лакея, показал на рыжаго господина глазами и расплатился. -- Ну, мы с вами еще увидимся и поговорим подробнее,-- заметил он, прощаясь с Марком Евсеичем. -- С наслаждением, Василий Тимофеич... Где прикажете? -- Я вам напишу. Василий Тимофеич поднялся, подошел к рыжему господину и положил руку ему на плечо. Тот поднял голову, посмотрел на него своими серыми удивленными глазами и улыбнулся какой-то детской улыбкой. -- Ах, Сережа, Сережа... -- Ты... ты каким образом попал сюда?-- удивлялся Сережа, обнимая Василия Тимофеича.-- Вот, брат, не ожидал... да... Удивил ты меня, Вася. А я, брат, того... Впрочем, чорт знает, что со мной делается, и решительно не знаю, как я сюда попал. Хотелось подышать свежим воздухом... Кстати, со мной гнусная история случилась: спросил шампанскаго, а заплатить нечем. -- Я уже заплатил. Не безпокойся... А сейчас едем домой. -- Домой? Позволь, что значит: домой?.. Ах, да, ты повезешь меня к себе и предашь покаянию... -- Ну, там увидим... -- Дай кончить бутылку, а там весь к твоим услугам. Вообще, я очень рад тебя видеть... Всегда рад... да. Василий Тимофеич присел к столику и терпеливо подождал, когда Сережа наконец кончит свое пойло. -- Эх, выпил бы и ты один стаканчик?-- предложил Сережа, когда в бутылке почти ничего не оставалось. -- Благодарю. Ведь ты знаешь, что я ничего не пью... Василия Тимофеича больше всего возмущало теперь неистощимое добродушие Сережи. -- Послушай, а как мы поедем, Вася? Я своего извозчика, кажется, отпустил... А итти отсюда в Москву пешком я не могу. -- Вздор. Я тебя заставлю прогуляться именно пешком, чтобы ты хотя этим путем почувствовал собственное безобразие. -- Я не пойду,-- протестовал Сережа.-- Наконец я просто спать хочу... Ты только представь себе, что я сряду три ночи не спал. Да я вот здесь у столика и засну...

II.

Когда они вышли из ресторана, к подезду подал с московским шиком лихач. -- Вот как ты...-- укоризненно заметил Сережа, с трудом усаживаясь в пролетку.-- Дда... Вавилонская роскошь, государь мой. Хе-хе... Мы другим людям мораль читаем, а сами на рысаках катаемся. -- Ты знаешь, что лошади -- моя единственная слабость,-- точно оправдывался Василий Тимофеич, любуясь вороным рысаком, осторожно спускавшим экипаж с горы.-- Кучер, осторожнее... Лошадь была загляденье. Как она грациозно ступала своими могучими ногами, как выгибала атласную шею, как косила горячим глазом и грызла сдерживавшия ее удила. Это было само олицетворение живой силы. Сережа как сел, так сейчас и задремал, мерно покачиваясь из стороны в сторону: Он даже попробовал захрапеть, но Василий Тимофеич его разбудил. -- А... что?-- мычал Сережа, просыпаясь.-- Ах, да... Он несколько раз тряхнул своей головой и проговорил с добродушнейшей улыбкой: -- А я знаю, что ты сейчас думаешь, Вася. Давай пари на полдюжины шампанскаго? Как честный человек... Ты думаешь: какой свинья Сережка! Верно? -- Ты угадал... И в свое оправдание можешь сказать только одно, именно, что люди, которые едут рядом с такой свиньёй, тоже немножко свиньи... Сережа залился неудержимым хохотом, так что даже кучер оглянулся. -- Ах, уморил, Вася... Вот уморил-то!.. Немножко свинья -- это вежливее называется ветчиной. Ха-ха... Экипаж уже летел стрелой по Замоскворечью, где разсажались плотно друг к другу купеческия хоромины. Проезжая здесь, Василий Тимофеич каждый раз любовался этой купеческой тугой стройкой. Для себя строились люди, а не для квартирантов. Все было пригнано туго, крепко, на целых сто лет, и каждый дом выглядел так сыто, как выспавшийся хорошо человек. Замоскворечье мелькнуло быстро. На Каменном мосту пришлось сдерживать разгорячившуюся лошадь. Затем следовала узкая московская уличка, поворот налево к храму Спасителя и еще поворот направо, мимо Пречистенскаго бульвара. После свежаго воздуха на Воробьевых горах, здесь пахнуло застоявшейся вонью московской улицы. Василий Тимофеич только морщился. Как он ни любил Москву, но никак но мог помириться с этой убийственной атмосферой. Москва, Москва, родимая столица...-- мурлыкал Сережа, опять начиная дремать. С Пречистенскаго бульвара пролетка с эластическим треском резиновых шин повернула налево и стрелой понеслась по Сивцеву Вражку, а затем кучер разом осадил расходившагося рысака у подезда маленькаго деревяннаго домика с палисадником и мезонином. Такие дома встречаются только по московским окраинам, да кое-где в глухих уличках Пречистенской части. -- Готово!-- крикнул Сережа, выскакивая из экипажа. На звонок подезд отворила низенькая седенькая старушка в очках. В левой руке у нея болтался мешок с каким-то безконечным вязаньем, как умеют вязать только милыя московския старушки. -- Как ты рано вернулся, Вася,-- проговорила она, глядя на сына с затаенной тревогой. Увидев медленно входившаго Сережу, старушка сразу успокоилась: она поняла, почему Вася вернулся раньше назначеннаго срока. Когда Сережа входил в этот маленький подезд, он казался еще больше, чем на улице. -- Мамаша, bonjour...-- хрипло здоровался Сережа, напрасно стараясь поймать худенькую руку старушки. -- Какая я тебе мамаша, безстыдник?-- ворчала старуха, пристально разсматривая припухшее лицо названнаго сынка.-- Ну-ка, повернись к свету... вот так... Ах, Сережа, Сережа! Где это ты пропадал? -- Мама, хорошенько проберите его,-- говорил Василий Тимофеич, быстро проходя в маленькую темную переднюю. -- Больше не буду, Марфа Семеновна...-- как-то по-детски уверит Сережа, нагибаясь в дверях передней.-- Честное слово!.. -- Ах, Сережа, Сережа... ах, безстыдник!.. В гостиной гостя ожидало новое испытание. Там ходила, заложив руки за спину, белокурая женщина лет тридцати. Простой черный костюм придавал ей вид монахини, отпущенной в гости к родным. Строгое, немного болезненное лицо было еще недавно красиво, а теперь подернулось тенью преждевременной старости. Увидев рыжаго гостя, она презрительно подняла плечи и брови, сделала сердитое лицо и с гордостью вышла в соседнюю комнату и даже захлопнула за собой дверь. -- Что, видел, как от тебя княжна убежала?-- корила старушка своего массивнаго гостя. -- А позвольте спросить, Марфа Семеновна, что я этой самой княжне сделал дурного, кроме того, что люблю ее? Вот и вас люблю и всех вообще... В приотворенную дверь показалось лицо княжны и послышался ея нервный голос: -- А я вас уже ненавижу, ненавижу, ненавижу... Я с удовольствием бы уже застрелила вас! Да, взяла бы револьвер... -- Господа, это наконец несправедливо!-- взмолился Сережа.-- Что может поделать один скромный мужчина с двумя разсвирепевшими женщинами? Княжна быстро вошла в гостиную, взяла ненавистнаго человека за руку, подвела к зеркалу и проговорила таким тоном, точно делала увещание осужденному на казнь: -- Взгляните на себя, Сергей Ипполитыч... Ваше лицо обвиняет вас. Куда вы уже тратите свою молодость, здоровье, ум?.. Несчастный, я даже презирать не могу вас... Маленькая женская рука сделала такое движение, точно сталкивала Сережу в бездонную пропасть, а в голосе уже слышались слезы, те искренния женския слезы, которых так не выносят всегда и во всем правые мужчины. -- Вы -- гадкий, отвратительный, несносный,-- повторяла княжна, притоптывая ногой, точно кого-то желала раздавить.-- Мне наконец уже стыдно за вас... да. Сережа несколько раз тряхнул своей головой, а потом быстро опустился на одно колено, схватил руку княжны и начал ее целовать. -- Милая, святая женщина, клянусь, что это в последний раз. -- Я уже не люблю вас...-- с грустью ответила княжна. -- Что же мне прикажете сделать, Варвара Петровна?-- взмолился Сережа, поднимаясь.-- Повеситься?.. Эта сцена была прервана появившимся в дверях Василием Тимофеевичем. Он жестом пригласил княжну к себе в кабинет. Сережа облегченно вздохнул. Старушка Марфа Семеновна сидела в старинном кожаном кресле у окна и усердно вязала. Сережа прошелся по комнате, заглянул в кабинет, еще раз прошелся и проговорил: -- Марфа Семеновна, а вы не знаете, для чего меня Вася привез сюда? -- Нет, не знаю... Должно-быть, нужно, если привез. Потухавшие старческие глаза посмотрели на гостя с затаенной грустью. Сережа почувствовал это как-то всем своим могучим телом. Хмель прошел, и его начинал сосать "червь раскаяния". Это случалось каждый раз после больших приключений, и как-то выходило так, что именно такия покаянныя минуты непременно связывались именно с этими маленькими комнатами, с этой сидевшей всегда у окна старушкой, с тем особенным воздухом, который утвердился здесь с незапамятных времен. Сережа вздохнул несколько раз, взял маленькую скамеечку, поставил ее у самых ног старушки и присел на нее. -- Вы меня презираете, Марфа Семеновна... да...-- заговорил он глухой нотой.-- Я это знаю... да. Я и сам презираю себя, больше всех презираю... Даже вот за то презираю, что сейчас испытываю жгучую надобность раскаяться вслух. Это наша национальная особенность... Натворит человек не знаю что, а потом выйдет на высокое место лобное, раскланяется на все четыре стороны... "Прости, народ православный"... Эх, скверно! Этакое гнусное борение духа... Вы меня слушаете, Марфа Семеновна? -- Слушаю, слушаю... Сколько времени кутил-то, Сережа?.. -- А какое сегодня у нас число? -- Сегодня вторник, ну, значит, третье июня... -- Вторник... да... День был без числа. А когда я от вас уехал? -- Да как тебе сказать... Вскоре это было после николина дня. -- Ну, вот и считайте...-- обрадовался Сережа.-- Почти месяц... да. Ах, что только было... -- Из трактира не выходил все время? -- Тогда-то я у вас был с деньгами, Марфа Семеновна... Много было денег. А я скрыл от вас, чтобы вы не отняли у меня... -- Я уж после-то догадалась да опоздала: тебя и след простыл. Ах, Сережа, Сережа!.. Старушка отложила свое вязанье в сторону, поправила очки и заговорила: -- Ты и фамилию-то свою позабыл, Сережа... А фамилия хорошая... -- Чего же тут хорошаго: Лапшин-Извольский?.. Точно плохой актер. Вообще ничего особеннаго. -- Нет, фамилия хорошая... Лапшины-то старинный боярский род, при Грозном воевали Литву, ну, Извольские пожиже, из выходцев, а вместе-то старый род выходит. А тут приехал ты в трактир, тебя всякий холуй знает: Лапшин-Извольский. По каким местам фамилию-то свою таскаешь?.. Себя не жаль, так хоть фамилию пожалей... Бояре-то Лапшины при Петре пострадали, в стрелецком бунте были замешаны, а Извольские при матушке Екатерине, вместе с нами, с Окоемовыми. Мы ведь в свойстве с Извольскими... да. Ну, а теперь ты один в своем роду остался: помрешь грешным дедом, и фамилия вся переведется. -- Позвольте, неужели я даже умереть не имею права?.. -- Постой, дай кончить... Умереть-то все мы умрем, а вот ты сперва женись. Что на меня смотришь? Да, женись... И все тут. Сережа захохотал, до того получилось неожиданное заключение. А старушка разсердилась. -- Плакать нужно, а не смеяться!-- ворчала она, опять принимаясь за свое вязанье.-- Да, плакать... Ты только подумай, сколько хороших девушек пропадает по дворянским усадьбам. Сидит такая девушка и ждет суженаго-ряженаго, а суженый-ряженый по трактирам ухлестывает, разным цыганкам деньги швыряет, свету Божьяго не видит. Так девушка-то и останется кукушкой, ни себе ни людям, да и суженому-ряженому не велика радость -- проживет все и начнет добрых людей обманывать, а потом его под суд отдадут... Хорошо это?.. А тут жил бы, поживал с молодой женой, нажил бы малых детушек -- другое бы на уме все было. Главное, закон исполнить всякий человек должен, Сережа... Ведь это только кажется, что хорошо холостому, как ветру в поле, в конце-то концов одно похмелье останется... -- Все это хорошо, Марфа Семеновна, вы правы, но я готов заплатить деньги только за то, чтобы хоть издали посмотреть на ту милую особу, которая пошла бы замуж за такого, как ваш покорнейший слуга. Ее нужно прямо в сумасшедший дом отправить... -- Нет, ничего, пойдет, и хорошая девушка пойдет... Первое дело, где вас, женихов-то, взять нынче -- по трактирам надо искать, а второе -- ежели тебя к рукам прибрать, так, может, еще что-нибудь и выйдет. Конечно, не первый сорт, с большим изяном, ну, да тут было бы из чего выбирать... Да недалеко ходить, хочешь, вот княжну посватаю?.. -- Варвару Петровну?-- изумился Сережа, поднимаясь со своей скамеечки.-- Варвару Петровну?.. А вы слышали, что она сейчас говорила? -- Э, голубчик, мало ли что говорится под сердитую руку... Женщины любят прощать. Конечно, княжна не первой молодости, а зато она настоящей царской крови, хотя и татарской. Прямо от Батыя род-то идет... Если бы было Казанское царство, так она претендентка на престол. Тоже одна в роду-то осталась... -- Нет, это дело нужно оставить,-- уже серьезно заговорил Сережа.-- Видите ли, я делаю много дурного, но только для себя, а не для других... Зачем же губить напрасно последнюю казанскую царевну? А со мной ничего хорошаго она не найдет... Понимаете? -- Ах, Сережа, Сережа... Напрасно. Потом сам пожалеешь. А главное, ты и сам-то не знаешь, что ты такое... Не стала бы я с тобой слова напрасно терять, если бы не твоя доброта. С добрым человеком все можно сделать... Старушка походила теперь на одну из тех старинпых книг, к которым относятся с невольным почтением. Это была живая летопись вымиравших дворянских родов. Сейчас она своими слабыми старческими руками хотела связать две нити -- род Лапшиных-Извольских с родом татарских князьков Садык-Хан-Салтановых.

III.

Старый окоемовский домик внизу делился на пять маленьких комнат, из которых самой большой была гостиная, выходившая на улицу тремя окнами. Рядом с ней помещался кабинет, узкая и неудобная комната, всего с одним окном. Из передней полутемный коридор вел в столовую и спальню, где сейчас спала старушка Марфа Семеновна. Пятая комната с окнами на двор никакого определеннаго названия не имела и служила для Василия Тимофеича мастерской. В ней собран был всевозможный "хлам", как говорила старушка: токарный станок, походная лаборатория, какие-то мудреные приборы для разных опытов, шкап с ретортами, колбами и стеклянной лабораторной посудой, особаго устройства печь с железным зонтом для отвода вредных газов. В мезонине, состоявшем из двух комнат, помещалась большая библиотека. Обстановка всех комнат была самая скромная. Везде стояла старинная мебель краснаго дерева, очень неудобная и громоздкая. На стенах висели старинные портреты и гравюры каких-то неизвестных никому городов. Самой неудобной комнатой в доме был кабинет. Но Василий Тимофеич не променял бы его ни на какия палаты. В кабинете у окна стоял старинный письменный стол, у внутренней стены низкий турецкий диван, напротив него старинное, очень вычурное и очень неудобное бюро, в углу несгораемый шкап, в другом этажерка с книгами -- и только. Комната самой Марфы Семеновны представляла собой маленький музей, где были собраны удивительныя вещи, начиная с вышитых бисером и шелками картин и кончая громадным палашом, которым дедушка Окоемов в качестве партизана выгонял в двенадцатом году француза из России. -- Для чего вам сабля, Марфа Семеновна?-- несколько раз спрашивал знакомый о. дьякон, каждое воскресенье приходивший пить чай.-- Подарите ее мне... -- Ну, тебе-то она уж совсем не подходит,-- говорила старушка.-- Тебе даже грешно иметь в доме саблю... Может-быть, ей сколько французов зарублено, а на тебе священный сан. Пусть уж висит у меня. Две старинных горки были наполнены величайшими редкостями. Тут были и портреты на слоновой кости, и какие-то мудреные сувениры, назначение которых сейчас трудно было определить даже приблизительно, и дареныя табакерки, и детския игрушки, которыми играл маленький Вася, и таинственные ящики, и старинный фарфор, и целый ряд всевозможных безделушек. Все эти пустяки для Марфы Семеновны служили наглядной иллюстрацией изменчивой фортуны всего окоемовскаго рода. С каждой безделушкой было связано какое-нибудь воспоминание, фамильное предание, легенда. Перед каждым праздником старушка вынимала все эти редкости, обтирала пыль и любовалась, точно повторяя всю историю своего рода. В уголке стояла старинная кровать с балдахином, но Марфа Семеновна никогда на ней не спала, предпочитая теплую изразцовую лежанку. К обстановке этой комнаты нужно прибавить еще две клетки с канарейками и старинные цветы на окнах, каких вы сейчас не найдете ни в одной оранжерее. Василий Тимофеич, когда бывал в этой комнате, испытывал странное ощущение, точно он переносился к началу нынешняго столетия или концу прошлаго,-- его кабинет отделялся от комнаты матери целым столетием. И, странно, ему нравились все эти никому ненужныя вещи, как нравились воскресные разговоры с отцом дьяконом, который, вместе с заздравной просфорой, приносил сюда какой-нибудь разсказ о новом чуде, о проявившемся Божьем человеке, о видениях и пророческих снах. Сейчас действие происходило в кабинете Василия Тимофеича. Сам хозяин лежал на диване, а перед ним ходила княжна. Она была очень взволнована. -- Вы меня извините, что я лежу...-- говорил хозяин, оглядываясь на дверь.-- У меня опять припадок... -- Пожалуйста, не стесняйтесь... Да, так у меня большия неприятности, Василий Тимофеич. Помните этого молодого человека, о котором я вас тогда просила? Ну, вы еще место ему в банке доставили... Так вот из-за него-то и неприятности. Он прослужил два месяца, а потом захватил какия-то деньги, то-есть попросту растратил их. Прихожу к директору, а он мне и наговорил неприятностей. Я-то к нему пришла похлопотать о другом молодом человеке... Нет, я положительно разочаровываюсь в людях. Для них же стараешься, а они чужия деньги растрачивают... -- Это исключительный, случай, Варвара Петровна, и не может итти за общее правило. Кстати, сколько вы человек пристроите по разным местам в течение года? -- А я не считаю. Не одинаково. Ведь есть какие несчастные, Василий Тимофеич... Ни квартиры, ни платья, ни обеда. Вообще, ужасно -- И все больше письменных занятий, конечно, ищут? -- Да... Что же им больше делать, если они больше ничего не умеют? -- Вот в том-то и беда... -- Никакой беды нет, потому что всякий делает то, что умеет. Вот у меня сейчас есть двое молодых людей. Один не кончил классическую гимназию, а другой не кончил реальное училище... Куда же им деться, спрашивается? Если бы им хоть какия-нибудь занятия, Василий Тимофеич... Что вам стоит порекомендовать их куда-нибудь. -- Рублей на пятнадцать жалованья? -- И пятнадцать рублей деньги... Василий Тимофеич сел на диван, перевел дух и заговорил с раздражением: -- Знаете, мне каждый раз, когда я слышу о подобных молодых людях, просто обидно и за них и за себя. Вы только представьте себе, что стоило государству их воспитание, хотя они и не кончили курса нигде... А теперь они без куска хлеба. И это очень обидно... Возьмите крестьянина, мещанина, купца -- там молодой человек в шестнадцать лет уже целый капитал. Он работник, им дорожат, и он никогда не останется без места, а наша интеллигенция совершенно безпомощна... -- Купцы всех обманывают, вот им уже и хорошо жить... Последняя фраза была сказана с такой наивной уверенностью, что Василий Тимофеич громко расхохотался. -- Конечно, обманывают,-- продолжала княжна.-- Я это отлично уже знаю... Оттого у них и деньги. А интеллигентный человек не способен обманывать... Поэтому я и хлопочу за них. Вы вот смеетесь надо мной и называете меня "девицей по чужим делам", а я все-таки буду хлопотать. -- А вы знаете, Варвара Петровна, что вот эти молодые интеллигентные люди без определенных занятий представляют собой громадный капитал, которым только нужно уметь воспользоваться. Я давно думал об этом и хочу воспользоваться таким капиталом... -- Как же это будет? -- А уж так... Пока это мой секрет. Вы мне будете помогать, Варвара Петровна... -- С удовольствием. -- Только я буду купцом. Вы так и знайте. Иначе невозможно... Он хотел сказать еще что-то, но весь побледнел, схватился за сердце и глухо застонал. Княжна хотела броситься в другую комнату, но он ее удержал. -- Не тревожьте маму... Все пройдет. Вон там пузырек с солью, дайте его мне... Он опустился в большое кресло и долго нюхал из пузырька, закрыв глаза. Княжна наблюдала его и не знала, что ей следовало предпринять. Она знала, что у Василия Тимофеича наследственный порок сердца, и что лекарства от него нет. -- Вот мне и лучше...-- слабо проговорил он, делая над собой усилие В этот момент в дверях показался Сережа, т.-е. его рыжая голова. -- Послушай, Вася, а скоро мне будет отпуск? -- Подожди, ты мне нужен и даже очень нужен, Сережа... -- Я? -- Да, ты... Тебя это удивляет? Помоги мне перейти на диван. Вот так, поддержи с этой стороны. Перебраться с кресла на диван во время припадка было уже целым подвигом, и Сереже сделалось совестно за собственное здоровье. -- Вот теперь хорошо...-- шептал Василий Тимофеич, стараясь принять удобное положение.-- Да... Сережа, ты мне очень нужен, и вы, Варвара Петровна, тоже. Да, очень... Княжна и Сережа старались не смотреть друг на друга. -- Ну-с, так в чем дело?-- спросил Сережа, делая нетерпеливое движете.-- Я жду... -- Делать тебе решительно нечего, Сережа, денег у тебя нет,-- одним словом, твое положение вполне безвыходное. Остается ждать, когда умрет какая-нибудь из твоих безчисленных теток... Получишь наследство, прокутишь -- и опять ничего не будет. -- Кажется, это к делу не относится...-- заметил Сережа. -- Нет, именно относится, потому что я тебя хочу спасти от твоего безвыходнаго положения. Хочешь поступить ко мне на службу?.. Я тебе дам отличное место. -- Что же, я не прочь... -- Ты будешь главным управляющим золотых промыслов... -- Я? -- Да, ты... Это совсем не трудно, а место почетное, во всяком случае. -- Но ведь нужно ехать в тайгу? -- Нет, мои промыслы ближе, на Урале... -- Я вам не советую, Василий Тимофеич,-- вступилась княжна, не имея сил больше терпеть.-- Я уже знаю Сергея Ипполитыча. Он совсем не годится быть управляющим. Человек, который не умеет управлять самим собой... -- Ничего, понемножку как-нибудь устроимся,-- успокаивал ее Василий Тимофеич.-- И вашим молодым людям место найдем. -- А я все-таки не понимаю, что тебе за нелепая фантазия пришла,-- удивлялся Сережа.-- Вдруг сделаться золотопромышленником... -- Что поделаешь, если уж так случилось. Во всяком случае, страннаго в этом ничего нет. Дело самое верное... Я уже делал сметы и все подсчитал. Одно уже то хорошо, что можно будет дать работу тысячам людей... -- Я вас понимаю,-- проговорила княжна.-- И если бы я не была женщиной, то сделала бы то же самое... -- Ничего из этого не выйдет,-- авторитетно заметил Сережа.-- Да, ничего... Самое несбыточное дело, начиная с того, что ты его совсем не знаешь. У тебя все Америка в голове сидит... А что хорошо в Америке, то у нас покуда не годится. Впрочем, дело твое, а мне решительно все равно. В Сибирь, так в Сибирь... -- Как жаль, что я сейчас не могу говорить...-- жалел хозяин, закрывая глаза от усталости.-- Ну, как-нибудь потом поговорим, и я все обясню. -- Другими словами, нам пора уходить?-- догадался Сережа. -- Я не гоню, но только не могу говорить долго... Сережа и княжна вышли из кабинета вместе. -- Мне ты нужен будешь сегодня вечером, Сережа!-- крикнул Василий Тимофеич. -- Хорошо. Княжна вернулась и, схватив Василия Тимофеича за руку, проговорила восторженно: -- О, я вас понимаю... Все понимаю. А он лежал безсильный и слабый и мог только смотреть на нее своими страдающими глазами.

IV.

Оставшись один, Окоемов долго лежал с закрытыми глазами. Сердце билось неровно, и он чувствовал, как медленно умирает. Да, это была смерть, потому что жизнь только в работе сердца. Это ощущение умирания он испытывал во время каждаго припадка. И как немного нужно, чтобы нить жизни порвалась, и как, следовательно, нужно дорожить каждым днем. Ведь таких дней отпущено на долю каждаго немного, и только наше неисправимое легкомыслие не хочет видеть того, что все мы идем по краю бездонной пропасти. Одне болезни заставляют нас серьезно задумываться над смыслом жизни, и в них есть своя философия. Да, Окоемов чувствовал, что он умирает, и, лежа с закрытыми глазами, передумывал свою богатую приключениями жизнь, точно подводил итог по длинному счету приходов и расходов. Вот он видит себя ребенком в разоренном помещичьем гнезде, где никто не умел работать и все хотели жить на чей-то неизвестный счет. И в нем, ребенке, сказалась та же черта,-- он ставил себя в привилегированное положение, выделяя из всех остальных. Потом он видел себя кадетом одной из военных гимназий, потом юнкером, и везде повторялось то же самое -- он ставил себя в привилегированное положение. Дальше он очутился прямо на улице, без средств, без поддержки, без личной инициативы, а главное, без того, что называется трудоспособностью. Прошли два ужасных года в поисках такого места, где привилегированный человек мог бы существовать, ничего не делая, как жили тысячи других привилегированных людей. Но в этом случае конкуренция была слишком велика, и молодой Окоемов получал только отказы и в лучшем случае "завтраки",-- "приходите на-днях", "наведайтесь", "может-быть, что-нибудь найдется" и т. д. Нет ничего ужаснее, как такая конкуренция людей, решительно никому ненужных, и Окоемов прошел тяжелую школу того внутренняго унижения, которое не высказывается словами. Да, он прошел через эти унижения, обвиняя всех других, кому жилось легко, в несправедливости к нему, которому тоже хотелось жить легко, пока он не пришел к убеждению, что во всем виноват только он один, как никому ненужный человек. Это был ужасный момент... Был такой день, когда Окоемов чуть-чуть не кончил самоубийством. Ведь ненужные люди так часто этим кончают. Но тут явилась спасительная мысль о том, что прежде, чем умирать, нужно испробовать еще новые пути. Это было очень смелым шагом, но ничего не оставалось больше. Двадцати двух лет Окоемов поступил простым матросом на одно из судов, уходивших из Ревеля в Америку. Кипучая работа морской гавани, полная тревог жизнь купеческаго судна, наконец могучая водная стихия подействовали на молодого мечтателя самым отрезвляющим образом. Пред ним развертывалась другая жизнь, выступали другие люди, а главное, на каждом шагу проявлялась такая неустанная кипучая работа, что ему делалось все больше и больше горько и совестно и за себя и за других ненужных русских людей. Например, он считал подвигом, чуть не геройством, что поступил простым матросом, а между тем чем же он лучше вот этих тружеников моря? Их миллионы, сильных, энергичных, счастливых своим трудом, а он -- жалкая и ничтожная единица в этой среде. Это был, впрочем, хороший и здоровый стыд, как стыд человека, который слишком поздно проснулся... Первое и самое главное, что охватило Окоемова в новой обстановке, было то, что здесь не существовало ненужных людей. Об этом не могло быть даже и речи. Временно могли оставаться без работы, временно переносили невзгоды и лишения, но никто не считал себя лишним и ненужным. Первые шаги в Америке еще рельефнее подтвердили эту основную мысль. Нужно сказать, что, выйдя на берег Новаго Света, Окоемов долго не мог освободиться от смутнаго чувства какой-то отчужденности, какую испытывает бедный человек, попавший в богатый дом дальняго богатаго родственника. Но, вместе с тем, здесь некогда было предаваться отвлеченным размышлениям: каждый день был полон своей работой. Правда, что сами американцы в первое время произвели на Окоемова не совсем благоприятное впечатление, как величайшие эгоисты, все стремления которых сосредоточивались только на личном благосостоянии. Это придавало известную холодность и жесткость всем отношениям. Всякий хлопотал только об одном себе и относился совершенно безучастно к другим. Здесь уже не могло быть и речи о каком-нибудь привилегированном положении, а следовательно не могло быть и лишних, ненужных людей. Общий бодрый тон всего склада жизни захватывал невольно, и русский ненужный человек Окоемов начинал себя чувствовать таким же человеком, как все другие люди. В течение пяти лет Окоемов перепробовал всевозможныя профессии: был посыльным, кондуктором, пастухом, телеграфистом, служащим в нескольких конторах, фотографом, комиссионером, корреспондентом и т. д. С английским языком он освоился очень быстро, потому что с детства хорошо знал французский и немецкий -- это было единственное наследство, которое он вынес из родного дворянскаго гнезда и которое здесь ему необыкновенно много помогло. Это был верный кусок хлеба. Вообще, этот боевой период в жизни Окоемова остался светлой полосой. Он точно переродился и с удивлением смотрел на того ненужнаго человека, который остался там, в России. Благодаря разнообразным профессиям, Окоемову пришлось побывать во всех концах Америки, пока он не очутился на дальнем западе, в Калифорнии. Сюда он явился уже до известной степени обезпеченным человеком, почти своим. Теперь его специальностью сделались разныя торговыя комиссии. Дело было очень выгодное и без всякаго риска. Требовалось только полное доверие крупных торговых фирм. Но, когда Окоемов совсем устроился, его в первый раз охватила тоска по далекой родине -- это была дань прошлому, своей национальности. И что ни делал Окоемов, эта тоска не унималась, а росла все больше и больше. Его потянуло туда, на простор бедной русской равнины, под серенькое русское небо, к своим ненужным русским людям. Мысль об этих последних не оставляла его все время скитальчества по чужой стране. Тоска имела до известной степени подкладкой и ненормальное физическое состояние: наследственный порок сердца сказывался с годами. Так прошло еще три года, когда Окоемов окончательно устроил свои дела. Теперь он завел широкия сношения с русскими торговыми фирмами. У него уже был собственный капитал, который он пускал в оборот, как компаньон, что делало его положение вполне солидным и независимым. А тоска по родине все сосала и сосала, как вода подмывает крутой берег. В одно прекрасное утро Окоемов навсегда распростился с Америкой и отправился домой, как человек, кончивший курс в очень строгом и ответственном учебном заведении. Быстрота возвращения на родину обяснялась еще и тем, что Марфа Семеновна начала прихварывать разными старческими недугами. Окоемов очень любил свою старушку и ужасно о ней соскучился. Домик в Сивцевом Вражке оставался последним воспоминанием помещичьяго прошлаго. И он ушел бы за долги, если бы в свое время Окоемов не выкупил его на американские доллары. А сейчас уже одна мысль об этом домике делала его точно здоровее. Сказывалась кровная привязанность к своему маленькому углу, который дороже чудных раззолоченных палат. Вот и родной берег... Здесь все оставалось по-старому. И первое, что бросилось Окоемову в глаза, это опять ненужные русские люди, которых он встретил на первой русской пристани, которые ехали вместе с ним по железной дороге, которые толклись неизвестно зачем на железнодорожных вокзалах. У него защемила знакомая тоска, точно он сам опять мог превратиться в такого человека. Впрочем, родная Москва ему понравилась, и он теперь мог оценить ее с другой точки зрения. Да, здесь жизнь кишела ключом и шла громадная работа. Исключение представляли только насиженныя дворянския улицы на Арбате и Пречистенке. Здесь доживали свой век старое барство и вырождавшияся дворянския семьи. В маленьком домике на Сивцевом Вражке Окоемову не пришлось заживаться долго. Он только-только успел отдохнуть, как уже нужно было ехать на юг России, потом на Кавказ и в Среднюю Азию. У него были большия полномочия от разных американских фирм, очень интересовавшихся русским сырьем и русскими богатствами вообще. Это невольное путешествие по России для Окоемова было наглядной иллюстрацией того, как мы далеко отстали во всем от наших европейских соседей, а тем больше от Америки. Впереди было так много работы, а русский человек так плохо умеет работать... Получалось фатально-безвыходное положение,-- Окоемов смотрел на все со своей американской точки зрения. Правда, работа уже начиналась, но вся взятая вместе она представляла собой только пробную попытку, а о настоящей работе еще не было даже представления. Страна была слишком богата, и похороненныя в ней сокровища слишком мало эксплоатировались. И в то же время на каждом шагу встречались эти русские ненужные люди, которые для Окоемова сделались каким-то кошмаром. Вернувшись в Москву, Окоемов занялся своим комиссионным делом и быстро вошел в курс московских торговых операций. С одной стороны, он являлся представителем американских фирм, а с другой -- московских для Америки, и в течение двух-трех лет составил себе совершенно исключительное положение. Он являлся на этом рынке уже солидной силой. Его имя пользовалось доверием, а в торговом мире это одно уже составляет капитал. Но все эти успехи не доставляли Окоемову настоящаго удовлетворения, потому что он не мог превратиться в сытаго американскаго янки. Его тянуло в другую сторону, а в голове созревал грандиозный план. Осуществление его ждало только подходящей минуты. И такая минута наступила... Окоемов слишком много слышал о несметных сокровищах Урала -- ведь на всем земном шаре нет другого такого места, которое на сравнительно небольшом пространстве сосредоточивало бы такое неистощимое разнообразие всевозможных богатств. Здесь же являлось одно важное преимущество: всякое предприятие можно было начать с сравнительно ограниченными средствами. Именно здесь, по расчетам Окоемова, с наибольшей производительностью можно было применить тот громадный капитал, который пропадал в форме ненужных людей, не знавших, куда деваться. Задача была громадная, и о ней стоило подумать. Остановился Окоемов на золотопромышленности по одному специальному случаю, о котором скажем дальше. В Москве одного из первых старых знакомых Окоемов встретил Сережу Лапшина, товарища по военной гимназии. Это был совершенно особенный человек, полная противоположность Окоемову. Жил Сережа от одного наследства до другого, а остальное время делал долги. И эта невозможная жизнь проходила на почве самаго широкаго русскаго добродушия, какой-то детской безобидности и наивности. Друзья детства снова подружились, как дополняющия друг друга натуры, и Окоемов начинал скучать, когда очень долго не видел своего легкомысленнаго Сережу. Мысль взять его с собой на промыслы на Урал явилась у Окоемова в момент встречи на Воробьевых горах. Все равно, в Москве Сереже теперь нечего было делать, а там, в промысловой глуши, он явится незаменимым. Для Окоемова была еще одна очень важная сторона в этой дружбе -- Сережа служил живым показателем того, что не следовало делать. Поэтому иногда в минуту нерешимости Окоемов считал долгом посоветоваться именно с Сережей, чтобы поступить как раз наоборот. Как мил был Сережа в такие моменты и какой авторитетностью он проникался. Ведь он знал решительно все на свете и готов был поделиться своей мудростью с каждым... Этот большой ребенок действовал на Окоемова уже одним своим присутствием самым успокаивающим образом. Другой противоположностью Сережи являлась татарская княжна со своей неистощимой добротой, вечной заботой о других и вечными неприятностями за свои хлопоты. Она одолевала всех знакомых своими просьбами о других, а сама перебивалас, как перелетная птица, занимая какую-то жалкую комнатку в одно окно и питаясь по целым неделям одной колбасой. И рядом с этими людьми уживалась Марфа Семеновна, строго соблюдавшая свои кастовыя традиции и не желавшая понять новых людей. Меньше всех, как это ни странно, она понимала сына Василия, котораго страстно любила.

V.

Сережа явился вечером к назначенному часу. Он был против обыкновения мрачен, что к нему совсем не шло, как к другим нейдет веселое настроение. -- Ну, что ты, как себя чувствуешь?-- мрачно спрашивал он Окоемова. -- Да ничего... кажется, лучше. У меня это быстро приходит и так же быстро проходит. Умираю и оживаю... Марфа Семеновна встревожилась, догадавшись по бледному лицу сына, что он опять нездоров. -- Ты куда это, Вася, собрался? Ох, уж эти мне твои дела... Здоровье только свое тратишь. Поехал бы куда-нибудь в театр или на гулянье, как другие молодые люди делают. Нельзя же без развлечения... -- Мы в Яр отправляемся,-- пошутил Сережа. Когда они вышли на подезд, спускались уже сумерки. Отдохнувший рысак "подал" особенно красиво и остановился у подезда картинкой. -- К Рогожскому...-- отдал приказ Окоемов. Кучер только тряхнул головой, что в переводе значило: давеча на Воробьевы горы ездили, а сейчас к Рогожскому -- это Москву-то крест-накрест взять. -- Вот тебе и Яр...-- ворчал Сережа, усаживаясь. Когда они ехали мимо Кремля, Окоемов спросил: -- Ведь ты, кажется, играешь на бильярде, Сережа? -- Да, и очень недурно играю... -- Видишь, в чем дело: я тебя завезу в один дрянной трактирчик, и ты там найдешь в бильярдной одного очень подозрительнаго господина. Он пьет запоем... На вид ему лет под тридцать. Особыя приметы: одет прилично, косит на левый глаз, лицо попорчено оспой... Узнаешь? Хорошо. Ты заходишь в бильярдную, присаживаешься к столику, спрашиваешь бутылку пива и знакомишься с этим субектом. Всего лучше, если за бильярдом... Да. Его фамилия Барышников, а зовут Григорием Яковлевичем. -- Постой... Для чего вся эта комедия? -- А ты слушай... Познакомившись, ты заводишь душевный разговор, какой умеют вести трактирные завсегдатаи, и, между прочим, говоришь: "А мне ваша личность знакома... Где-то я вас встречал. Позвольте, ваша фамилия Барышников, а зовут так-то". Можешь сослаться на Яр, где он бывал в свои лучшие дни. Он, конечно, обрадуется старому знакомому, будет жаловаться на свою судьбу, может-быть, попросит взаймы -- ты можешь ему дать от трех до десяти рублей. Хорошо. А главное прибереги к концу... Когда он размякнет, ты, между прочим, спроси его самым равнодушным образом: "Позвольте, у вас, кажется, была сестра, насколько я помню? Где она сейчас?" Нужно сделать вопрос быстро, чтоб он дал ответ по инерции тоже быстро... -- Послушай, ведь это свинство, Вася. Говоря откровенно, ты делаешь меня сыщиком... -- Хорошо, успокойся: дело идет о спасении вот этой самой девушки. Понимаешь? А ты всегда был рыцарем... Ее куда-то спрятали, и мне необходимо ее разыскать. -- Роман? -- Почти... -- С этого следовало начать, а не тянуть канитель. Мы сами всякаго научим... Кстати, от тебя-то я уж не ожидал ничего подобнаго. Любите только других обличать, а сами делаете то же самое. Впрочем, я человек скромный и не люблю совать своего носа в чужия дела... Искомый трактир "Голубок" находился где-то на Таганке, в одном из глухих переулков. -- Я за тобой заеду через час,-- говорил Окоемов, высаживая Сережу на углу улицы.-- А вот тебе на расходы... Сережа молча исчез на повороте, а пролетка полетела дальше, к Рогожскому кладбищу. Не доезжая до него, она остановилась у какого-то деревяннаго забора. В глубине пустыря виднелась почерневшая деревянная постройка, что-то в роде сарая. Было уже совсем темно, и Окоемов на память пошел пустырем к таинственному зданию. Где-то глухо взлаяла цепная собака. Потом послышался тягучий церковный напев. В сарае мелькнул желтый огонек. Окоемов осторожно постучал в деревянную дверь ветхаго крылечка. -- Кто крещеный?-- послышался за дверью сердитый старческий голос. -- Барин с Пречистенки... Дверь медленно растворилась, и Окоемов очутился в полутемных сенях. Он бывал здесь несколько раз и сам отыскал в темноте следующую дверь, которая вела в старинную раскольничью моленную. Большая длинная комната была освещена очень слабо, так что иконостас с образами терялся в темноте, из которой выделялось только несколько ликов. Молодой начетчик в черном полукафтане нараспев читал шестопсалмие. Молящихся было немного, особенно на правой, мужской половине -- здесь еще сохранялось строгое деление на две половины, мужскую и женскую. Какие-то старички стояли около стены да молодой купчик посредине, а на женской половине целый угол был занят старушками-богомолками, а между ними мелькали и молодыя женския лица. Окоемов стал у задней стены, недалеко от старостинскаго прилавка со свечами. Он знал, что молиться вместе с другими ему нельзя, и стоял неподвижно. Из всех присутствуюпщх на него посмотрел один староста и слегка поклонился, как знакомому человеку. Окоемову всегда нравились маленькия московския церковки, и в них он выстаивал самую длинную службу. Его охватывало здесь ни с чем несравнимое чувство и то особенное спокойствие, которое жило только Здесь, все наполняло и все охватывало. Необходимо время от времени остаться наедине с собственной совестью, чтобы проверить самого себя вдали от шума и суеты обычнаго дня. Именно здесь Окоемов чувствовал себя живой частью того громаднаго целаго, которое называется русским народом. Сегодня он однако не мог настроить себя на молитвенный лад, потому что явился сюда с другой целью. Постояв неподвижно с четверть часа, он посмотрел на левую сторону, где у окна еще недавно стояла она в простеньком синем косоклинном сарафане и в платке, глубоко надвинутом на глаза. Она всегда стояла на одном месте, а теперь это место было свободно. Да, она исчезла, как видение, и Окоемов почувствовал гнетущую пустоту в душе, как человек, потерявший самое дорогое. Дождавшись окончания службы, он подошел поздороваться со старостой. -- А вы нас не забываете, сударь,-- говорил староста.-- Что же, доброе дело... Своих-то богомольцев немного осталось, так мы и чужим рады. -- У Бога все равны, Савва Маркелыч. Это мы делим на своих и чужих. Разговаривая с почтенным стариком, Окоемов еще раз испытал совестливое чувство за те мирския мысли, с какими явился сюда. Ему казалось, что старик догадывается и смотрит на него с укоризной. Сережа уже поджидал на углу, когда подехал Окоемов. -- Ну что?-- коротко спросил Окоемов. -- Да ничего... Твоя девица увезена из Москвы куда-то в Сибирь, то-есть, вернее, на Урал. Этот Барышников всего не договаривает, хотя и пьян. -- Не проврался ли ты в чем-нибудь? -- Я-то? Ну, это, брат, дудки... Комар носу не подточит. Он больше о себе распространяется... Какой-то дядя его обобрал, и что он будет с ним судиться, а сестра его интересует столько же, как прошлогодний снег. Для меня ясно одно, что они кого-то боятся и что-то скрывают... -- Так, так... Я тебе скажу, в чем дело. Барышниковых несколько братьев, и у них общее дело там, в Западной Сибири, то-есть было дело раньше, а теперь оно прекратилось. Основателем торговой фирмы был отец вот этого Барышникова, с которым ты сейчас играл на бильярде. Но он умер уже лет десять назад, а дети остались ни при чем. Все захватили дяди. Имущество осталось громадное, и поэтому они боятся всякаго посторонняго вмешательства. Молодого Барышникова систематически спаивали и довели его до настоящаго невменяемаго состояния, а его сестру прятали по разным укромным углам, где выдавали ее за сироту, проживающую из милости. Она и сама этому верит до сих пор. -- Положим, что все это так. Тебе-то какое до них всех дело? -- Дай досказать... Я встретил эту девушку в раскольничьей моленной, и она произвела на меня неотразимое впечатление. Конечно, я постарался узнать, кто она, где живет и т. д. Под каким-то предлогом приезжаю я в этот дом, где она проживала под видом бедной родственницы, и вдруг со мной делается один из самых сильных припадков, так что я даже потерял сознание. И представь себе, открываю глаза, и первое лицо, которое я увидел, была она. Ах, какое это удивительное лицо, Сережа!.. такое чистое, хорошее, какое-то ясное... Помню, что я лежал на диване, а она стояла передо мной на коленях и мочила мою голову каким-то спиртом. Какое было выражение лица у нея в этот момент... -- Одним словом, ты влюблен? Понимаю и одобряю... Я этим занимаюсь давно. -- А вот я так не понимаю, как можно шутить подобными вещами, не говоря уже о самой простой неделикатности... Ты знаешь, что я вообще слишком серьезно смотрю на жизнь, и если позволяю себе говорить об этой девушке, то только потому, что именно благодаря ей пережил неиспытанное еще чувство. -- Значит, вы обяснились? -- Нет... Она сейчас же ушла, как только я открыл гласа. А затем я раза два издали видел ее в моленной... Но разве нужно говорить? Да и где те слова, которыми можно было бы высказать величайшее из чувств? Наконец я ничего и не мог бы ей сказать, а просто смотрел бы на нее и молча любовался... -- Ну, батенька, это романтизм! -- Не смей говорить со мной этим тоном... Людей, думающих, как ты, сколько угодно, и они позорят самое слово "любовь", как нечистыя животныя. Ты знаешь, что у меня нет и мысли о том, чтобы когда-нибудь жениться на ней... Мое несчастие -- моя болезнь, и я не хочу ее передавать моим детям. Да... Но ведь я человек, живой человек, и мне доставляет величайшее наслаждение одна мысль о другом чужом человеке, который с такой искренней простотой отнесся ко мне в такую горькую для меня минуту. Я считаю себя в долгу перед ней... -- Мне не позволяется представить несколько соображений совершенно независимаго характера? -- Нет; будет лучше, если ты удержишься... А скажи вот что: почему я, проживши до тридцати лет, никогда не испытывал ничего подобнаго? Мало ли я видел девушек в своем дворянском кругу, в Америке наконец, а тут какая-то раскольница в платочке... -- Романт... -- Нет, я с тобой не могу разговаривать!-- сердито перебил Окоемов, как-то весь сеживаясь.-- Ты просто невозможен...

VI.

Татарская княжна была очень заинтересована делом, о котором с ней говорил Окоемов. С одной стороны, ее мучило специально-женское любопытство, а с другой -- вскользь высказанное Окоемовым желание пристроить куда-то всех искавших работы интеллигентных людей. Про себя княжна так и говорила: всех... Она верила слепо в гений Окоемова и даже не старалась себе представить, как все это может выйти. -- Уже он сказал,-- повторяла она про себя, точно спорила с каким-то недоверчивым человеком. Жила она на Арбате, занимала крошечную меблированную комнату. В имущественном отношении она являлась Божией птицей, потому что не знала, что будет есть завтра. Происходило это не от того, что княжна не умела работать или могла оставаться без работы -- нет, она могла бы устроиться совсем хорошо, если бы думала только о себе. Но ведь столько конкурентов на переводы и уроки, и княжна великодушно уступала свой рабочий кусок хлеба другим. А сколько было этих других... И как, бедные, все они нуждались, особенно люди семейные. И кого-кого тут не было: потерявший место корректор, начинающий художник, неудачник актер, учительница музыки, массажистка, домашний секретарь, чтица, целый ряд молодых людей, не кончивших где-нибудь курса, и т. д. У княжны сохранились кой-какия связи с миром богатых людей, к которому она принадлежала по рождению, и ея монашеское черное платье можно было встретить в самых богатых московских палатах. Она являлась туда с такой хорошей тревогой во взгляде и после короткаго предисловия говорила стереотипную фразу: -- Уже представьте себе, какой случай со мной: сижу вчера, и приходит ко мне один молодой человек... Он женатый человек... Недавно родился первый ребенок... Жена у него служила раньше наборщицей, а сейчас потеряла место... Нельзя же ей бросить ребенка одного? Вы меня уже понимаете? Дело заканчивалось стереотипной просьбой о месте или маленькой подписке. В этих случаях княжна проявляла удивительную настойчивость и добивалась своего. Знакомые пожимали плечами, делали безнадежно-удивленныя лица, даже иногда старались скрыться бегством, но в конце концов место все-таки находилось. Княжна знала, что надоедает своими вечными просьбами, но что же делать, если на свете столько бедных людей... Попеременно она являлась то с картинкой начинающаго художника, то с тетрадкой стихов неудавшагося поэта, то с абажуром из сухих цветов, то с бисерным кошельком, и непременно все это продавала. Ея клиенты сплошь и рядом платили ей самой черной неблагодарностью, и княжне приходилось выслушивать нередко очень неприятныя вещи от влиятельных меценатов и меценаток. -- Как же вы рекомендуете, Варвара Петровна, совершенно неизвестных вам людей? Нельзя же так... -- А если он (или она) уже бедный и уже ребенок родился? Вы лучше сердитесь на меня... Каждая такая неудача ужасно волновала княжну и волновала не за себя лично, а за то, что бедные люди могут обманывать и поступать дурно. Княжна даже плакала и успокаивалась только тем, что не все же такие, тем более, что у нея всегда был налицо большой выбор новых бедных людей. В общем все время княжны было занято этими вечными хлопотами, так что собственно для себя оставалось всего несколько часов. Княжну спасали ея скромныя потребности и трогательное уменье отказаться даже от самого необходимаго. В результате получалось то, что она голодала иногда по нескольку дней, питаясь одним чаем. И вдруг всех этих бедных людей Окоемов обещает пристроить... Это было что-то до того необыкновенное, что княжна несколько раз сомневалась, не ослышалась ли она. Прошло целых три дня, прежде чем княжна могла отправиться к Окоемову для окончательных обяснений. Ах, какие длинные и мучительные дни... Он все время пролежал больной в постели и не мог никого принимать, кроме Сережи. Итти без приглашения княжна стеснялась, и тем мучительнее было ожидание. Она знала, что Окоемов не забыл своего разговора с ней -- он ничего не забывал -- и, когда нужно, пошлет приглашение. Наконец пришло и это желанное приглашение. У княжны усиленно забилось сердце, когда она распечатала городскую телеграмму. "Жду вас сегодня вечером. Окоемов". Если бы он знал, как трудно дожидаться такого вечера... Княжна даже изменила порядок своего трудового дня, потому что от волнения у нея разболелась голова. С какой тревогой княжна отправилась в семь часов вечера в Сивцев Вражек. Она даже вынуждена была останавливаться несколько раз, чтобы перевести дух. У княжны сердце тоже было не в порядке, хотя она и не любила лечиться. У окоемовскаго домика еще раз пришлось остановиться и сделать передышку. Сердце княжны билось неровно, как пойманная птица. Ее встретила сама Марфа Семеновна. Княжна даже покраснела, как виноватая. -- Что Василий Тимофеич?-- спросила она, стараясь не смотреть в глаза хозяйке. -- А ничего... Теперь лучше. Лежит у себя в кабинете. -- Можно к вам пройти, Марфа Семеновна? Княжна чувствовала, что ей необходимо предварительно успокоиться. -- Отчего же, пойдемте, голубушка. У меня как раз и самовар на столе... К особенностям Марфы Семеновны относилось, между прочим, и то, что у нея не сходил самовар со стола. Чай был ея слабостью... Княжна выпила две чашки и все время держала себя самым странным образов, как пойманный на месте преступления вор. Марфа Семеновна несколько раз посматривала на нее прищуренными глазами, но ничего не сказала. Старуха любила княжну и теперь подумала, что у нея есть какая-нибудь новая неприятность с ея голытьбой. Уж не спроста эта княжна постоянно в лице меняется... Отдохнув у Марфы Семеновны, княжна отправилась в кабинет Окоемова. Хозяин лежал на своей оттоманке и извинился, что не может встать, благодаря компрессу. -- Ничего, ничего, лежите, Василий Тимофеич. Он лежал с раскрытой старинной книгой раскольничьяго письма, -- Что это у вас, Василий Тимофеич? -- А вот просматриваю чин раскольничьей службы... -- Для чего это вам? -- Да просто интересует, Варвара Петровна... Знаете, это очень, очень интересно, потому что в обрядовой стороне выливается народный дух. Мою телеграмму вы получили? -- Да... Окоемов бережно отложил старинную книгу в кожаном переплете, облокотился на подушку и заговорил: -- Мне нужно серьезно переговорить с вами, Варвара Петровна. Дело в том, что я уезжаю из Москвы, туда, на восток. У меня затевается большое промышленное предприятие, нужны будут люди, особенно интеллигентные, и я хотел обратиться к вам за помощью. Ведь у вас целый склад разных ищущих работы... -- Есть один фельдшер, потом переписчик нот... дама, выжигающая по дереву... неокончивший реалист... гравер... -- Ну, вот и отлично. Фельдшер мне нужен... я его возьму. А сначала позволю себе обяснить, что и кто мне нужны. Мне немножко трудно говорить... -- Я уже слушаю... -- Дело в том, что я беру золотые промыслы... да. Дело большое, и нужны люди. Руководить всем буду я, поэтому специалисты не требуются... Вы понимаете? Мне хотелось бы поставить все сразу на большую ногу... поэтому мне нужны две конторщицы, экономка, хорошая кухарка... Есть у вас такия? Этот вопрос поставил княжну в затруднение, потому что переписчица нот, очевидно, не могла быть экономкой, а выжигательница по дереву -- конторщицей, тем более кухаркой. Окоемов понял паузу княжны и заговорил: -- Вот видите, Варвара Петровна, как трудно найти у нас людей, действительно полезных на что-нибудь... Но мои замыслы шире: кроме упомянутых выше специалисток, мне нужны еще женщины или девушки -- это все равно, которыя могли бы заняться приготовлением консервов, варенья, пастилы, молочных скопов. Есть у вас кто-нибудь подходящий на примете?.. -- Уже сейчас никого нет...-- уныло ответила княжна. -- Да ведь это же все просто... Если кто и не умеет, так может научиться... Важно желание трудиться и отсутствие предразсудка, что труд может быть только по душе. Как могут судить о последнем люди, которые собственно и не видали настоящаго производительнаго труда, а занимаются выжиганием по дереву и переписывают ноты. Я думаю, что нам лучше всего обратиться к газетным обявлениям; и я попросил бы вас на первый раз сделать по газетам за неделю выборку таких обявлений, затем написать всем письма и пригласить их сюда для обяснений. Заметьте, я говорю преимущественно об интеллигентных женщинах, потому что простая баба, если она хорошая работница, но останется без дела... -- Это уже очень трудно, Василий Тимофеич,-- откровенно созналась княжна.-- У меня есть еще две перчаточницы, одна кружевница, выводчица пятен... Окоемов нахмурился и закрыл глаза. -- Не буду уже, не буду...-- спохватилась княжна.-- А как же относительно мужчин?.. Больной с трудом открыл глаза, посмотрел на княжну и ответил: -- Фельдшера пошлите, а остальные едва ли куда-нибудь годятся... Я говорю с вами откровенно, княжна. Мне нужны самые простые люди, но способные к труду... Ведь перечисленныя мною специальности так просты, только не нужно бояться труда. Бы понимаете, что я хочу сказать?.. -- Да, да... Как уже в Америке... -- Да, в Америке... Впрочем, все это мы увидим на практике, кто чего стоит. К сожалению, я не могу много говорить и поэтому попрошу вести переговоры вас, Варвара Петровна... у меня же... здесь. А я отсюда буду все слушать. Это вас не затруднит? -- О, нисколько... С величайшим удовольствием. -- По старинной русской терминологии это называлось: "кликнуть клич". Посмотрим, кто отзовется... Между прочим, Сережа будет вам помогать. Он мастер болтать... На этот раз уже поморщилась княжна. Такой помощник для нея портил все дело. -- Да вы не бойтесь, Варвара Петровна,-- успокаивал се Окоемов.-- Сережа отличный человек, только для других, а не для себя. Положитесь в этом случае на мою опытность, тем более, что это безусловно порядочный человек... Достаточно сказать, что я его назначаю главным управляющим... Его личные недостатки нас не касаются. -- Я уже с вами не согласна, Василий Тимофеич,-- протестовала княжна.-- Я уже говорила вам раньше... Я уже скажу ему это в глаза. Когда княжна начинала волноваться, то в каждую фразу вставляла свое "уже". -- Мы на этом кончим пока...-- устало говорил Окоемов.-- Вы напишете письма и назначите время приема.

VII.

День испытаний наступил. Окоемов попрежнему лежал у себя в кабинете. Болезнь, против ожидания, затянулась, и он не мог выйти в гостиную, где Сережа принимал посетителей. Лежа на диване, Окоемов мог только слушать, что происходило в соседней комнате. Сейчас он чувствовал себя скверно главным образом от безсонных ночей. Даже живое начало дела не радовало его, а являлось, наоборот, какое-то смутное недоверие к самому себе. Да не ошибается ли он? Ведь предприятие слишком рискованно... Сережа явился рано утром и вошел в кабинет с портфелем в руках. -- Это еще для чего?-- спросил Окоемов, указывая глазами на портфель.-- Ах, Сережа, Сережа, никак ты не можешь обойтись без декорации... -- А как же иначе?.. Там у меня еще несколько книг есть. -- Каких книг? -- Нельзя же без книг,-- обидчиво возражал Сережа: -- необходимо установить самый строгий порядок... Сережа своей собственной особой олицетворял этот будущий порядок -- он имел сегодня необыкновенно строгий вид. Через несколько минут Окоемов имел удовольствие видеть целый десяток обемистых конторских гроссбухов, в самых изящных переплетах и даже с вытисненной золотом надписью: "Главная контора золотых промыслов В. Т. Окоемова". -- По-моему, сейчас совершенно достаточно одной записной книжки,-- обяснил Окоемов, качая головой.-- Ты у меня заводишь какой-то департамент... -- Я и вывеску заказал. -- Это еще что такое? -- Да как же иначе? У всех должны быть вывески... По черному фону золотом: Главная контора Б. Т. Окоемова. Да... -- Послушай, это уж... это шутовство!.. Извини меня, но я, к сожалению, прав. Мы ведем деловой разговор, и поэтому ты не имеешь права обижаться. Сережа все-таки обиделся. -- Я не подозревал, что ты такой ужасный формалист,-- ворчал он, собирая свои гроссбухи.-- Да... ты просто придираешься ко мне. Это замечание разсмешило Окоемова до слез. Как был мил этот Сережа, сразу превратившийся в чиновника от золотопромышленности. Впрочем, ведь здесь не Америка, и невинныя "деловыя" декорации, может-быть, даже необходимы. А Сережа даже построил себе деловой костюм и, вместо легкомысленной обычной визитки, облекся в какой-то длиннополый сюртук, несмотря на стоявший жар. Он играл в английскаго джентльмена. -- Сколько разослано приглашений?-- спрашивал Окоемов. -- Больше ста... -- Меня больше всего интересует, кто явится первым. Ведь жизнь игра, и первый номер самый главный в этой игре. Я принял бы этого перваго из принципа, как счастливаго человека... Ты не смейся, пожалуйста. Это даже не предразсудок, а житейская мудрость. Прием был назначен от десяти часов утра до трех. Сережа ужасно волновался и постоянно смотрел на часы. -- Кто-то первый придет?-- повторял он про себя, заглядывая в окно. Ровно в десять раздался нерешительный звонок. Сережа бросился к столу, на котором в деловом безпорядке были разложены гроссбухи, и принял озабоченно-меланхолический вид. "Скверно то, что должна отворять двери горничная,-- мелькнуло у него в голове.-- Необходимо было нанять какого-нибудь человека. Лучше всего артельщика... Сапоги бутылками, русская рубашка, серебряная цепочка и даже белый фартук -- ну, одним словом, настоящий артельщик. Ах, какую я глупость сделал, что не подумал об этом раньше. А Вася решительно ничего не понимает в этих делах..." Позвонивший субект что-то такое спрашивал у горничной, потом прокашлялся и наконец вошел в приемную. Это был средняго роста мужчина, немного сутулый, с кривыми ногами и с каким-то обиисешюхмурым лицом. Потертый пиджак, лоснившиеся штаны и не первой молодости крахмальная рубашка говорили сами за себя. Лицо было тоже потертое и точно заношенное,-- русая бородка, серые глаза, мягкий нос, редевшие на макушке волосы. -- Я к вам от Варвары Петровны...-- проговорил субект, подавая письмо. Это было полным разочарованием. Как его считать: первым или не первым? Но времени он был, действительно, первым, но первым не из тех, кого приглашал Сережа. -- Вы фельдшер Потапов?-- холодно спрашивал Сережа, пробежав письмо княжны. -- Так точно-с... Этим ответом выдавал себя военный человек, и Сережа еще раз поморщился. Окоемов, лежа на своем диване, слышал такой диалог: -- Варвара Петровна не предупреждала вас относительно того, какие люди нам нужны? -- Никак нет-с, г. Окоемов. -- Гм... Я не Окоемов, а главный управляющий золотыми промыслами г. Окоемова. Но это все равно... Дальше следовало деловое обяснение того, что потребуется от лиц, изявивших готовность поступить на службу к г. Окоемову. Сережа говорил тоном специалиста, точно настоящий главный управляющий, всю жизнь проживший на приисках. Окоемов невольно улыбнулся быстрым успехам своего друга. Когда Сережа делал паузу, фельдшер как-то виновато-почтительно повторял: "Да, это точно-с...". У него и голос был заношенный. -- Кстати, один грустный, но необходимый вопрос, г. Потапов: вы пьете, конечно?.. -- Т.-е. как пью-с? -- Ну, водку пьете?.. Я не говорю о том, что вы будете выпивать по рюмке водки перед обедом, нет, а о том, что не пьете ли вы запоем?.. -- Помилуйте, как можно-с... -- Почему же вы места лишились? -- По болезни-с... "Ох, пьет горькую, каналья!" -- думал Сережа, глядя прищуренными глазами на своего клиента. В гостиной набралось уже человек тридцать, причем большинство составляла интеллигентная столичная голытьба. Эта толпа резко распадалась на два типа: с одной стороны, коренные неисправимые москвичи, которые не могли даже подумать, что можно еще где-нибудь жить, кроме родной Москвы, с другой -- провинциалы, приехавшие в столицу искать хлеба. Было несколько человек того склада, который характеризуется фразой: "перекати-поле". Они нигде не уживутся долго и будут всю жизнь странствовать по России из конца в конец. Добродушный и наивный Сережа про себя наметил эти рубрики и по ним распределил своих клиентов. Особой кучкой выделялись подозрительные субекты, которыми кишмя кишит добродушная матушка Москва. Они держали себя с особенной развязностью и смотрели на других свысока. -- Я не понимаю вашей цели,-- говорил один такой подозрительный субект, особенно надоедавший Сереже.-- Предприятие рискованное, во всяком случае... -- Это уж наше дело,-- отвечал Сережа сухо. -- Наконец разстояние... Завезете незнамо куда, оттуда потом и не выберешься. -- Самое лучшее, если вы не будете забираться в такую даль... -- Конечно, если контрактом будет выговорена неустойка и двойные прогоны... -- Контрактов не будет и прогонов тоже... -- В таком случае, до свидания. -- Всего хорошаго... Сереже хотелось сказать просто: "вон!", и он чувствовал, что начинает краснеть от сдержаннаго напряжения. Сережа хотел предложить еще какой-то вопрос, как в передней раздался нерешительный звонок. Через минуту в комнату вошел бледный молодой человек в очках. -- Я печатал обявление в газетах... Моя фамилия: Крестников. -- Садитесь, пожалуйста. Если не ошибалось, вы бывший студент? -- Да... из Петровско-Разумовской академии. -- Да, да, понимаю. Не кончили курса? Да, понимаю... маленькая неприятная история... да, да. Студент искоса взглянул на фельдшера и как-то весь сежился, почуяв конкурента. -- Ищете уроков? Вообще места?.. Окоемову понравился самый тон голоса, каким говорил студент. Такой хороший молодой голос... Он уже вперед его принимал. Да и специальность подходящая: сельское хозяйство необходимо. И фельдшер тоже подходящий человек, хотя и замухрыжка. Что же, из таких замухрыжек выдаются хорошие работники. Дальше звонки последовали один за другим, так что скоро вся приемная наполнилась народом. Сережа уже охрип, повторяя одни и те же вопросы и давая одни и те же обяснения. Скоро он показался в кабинете, красный, с каплями пота на лбу и отчаянием во взгляде. -- Что я с ними буду делать?-- взмолился он, делая театральный жест.-- Делая орда неверная... И кого-кого только тут нет! Жаль, что ты не можешь посмотреть на них, Вася. -- Есть интеллигентные? -- Всякаго жита по лопате... Собственно говоря, я не особенно доверяю этим интеллигентам: не выдержат и сбегут. Последнюю группу составляли люди, которых решительно нельзя было отнести ни к одной из вышеприведенных категорий. Всего вернее было назвать их поврежденными. -- Вы чем занимались до сих пор? -- Я вообще... Видите ли, я изобрел подводную лодку... Поврежденный субект торопливо доставал из кармана обемистый сверток засаленных бумаг с очевидным намерением посвятить Сережу в свою тайну, но Сережа благоразумно уклонялся от подробностей, предпочитая верить на слово. К числе этих поврежденных оказалось два воздухоплавателя, изобретатель каких-то насосов, работавших мятым паром, неизбежное perреtuum mobile, электротехник, мечтавший упразднить все паровыя машины, и т. д. Окоемов вперед предупредил Сережу, чтоб он оставил всю эту группу для личных обяснений,--он питал большую слабость ко всяким изобретателям, в чем сказывалась американская жилка. Познакомившись с общим составом своих клиентов, Сережа выпроводил под разными предлогами сначала всех сомнительных субектов, а затем москвичей. -- Ведь вы не разстанетесь с Москвой ни за какия коврижки?-- откровенно говорил он. Москвичи смотрели друг на друга, заминались и в конце концов должны были соглашаться, что, действительно, не могут. Нет, уж лучше голодать, да только у себя в Москве. "Перекати-поле" доставили Сереже много хлопот, потому что им особенно понравилась перспектива отправиться в Сибирь. -- Да ведь вы не уживетесь на одном месте,-- уверял Сережа хриплым голосом.-- А нам нужны люди, которые едут не на один и не на два дня... Впрочем, зайдите денька через три для окончательных переговоров с моим доверителем. Я здесь только представитель... Оставались две группы -- провинциалы и поврежденные люди. Всех набралось для перваго раза человек двенадцать, и Сережа назначил каждому особый день и час для переговоров с будущим хозяином. Пока происходила эта каша, Марфа Семеновна сидела у себя в комнате и горько плакала. Что же это такое? Старое окоемовское дворянское гнездо превратилось в какой-то трактир... Чего только ни придумает Вася! -- Ты сейчас же вымой пол,-- приказывала старушка горничной.-- Я не знаю, чего они там ни натащили... А потом прокури хорошенько амброй. Я не выношу этого воздуха... Мне уже дурно...

VIII.

Этот "рекрутский набор", как назвала Марфа Семеновна вербовку интеллигентной голи, повторился еще раз под руководством княжны. Окоемов уже мог выходить. Он просто ужаснулся, когда увидел, что вся гостиная была занята желающими получить работу. Сколько было тут нужды, горя, молчаливаго отчаяния... Достаточно было взглянуть на эту грустную толпу, чтобы понять, какая пропасть бездонной столичной нужды раскрывалась. И о большинстве этих несчастных женщин можно было вперед сказать, что оне негодны, потому что были привязаны к своим семьям и только искали побочнаго заработка. Свободных женщин, которыя могли бы уехать из Москвы, было сравнительно очень немного. -- Варвара Петровна, вы, кажется, сделали большую ошибку,-- Заметил Окоемов.-- В своих приглашениях вы не упомянули, что нужны женщины совершенно свободныя, т.-е. такия, которыя могут свободно уехать. -- А оне уже не пишут в своих обявлениях, что не могут уехать... -- Оне ищут работы в Москве, поэтому и не пишут. Мне жаль, что оне потеряют даром день и одну лишнюю надежду... Впрочем, я сам виноват, что не предупредил вас. Не до того было... Княжна очень смутилась этим замечанием, так что Окоемову пришлось ее же успокаивать. -- Лучше всего будет, если я сам переговорю с ними,-- предложил он, жалея свою помощницу.-- Вы идите к маме, а я тут все устрою. А главное, не волнуйтесь... Сконфуженная княжна ушла в комнату Марфы Семеновны и там горько расплакалась, хотя и не встретила особеннаго сочувствия со стороны хозяйки. -- По делом вору и мука,-- ворчала Марфа Семеновна.-- Вместе с Васей выдумки выдумываете. Вот и вышла кругом виновата... Ох, что только и будет! Согрешила я с вами... Сережа вон тоже хорош: назвал всякую рвань. -- Вы добрая, Марфа Семеновна, но уже ничего не понимаете...-- оправдывалась княжна, вытирая слезы. -- Как же я не понимаю: ведь Вася-то мой сын, полагаю? Нет, милая, это только от гордости детки хотят умнее родной матери быть... Да. А Господь-то и смирит за гордость. -- Совсем вы уже не то говорите, Марфа Семеновна... Я вас очень люблю, но вы все-таки не понимаете. Я верю в Василия Тимофеича... Он задумал большое дело, и ему нужно помогать. -- Зачем же тогда плачешь?.. -- Сделала ошибку.... обидно... По своей неосторожности заставила напрасно прийти человек сорок бедных женщин. -- Ну, бедным-то нечего делать... Все равно, даром бы дома сидели. -- Зачем вы уже так говорите? Вы это нарочно, чтобы позлить меня.... Ведь вы добрая и говорите это так, а над бедными нехорошо шутить. -- Хорошо, хорошо. Надоело... Опять весь дом нужно мыть завтра да прокуривать, а то я не выношу этого воздуха... Голова у меня болит до смерти и без вас. Окоемов очень быстро покончил с толпой ожидавших решения своей участи женщин. Он в коротких словах разяснил недоразумение и попросил остаться только тех, которыя могли свободно располагать собой. Таких оказалось очень немного, всего человек десять, да и те довольно сомнительнаго характера в смысле пригодности. Это были или старыя девы, или бездетныя вдовы. Из этих оставшихся едва набралось всего три женщины, которыя хотя сколько-нибудь подходили к требованиям. Аудиенция кончилась скоро, и Окоемов пришел к матери такой усталый, разстроенный, разбитый. -- Напрасно ты себя убиваешь, Вася,-- говорила Марфа Семеновна.-- Так нельзя... Мало ли бедных людей на белом свете: всех не обогреешь, не оденешь и не накормишь. -- Это так, мама, а все-таки обидно за этих несчастных... Нужно было их видеть. Ах, сколько несправедливости на свете, сколько несчастия, и мы можем жить спокойно. И главное, то обидно, что большинство неспособно к настоящему, серьезному труду, вернее сказать -- не подготовлено. Так глупо воспитывают девочек... А ведь не каждая выходит замуж, да и замужем не все бывают настолько обезпечены, чтобы не нуждаться в заработке на свою долю. Муж остался без места, муж болен -- мало ли что бывает, а тут еще дети. Как мне тяжело было им отказывать, а тут еще сознание собственнаго безсилия. Ну что я могу сделать для них, если оне никуда негодны? Вот мы сидим с тобой, мама, в собственном доме, одеты, сыты, а оне пошли домой такия же голодныя, как и пришли. А дома их ждут голодные детские рты, безпомощные и больные старики... Нет, ужасно, ужасно!.. Окоемов заходил по комнате, ломая руки. Глаза у него светились лихорадочным блеском, лицо покрылось красными пятнами. Княжна потихоньку любовалась им, как выражением деятельной мужской силы. Ах, какой хороший, добрый, чудный человек, и как много он мог бы сделать, если бы не болезнь. Ведь живут же на свете тысячи негодяев, пьяниц, вообще дурных людей, а хороший человек должен умереть, потому что слишком много работал. Окоемов понял эту тайную мысль княжны, подошел к ней, взял за руку и проговорил: -- Вы меня жалеете, Варвара Петровна? Спасибо... Ничего, поправимся. Кстати, в моем списке вы стоите первым номером. -- В каком списке?-- удивилась княжна. -- А как же, ведь вы тоже едете со мной на Урал? -- Я?.. Вы шутите, Василий Тимофеич. Ведь я решительно ничего не умею делать: ни готовить кушанье, ни шить, не знаю вообще никакого хозяйства. Вот переводы или уроки... -- А если вы мне нужны, дорогая?.. Поверьте мне, что не пожалеете... Бедных мы везде найдем и будем им помогать -- Я уже не знаю, Василий Тимофеич... -- Конечно, вам тяжело будет разстаться с Москвой, но ведь мы уезжаем не навечно. Я вам буду давать каждый год небольшой отпуск... Марфа Семеновна слушала сына и с своей стороны вполне с ним соглашалась, хотя и с другой точки зрения: все же свой человек, в случае Вася захворает, так она и не отойдет. Каждый думал по-своему и руководился собственными соображениями. Сделав свое предложение княжне, Окоемов точно забыл о присутствующих а начал опять ходить но комнате. -- Иногда мне начинает казаться, что я схожу с ума,-- заговорил Окоемов после длинной паузы таким тоном, точно думал вслух.-- Да, да... Нападает какое-то глухое отчаяние, сомнение, и я теряю веру в самого себя. Вот именно было так давеча, когда эти женщины выходили из комнаты... Мне казалось, что оне презирают меня, и что вместе с ними уходило что-то такое мучительно-хорошее, как течет кровь из открытой жилы. Да, да... Мне хотелось крикнуть им: "вернитесь!", хотелось приласкать их, утешить! Нет, я не умею этого выразить. -- Почему же вы не верите в себя, Василий Тимофеич?-- тихо спросила княжна, точно боялась его разбудить своим вопросом. -- Почему? Ах, да... Да потому, что для меня мои планы так понятны, ясны и просты, и до сих пор все смотрят на них, как на бред сумасшедшаго. Если даже все мои планы рушатся, то останется, по крайней мере, попытка хотя что-нибудь сделать. Все зависит от того, что я верю в людей, верю в возможность деятельной борьбы со злом, а тут кругом полная апатия и круговое недоверие. Как же жить при таких условиях?.. Этот монолог был прервал появлением горничной, заявившей, что "пришли Сергей Ипполитыч". -- А, уже он пришел!-- с оживлением заговорила княжна.-- Как же вы приглашаете меня, Василий Тимофеич, ехать с вами в Сибирь, когда и он поедет тоже? Я уже не могу. -- Вот у нас всегда так...-- ответил Окоемов с больной улыбкой.-- На первом плане свои личные маленькие счеты, из-за которых мы готовы пожертвовать решительно всем. Впрочем, я это так... Сережа шагал по гостиной с озабоченным видом, заложив руки за спину. Он был взволнован. -- Послушай, Вася, что же это такое?-- без всяких предисловий накинулся он на Окоемова. -- Что такое случилось? -- Вчера с одним знакомым я заехал в "Яр", т.-е., вернее, он меня завез туда,-- виновато поправился Сережа.-- Ну, заняла столик, сидим... А за соседним столиком сидит какая-то купеческая компания. Ты знаешь, как я ненавижу это сословие! У меня это в роде какой-то болезни... Не выношу. А тут сидит в компании какой-то купчик, и этот пренахально уставился на меня глазами. Чорт знает что такое... Смотрит да еще улыбается. А потом подходит ко мне и говорит: "Мне ваша личность очень знакома..." -- "Что вам угодно?" -- "Да ничего-с... А вот на бильярде, это точно-с, вы орудуете в лучшем виде! Хорошая музыка... А промежду прочим, скажите Василию Тимофеичу, что, хотя они и весьма умственный человек, а только напрасно в чужой лес зашли, да и дерево не по себе выбрали. Да-с..." Я тут только сообразил, куда гнет этот нахал: это он насчет Таганки, где я играл на бильярде с Барышниковым. Он даже назвал себя, только я забыл его имя. -- Марк Евсеич Барышников,-- уверенно ответил Окоемов. -- Вот, вот... Но все-таки согласись, что мое положение было не из красивых? -- А зачем шатаешься в "Яр"? Впрочем, все это пустяки и касается только меня одного... Одним словом, не стоит волноваться, мой друг. Слова Окоемова всегда производили на Сережу самое успокаивающее действие, как капли холодной воды. Он и сейчас сразу повеселел и даже весело подмигнул Окоемову. -- Знаешь, Вася, сначала я отнесся к твоим планам довольно критически,-- заговорил он, закуривая папиросу.-- Да... Говоря откровенно, я и сейчас не верю в них. Но это твое дело, а я в чужия дела не вмешиваюсь. Да... И, вместе с тем, у меня явился свой план. Ты, пожалуйста, не смейся надо мной... -- Интересно познакомиться... -- Нет, я совершенно серьезно... Я тут познакомился с одним часовых дел мастером, который пропил свой магазин. Ну что же, это его дело, а я в семейныя дела не мешаюсь... Он тогда приходил вместе с другими наниматься и, между прочим, дал мне блестящую мысль, именно, открыть производство часов в России... Не правда ли, недурно? И всего лучше это устроить там, на Урале, где и медь своя, и сталь, и серебро, и золото -- одним словом, весь материал. -- Мысль недурная, но, к сожалению, совершенно неосуществимая. На выдержать конкуренции с заграничными часами, да и дело требует сразу громаднаго капитала... Материал в часовом производстве самое дешевое, а ценится только работа. -- Значит, мой проект не годится? -- Решительно не годится никуда. -- А я сегодня целую ночь не спал из-за него и даже план будущей фабрики составил, т.-е. дома квартиры основателя фирмы, т.-е. меня. Этак в русском стиле, а на крыше петух держит в клюве часы... Жаль, что неосуществимо. Да. -- Я тебе вот что скажу, Сережа,-- заговорил Окоемов совершенно серьезно.-- Я тебя очень люблю и ценю, но должен тебя предупредить об одной маленькой вещи... Ты вот сейчас заговорил о деньгах, а до сих пор умел только их тратить. У меня для всех служащих будет одно общее правило, не исключая и тебя: каждый, поступивший ко мне на службу, обязывается в течение года накопить сто рублей, вкладывает эти деньги в дело и таким образом делается пайщиком. Деньги ничтожныя, особенно при окладе главнаго управляющаго, но все-таки нужно уметь их накопить. В этом все... не выдержавший этого экзамена должен будет уйти. -- Послушай, я не понимаю тебя, Вася... Я... я по счетам ресторанов уплачивал больше. Неужели из-за таких пустяков ты можешь отказать даже мне?.. -- И даже тебе... В деле все равны, голубчик, а коммерческия предприятия не могут выносить сентиментальности. Я буду поступать, как самый скверный купец... Исключений ни для кого не будет. Если бы ты знал, как мне, при нашей русской распущенности, было трудно скопить мои первые сто долларов! Но это необходимая школа... Только деньги дают самостоятельность.

IX.

Известие, принесенное Сережей, очень встревожило Окоемова, хотя он и не выдал себя ни одним движением. Необходимо было торопиться отездом на Урал. Дня через два он был совершенно здоров и мог принимать своих будущих помощников для подробных переговоров относительно будущаго. Первым номером здесь опять явился замухрыжка-фельдшер, который очень понравился Окоемову, как человек, вымуштрованный для упорнаго труда. Относительно ста рублей фельдшер охотно согласился. -- Что же-с, это правильно-с, Василий Тимофеич... -- Ну, и отлично. Готовьтесь к отезду... Больше возни было со студентом Крестниковым, двумя не кончившими техниками и вообще интеллигентами. Они никак не могли понять, для чего нужно было скопить в течение года непременно сто рублей. Их это условие даже как будто конфузило, как что-то неприличное. -- Чтобы не было недоразумений, я вперед должен предупредить вас, господа,-- говорил Окоемов:-- именно, что вы будете иметь дело с купцом... Да, с самым простым купцом-промышленником, который будет разсчитывать каждую копейку, каждый грош. Вас это немного шокирует, начиная с самаго слова: купец. А между тем в этой терминологии ничего нет страшнаго... Купец -- это человек, который ведет какое-нибудь торгово-промышленное дело, а подобныя дела требуют самой строгой точности. Здесь из грошей и копеек вырастают миллионы рублей. Затем, у нас, в России, никто так не работает, как только купец, и никто так не знает своего дела, как купец. Наконец у нас никто так не рискует, как купец... Интеллигентные люди обыкновенно видят только дурныя стороны в жизни купечества, но ведь никто не мешает обратить внимание на хорошее и воспользоваться именно этим хорошим. Вот именно с этой последней точки зрения я и хочу быть купцом. -- Одним словом, вы хотите нажить капитал,-- сумрачно спорил студент Крестников.-- Стоит ли об этом так хлопотать?.. По-моему, это зависит от личнаго вкуса и совсем не нуждается в хороших словах... Вы возводите наживу в какой-то подвиг. -- Вот именно с этой точки и начинается наша разница с настоящим, так сказать, общепринятым купцом. Тот нажил капитал, и в этом его цель, а для нас капитал будет только средством, как всякая другая сила. Общепринятый, купец будет жить в свое удовольствие, добиваться почетных должностей и медалей, в худшем случае будет своими капиталами давить бедных, или кончит каким-нибудь безобразием. Но ведь все это не обязательно и в большинстве случаев зависит только от недостатка образования. В последнем случае я могу привести пример купца английскаго, французскаго, американскаго... Но важно для нас то, что капитал -- сила и страшная сила, следовательно весь вопрос только в том, куда направить эту силу, которая сама по себе ни дурна ни хороша, как всякая сила. Я, может-быть, потеряю в ваших глазах, господа, но говорю откровенно, что люблю деньги, как равнодействующую всяких сил. Вы только представьте себе, что у вас, вместо двух ваших собственных рук -- тысячи таких рук, следовательно вы в тысячи раз сильнее, чем полагается самой природой. -- Позвольте, Василий Тимофеич,-- вступился один из техников, очень мрачный молодой человек.-- Что вы говорили о капитале вообще, с этим еще можно согласиться с некоторыми поправками, но вы смешиваете деньги и капитал, а это не совсем одно и то же... -- Да, вы правы, молодой человек... Вся разница в том, что слово "капитал" гораздо шире, как понятие. Но дело не в том... Есть более важный вопрос, который у вас на языке. Вы будете моими компаньонами, у нас будет общий капитал, но вы спросите: для чего? Не правда ли? Вы имеете на это право... Здесь, господа, мое самое слабое место, и, не входя в подробныя обяснения, на которыя я сейчас даже не могу претендовать, отвечу вам словами одного великаго поэта. Извините, если ответ будет немного длинен -- хорошия вещи нужно повторять тысячи раз. Окоемов отправился к своему книжному шкапу и достал маленький компактный томик. Перелистовав его, он нашел необходимое место, перечитал его про себя и заговорил: -- Это "Фауст" Гёте... да. Величайшее произведение гениальнейшаго поэта... да. Вы, конечно, читали его и знаете содержание этой поэмы. В ней есть одно, может-быть, самое неэффектное место, на которое вы, вероятно, не обратили внимания... да... Но именно здесь "гвоздь" всего, как говорят французы. Вы помните уговор между Фаустом и Мефистофелем? Окончательно Фауст отдает себя во власть Мефистофелю, когда наконец найдет полное удовлетворение и скажет: "мгновенье, остановись!". И Фауст это говорит. Но когда? Я позволю себе прочитать это место целиком, в переводе Фета: Болото тянется к горам И заражает все, что мы добыли; Спустить бы грязь гнилую только нам -- Вот этим бы мы подвиг завершили. Мы б дали место многим миллионам Зажить трудом, хоть плохо огражденным! Стадам и людям по зеленым нивам На целине придется жить счастливым. Сейчас пойдут селиться по холмам, Что трудовой народ насыплет сам. Среди страны здесь будет светлый рай, А там волна бушуй хоть в самый край, И где буруны только вход прогложут, Там сообща сейчас изян заложат. Да, этот смысл мной подлинно усвоен, Вся мудрость в том, чтобы познать, Что тот свободы с жизнью лишь достоин, Кто ежедневно должен их стяжать. Так проживет здесь, побеждая страх, Ребенок, муж и старец век в трудах. При виде этой суеты Сбылись бы все мои мечты. Тогда б я мог сказать мгновенью: Остановись! Прекрасно ты! И не исчезнут без значенья Земные здесь мои следы. В предчувствии такого счастья и Достиг теперь вершины бытия... Окоемов сложил книгу и поставил ее на прежнее место в шкапу. В комнате царило несколько времени молчание. Окоемов нахмурился. Неужели нужно было цитировать Гёте, как авторитет, чтобы доказать такую простую и, кажется, для всякаго понятную мысль? Цель так ясна, и только нужна работа, чтобы она была достигнута. Благодарная хорошая работа, потому что она окрылена сознанием общаго дела, сознанием того, что тысячи, десятки тысяч работников идут дружно к ней, а между тем они, может-быть, никогда и не увидят друг друга. -- Извините, господа, я устал...-- проговорил Окоемов, делая вдыхание.-- Только одно и последнее слово: среди вас я такой же работник, как и вы. Может-быть, я сделал ошибку, что слишком много говорюсь с вами -- это не совсем коммерческий прием, так как время -- деньги. Наконец просто выходит в роде того, как будто я в чем-то оправдываюсь. Все эти переговоры и обяснения волновали Окоемова, нагоняя какую-то смутную неуверенность и в себе и в других. Он инстинктивно искал чьей-то неизвестной поддержки, и каждый раз такое настроение связывалось с мыслью о ней, о той девушке, которая стояла живой пред его глазами. Где-то она теперь? Вспомнила ли про него хоть раз? Могла ли бы она понять все то, что его так волновало, заботило и делало большим? Когда он задумывался на эту тему, ему начинало казаться, что он чувствует на себе пристально-ласковый взгляд больших девичьих глаз, невысказанную мольбу... -- Нет, нет, не нужно!..-- говорил Окоемов самому себе.-- Нет, теперь не до этого... Будем думать о деле. Большое удовольствие Окоемову доставил из всех новых знакомых, с которыми приходилось вести переговоры, один изобретатель насосов. Кто бы мог подумать, что в такой прозаической специальности скрывалось гениальное открытие. Да, именно гениальное... Когда Окоемов выслушал в первый раз обяснение этого изобретателя, то пришел в такое изумление, что даже не верил собственным ушам. Самая наружность изобретателя точно изменилась на его глазах. Это был уже пожилой господин с неулыбающимся лицом и грустными глазами. Во всей фигуре, в выражении лица и особенно в глазах чувствовалась какая-то особенная натруженность. Звали его Иваном Гаврилычем Потемкиным. Одет он был прилично и, по всем признакам, видал лучшие дни. -- Вы где-нибудь служили раньше, Иван Гавридыч? -- Да, в частном банке. Там в провинции... Был даже бухгалтером, но все бросил. Не мог перенести... измучила мысль о насосах, т.-е. собственно не о насосах, а общая идея применения атмосфернаго давления, как общаго двигателя. -- Вы не можете сказать, как эта идея пришла вам в голову? -- Как пришла? Мне кажется, что я родился вместе с ней... Еще в детстве-с, когда запускал змея. Когда заходила речь об "идее", Потемкин сразу изменялся, точно весь светлел. -- Вы только представьте себе, Василий Тимофеич, всю грандиозность моего проекта,-- говорил он, нескладно размахивая длинными костлявыми руками.-- Над каждой точкой земного шара давление атмосферы равняется тридцати двум дюймам ртутнаго столба или водопаду в двадцать сажен высоты. И вдруг воспользоваться этой страшной силой, как двигателем! Конечно, не я один думал об этом, но мне пришла маленькая счастливая мысль, которая на практике может доказать возможность пользования этой силой. Да, можно покорить эту воздушную оболочку нашей земли и заставить ее работать... До сих пор человечество пользовалось только ветром, т.-е. силой от движения воздуха, а я хочу сделать рабочей силой самое давление этой атмосферы. И как все просто, Василий Тимофеич... Когда мне пришла мысль о насосах, я думал, что сойду с ума. Ведь это будет грандиознейшим открытием за все столетие, нет, больше -- за все существование человечества. -- Не сильно ли сказано, Иван Гаврилыч?-- с улыбкой замечал Окоемов, любуясь загоравшимися фанатическим огоньком глазами великаго изобретателя. -- Нет, это уже верно-с,-- тихо спорил Потемкин.-- Вы только представьте себе, что я даю человечеству страшную силу, перед которой и пар и электричество покажутся детскими игрушками. И только благодаря этой силе пустыни будут орошены и превратятся в цветущия страны; страшныя болота, заражающия воздух, осушены; там, где сейчас умирает с голоду семья какого-нибудь номада, будут благоденствовать тысячи... Мало того,-- мое открытие устраняет само собой все социальныя недоразумения, нищету, порок, самое рабство, потому что сделает каждаго человека сильнее в десять раз и тем самым возвысит его производительность. Особенно характерно это по отношению к рабству: раб -- только двигающая сила, и больше ничего. Это зло устранили не моралисты, а изобретатели новых двигателей, и оно было бы немыслимо при моем двигателе, как будет невозможна даже война. Трудно даже приблизительно предвидеть все последствия моего маленькаго открытия. Мне даже делается страшно, когда я начинаю думать на эту тему... -- У вас были опыты с вашими насосами? -- О, да... В течение десяти лет работаю. -- И удачно? -- Да... Конечно, была масса ошибок, просто неудач, как при всяком новом изобретении, но ведь это неизбежно... Окоемов слушал этого безумца и чувствовал, как сам заражается его гениальным бредом. А что, если все это осуществимо? -- Да, мы сделаем опыт с вашим насосом там, на промыслах,-- говорил он, пожимая руку изобретателя.-- И увидим... Французская академия наук не признала дифференциальнаго исчисления, Наполеон считал Фультона сумасшедшим, Тьер смеялся над первой железной дорогой, как над глупостью -- да, бывает, Иван Гаврилыч.

X.

Отезд Окоемова на Урал замедлился благодаря тому, что нужно было устроить до осени комиссионныя дела с Америкой. Осенью он надеялся побывать в Москве, чтобы проверить заказы и поручения. Самым трудным являлось устроить передоверия -- Окоемов плохо верил в русскую аккуратность. В самый разгар этих хлопот он получил анонимное письмо, писанное на простой серой бумаге измененным почерком. "Милостивый государь! Вы поступаете довольно безсовестно, потому что суете свой нос в чужия дела. Но это даже безполезно, потому что найдутся люди поумнее вас в десять раз. Во всяком случае, будьте покойны, что и мы дремать тоже не будем. Лучше будет, если вы хорошенько позаботитесь о самом себе. И еще вам скажу, что своим поведением вы подвергаете себя большой опасности, потому что будете иметь дело с людьми очень сосредоточенными. Оставьте свои нелепыя затеи и знайте свои дела. А впрочем, как вам будет угодно". Письмо было без всякой подписи, с городским штемпелем. Окоемов дал его прочитать княжне. -- Я уже ничего не понимаю,-- заметила та, перечитывая письмо. Окоемов подробно обяснил ей, в чем дело и кто автор письма. -- Страшнаго в этих угрозах ничего нет, но все-таки осторожность не лишняя,-- заметил он.-- Эту девушку спрятали где-то там, в Сибири, и мы должны ее разыскать во что бы то ни стало. С этой целью я и пригласил вас, Варвара Петровна, потому что только вы одна можете это устроить... -- Я? -- Да, вы... Подробности потом, но помните одно, именно, что дело идет о спасении беззащитной девушки. Княжна задумалась на одно мгновение, а потом с решительным видом заявила: -- Что же, я уже согласна, Василий Тимофеич. Сережа тоже деятельно готовился к отезду. Во-первых, он купил непромокаемые охотничьи сапоги, потом целую тысячу гаванских сигар, лотом щегольской дорожный баул, набор всевозможных консервов, английскую шляпу с двумя козырями и кисеей, два револьвера, походную библиотеку -- кажется, все было предусмотрено вполне основательно. Для пробы он одел свои сапоги, шляпу, повесил через плечо пароходный бинокль, накинул на плечи кавказскую бурку и в таком виде предстал пред Марфой Семеновной. -- Ох, батюшка, напугал ты меня до-смерти!-- всполошилась старушка.-- Я сама в книжке читала, что был такой отчаянный разбойник Ринальдо Ринальдини... Я-то давно читала, а ты тут как снег на голову. -- Нельзя, Марфа Семеновна: дело серьезное,-- обяснял Сережа, любуясь своим фантастическим костюмом.-- Я еще кинжал себе куплю... -- Ну уж, батюшка, с кинжалом-то ко мне ты, пожалуйста, и на глаза не показывайся... Мало ли что тебе в башку взбредет, а я еще пожить хочу. Да сними ты котел-то свой -- смотреть противно... Марфа Семеновна очень безпокоилась приготовлениями своего ненагляднаго Васи к отезду, долго думала о том, что его гонит из Москвы в такую даль, волновалась и наконец пришла к удивительному заключению, к какому только могло прийти любящее материнское сердце, именно, она во всем обвиняла Сережу... Конечно, это его дело! Шалберничал-шалберничал в Москве, прокутился до зла-горя, а потом и придумал. Ему-то все равно, где ни пропадать. Вон и нож собирается покупать... Как есть отчаянная голова! Вся надежда у старушки оставалась на княжну. Положим, она женщина не совсем правильная и иногда даже совсем заговаривается, а все-таки женщина и, в случае чего, отсоветует, по крайней мере. Именно с этой точки зрения старушка и смотрела теперь на Сережу, любовавшагося на себя в зеркало. Наконец старушка не выдержала и проговорила: -- Не ожидала я от тебя, Сережа... Голос у нея дрогнул, и на глазах показались слезы. -- Чего не ожидали, Марфа Семеновна? -- А вот этого самаго... Кто всю смуту-то поднял? Жил бы себе Вася в Москве, у своего дела, кабы не твои выдумки... Ты думаешь, выжила старуха из ума, а я-то все вижу. И еще как вижу... Грешно тебе, Сережа. -- Да вы о чем, Марфа Семеновна?.. -- Не притворяйся, пожалуйста, по крайней мере... Без этого тошно. Привел вон как-то Вася ко мне какого-то неизвестнаго человека, назвал его Иваном Гаврилычем и говорит: "Мамаша, рекомендую -- гениальный человек"... Так, приказный какой-то и, наверно, горькую пьет, а Вася-то прост. Разве такие гениальные-то люди бывают? Шекспир, Рашель, Наполеон, а это какой-то Иван Гаврилыч... Ну, я укрепилась, сделала вид, что верю, а потом этак к слову и спрашиваю: "А позвольте узнать, чем вы занимаетесь?" Ну, тут уж ему и нельзя было скрыться. Понес такую ахинею, что святых вон понеси... Какие-то насосы приготовляет. Так ведь, это по пожарной части -- я тоже могу понимать, что и к чему относится. И подвел этого гениальнаго Ивана Гаврилыча опять-таки ты, Сережа... Ты, ты, ты! Лучше и не спорь, не обманывай в глаза... Все я вижу и понимаю. Ты еще не подумал соврать, а я уже вижу. Это признание заставило Сережу хохотать до слез, так что Марфа Семеновна обиделась и кончила слезами. -- Смейся, безпутный, а Бог тебя все-таки накажет... -- Ах, Марфа Семеновна, Марфа Семеновна... ха-ха! Вот уморили-то!.. Вы знаете, как я вас люблю... Нет, это, наконец, невозможно! Ха-ха-ха... Милая Марфа Семеновна... О, sancta simplicitas!.. Именно в таком положении застал стороны Окоемов, когда зашел в комнату к матери. Сначала он решительно ничего не мог понять, а потом улыбнулся и проговорил: -- Да, это все он, мама... Ты угадала. И, наверно, Бог его накажет... -- А что же я-то говорю, Вася?-- обрадовалась старушка.-- Посмотри на него, каким он разбойником разоделся... Еще зарежет кого-нибудь под пьяную руку. -- Наверно, зарежет, мама... Я в этом убежден. Кого бы ему зарезать, в самом деле? Ах, да -- княжну... Окоемов шутил, но у самого было тяжело на душе. Предстоящая разлука с матерью очень безпокоила его. Он так любил свою милую старушку, с ея дворянскими предразсудками, снами, предчувствиями, приметами и детской наивностью. В его глазах она являлась старой Москвой, которая еще сохранялась на Арбате и Пречистенке. Милая старушка, милая старая Москва... Почему-то сейчас Окоемову было особенно тяжело разставаться с родным гнездом,-- сказывались и возраст и надломленныя силы. Из навербованных интеллигентных людей двое получили авансы и исчезли, двое других накануне отезда раздумали и отказались -- оставалось налицо всего пятеро: фельдшер Потапов, Иван Гаврилыч, студент Крестников и двое студентов-техников. "Много званых, но мало избранных,-- с невольной грустью подумал Окоемов.-- Что же, пока будем довольствоваться и этим, а впоследствии можно будет сделать вторичный набор. Впрочем, и на месте, наверно, найдется достаточное количество взыскующих града..." Больше всего Окоемов был рад тому, что познакомился с Потемкиным. Это был настоящий клад... С каждым днем в этом странном человеке он открывал новыя достоинства и чувствовал, что изобретатель насосов делается ему родным, другом, товарищем, а главное -- тем верным человеком, на котораго можно было положиться. Впрочем, ему нравился и фельдшер Потапов и все студенты, особенно Крестников. Такие милые молодые люди, еще не остывшие душой... Намаявшись за день со своими делами, Окоемов возвращался домой усталый и разбитый. Лучшим отдыхом для него было то, чтобы в его кабинете сидел Иван Гаврилыч и разсказывал что-нибудь. Собственно, изобретатель, кажется, совсем не умел сидеть, а вечно бродил по комнате, как тень, курил какую-то необыкновенную глиняную трубочку и говорил на-ходу, точно гонялся за отдельными фразами. За два дня до отезда Иван Гаврилыч совершенно неожиданно заявил: -- А как же я буду с девочкой, Василий Тимофеич? -- С какой девочкой?-- мог только удивиться Окоемов. -- А дочь.. -- Ваша дочь? -- Да... -- Где же она? Сколько ей, наконец, лет? -- Позвольте... пять лет, нет -- четыре. Да, именно четыре... Очень милая девчурка... Мать умерла уже два года назад, а девчурка живет со мной. Она у меня ведет все хозяйство. -- Гм... да... Как же быть? Не лучше ли оставить девочку здесь, как вы думаете? Я могу поговорить с мамой, наконец... Иван Гаврилыч сделал нетерпеливое движение, поправил галстук, который его почему-то начал давить, развел руками и заявил самым решительным образом: -- Нет, Василий Тимофеич, я со своей девочкой не разстанусь ни за что... да. Ведь я только для нея и живу. Окоемов подумал, пожевал губами и решил: -- Хорошо, мы возьмем девочку с собой... Иван Гаврилыч даже не поблагодарил за эту уступку, а только покраснел и отвернулся к окну. Он целых две недели все готовился переговорить с Окоемовым о своей девочке, составлял целыя речи и никак не мог решиться. Марфа Семеновна уже за день до отезда ходила с опухшими от слез глазами и потребовала от сына только одной уступки, чтобы он вместе с ней сездил к Иверской. -- Что же, я ничего против этого не имею,-- охотно согласился Окоемов.-- И даже с большим удовольствием, мама... Тебе известно, что я человек религиозный. В один из последних июньских дней на Нижегородском вокзале сехались все действующия лица. Когда Окоемов приехал с матерью, все уже были в сборе. Студенты забрались раньше всех и держались отдельной кучкой, за ними приехал Иван Гаврилыч со своей маленькой дочуркой, бледной городской девочкой с таким умненьким личиком. Приехали две интеллигентных женщины,-- это были особы лет под тридцать, которым некого было оставлять в Москве. Оне, видимо, стеснялись незнакомаго общества и держались в стороне. Княжна явилась в сопровождении Сережи. -- Я уже не подозревала, Сергей Ипполитыч, что вы такой вежливый человек...-- откровенно удивлялась она.-- Вы поступили, как настоящий джентльмен. -- Кажется, я всегда был джентльменом? Несмотря на жару, Сережа ни за что не хотел разставаться со своей буркой и обращал на себя внимание всей публики. Между прочим, он поднял ужасную суету с багажом и ужасно возмутился, когда дошел до багажа Ивана Гаврилыча, состоявшаго из каких-то чугунных труб и деревянных моделей. -- Это чорт знает что такое...-- ворчал Сережа, подозрительно оглядывая изобретательский багаж.-- Точно странствующий цирк едет. Когда поезд тронулся, Марфа Семеновна, не вытирая катившихся по лицу слез, долго благословляла быстро исчезавшие из глаз вагоны. Это было последнее напутствие старой Москвы...

Загрузка...