I.
Прошло пять лет. Много воды утекло за это время, много явилось новых людей, а Красный-Куст сделался неузнаваемым. От прежняго прииска почти но осталось и следа, за исключением большого пруда на месте выработанной розсыпи и больших свалок, тянувшихся вниз по логу. Специально-приисковыя постройки тоже были давно снесены, а частью переделаны под новыя помещения -- амбары, рыбныя сушильни, кладовыя и мастерския. Паровая машина дымила попрежнему, но теперь она вертела не бутару и не откачивала воду, а заставляла работать разные станки, валы и молота. Новенький кирпичный корпус был занят громадной мастерской, где ковали, плющили, тянули и резали горячее железо, делали гвозди, подковы и все необходимое для хозяйства. Особое отделение было отведено под постройку усовершенствованных сельскохозяйственных машин. Рабочих в одной механической было до ста человек. Дело было верное и давало хороший дивиденд. Рабочие, кроме своей заработной платы, получали известный процент с чистаго дохода. Эти мастерския представляли собой самый живой и бойкий пункт, работавший почти круглый год, за исключением полуторых летних месяцев, когда больше половины рабочих расходилось по домам на страду. Работы было много, она разрасталась, и не хватало рабочих рук. Раньше каждый гвоздь приходилось везти из Нижняго, а теперь все готовилось у себя дома. Особенно хорошо пошли сельскохозяйственныя машины. Сначала, конечно, оне, как всякое новое дело, были встречены глухим недоверием, как дурашливая барская затея, но сибирский народ сметливый, особенно, когда все эти усовершенствованные плуги и плужки, сеялки, веялки и молотилки стали оправдывать себя на деле. В Красном-Кусту было отведено особое опытное поле, где, на глазах у покупателей, производились пробы всех машин. Покупателями явились: сельское духовенство, писаря, народные учителя, богатые мужики и целыя артели. Возник даже целый промысел: двое-трое устраивали складчину, покупали машины и ездили с ними с одного места на другое, работая где исполу, где из трети. Не шли только сложныя жатвенныя машины, недоступныя по цене и быстро портившияся в неумелых руках. Одним словом, работа в мастерских кипела, и чугунныя отливки приходилось заказывать на ближайших заводах. Окоемов задумывал поставить собственную печь-вагранку, но не было топлива, а каменный уголь добывался еще только в виде опыта и стоил дорого. Впрочем, это было делом недалекаго будущаго, в чем никто не сомневался, начиная с Сережи и кончая последним рабочим. Впрочем, был и недовольный, именно сам управляющий мастерскими, он же изобретатель, Потемкин. Он относился с презрением к этому маленькому делу, когда одни его насосы могли без малаго перевернуть весь мир. Окоемов взял с него слово, что пока он забудет о своих насосах -- великое это слово пока, родной брат авосю. -- У вас есть свободные месяцы летом, тогда и занимайтесь своими изобретениями,-- советовал Окоемов. Потемкину ничего не оставалось, как только соглашаться. Он оставил за собой право ходить по мастерским с обиженным видом непризнаннаго гения и смотреть на происходившую работу свысока, как большие люди смотрят на игры детей. Зато он отводил душу детом, когда все деньги, сколоченныя зимой, затрачивал на реализацию своих идей. Так, он два лета под-ряд устраивал подводную лодку и даже производил с ней опыты на пруду. Лодка, конечно, не пошла -- недоставало каких-то пустяков, и Потемкин перешел к самодвижущемуся экипажу, чем навсегда упразднялась живая движущая сила в лице лошадей, волов и ослов. В конце концов последнее выходило даже гуманно. Когда на Потемкина находили минуты раздумья, он приходил к печальному заключению, что вся предшествующая работа была одной сплошной ошибкой, но что это-то именно и гарантировало его на будущее время от возможности новых ошибок в этом роде. Бедняга забывал, что новых ошибок нет, а только повторяются старыя, уже кем-то проделанныя раньше и хорошо позабытыя. -- Нет, теперь, брат, меня не надуешь,-- по секрету сообщал Потемкин о. Аркадию, с которым сошелся очень близко.-- Шалишь, брат... Я начал прямо с большого, тогда как следовало начинать как раз наоборот, именно с маленькаго. -- Конечно, с маленькаго лучше,-- соглашался о. Аркадий.-- Только я одного не понимаю... Машина, конечно, дело хорошее и полезное, т.-е. выгодное. Только ведь каждое новое изобретение пускает по миру тысячи людей. Взять хоть эти сельскохозяйственныя машины -- хорошо, нет слова. И рабочих при них нужно втрое меньше. А куда пойдут вот эти две трети? Возьмем хоть ту же жатвенную машину -- если ее пустить, что же бабы будут делать? Выйди и смотри, как она тебя упраздняет. -- Бабам другую работу можно найти... -- А для другой бабьей работы опять новая машина, и опять сиди да поглядывай. Я часто об этом думаю и никак не могу в толк взять... Очень уж много машин развелось, а простому рабочему человеку все труднее да труднее жить. А ты тут еще лошадей хочешь устранить совсем... Ну, лошади-то куда денутся? Оне чем провинились? -- Это называется борьбой за существование,-- обяснял авторитетно Потемкин.-- Уж тут, брат, кто кого слопает... -- Слыхал, слыхал... А тоже и другое сказано: блажен, иже и скоты милует. Это как, по-твоему? Потемкин только разводил руками. Куда, в самом деле, денутся бедные скоты, когда он изобретет свой самокат? Сделаются лошадки и ослики достоянием музеев да зоологических садов -- вот и все. О. Аркадий про себя надеялся только на одно: авось Потемкин не изобретет своего проклятаго самоката и все останется попрежнему. Маленькая Таня за эти пять лет выросла почти большая. Ее учила сама Настасья Яковлевна. Девочка была способная и оказывала быстрые успехи. Потемкин смотрел на ея занятия равнодушно и серьезно предлагал Настасье Яковлевне бросить эти пустяки. -- Что же она будет делать у вас? -- Как что? А я ее слесарному делу обучу... Отличный слесарь будет. Сами же вы толкуете про равноправность и прочее, ну, я и хочу ее слесарем сделать. Привыкнет и будет работать в механической вместе с другими... Это было бы смешно, если бы Потемкин не делал опытов над дочерью в этом именно направлении. Раз, когда Настасья Яковлевна уехала по делам в Екатеринбург на две недели, он серьезно начал учить Таню слесарному делу и заставлял точить какие-то болты для своего самоката. Только энергичное вмешательство хохлушки и Калерии Михайловны, насильно утащивших Таню из мастерской, прекратило этот интересный опыт. Дело ограничилось пока исцарапанными о железо до крови руками и замазанной сажей физиономией. Калерия Михайловна сама вымыла Таню, переодела в новое платье и сказала: -- Твой отец сумасшедший... Разве это женское дело, глупенькая? По этому экстренному случаю даже был собран военный совет из княжны, Сережи и фельдшера Потапова. Совет обсудил вопрос со всех сторон и пришел к неожиданному для всех заключению, что Потемкин тронувшийся человек, который не сегодня -- завтра окончательно свихнется. За ним устроили негласный надзор и убедились, что в этом заключении было много правды. У Потемкина в последнее время, действительно, частенько проявлялись ненормальные поступки. Вернувшийся из Екатеринбурга Окоемов едва разубедил членов совета. -- Тронутый-то он тронутый, как и мы все,-- обяснял он,-- только не настолько, чтобы нуждался в опеке. Есть так называемые маниаки -- вот и он из таких... Кроме своего пунктика, во всем остальном нормальные люди. Все дело в том, до какой степени разовьется эта мания... С этими доводами не согласился один фельдшер Потапов и остался при особом мнении. Как оказалось впоследствии, он был прав -- у Потемкина начали быстро развиваться другие "пунктики", так что на время его пришлось отставить от мастерских. -- Что же, пусть его отдохнет...-- решил Окоемов.-- Лучше всего, если мы его отправим в Салгу к Крестникову. Он там придет в себя... Так и сделали, отправив Потемкина в Салгу с каким-то чрезвычайным поручением. Бедняга ничего не подозревал и отправился на новое место с большой охотой. Он даже забыл, что оставляет свою любимицу Таню в Красном-Кусту. Больше всех этим событием был огорчен фельдшер Потапов, живший с Потемкиным душа в душу. Они почти все вечера проводили вместе в оригинальных разговорах: каждый говорил про свое и не слушал другого. -- Только бы мне уловить разницу в трении задних и передних колес,-- говорил Потемкин.-- Вся сила именно в передних... -- А у меня появились воры-пчелы... Только бы мне отучить их, проклятых,-- отвечал фельдшер.-- И ульи переставлял и подкуривал воровок... -- К прошлый раз у меня совсем-было пошла самокатка, а тут как лопнет кривошип... -- У попа Аркадия хорошо перезимовали пчелы и роятся хорошо. А все отчего: рука у него на пчелу легкая... Потом, у него на пчельник бабы ни ногой. А у нас разве убережешься... -- Видишь ли, если сделать заднее колесо вдвое выше передняго и переднюю ось короче задней, по крайней мере, на одну тридцать вторую, тогда... -- У меня, брат, в двух ульях матки пропали... И с чего бы, подумаешь?.. И т. д., и т. д., и т. д. Пчельник фельдшера работал хорошо, и через пять лет у него было уже больше трехсот ульев. Это было яркое опровержение установившагося мнения, будто бы пчелы на западном склоне Урала не могут вестись. Фельдшер торжествовал, хотя дело и не обходилось без неудач. Зиму переносили пчелы прекрасно, но их губила обманчивая зауральская весна, холода в конце мая и в начале июня. В один из таких холодов замерзло до ста ульев. Впрочем, эти неудачи не доказывали невозможности дела,-- оно развивалось и приносило возраставший доход. Пчелиный промысел был не просто промысел, как всякий другой, а дело Божье, к которому нельзя было подходить с нечистой совестью. Божья тварь пчелка не терпела нечистых рук, как был уверен фельдшер Потапов, и, ухаживая за своими пчелками, он принимал торжественный вид, точно служил обедню. -- Ведь это не репа: посадил на гряду и выросла,-- обяснял он с гордостью.-- Совсем особенная статья... Ну-ка, не вымой рук да подойди к пчеле -- она так и загудит. Только вот не скажет, что ты-де сбесился, мил человек. Не знаешь порядку... Вот это какое дело. Когда осенью "ломали мед" -- это было целое торжество. Добыча теперь достигла уже почтенной цифры в десять пудов. Для перваго опыта этого было достаточно.
II.
Когда летним утрем Окоемов выходил на террасу (позднейшая приделка к главному дому) и осматривал с этой высоты владения сторублевой компании, он испытывал особенное чувство, которое можно было назвать счастьем. Он любовался мастерскими, огородами, громадным скотным двором, сыроварней, целым рядом хозяйственных пристроек -- все это было живой иллюстрацией затраченнаго интеллигентнаго труда и тех знаний, которых недоставало простому мужику, жившему с запасом тех же хозяйственных знаний, с какими он жил, вероятно, еще в XVII столетии. С каким трудом в этой области прививалась каждая новая мысль -- Окоемов видел на собственном опыте. Сколько глухого недоверия и затаеннаго недоброжелательства пришлось вынести прежде, чем цель была достигнута. Именно это последнее давало сейчас тон всей жизни новой колонии, уверенность в себе и ту полноту, которая не оставляла места страху за завтрашний день. Первый год был сравнительно легким, потому что целиком ушел на первые шаги по постановке разных дел. А затем наступило точно раздумье. Хозяйственныя операции требовали больших затрат, а результаты получались через год и больше. Приходилось ждать, и каждая малейшая неудача здесь отзывалась на общем настроении. Окоемов хорошо запомнил это время и теперь думал о нем даже с удовольствием, как мы иногда думаем об опасностях, которых избавились более или менее счастливо. Такая неудача была, например, с постановкой сыроварни. Дело было новое и как-то сразу не ношло. Затраченныя на него деньги являлись в общей смете большим дефицитом. Целых два года тянулась эта история с сыроварней, пока все наладилось. До сих пор сыр везли на Урал и в Сибирь из Москвы, а теперь он был свои и составлял важную статью дохода. Между прочим, практика показала, что самый выгодный молочный скот -- не дорогия заграничныя коровы, а свои тощия "крестьянки" -- коровенки, обладавшия замечательной скромностью потребностей и еще более замечательной выносливостью, дешевизной, в общем давали на тридцать процентов барыша больше, чем какой-нибудь дорогой альгауский скот. То же самое повторилось с курицей: самая выгодная оказалась опять-таки курица-крестьянка, она же русская. Замечательно, что все самое скверное по наружному виду носило название: русский. Но наружность обманчива, и Окоемов убедился на опыте, что и эта русская коровенка, и русская курчонка, и русская лошаденка -- все это разрешало самую большую сельскохозяйственную задачу, именно при минимуме затраченных средств давало максимум результатов, что и требовалось доказать. Окоемов даже полюбил это слово: русский, которое служило гарантией успеха. Ошибки здесь могли происходить в очень небольших размерах. По вечерам, когда с поля возвращалось стадо мелких русских коров, Окоемов невольно ими любовался, как любовался каждой хохлаткой-курчонкой, представлявшей собой вполне определенную экономическую величину. У Окоемова часто происходили серьезныя препирательства и недоразумения по этому поводу с компанейскими хозяйками, непременно желавшими развести дорогой племенной скот и выставочную дорогую птицу. -- Ведь это невыгодно,-- доказывал Окоемов.-- И вы сами отлично это понимаете. Дорогая корова требует дорогого ухода, потом она будет хворать, потому что подвержена больше заболеваниям, наконец, в случае эпидемии, мы теряем в ней целый капитал. Хозяйки не могли с этим не согласиться и все-таки оставались при своем. Это было какое-то непобедимое упрямство, которое злило и раздражало Окоемова. -- Как же можно сравнить, Василий Тимофеич,-- говорила Калерия Михайловна:-- конечно, русская корова выгоднее... А все-таки, когда идет стадо, так любо посмотреть на настоящую-то большую корову. Она и идет иначе. Это уже была область сельскохозяйственной эстетики, и Окоемоз только разводил руками. -- Послушайте, Калерия Михайловна, ведь у нас простой скотный двор, а не картинная галлерея... Своих хозяек Окоемов очень любил, потому что оне прекрасно поставили свое дело. Все компанейские питались сейчас своими овощами, своим молоком, маслом, яйцами, цыплятами, бараниной, телятиной и т. д. Это было громадным подспорьем. Кроме того, заготовлялась масса консервов в форме всевозможных солений, маринадов, сушений и заготовок "в прок". Варенье приготовлялось десятками пудов и уже шло на продажу. Громадный успех имела "уральская ягодная пастила". Дальше следовали домашния наливки, настойки и ликеры,-- по этой части великим специалистом оказался Сережа, изобревший новый уральский ликер из зеленых ягод черной смородины. Каждый новый человек, приезжавший в Красный-Куст, подвергался настоящей инквизиторской пытке. Сережа терпеливо выжидал конца обеда, а потом принимал торжественный вид великаго инквизитора, добывал из заветнаго шкапика бутылку своего ликера и, повертывая ее под носом гостя, торжественно говорил: -- Вы, может-быть, думаете, батенька, что это бенедиктин или желтый шартрез? Хе-хе... Да вы посмотрите хорошенько к свету, как он переливает золотом. Гость таращил глаза и из вежливости что-нибудь мычал. Дальше Сережа наливал драгоценную жидкость в рюмку и еще раз заставлял просматривать ее к свету, потом нюхать, еще раз смотреть к свету и потом уже пить. Угнетенный этими церемониями гость выпивал наконец знаменитый ликер и в благодарность должен был льстить самым безсовестным образом,-- Сережа смотрел на него такими глазами, что не льстить было невозможно. -- Мне секрет этого ликера сообщил поп Аркадий,-- сообщал Сережа в заключение пытки, точно благодетельствовал гостя на всю остальную жизнь.-- Стоит он буквально грош, т.-е. сколько стоит спирт и сахар. И никакой фальсификации, батенька... -- Да... действительно...-- изумлялся гость.-- Оно, вообще, конечно... да. Благодаря этому ликеру Сережа окончательно примирился с "господином попом" и даже скучал, когда долго его не видел. За эти пять лет Сережа сильно пополнел и заметно начал лысеть. Он, вообще, остепенился окончательно и искренно удивлялся тому Сереже, который остался там, в Москве. В течение шести лет он только один раз сездил в Москву, выбрав самое вредное время, именно зимой, когда был разгар столичнаго зимняго сезона. По пути ему приходилось получать какое-то наследство -- это было главным предлогом для поездки. Окоемов сильно опасался за своего друга, но, против ожидания, все сошло более чем благополучно, и Сережа вернулся на Урал раньше назначеннаго срока. Он ездил вместе с княжной, и Окоемов приписал благочестие Сережи ея влиянию. -- Нет, брат Вася, время ушло...-- обяснил Сережа с грустью.-- Везде побывал, все кабаки обездил. Пробовал даже напиваться со старыми благоприятелями -- нет, ничего не выходит. Одним словом, скучно... Кончено!.. И сюда тянет. Дела по конторе запусти только раз... На память о Москве Сережа вывез обезьяну "уистити", но она не перенесла зимней поездки и околела дорогой. И тут не повезло... Княжна попрежнему считала себя лишней и работала за десятерых. Она главным образом занималась медициной и ездила по деревням с разными домашними средствами. Деревенския бабы молились на "княжиху", которая пользовала их безконечныя бабьи и детския болести. А сколько было этой крестьянской бедности, сирот, престарелых, просто несчастных -- о всех нужно было позаботиться, пригреть, иногда просто утешить. Кроме того, княжна помогала Настасье Яковлевне заниматься в школе, а в последний год совершенно была поглощена маленьким Васей Окоемовым -- это был второй ребенок у Окоемовых, родившийся уже в Красном-Кусту и принадлежавший, так сказать, компании. К старшей девочке княжна относилась с какой-то странной ревностью, точно этот первый ребенок что-то отнял у нея. Зато ко второму она привязалась с перваго дня его появления на свет всей душой и, в качестве крестной матери, заявила на него свои права. -- У вас уже есть девочка,-- обясняла она довольно строго Настасье Яковлевне.--Я уже ничего не говорю... Любуйтесь ею. А этот мой... да. Она дошла до того, что даже не пустила раз Настасью Яковлевну в детскую. Окоемову пришлось мирить родную мать и мать крестную. -- Она, кажется, с ума сошла...-- обижалась Настасья Яковлевна.-- Ведь ребенок мой... Конечно, княжна безумно его любит, но все-таки... -- Выход один: выдать княжну замуж,-- пошутил Окоемов.-- Она родилась быть матерью... У них, кажется, что-то такое есть с Сережей. Впрочем, я это так... -- Вы говорите глупости, Василий Тимофеич... Ничего нет и ничего не может быть. Княжна -- девушка серьезная... -- Да, по почему же серьезным девушкам не выходить замуж? Ей сейчас за тридцать, Сереже за сорок -- комбинация самая подходящая. Впрочем, я это так, к слову. Матримониальный вопрос, так сказать, висел в воздухе. Поднимала его чаще других сама княжна, конечно, не о себе, а относительно других. Для нея было высшим наслаждением устраивать крестьянския свадьбы, и княжна радовалась, как ребенок, когда ее приглашали в посажёныя матери. Эти свадьбы обходились ей дорого, но приходилось мириться с этими расходами. -- Уже только у нас никто не женится,-- роптала иногда княжна. -- Как никто: Крестников женился, Окоемов женился,-- спорил Сережа.-- Каких еще вам свадеб нужно? -- Ничего вы не понимаете, Сергей Ипполитыч... -- Ну, уж я-то не понимаю, Варвара Петровна? В чем другом, а в этом -- извините... -- А как по-вашему, если вы понимаете все, наши хозяйки совсем не у дела? -- Хохлушка и Калерия Михайловна? Сереже как-то совсем не приходило даже в голову, что оне тоже женщины -- просто хохлушка и просто Калерия Михайловна. Очень хорошия женщины, и только. -- Чего оне горюшами живут... Женщины еще не старыя и могли бы иметь семьи. Я часто о них думаю. Вот, например, наш фельдшер... Человек он совсем одинокий, степенный -- какого же еще жениха нужно? -- В самом деле, Варвара Петровна, это идея... Какую бы мы свадьбу справили!.. Конечно, женить фельдшера на хохлушке... -- Ну, уж извините... Никогда! Ему самая подходящая пара -- Калерия Михайловна. Этот вопрос вызвал даже ссору, пока княжна не обяснила, в нем дело. -- Фельдшер человек тихий, спокойный, и Калерия Михайловна тоже, ну, им и век вековать. Как на заказ выйдет парочка... -- Да, пожалуй... А как же тогда с хохлушкой быть? -- А уже Потемкин есть... Ему такую и нужно жену, чтобы была строгая и держала его в руках. Хохлушки умеют это делать... -- Позвольте, да ведь Потемкин того... У него в башке заяц. -- Пустяки!.. Женится, вот вам и зайца никакого не будет. Оттого и заяц, что уже один... Сережа то соглашался на эту комбинацию, то начинал спорить, что нужно сделать "совершенно наоборот". Княжна горячилась, спорила и сердилась в свою очередь.
III.
Деятельность сторублевой компании шла бы тихо и мирно, развиваясь естественным путем, и скоро достигла бы своей цели, если бы в жизни приходилось иметь дело только с теориями и цифрами, а не с живыми людьми. Сравнительно первый "набор" компаньонов был произведен удачно и сохранялся в своем первоначальном составе. К сожалению, нельзя было сказать того же о членах, вступивших позже. Большею частью они явились из "местных элементов", как говорил о. Аркадий. Некончившие гимназисты и реалисты, бывшие студенты, учителя народных училищ и просто интеллигенты шли в колонию со всех сторон. Они занимали известныя места, предварительно согласившись на все условия, а потом уходили. Целый ряд таких фактов заставил Окоемова задуматься серьезно. В самом деле, что их заставляло бросать работу в компании? Окоемов проверял себя и всю свою деятельность и решительно не мог найти никакого подходящаго обяснения, кроме того, что компания, как всякое новое дело, еще не заручилась достаточным доверием. -- Это бывает, Василий Тимофеич,-- старался успокоить о. Аркадий.-- Много званых да мало избранных:.. Тоже вот на рынке случается: какую первую цену дали, по той и отдавай. Больше не дадут. Все торговцы это знают... Так и тут: первый набор удался, а других надо подождать. -- Обидно то, отец Аркадий, что ведь я не о себе хлопочу. Мне дорого самое дело, принцип... Как этого не понять? Будут работать на кулака, а живому делу не хотят служить. -- Ничего, перемелется -- мука будет. Все эти утешения ни на волос не обясняли дела. Оно так и оставалось загадочным. Приходилось прибегать к наемным людям, что, в сущности, было гораздо легче. Только впоследствии Окоемов узнал, что лично против него существует целая партия. Чем были недовольны эти недовольные, он не знал, а только мог смутно догадываться. Очевидно, дело сводилось на личности, что было менее всего желательно. Потом выяснилось, что во главе недовольных стоит студент Крестников, а около него уже группируются остальные. Это открытие еще сильнее озадачило Окоемова. Перебирая свои отношения к Крестникову, он не мог найти решительно ничего такого, что могло бы служить поводом к недоразумению. Напротив, он так ценил и уважал его, как полезнаго члена компании и серьезнаго труженика. Просто было обидно, что именно такой человек производит смуту и раскол. Дальше сделалось известным, что в Салге часто бывает Утлых -- это опять усложняло дело. Сам Крестников никому и ничего не говорил, бывая в Краеном-Кусту. Правда, он каждый раз приезжал с какими-нибудь отчетами и почти все время проводил в конторе и, кончив работу, сейчас же уезжал домой. Нужно сказать, что Салга составляла больное место в жизни компании. Хозяйство расширялось и крепло, но смысл его оставался до сих пор неясным, как экономической статьи. Два первых года дали крупный убыток, потом был урожайный год, потом вышло ни то ни се. В урожай хлеб был дешев и работа не окупалась, а в недороды хлеба было мало. В общем, все начинали приходить к тому заключению, что это хозяйство лучше всего бросить, несмотря на сделанныя крупныя затраты. Для Крестникова последнее было всего обиднее. Во всяком случае, это дело нужно было разрешить так или иначе. Окоемов отправился в Салгу сам. Он раньше по какому-то инстинкту не ездил туда и сейчас был этим доволен. Могли подумать, что он не доверяет Крестпикову и ревизует его, а молодые люди в таких случаях почему-то обижаются. Вообще, Окоемов всеми силами старался устранить самого себя, свое личное влияние, и старался выдвинуть на первый план деятельность совета компании. Он являлся только пайщиком, не больше, и, когда компания покроет произведенныя затраты, он решил про себя выйти из нея, т.-е. на год или на два уехать опять в Москву. Его роль кончалась, и для себя лично он оставлял только излюбленное им рыбное дело. Подезжая к Салге, Окоемов узнал на станции, что Утлых проехал туда же. Что же, тем лучше. За пять лет хутор на Салге мало изменил свою наружность, кроме прибавленных двух-трех хозяйственных пристроек да большой дачи. Чем-то недосказанным веяло от всего, особенно по сравнению с процветавшим Красным-Кустом. Отсюда, может-быть, происходила затаенная ревность и глухое недовольство. Мало ли чего ни бывает на свете... Крестников был дома. За пять лет он сделался неузнаваем даже по наружности. Из зеленаго, жиденькаго молодого человека сформировался плотный и коренастый мужчина с окладистой русой бородкой. Вообще, он выглядел настоящим русским молодцом. Он встретил Окоемова довольно сдержанно и прибавил: -- Вам, может-быть, неприятно будет встретиться с Утлых? Он здесь... -- Отчего же... Даже наоборот, я рад его видеть. Ведь у нас с ним все счеты кончены давно... Однако Окоемов чувствовал себя все-таки неприятно, здороваясь со старой сибирской лисой. Жена Крестникова отнеслась к гостю тоже сдержанно, очевидно, подражая мужу. На хуторе было несколько новых людей, которых Окоемов видел в первый раз: каких-то двое молодых людей, высокая девушка с сердитым лицом, бритый седой старик. Они переглянулись, услышав фамилию Окоемова. Очевидно, о нем шли здесь свои разговоры, и он являлся известной величиной. Может-быть, его даже ненавидели, не видав ни разу в глаза. Все эти мысли промелькнули в голове Окоемова, оставив неприятный осадок. Тяжело быть в доме, где на вас почему-нибудь косятся, особенно, если косятся совершенно несправедливо. -- Мы посмотрим сначала поля...-- предложил Крестников. -- С удовольствием,-- согласился Окоемов.-- Только я в данном случае буду простым любопытным, и даже не членом нашей компании. -- Почему так? -- Потому что я не имею на это полномочий, раз, а второе -- я приехал по личному делу... Утлых тоже отправился в поле и несколько раз замечал точно про себя: -- Ну, какая тут земля... Так, одна видимость. А вот в Барабинской степи, там так действительно... Там чернозем-то, что перина, а пшеница -- во... Сравнения никакого нет. Это маленькое замечание для Окоемова сделало ясным все. Наступил критический момент, когда компания должна была разделиться. Это неизбежный процесс. То же самое, что происходит в зельях, когда вылетает новый рой. Вся разница заключалась только в том, что старая компания еще не устоялась вполне, и желание отделиться выросло и сформировалось под влиянием Утлых, действовавшаго из своих личных расчетов. Все это было очень печально, потому что сложное, дорогое и неопределившееся дело в Салге хотели бросить на полдороге. Вернувшись на хутор, Окоемов без предисловий приступил к делу. -- Мне хочется серьезно обясниться с вами, Крестников,-- заговорил он, прислушиваясь к собственному голосу.-- Я очень рад, что при нашем обяснении будут присутствовать люди совершенно посторонние... (Последнее слово Окоемов подчеркнул). Дело в том, что до меня уже давно доходили слухи о каких-то недовольных людях, и я не мог добиться, чем они недовольны. Я не обращал на эти слухи никакого внимания, пока мне прямо не указали на вас. Я не люблю никакой игры и поэтому решился обясниться с вами начистоту. Между нами не должно быть недоразумений... Еще одно слово: имеете ли вы что-нибудь лично против меня или против самого дела? -- И против вас и против дела...-- откровенно заявил Крестников.-- Вы являетесь во главе компании, от вас все зависит, какая же это компания? -- Вы забываете только одно, именно, что компания основана по моей личной инициативе, и что у компаньонов решительно не было никаких средств, когда дело начиналось. Очень естественно, что мне пришлось стать во главе дела.. Думаю, что это ни для кого не обидно, тем более, что я имел в виду, когда компания устоится, сделаться простым ея членом, как все другие. Одним словом, все это не страшно, и я понимаю вас... -- Что касается компании, то вся ея деятельность сводится пока на одну наживу, Василий Тимофеич... Для этого, право, не стоило огород городить. Это самое простое купеческое дело, только под вашей фирмой... -- Об этом я предупреждал вас при самом начале. Да, я смотрю на дело, как купец, вернее -- как промышленник. Ведь нельзя же выходить с пустыми руками. Хороших мыслей и чувств у нас, русских, достаточно, а настоящия дела делают какие-то неизвестные, без всяких мыслей и чувств. Моя цель была очень скромная: создать такое дело, которое дало бы работу, здоровую и хорошую, интеллигентным людям. -- А потом? -- Потом, когда будет работа и хлеб, дело уже ваше, как вы распорядитесь со своим временем и средствами. Я не хотел вперед намечать слишком широкую программу,-- ведь это так легко сделать!-- чтобы не вышло неустойки, как говорят мужики. Вы сами видите, как трудно выполнять даже маленькую, сравнительно, задачу, несмотря даже на самыя лучшия намерения. -- И потом, самое главное и самое дорогое...-- заговорил Окоемов, прерывая паузу.-- Ведь наша сторублевая компания не разрешение какого социальнаго вопроса в широком смысле этого слова, а только маленький опыт кучки людей, пожелавших устроиться не по общему шаблону. Для меня лично самым дорогим было бы то, если бы наша компания послужила примером для образования других. Программа может быть иная, более целесообразная -- все зависит от людей, из каких сложатся эти компании. Я верю в них... да. И мне тем печальнее, что в нашей собственной компании начинается раскол. Я не скрываю ничего... И скажу больше: главный виновник этого раскола Илья Ѳедотыч. Он вам сулит золотыя горы где-то там, в Барабинской степи, а дело сводится в сущности только на то, чтобы разстроить наше дело в самый критический момент. -- Что же я-то? Мое дело сторона...-- возражал Утлых, делая равнодушное лицо.-- А всегда скажу только, что из вашего дела ровно ничего не выйдет... да-с. Кто в лес, кто по дрова... -- А в Барабинской степи все в лес пойдут? -- Там другое, там особь статья... -- А я вам скажу, что все это пустяки... т.-е. оно может быть когда-нибудь впоследствии, но не сейчас. Удивительная эта черта русскаго человека: все разрушать и везде заводить самыя безсмысленныя недоразумения. Например, что вам нужно, Илья Ѳедотыч? В вас говорит только одно личное раздражение и желание устроить мне какую-нибудь пакость. Я очень рад, что могу высказать все это вам прямо в глаза. -- Что же я-то? Мое дело сторона... Это обяснение стоило Окоемову жестокаго сердечнаго припадка. В такой форме у него уже давно ничего не было. Дело дошло до обморока. Когда Окоемов очнулся, он несколько времени не мог сообразить, что с ним и где он. -- Где Настасья Яковлевна?-- тихо спросил он. -- Она дома... Не волнуйтесь. Над больным сидел Крестников и смотрел на него такими добрыми, хорошими глазами, в которых точно светилась детская фраза: "я, Василий Тимофеич, больше не буду"... Окоемов невольно улыбнулся и молча пожал ему руку.
IV.
Из Салги Окоемов вернулся в Красный-Куст совсем больной, так что Настасья Яковлевна сильно встревожилась. С ним давно уже по было ничего подобнаго. Обидно было то, что медицина не могла ничем помочь в данном случае. Нужен был покой, моцион и свежий воздух. Настасья Яковлевна, чтобы не тревожить напрасно мужа, даже не спросила его, что было в Салге. Это уменье понимать между строк Окоемов особенно ценил в жене,-- она никогда не была безтактна. -- Мы поедем на озеро,-- решила Настасья Яковлевна.-- Вы там отдохнете... Возьмем с собой девочку. -- Отлично... Я, кстати, там давненько не бывал. Мысль об этой поездке сразу оживила Окоемова. Он так любил ездить на лошадях, а с озером были неразрывно связаны самыя интимныя воспоминания. Эти поездки были последним средством, которое Настасья Яковлевна пускала в ход, когда хотела развлечь мужа. Дело со спорным озером тянулось года три, пока разрешилось в пользу Окоемова. Эта история стоила больших расходов, а главное, отняла много времени. Писцикультура, таким образом, была отложена на неопределенное время, и Окоемов этим мучился. Зато сейчас он мог отдаться любимому делу вполне, особенно выяснив свои отношения к Салге.. Вот они опять на озере. На берегу, где стояла заброшенная рыбачья избушка, теперь вырос чистенький бревенчатый домик в две комнаты; около него был дворик и разныя хозяйственныя пристройки. Пустынный берег сразу изменил свой характер, и Окоемов уже видел в воображении, как он покроется целым рядом таких домиков, с рыбной фабрикой в центре. Сейчас шли только опыты по искусственному размножению разных пород рыб. На озере сейчас всеми делами заведывал молодой человек, Иван Степанович. Он был из городских мещан, образование получил в уездном училище, но поразил Окоемова сразу своей необыкновенной сметливостью и тем простым здравым смыслом, какой не дается никаким образованием. Иване Степаныч попал сначала в Красный-Куст, на прииск, и Окоемов заметил его еще там, а потом, когда специально-приисковая работа кончилась, определил его к рыбному делу. Странно было только одно -- Иван Степаныч ни за что не хотел поступать в члены компании. Он не верил в нее. Сказывался сибирский индивидуалист, привыкший всякое дело вести в свою голову. Несмотря на это, Окоемов очень любил упрямаго мещанина и вполне доверял ему. -- Ну, что новенькаго, Иван Степаныч? -- А вот извольте взглянуть-с, Василий Тимофеич... На аппарате лососки начинают выводиться. -- А форель? -- Форель тоже выходит -- выйдет и подохнет-с, у ней своя комплекция... Иван Степаныч, как все самоучки, страдал маленькой слабостью к мудреным заграничным словам, которыя употреблял иногда не совсем к месту. Настасья Яковлевна ничего не понимала во всех этих "аппаратах", занимавших целую комнату, и только из женской вежливости выслушивала подробныя обяснения мужа, как на деревянных шлюзах, по которым сбегала постоянно вода, из икры выводились маленькия рыбки. Процесс совершался на глазах, и можно было шаг за шагом проследить его последовательныя стадии -- как чистыя и прозрачныя икринки мутнели, как в них появлялось зародышевое пятно, как оно превращалось в крошечную рыбку, как эта рыбка наконец сбрасывала с себя эту скорлупу. Отделение консервов было немножко заброшено. Иван Степаныч производил теперь опыты с приготовлением рыбной колбасы. Он даже ввел усовершенствование, именно, для оболочки такой колбасы взял так называемый рыбий пузырь, что выходило и прочнее и лучше бараньих кишек, употребляемых на приготовление обыкновенной колбасы. Это нововведение очень интересовало Окоемова, и он был особенно рад, что до него додумался именно Иван Степаныч. -- Вот попробуйте прошлогоднюю выдержанную колбасу,-- предлагал Иван Степаныч.-- Она немного подкопчена, и это дает ей привкус... Будем делать на чистом рыбьем жире -- он консервирует лучше всякаго прованскаго масла. У меня есть рыбная колбаса и с прованским маслом... Оно, конечно, хорошо, только дорого и невыгодно. -- Золото, а не человек,-- хвалил жене Окоемов своего изобретательнаго мещанина.-- Только я как-то не верю этим талантливым сибирякам: с ними всегда нужно иметь камень за пазухой. Девочка устала с дороги и уснула на руках у отца. Окоемов ужасно любил свою "первеницу" и так смешно-неумело, по-мужски, ухаживал за ней. Настасья Яковлевна никогда так не любила мужа, как именно в эти моменты -- он был и смешон, и неловок, и чудно-хорош. Сейчас девочка спала в лаборатории, среди реторт и склянок, как маленький препарат. Иван Степаныч велел сторожу разложить костер на берегу и приготовить там уху. Он знал привычки Окоемова, хотя и не подлаживался к ним. Спускался быстрый горный вечер, когда яркое пламя осветило берег. Иван Степаныч понимал, что он лишний в данную минуту, и стушевался под каким-то благовидным предлогом. -- Какой он умный...-- еще раз похвалил Окоемов, усаживаясь к огоньку.-- Знаете, Настасья Яковлевна, когда я вот так сижу на открытом воздухе у костра, мне начинает казаться, что я человек каменнаго века, что я ничего не знаю, кроме рыбной ловли и охоты, что мои потребности ограничиваются едой, грубой одеждой и какой-нибудь, пещерой. Я чувствую себя именно пещерным человеком... -- Я не согласна быть пещерной женщиной... Окоемов тихо засмеялся и любовно посмотрел на жену. -- А ведь та, пещерная женщина, так же ухаживала за больным мужем, так же любила своих детей, так же улыбалась, когда была счастлива, и так же плакала, когда ее обижали -- вероятно, она чаще плакала, потому что мужчины отнимали ее друг у друга, как вещь, заставляли насильно любить себя, заставляли через силу работать, а потом, когда она старилась и не могла ни любить ни работать, выгоняли из пещеры, как негодную вещь, и она должна была опять плакать, умирая с голоду. Как странно думать, что от этой работы, короткаго счастья и слишком длиннаго горя осталось на память человечеству всего несколько скребков, каменных топоров и разной другой первобытной дряни. Еще страннее думать, что через три-четыре тысячи лет мы сделаемся тоже достоянием истории, и, может-быть, нас так же будут жалеть, как мы сейчас жалеем ветхаго пещернаго человека. Одни будут уверять, что мы жили в золотом веке, другие -- что мы были глубоко несчастны... Куда же денутся и наша любовь, и наш труд, и работы, и горе? От громадной литературы останутся жалкие клочья, от наших сооружений, составляющих нашу гордость, несколько тесаных камней, многия изобретения и открытия будут позабыты, и человечество снова будет их придумывать, и останется только человек, такой же человек, как мы с тобой, каким был пещерный человек. Он будет так же работать, улыбаться, плакать, и смех и слезы хоронить в песне, и так же останется вечно неудовлетворенным. Ведь счастье только процесс достижения какой-нибудь цели, а самаго счастья, как субстанции, не существует... -- Милый, у тебя сегодня разстроены нервы, и поэтому ты так мрачно настроен. Ведь в этих будущих людях мы же будем жить, как в нас живут наши пещерные предки... Жизнь неуничтожаема и уже поэтому хороша. Она обняла его и тихо-тихо поцеловала в голову, которая так много и так хорошо думала. В последнее время на нее чаще и чаще нападали минуты какого-то тяжелаго раздумья и безотчетной тоски. Да, она была счастлива и боялась за свое счастье... Впрочем, она старалась не выдавать этого настроения, чтобы не тревожить своего счастья. Окоемов, конечно, замечал эти темныя полосы и обяснял их по-своему. Теперь, после длинной паузы, он неожиданно проговорил: -- Милая, мне кажется, что ты иногда скучаешь... да. Скучаешь о своих. У тебя родные в Москве, тебе хочется их видеть, поговорить, поделиться с ними своим счастьем, показать детей... Да? -- О, да... Очень хочется. Я на них даже не могу сердиться за старыя неприятности, потому что все это делалось так, по глупости, а не из желания сделать зло мне. -- Потом тебе хочется видеть мою мать и заставить ее полюбить тебя? Старушка будет так рада видеть внучат и в них полюбит их мать. Это верно... -- Ах, как я желала бы, чтобы все вышло именно так... Именно этого недостает нам для полнаго счастья. Я часто об этом думаю... Меня так и тянет туда, к родным. -- Я тоже думал об этом, моя хорошая, но все как-то не было времени привести этот план в исполнение. Если ехать, так ехать на всю зиму, от одной навигации до другой. Дети не перенесут такого далекаго зимняго пути... Уехать на лето невозможно, потому что летом здесь главная работа. Впрочем, мы еще поговорим об этом. -- Да, милый... Ведь я не настаиваю особенно. Уха была седена, Иван Степаныч ушел спать, костер на берегу догорал. Летняя светлая ночь обняла все -- и горы, и лес, и озеро. Как хорошо было кругом... Тихо-тихо. Вода в озере блестела, как отполированный камень. В лесу без шума бродили тени. Мертвая тишина нанушалась только каким-то шорохом, точно кто-то шептался. Хорошо!.. Огоемову не хотелось уходить в комнату, а так бы лежать у огонька на траве без конца, прислушиваясь к тем неясным мыслям, которыя проносятся в голове, как туманныя облака. -- Пора спать...-- нерешительно проговорила Настасья Яковлевна.-- Становится сыро. Тебе вредно... -- Нет, подожди. У Окоемова явилась страстная потребность разсказать жене все, что он пережил в Салге. Он так и сделал. Настасья Яковлевна понимала только одно, что он опять волнуется, и что это ему вредно. -- Ведь теперь все устроилось, так зачем же волноваться?-- уговаривала она, разглаживая волосы на его голове.-- Нужно спокойно смотреть на вещи, милый... -- Как же не волноваться? Почему непременно люди хотят видеть что-то дурное, а хорошаго упорно не хотят замечать? Ведь есть такия мелочныя недоразумения, через которыя не перелезешь... Ты думаешь, мне было легко оправдываться -- именно оправдываться перед Крестниковым, что я ничего дурного не сделал? Я же для них хлопочу, работаю, вылезаю из собственной кожи -- и я же должен просить извинения, что не эксплоатирую никого и всем желаю добра. Ведь до нелепости глупое положение, глупое и обидное... Самая проклятая черта русскаго характера заводить такия дрязги. Я понимаю иметь дело с чем-нибудь серьезным, а тут буквально в руки взять нечего. Скверно то, что решительно ничем нельзя предотвратить в будущем возможность подобных глупостей и нужно всегда их ждать. Меня это бесит... -- Если ты знаешь, что это будет повторяться еще не раз, зачем, же волноваться вперед? Будем говорить о чем-нибудь другом... -- Хорошо... Возьмем хоть мою мать. Ты знаешь, как я ее люблю, а она не может поступиться какими-то сословными бреднями. Ведь она тоже любит меня и все-таки отравляет жизнь и мне и себе. Разве это необидно? К чему люди портят жизнь, когда можно было бы прожить так хорошо и просто? Нет, нужно что-то такое придумать... Через детей, конечно, я мог бы примирить с тобой мать, но ведь это будет взятка. Взять твоих родных... -- Довольно, довольно. Спать!.. К числу добродетелей, которых недостает для полнаго счастья, принадлежит также и уменье слушаться... Она сейчас обращалась с ним, как с ребенком, и он повиновался ей, как ребенок.
V.
Трудовое лето приходило к концу. Дела компании шли отлично, за исключением писцикультуры, до которой у Окоемова все как-то "руки не доходили". Впрочем, он выделил эту статью из общаго хозяйства на свой личный счет и не особенно безпокоился неудачами и медленностью. В свое время все будет... Сейчас он, даже и при желании, не мог бы отдаться этому делу, потому что его здоровье за последнее время сильно пошатнулось. Он это чувствовал, хотя по наружному виду и трудно было что-нибудь заметить. Да, там, где-то в таинственных глубинах организма, происходила разрушительная работа. Пошаливало сердце, а нервы находились в тревожном состоянии, как туго натянутыя струны. Окоемов волновался от всяких пустяков, напрасно стараясь сдержаться,-- выходило еще хуже. Ему начинало казаться, что все относятся к нему подозрительно, не доверяют ему, видят в нем человека, который хочет загребать жар чужими руками,-- и эти мысли неотступно преследовали его. Аппетит был плохой, сон -- тоже. А сколько передумывал он в такия ночи... Кругом все тихо; все спят, и только он один думает, думает -- думает без конца. Что ждет компанию, когда его не будет на свете?.. А ведь это возможно и неизбежно -- все равно, вопрос времени. Кто же заменит его и станет во главе дела,-- без этого пока нельзя, потому что иначе все разбредутся, куда глаза глядят. Основательнее всех Крестников, но и на него надежда плохая в виду последних инцидентов. Потом, другие не будут его слушать. Сережа не обладает достаточной твердостью характера... Одним словом, как Окоемов ни думал -- выходило одинаково скверно,-- и его охватывала томящая тоска. Окоемов понимал, что необходимо бросить на время всякую работу и серьезно отдохнуть. Европейский человек как-то умеет экономить свои силы и до глубокой старости сохраняет трудоспособность, а русский человек, особенно хороший, непременно зарабатывается до тла, а потом отправляется лечиться, когда уже и лечить нечего. Именно таким русским человеком был сам Окоемов,-- он никогда не берег себя, и теперь наступал момент расплаты. Да, он чувствовал изнемогающее безсилие и начинал презирать себя, как ни на что негоднаго человека. Все эти безсонныя ночи, дурное настроение духа, вялость -- все это только последствия всего прошлаго. -- Я себя чувствую нехорошо,-- говорил Окоемов жене.-- Мы на зиму уедем в Москву. Мне необходимо отдохнуть серьезно... Может-быть, доктора пошлют куда-нибудь за границу. Мне вперед больно об этом думать, потому что как-то не время... Нужно бы еще поработать здесь и тогда уже уехать со спокойной совестью. -- Здешней работы не переработать,-- заявляла Настасья Яковлевна, обрадованная мыслью о поездке в Москву.-- Тебе серьезно нужно отдохнуть... -- А как здесь все останется? -- Ничего, как-нибудь проживут и без тебя... Ведь это в тебе говорит известное самолюбие, что без тебя уж все рушится. Так каждый думает о своем деле, а не стало человека, смотришь, дело идет само собой... -- Ты отчасти права, хотя и обидно об этом думать. -- Сергей Ипполитыч тебя заменит на время... Он нынче совсем деловой человек... -- Гм... да, конечно... Странно, что Настасья Яковлевна точно привыкла к усилившемуся недомоганию мужа и не придавала ему особеннаго значения. Что же, он и раньше иногда прихварывал. Ей только делалось жутко, когда он смотрел на детей таким долгим-долгим взглядом, точно хотел прочитать на этих детских личиках их будущее. А он мучился именно мыслью о детях, которая затемняла даже заботы о дальнейшей судьбе компании. Как хотите, а человек всегда останется человеком и больше всего будет заботиться именно о своих детях, выплачивая этим путем тот долг любви, который был когда-то сделан на его собственное детство. И Окоемов мучился, любуясь детьми... Что их ожидает, когда его не будет? Какие люди будут их окружать? Что они будут видеть и слышать? Какая рука будет направлять их первые шаги? Господи, сколько хорошаго он хотел бы им оказать, но они сейчас еще не могли его понимать и платили за любовь только своими детскими улыбками. Если бы они продолжали его дело, его работу, его мысли, те лучшия мысли, для которых стоит жить на свете... Они вырастут большия, и он не увидит их большими -- разве это не обидно?.. У них будут свои радости, и он не порадуется вместе с ними, у них будет свое горе, и он не разделит его. Никогда еще ему не хотелось так жить, как именно сейчас; и никогда его жизнь не была так нужна, как именно сейчас,-- жизнь для детей, в которых все будущее. В Красном-Кусту и в Салге как-то разузнали об отезде Окоемова, хотя сам он и не говорил об этом никому. Это открытие скрытыми путями волновало теперь всю сторублевую компанию, и все имели такой озабоченный вид, приготовляясь вперед к чему-то важному. Уже давно возникло какое-то нелепое соперничество между Красным-Кустом и Салгой, и теперь оно выплыло наружу с особенной рельефностью. Вне партий стояли одна княжна и, отчасти, Сережа. Раздували дело главным образом краснокустския хозяйки, давно косившияся на Крестникова по совершенно неизвестным причинам. Кто-то что-то и кому-то говорил, и т. д. Перед отездом Окоемов устроил общее заседание членов компании, чтобы проверить отчеты по разным статьям хозяйства. Цель собрания была самая скромная, но оно получило самый бурный характер, благодаря разрешившимся страстям. Началось с того, что Калерия Михайловна обиделась, когда Крестников попросил ее обяснить какую-то цифру в отчете по ея скотному двору. Она вся вспыхнула и ответила незаслуженной резкостью: -- Вы давно уже подыскиваете удобный случай, чтобы придраться ко мне... -- Помилуйте, никогда и ничего подобнаго не имел в виду,-- оправдывался Крестников.-- И даже готов извиниться за свой нескромный вопрос... -- Почему нескромный? Вот видите, господа... Окоемов попробовал-было потушить это недоразумение в самом начале, но только еще больше подлил масла в огонь. Как-то заговорили все разом, и никто не хотел слушать. Такого азарта еще не бывало на общих собраниях. -- Мы не желаем, чтобы оставался Сергей Ипполитыч!-- слышались голоса салгунцев.-- Не желаем... -- Господа, говорите кто-нибудь один,-- предлагал Окоемов, но его не слушали. Бунтовали, конечно, главным образом мужчины, а женщины угнетенно молчали, напуганныя всем случившимся. После бурных прений едва выяснилось, что кто-то пустил слух об отезде Окоемова навсегда, и что он бросает компанию на произвол судьбы, т.-е. с Сережей во главе. Бывший главный управляющий очень сконфузился таким оборотом дела и счел за лучшее оставить заседание. -- Что вы имеете сказать против Сергея Ипполитыча?-- поставил вопрос Окоемов. -- Да он ничего, Василий Тимофеич, когда вы тут,-- ответил Крестников за всех.-- Но положиться на него окончательно мы не можем... -- Дело ваше... Выбирайте, кого хотите. Каждый имеет право голоса, как мужчины, так и женщины... Будем голосовать вопрос. На баллотировку были поставлены два кандидата -- Сережа и Крестников. Результат оказался совершенно неожиданный: большинство голосов получил Сережа, а в меньшинстве оказался Крестников. В переводе это означало, что перевесило общественное мнение Краснаго-Куста, главным образом за него были женщины. -- Полагаю, что дело теперь ясно,-- резюмировал Окоемов.-- Это не мой личный выбор, а всей компании. Я могу только радоваться, что мое мнение совпало с желанием большинства... Обиженный всей этой историей Сережа начал отказываться от выборнаго поста, ссылаясь на то, что и ему тоже необходимо ехать в Москву. Он по-джентльменски указал собранию на Крестникова, как на самое подходящее лицо. -- Я ужо тоже не останусь,-- заявила княжна.-- Если Сергей Ипполитыч уедет, и я тоже уже уеду... Поднялся снова шум и споры. Все принялись уговаривать Сережу, но он твердо стоял на своем. -- Я лучше перееду в Салгу,-- предложил он компромисс. На этом и покончили. Больше всех была возмущена княжна, которая никак не могла примириться с допущенной несправедливостью. Окоемов не ожидал встретить в ней такую энергию и мог только удивляться. -- Ведь вы же его не любите, Варвара Петровна?-- говорил ей Окоемов. -- Это уже дело мое, а все-таки несправедливо. Вступился даже сам Сережа, чтобы успокоить княжну. -- Послушайте, Варвара Петровна, это даже хорошо,-- доказывал он, размахивая руками.-- Нельзя, чтобы в компании заведывало делами одно лицо... Я послужил довольно, теперь пусть другие послужат. -- Можно было это же сделать, только иначе... У вас нет самолюбия, Сергей Ипполитыч. Накануне самаго отезда Окоемова, Сережа пришел к нему в кабинет и долго ходил из угла в угол. -- Откровенно говоря, тебе не хочется переезжать с Салгу?-- спросил Окоемов, наблюдая друга. -- Нет, не то... Сережа еще усиленнее зашагал, теребя свою рыжую бородку. Потом он неожиданно остановился перед самым носом Окоемова и проговорил; -- Видишь ли, в чем дело, Вася... ехать одному в деревню, действительно, того... Одним словом, я хочу жениться. -- В добрый час. А невеста не секрет? -- Видишь ли в чем дело... да... Поговори ты с Настасьей Яковлевной, т.-е. попроси ее, чтобы она переговорила с княжной. -- А ты сам не умеешь? Сережа только пожал широкими плечами, улыбнулся и проговорил: -- А если она откажет? Мне она нравится, и, может-быть, я был бы недурным мужем... -- Ах, ты, недоросль...-- смеялся Окоемов. Настасья Яковлевна взялась за эту миссию с особенным удовольствием и отправилась к княжне для переговоров в тот же вечер. Княжна только-что хотела ложиться спать. В виду отезда Окоемовых, она чувствовала себя очень скверно. Ей не хотелось разставаться со своим любимцем Васей. -- Я к вам по очень серьезному делу, Варвара Петровна...-- торжественно заявила Настасья Яковлевна. Княжна почувствовала опасность и даже запахнула сбою ночную кофточку. После необходимаго приступа Настасья Яковлевна передала предложение Сережи. Княжна смотрела на нее большими глазами и отрицательно качала головой. -- Вы, вероятно, ошиблись...-- проговорила она наконец.-- Может-быть, это уже шутка... -- Что вы, разве такими вещами шутят!.. Он делает вам серьезное предложение... Ведь вы его немножко любите. Я давно это заметила. Вот взять хоть в последний раз -- как вы его защищали... Княжна закрыла лицо и заплакала. -- У него нет характера даже сделать самому предложение...-- шептала она, улыбаясь сквозь слезы. -- И все-таки он хороший. Вы его окончательно исправите... -- Дайте мне подумать, Настасья Яковлевна. -- Вы будете жить вместе в Салге... Одним словом, все будет отлично. -- Я уже подумаю... Когда на другой день Окоемовы уезжали, княжна горько плакала, провожая своего любимца, а потом нагнулась к самому уху Настасьи Яковлевны и прошептала: -- Я уже согласна... Окоемов уезжал из Краснаго-Куста в самом хорошем настроения, не предчувствуя, что уезжает навсегда.
VI.
В Москве все было по-старому: тот же Сивцев-Вражек, тот же окоемовский домик, та же Марфа Семеновна с ея дворянским музеем. Приезд Окоемова с женой сразу оживил это старинное дворянское гнездо, и Марфа Семеновна примирилась с Настасьей Яковлевной, благодаря детям. Особенно старушка полюбила старшую девочку. Повторилась история с княжной, ревновавшей Васю к матери. Теперь бабушка захватила себе девочку, которую устроила в своей комнате. Девочка уже говорила и понимала, так что Марфа Семеновна потихоньку посвящала ее в свои дворянския предания. -- Это дедушка с туркой воевал...-- обясняла старушка, показывая на старинный громадный палаш. -- А ведь турке было больно, когда дедушка его воевал?-- наивно спрашивала девочка. -- Турка неверный... Девочка плохо понимала эти обяснения и пока верила бабушке на слово. Какой такой "неверный турка"? Почему дедушка должен был его воевать? Вообще, много было для нея непонятнаго, как и бабушка не понимала жизни в Красном-Кусту. -- У нас там было хорошо...-- разсказывала девочка, припоминая далекий прииск.-- Дядя Сережа смешно кричал поросенком: сделает вот так губы и завизжит. Он смешной... -- У вас там все были смешные,-- ядовито замечала бабушка, ревнуя внучку к ея прошлым привязанностям.-- Вот ты как смешно говоришь, точно мужичка... "Говорю", "пошла". -- А ты, бабушка, тоже смешно говоришь: "писок", "помахываит", "хачу"... -- В Москве все так говорят, глупенькая... Лучше московскаго говора нет. Старушку огорчало больше всего то, что девочка не получила решительно никакого воспитания. Доходило до смешного -- она не могла даже понять такой простой вещи, что барин и мужик совершенно два различных существа. "Какой барин; -- с удивлением спрашивала девочка.-- Почему барин? И мужик тоже барин?" Марфа Семеновна обясняла по-своему, какая разница между барином и мужиком, но дело подвигалось туго вперед. Девочка отрицательно качала головкой и говорила: "У нас в Сибири нет баринов, бабушка"... Следующим поводом к огорчению служила костюмы. Да, раскольница не умела одевать детей, и Марфа Семеновна жестоко раскритиковала все детские костюмчики, особенно костюмы девочки. Она редко выезжала из дому, но на этот раз самолично отправилась на Кузнецкий-Мост и вернулась с целым детским приданым. Маленькая сибирячка была переодета на английский манер и сначала очень конфузилась слишком коротеньких юбочек и голых коленок. -- Ты -- барышня, а не мужичка,-- обясняла Марфа Семеновна. Этот маленький маскарад сначала забавлял Окоемова, а потом привел к серьезному столкновению. -- Мама, вы делаете из моей дочери какую-то французскую куму,-- ваметил он не без раздражения.-- Кому это нужно? -- Ну, уж это не твое дело, батюшка,-- горячо вступилась Марфа Сененовна.-- Вы там сами живите, как знаете, а девочку я вам не дам губить... да. Вот умру, тогда уж мудрите над ней. Моя внучка дворянка... А вы хотите из нея сделать кухоннаго мужика. Я не позволю... Понимаешь: не поз-во-лю!.. Вот и весь разговор... -- Мама, ты забываешь, что у твоей внучки есть мать? -- Я забываю? Если бы я могла забыть... Ну, да что говорить об этом. Вон Сережа-то, небойсь, не ошибся:, на княжне женился... да. -- Что же, я рад за него. Он хороший человек... А потом, мама, если бы все захотели жениться на княжнах, то не хватало бы и невест. Раскольничье происхождение невестки часто безпокоило Марфу Семеновну, как она ни старалась переломить свое предубеждение. Часто, по вечерам, вглядываясь в детское личико внучки, старушка вся вздрагивала: ей казалось, что в этом личике не останется окоемовскаго, а вырастет маленькая раскольница. Было и обидно и больно за собственное чувство... Впрочем, эти сомнения приходили все реже, покрываясь специально-бабушкиной любовью. Моя внучка, родная, милая -- и все тут... Никому не отдам. Да. Прямых столкновений у Настасьи Яковлевны со свекровью не было, хотя она и старалась держаться в стороне. Все зависело от времени, и нужно было ждать. Бывшая лаборатория превратилась в детскую, и Настасьи Яковлевна проводила большую часть дня в этой комнате с маленьким Васей. Но эта изолированность не. спасала ее от встреч с Марфой Семеновной за обедами и чаями. Происходила маленькая пытка двух женщин, мучившихся каждая по-своему. Нередко случалось так, что Марфа Семеновна не выдерживала характера и ввертывала что-нибудь про "черную кость" вообще и про раскольников в частности. Раз Окоемов не выдержал и заметил матери: -- Если ты хочешь знать, мама, так у нас единственно кровная аристократия русскаго происхождения -- раскольники... Князья Хованские, Мышецкие, Пронские -- были раскольники. Древние боярские роды, как Морозовы -- тоже. Настоящая русская аристократия сложилась из немецких выходцев и прижившихся татарских мурз. -- А по-твоему, Окоемовы откуда взялись? -- И Окоемовы не чистой русской крови... Наш род тоже идет от каких-то татарских наездников. Честь не особенно большая... За расколом трехсотлетняя давность, а это чего-нибудь стоит. -- Послушай, Вася, мама может подумать, что я тебя обращаю в раскол,-- заметила Настасья Яковлевна.-- Я этого не желаю... Марфа Семеновна поднялась, гордо смерила невестку с ног до головы и только улыбнулась. Она, эта раскольничья начетчица, может обратить ея Васю в раскол?.. Нет, это уже слишком! Окоемовы всегда останутся Окоемовыми. Окоемов вернулся в Москву в хорошем настроении,-- дорога на него всегда действовала ободряющим образом. Но это бодрое настроение продолжалось очень недолго. Не прошло недели, как появились признаки угрожающаго характера. Сердце работало тревожно и тяжело, с глухими перебоями и остановками. Все это бывало и раньше, но сейчас выражалось рельефнее и настойчивее, как проявляют себя только неизлечимыя хроническия болезни. А главное, нехорошо было на душе. Каждое утро Окоемов просыпался с такой тяжестью на душе. Не хотелось ни о чем думать, раздражали всякие пустяки, а, там, где-то в неизвестной глубине, разрасталась больная тяжесть. По обыкновению всех больных, Окоемов старательно скрывал свое душевное состояние и был недоволен, когда его кто-нибудь спрашивал о здоровье. -- О, я себя прекрасно чувствую,-- отвечал он одинаково всем. -- А отчего у тебя такое лицо?-- спрашивала Настасья Яковлевна. -- Какое лицо? Самое обыкновенное... Когда ему делалось особенно дурно, он уходил из дому,-- недоставало воздуху в комнатах, а на улице делалось легче. Любимым местом для прогулок был Пречистенский бульвар, особенно утром, когда он оставался пустым. Теперь составляло большой труд дойти до бульвара. Окоемову приходилось часто останавливаться, чтобы перевести дух. Он иногда чувствовал на себе сочувствующие взгляды встречавшихся пешеходов,-- должно-быть, хорош, если чужие люди начинают жалеть. К себе и к своему положению Окоемов относился почти индифферентно. Да, болен, серьезно болен,-- что же из этого? Мало ли больных людей на свете. Поболеют, а потом и помрут. Все в порядке вещей. Мысль о смерти больше не путала его. Что же, умирать, так умирать. Все боятся смерти по малодушию, а в сущности это все равно, т.-е. умереть десятью годами раньше или позже. Окоемов сидел по целым часам на садовой скамейке и передумывал по десяти раз одно и то же. Его удивляло и раздражало, что другие куда-то торопятся, чего-то домогаются и на что-то надеются. Его раздражал треск экипажей, деловая суета, выражение озабоченных лиц. К чему все это?.. Раз, когда Окоемов сидел на своей скамейке, его окликнул знакомый голос. Он поднял голову. Перед ним стоял Марк Евсеич Барышников. -- Вот неожиданная встреча, Василий Тимофеич,-- суетливо повторял Барышников, испытующе глядя на Ояоемова.-- Иду, смотрю на вас и глазам не верю... -- Что же тут особеннаго? Я нисколько не удивляюсь, что встретил вас... -- Оно, конечно, так-с... Гора с горой не сходится. Да-с... А я к тому, что ведь мы не чужие, Василий. Тимофеич. Ежели вы не желаете знать родственников, так Настя могла бы проведать... -- Это ея дело. Она, кажется, собиралась к вам... Барышников присел на скамью рядом и суетливо полез в боковой карман, откуда и вытащил туго набитый бумажник. Порывшись в бумагах, он достал тщательно сложенный номер газеты и подал его Окоемову. -- Вот-с, прочтите, Василий Тимочеич... Мы, хоть и учены на медныя деньги, а газеты почитываем. Газета была старая и заношеная. Очевидно, Барышников носил ее в бумажнике не один месяц. Окоемов развернул ее и отыскал отмеченное красным карандашом место,-- это была корреспонденция с Урала, в которой говорилось о "консервированной компании". У Окоемова запрыгали строчки перед глазами от охватившаго его волнения. Корреспондент вышучивал их сторублевую компанию и особенно его, как основателя, причем делались совсем не прозрачные намеки на его эксплоататорския наклонности и капиталистический характер всего дела. Барышников следил за выражением лица Окоемова и улыбался. Да-с, Василий Тимофеич, получите вполне... Не один вы на свете умный человек, найдутся и лругие грамотеи. Вот как даже ловко отхватали вас... -- Bu мне подарите этот номер,-- проговорил Окоемов спокойно. -- С большим удовольствием... -- Кстати, я даже знаю, кто ее и писал: наш общий друг Илья Ѳедорыч Утлых. Может-быть, даже и вы руку приложили? -- Где нам, дуракам, чай пить, Василий Тимофеич. А только написано, действительно, хлестко... Что поделаете: гласность нынче распространилась. -- Что же, я ничего не имею против... Я газет мало читаю и очень нам благодарен за внимание. -- Так-с, случайно на глаза попалась газетина... Удивляюсь я, как это начальство пропускает тому подобныя статьи. -- Отчего же их не пропускать? Дело открытое, и бояться нечего... Если хотите, я даже рад, что дела нашей компании переданы на суд публики, хотя и не могу согласиться с корреспондентом во всем. Во всяком случае, я рад... Барышников был недоволен получившимся эффектом. Он ожидал встретить другое. -- Свои здешния дела вы совсем забросили, Василий Тимофеич,-- заговорил он, переводя разговор.-- Совершенно напрасно-с... -- Я не совсем здоров, Марк Евсеич... Нужно лечиться. Будет, поработал в свою долю... -- Оно конечно, а все-таки жаль-с... Большия дела изволили делать-с. -- Ну, это не совсем верно. Большое-то дело осталось там, на Урале... -- Оно конечно... А промежду прочим, до свидания, Василий Тимофеич. Тороплюсь... -- Завертывайте как-нибудь к нам. Настасья Яковлевна будет рада... -- Подумывал, Василий Тимофеич, да все как-то смелости не хватает. Неученые мы люди, по образованному-то ступить не умеем... -- Перестаньте, пожалуйста... Заходите просто. Вы знаете, что я тоже простой человек... Милый родственник удалился, а Окоемов улыбался, провожая его глазами.
VII.
Когда Окоемов вернулся домой, Настасья Яковлевна сразу заметила, что что-то случилось. У него было такое странное лицо. -- Вася, ты здоров? -- Как всегда... Потом он пошел к себе в кабинет и позвал жену. -- Вот что, Настенька,-- начал он, с трудом выговаривая слова.-- Сейчас я встретил Марка Евсеича... да. Отчего ты не хочешь сездить к родным? Это неудобно... Выходит так, точно я этого не хочу. -- Я все собираюсь, но как-то некогда,-- смутилась Настасья Яковлевна. -- А я знаю, что тебе очень хочется видеть своих и ты только стесняешься. Да, стесняешься, что они захотят отплатить визит и приедут сюда посмотреть, как ты живешь. Ведь это же их родственное право... -- А мама? -- Что же делать, ей придется себя преодолеть, то-есть свою дворянскую гордость, даже не гордость, а чванство. И в вашем кругу, Настенька, есть тоже свое чванство... Во всяком случае, ты мне сделаешь большое удовольствие, если возстановишь добрыя отношения с родственниками. Старые счеты можно и позабыть... Я сам потому сезжу к ним. -- Дядя ничего особеннаго не говорил тебе?-- спросила Настасья Яковлевна, смутно догадываясь, что муж чего-то не договаривает. -- Нет, ничего... Впрочем, виноват: он преподнес мне небольшой подарок от чистаго сердца. Окоемов достал из кармана номер газеты и передал его жене. -- Вот тут целая корреспонденция о нас... Пока жена читала, Окоемов наблюдал выражение ея лица. Какое это было чистое, хорошее женское лицо. Корреспонденция, конечно, не могла ей понравиться, но она выдержала характер и не выдала неприятнаго чувства ни одним движением. -- Меня всегда удивляет одно, Вася,-- Заметила она, подавая газету обратно:-- именно, что заставляет людей говорить и делать несправедливое... Ведь тот, кто писал эту корреспонденцию, знал, что пишет неправду и что делает это только для того, чтобы устроить тебе неприятность. -- Садись сюда, на диван... Поговорим серьезно. Первое впечатление у меня было такое же, а потом я раздумался и пришел к заключению, что автор корреспонденции был, по-своему, прав, прав безсознательно. И написано совсем не глупо. Исходныя точки две: моя личность, как предполагаемый эксплоататор, и потом кажущаяся мелочность самого дела. По первому пункту я разделяю общую судьбу всех инициаторов -- это вполне понятно. Дело настолько установилось, что я могу даже оставить его на время. Второй пункт гораздо сложнее... Психологически верно одно, именно, что люди, которые неспособны сделать ничего, всегда задаются громадными задачами и относятся презрительно к тем маленьким делам, из каких складывается жизнь. В самом деле, что такое сделала наша компания особенное? По этой логике нереализовавших себя великих людей ровно ничего... Даже смешно: какие-то дурацкие консервы, какое-то хозяйство -- просто не стоило огород городит. Гораздо проще и вернее: взять да разом и осчастливить все человечество... Вот это задача, а остальное пустяки. Так как осчастливить разом всех довольно трудно, то великие люди остаются не у дел и критикуют маленькия дела других. Эта черта особенно велась в наш русский характер,-- она наше несчастие... Он перевел дух и продолжал: -- Да, я видел, как делают настоящия большия дела, и убедился только в одном, что они подготовляются задолго мелкой и кропотливой работой, которая никого не делает героями. В свое время будут и герои, а пока нужно делать свое маленькое дело. Я сам был ненужным русским человеком и прошел тяжелую школу. Сколько раз я был на краю гибели -- кажется, ничего не оставалось, кроме самоубийства, что и делают ежегодно сотни ненужных русских людей. Счастливый случай в минуту отчаяния толкнул меня в Америку, и я увидел совсем другой мир. Простой пример: там невозможна такая корреспонденция, потому что там уважают чужой труд и чужия убеждения. Да, маленькое дело, с маленькими задачами, но из него вырастет громадное -- я в этом глубоко убежден. Интеллигентный пролетариат у нас растет не по дням, а по часам, и в подавляющем большинстве случаев дело сводится на простое неуменье добыть себе честный кусок хлеба. Кажется, ясно и, кажется, убедительно... Автор корреспонденции ставит мне в упрек капиталистический характер нашей компании, забывая об одном, что интеллигентные бродяги не имеют земельнаго надела, и что общинный мужицкий строй создавался веками. Я убежден, что интеллигентныя компании моего типа пойдут рука об руку вот с этим общинным хозяйством, пополняя его и давая простор личной инициативе. Одно другому ни в каком случае не должно и не может мешать... Потом, внутренний строй будущих интеллигентных компаний всецело зависит от практики, и первый опыт не может ставить какую-нибудь одну схему. Как мне думается, у нас в России каждая область выработает свой особый тип: на севере будет преобладать артельное начало, на юге -- индивидуализм. Отчего не сложиться компании на определенный срок для выполнения какого-нибудь одного дела? Да, да, это будет... Окоемов долго говорил на эту тему, волнуясь все больше. Настасья Яковлевна давно знала все, что он говорил, и тоже была убеждена в справедливости этих слов, и молча волновалась только за настроение мужа. Обыкновенно бледное лицо покрылось красными пятнами, глаза лихорадочно горели, дыхание было порывистое -- одним словом, ему следовало успокоиться. -- Вася, ты напрасно так волнуешься,-- заметила она наконец, обнимая его.-- Нет такого хорошаго дела, которое не вызывало бы осуждения вкривь и вкось. Ты себе только напрасно нервы разстраиваешь. -- Ах, какая ты... Ну что я значу, как и всякий человек, взятый отдельно? Важно дело, важно общее, а не частности... Сегодня я жив, завтра меня не будет, а дело останется. Еще одно маленькое замечание, и я успокоюсь: всякая положительная деятельность очень трудна и в большинстве случаев не имеет крикливых, импонирующих ферм. В тысячу раз легче находят чужие недостатки и вообще отрицательныя формы, как и самому проявлять их. Вот в этом вся наша беда... Только богатые люди знают, каким упорным трудом создаются тысячи, а люди бедные все приписывают одному счастью и считают себя всю жизнь обиженными, что это дикое счастье обошло почему-то вот именно их, бедных людей. При всем желания Окоемов не мог успокоиться. Он еще за вечерним чаем предчувствовал безсонную ночь. О, это была не первая такая ночь... Он спал у себя в кабинете, на старинном дедовском диване, и никто не подозревал, как он иногда мучился в своем одиночестве. Эти больныя ночи безконечны, а тревожить других Окоемов не желал. Так было и теперь. Он отказался от ужина,-- Марфа Семеновна ужинала, как это велось в старинных барских домах,-- и ушел спать раньше обыкновеннаго. Ему даже показалось, что голова как будто свежее и сердце бьется спокойнее. До двенадцати часов он успел написать несколько деловых писем и с книгой в руках улегся спать на свой диван,-- он всегда читал перед сном. Потом он погасил свечу, укутался в одеяло и закрыл глаза. Кажется, что он спал. Во всяком случае, прошло очень немного времени, как он открыл глаза, чувствуя какую-то странную дрожь. Ему вдруг сделалось страшно, страшно без всякой причины... Он зажег свечу и быстро оделся. Сердце так и замерло, точно самыя стены готовы были рухнуть. Окоемов понимал, что этот страх -- только результат нервнаго состояния и пройдет, но ум говорил одно, а сердце говорило другое. В комнате было тихо, и эта тишина теперь давила. Хоть бы один звук... -- Неужели я умираю?-- мелькнуло в голове Окоемова, и он чувствовал, как у него стучат зубы.-- Неужели все кончено... все, все?.. Он с щемящей тоской осмотрел всю комнату: вот шкап с любимыми книгами, вот письменный стол... И все это уже больше никому не нужно, и сам он является в своей комнате какой-то тенью. Ему вдруг захотелось куда-нибудь убежать, скрыться, туда, где есть живые люди, живой шум и говор. Да, уйти, уйти скорее, сейчас... Он чувствовал, как его ноги подкашиваются от страха, когда он около стенки выходил из кабинета, как лунатик. В гостиной было темно, и он остановился. Надо иттй направо, где дверь в переднюю... Скорее, скорее. Он опомнился только тогда, когда в передней появился свет, и его окликнул знакомый голос: -- Вася, ты куда?.. Это была Настасья Яковлевна, каким-то чутьем угадавшая, что делается что-то неладное. -- Я... я... мне страшно...-- шентал Окоемов, прислоняясь к стене.-- Ах, как страшно, Настенька... Она сняла с него шубу, взяла шапку и молча увела в кабинет. Он повиновался, как ребенок, и только крепко сжимал ея руку; на лбу у него выступил холодный нот. -- Я сейчас приготовлю на спиртовке горячаго чаю,-- говорила Настасья Яковлевна, щупая холодный лоб мужа. -- Ради Бога, не уходи... страшно одному... Он крепко ухватил ее за руку и притянул к себе. -- Настенька, родная, я сейчас умирал... Как это страшно!.. -- Это просто твои нервы расходились... Давеча взволновался с этой дурацкой корреспонденцией. Я уж предчувствовала, что случится что-нибудь. -- Нет, не то... Я действительно умирал, Настенька. Это была первая повестка... так, вдруг... Кругом темно, мертвая тишина, и я чувствовал, как жизнь уходила из меня. На нее смотрели такие испуганные глаза, полные немого отчаяния. Потом он провел рукой по своему лицу, как человек, который не может проснуться, и заговорил: -- Я тебе не кажусь сумасшедшим? Ведь это тоже смерть... -- Перестань, пожалуйста... Хочешь еще воды? -- Нет... Знаешь, ложась спать, я думал о том, что делается там, на Урале. Отчего так давно нет писем от Сережи? И княжна тоже молчит... И мне вдруг представилось, что я ошибался... Да, что из нашей компании ничего не выйдет в настоящем ея виде, что нужно еще много-много работать, а я уже обезсилел. Жалкий, ничтожный человек... Сегодня он полон смелых замыслов, полон сознания своих сил и с дерзостью смотрит вперед, а завтра... Посмотри на меня: разве это я, Окоемов? И я, который должен был так заботиться о своем здоровье, меньше всего думал именно об этом... Как останутся дети-сироты?.. Боже, дай мне силы, чтобы поднять их на ноги, сделать из них сильных, честных людей. -- Ты только разстраиваешь себя, Вася,-- заговорила Настасья Яковлевна спокойным голосом.-- К смерти нужно быть всегда готовым... И страшно умирать только тому, у кого нечистая совесть. Ведь рано или поздно все мы умрем -- чего же бояться? Именно о смерти и не следует думать, потому что это малодушие... Ты видал, как спокойно умирает простой народ. -- Да, да, правда... -- Вот я выросла в той среде, где не боятся смерти... Милый, нужно быть мужественным. Окоемов с удивлением слушал эти простыя слова, и ужасная тяжесть спадала у него с души. Да, он -- выродившийся представитель стараго дворянскаго рода, а с ним говорила женщина простого и великаго в своей простоте народа. Как она была хороша сейчас именно этой строгой простотой, как хороши все русския женщины, в которых и покой, и любовь, и вера, и великая твердость характера. Именно такой была Настасья Яковлевна, и Окоемов почувствовал, что ему легко именно потому, что она сидит рядом с ним. Ему сделалось даже совестно за собственное малодушие... -- Настенька, я больше не буду,-- как-то по-детски оправдывался он, чувствуя себя виноватым.-- Да, не буду... Ты должна меня презирать... Вместо ответа, она крепко его обняла и поцеловала. Нежности быля не в ея характере, и в этом движении было все. О, она одна знала, как он серьезно болен, и вперед приготовлялась к роковой мысли, что любимаго человека не станет -- не станет для других, а он всегда будет жить в ея сердце.
VII.
Окоемов, действительно, успокоился, хотя и чувствовал все увеличивавшуюся с каждым днем слабость. Он покорился своей участи... Те немногие часы, когда он мог работать, были посвящены приведению своих дел в порядок,-- это было все, что оставалось для него в будущем. Все деньги почти целиком находились в разных предприятиях, а налицо оставался довольно небольшой капитал, которым все-таки можно было обезпечить семью скромным образом. Ни для себя ни для детей Окоемов и не желал роскоши или показного богатства. Все-таки бедность всегда остается лучшим учителем... Так время подвигалось к Рождеству. В сильные холода он не выходил уже из дому, и все сношения с внешним миром ограничивались визитом молодого доктора, которому Окоемов сказал: -- Я понимаю свое безнадежное положение, но вы все-таки навещайте меня -- это успокаивает маму... Доктор был такой милый человек, веровавший в свою науку с трогательной доверчивостью. Окоемов любил слушать его торопливыя, горячия речи, когда дело заходило о каком-нибудь интересном случае медицинской практики. -- Мне остается только извиниться перед вашей медициной,-- шутил Окоемов,-- я даже для нея сейчас не представляю никакого интереса... Самый обыкновенный случай, когда сердце подает в отставку. Москва уже была засыпана снегом. Стояли морозы. Слышно было, как на улице визжали полозья и хрустел снег под ногами пешеходов. Короткие дни сменялись такими длинными вечерами. В окоемовском доме вся семья по вечерам собиралась в гостиной. Марфа Семеновна сидела с каким-то безконечным вязаньем, Настасья Яковлевна занималась с маленьким Васей, а Окоемов обыкновенно лежал на диване, прикрывшись пледом. Было и тепло, и уютно, и хорошо, как в тех семьях, где все собираются по вечерам вместе. Раз, незадолго до Рождества, именно в такой вечер, раздался неожиданный звонок. -- Это, вероятно доктор...-- спокойно заметила Настасья Яковлевна, тревожно взглянув на мужа. В передней послышался осторожный мужской голос, а затем в гостиную вошел Сережа. Это было так неожиданно, что никто ничего не мог сказать, и не смутилась только одна Настасья Яковлевна -- она вызвала Сережу с Урала телеграммой. Сережа молча расцеловался со всеми и сделал вид, что больной не произвел на него никакого впечатления. -- Как это ты, Сереженька, все вдруг делаешь,-- журила обрадованная Марфа Семеновна.-- Точно с печи упадешь... -- Да уж так вышло, бабушка... Я теперь человек семейный, а жена и потащила в Москву. -- Где же она, княжна? -- А осталась у себя в номере... С дороги чувствует себя не совсем здоровой, и потом... гм... вообще... Появление Сережи сразу оживило Окоемова. Да и Сережа привез такия радостныя вести. В Красном-Кусту все шло отлично и в Салге тоже. По примеру их маленькой колонии образовалась в соседней Тобольской губернии другая, потом говорили о третьей в Уфимской губернии -- одним словом, дело понемногу развивалось. Сережа разсказывал свои новости таким тоном, точно все это были вещи самыя обыкновенныя. -- И ты не сездил туда?-- удивлялся Окоемов. -- Мне-то было некогда, а Крестников ездил... В Тобольской колонии разница с нашей в том, что там нет наемных рабочих, а все члены работают сами. Нет членов-пайщиков. Компания арендовала землю у татар и работает. -- Что же, отлично,-- радовался Окоемов.-- Так и должно быть... -- Потом я слышал, что такия же колонии устраиваются в Самарской губернии и на Кавказе. Присылали к нам за годовым отчетом... Кстати, я написал коротенькую историю нашей компании и думаю ее здесь, в Москве, напечатать. Кто поинтересуется, может получить печатный оттиск... Вообще, у нас мир и покой, а в Салге и совсем хорошо. Кстати, жена захватила с собой Таню. Нужно девочку учить, и она думает устроить девочку где-нибудь в Москве. Сам Потемкин в прежнем положении и временем дичит... Марфа Семеновна слушала разсказы Сережи, смотрела на него и только качала головой. Ведь вот совсем другой человек сделался, а какое чудо-то было... Недаром старые люди сказали: женится -- переменится. Таня была привезена в Москву по желанию Настасьи Яковлевны, которая решила, что все равно, воспитывать двоих детей или троих. Сказалась раскольничья черта: по раскольничьим домам всегда воспитываются сироты. Да и Таня такая была умненькая. Еще в Красном-Кусту Настасья Яковлевна привязалась к ней и выучила ее бойко читать по-славянски. Таня будет хорошей подругой старшей девочке. -- Ты это что, Сереженька, глазами-то шмыгаешь?-- спрашивала Марфа Семеновна.-- Не успел приехать и торопишься... -- Да я ничего, бабушка... -- Не отпирайся: по глазам вижу. Небось, о жене соскучился? -- Нет, я ничего, а так... Осталась она одна и ждет меня. Просила поскорее возвращаться. -- Ничего, не помрет... Сережа-муж был, действительно, как-то угловато-мил. Его не стали задерживать. В передней Настасья Яковлевна взглядом спросила его, как он нашел больного, и Сережа только покачал головой. -- Я ко всему приготовилась...-- шепнула Настасья Яковлевна, глотая слезы: она так привыкла скрывать свое горе, а туг не выдержала.-- До весны, может-быть, дотянет... -- Бог милостив, Настасья Яковлевна... Может-быть, доктор ошибается. -- Присылайте завтра княжну. Мы все об ней соскучились... Я понимаю, почему она сегодня не приехала с вами. Сережа только молча поцеловал у нея руку. Приезду гостей Окоемов ужасно был рад, особенно, когда на другой день приехала княжна с Таней. Он давно не чувствовал себя так хорошо. И княжна была такая милая,-- замужество ее помолодило, как всех счастливых женщин. Даже в движениях появилась какая-то особенная мягкость. Всего смешнее было то, что княжна находила своего здоровяка-мужа больным и даже хотела везти к какому-то знакомому доктору, чтобы посоветоваться. Окоемов хохотал над ней до слез, так что княжна даже обиделась. -- Вы уже считаете меня совсем глупой, Василий Тимофеич...-- роптала она, не имея сил удержать счастливую улыбку.-- Сергей Ипполитыч, действительно, болен... -- Милая княжна, вы сконфузите только вашего доктора, когда приведете к нему такого здоровяка. -- Нет, я уже заметила, что он нездоров, особенно, если ляжет спать не во-время или не делает моциона... Этим уже шутить нельзя. -- Ты его запугаешь, мать, в конец...-- заметила Марфа Семеновна с авторитетом опытной женщины.-- А оно, пожалуй, и лучше, когда построже. У княжны были свои разсказы про колонию. Сережа передавал только внешния дела, а княжна привезла целый ворох новостей из мира внутренних отношений. Ея планы относительно женитьбы Потемкина рушились окончательно -- он был сильно ненадежен, а вот фельдшер Потапов, пожалуй, женится на хохлушке, если та пойдет. У них разыгрывается сейчас свой маленький роман, и к весне, даст Бог, все кончится к общему благополучию. Здоровые люди увлекались своими здоровыми делами и на время забывали о больном. Окоемов слушал их и чувствовал себя гостем, который вот-вот уйдет. Обидное и тяжелое чувство, но он был даже рад, что хоть на короткое время не стесняет других своим присутствием. Вот и теперь говорят о людях, которые готовятся жить, думают о будущем и счастливы уже этой возможностью. Вообще, большие хитрили с ним, отчасти обманывали себя, и вполне искренней была только одна маленькая Таня. Девочка долго и внимательно смотрела на больного, а потом откровенно спросила: -- Дядя Вася? ты скоро умрешь? Вопрос был сделан открыто, при всех, и все ужасно смутились. Не смутился один Окоемов. Он подозвал девочку к себе, обнял и проговорил отчетливо и спокойно: -- Нет, милочка, я совсем не умру... Я буду всегда с вами. Возьми книгу -- разве человек, который написал ее, умер? Он говорит с тобой, он заставляет тебя плакать и смеяться -- значит, он жив... Я очень много работал и очень много любил, и тоже не умру. Любовь не умирает... Будет только перемена имен: вместо Василия Тимофеича Окоемова будет работать и любить Василий Васильич Окоемов. Он сейчас еще мал и ничего не понимает, а вырастет большой -- и все поймет. Маленькая Таня сделалась как-то особенно близкой Окоемову, и он с удовольствием проводил с ней целые часы в откровенных детских разговорах. У них теперь было много общаго, а главное -- полная искренность. Окоемов внутренно подсчитывал себя и находил, что много совершенно лишней тяжести носил на себе, от которой так хорошо освободиться. Раз княжна засиделась в кабинете у Окоемова,-- ей тяжело было его оставить, хотя назначенный мужу час возвращения и был просрочен. По выражению глаз больного она чувствовала, что он желает, чтобы она оставалась с ним.-- Княжна, мне хочется поговорить с вами...-- начал он, с трудом переменяя положение на подушках.-- Дело в том, что я давно собираюсь поговорить с женой откровенно и никак не могу. Она слишком близка мне... Будет больно и ей и мне. Да... А мне нужно сказать много, очень много. Он с трудом перевел дух и посмотрел на княжну такими любящими глазами. Она умела слушать. -- Да, очень много, княжна... Зачем все вы думаете о моей смерти? Я не умру, я буду жить с вами в тех стремлениях и целях, которыя соединяют людей в одно целое. Вот вы готовитесь быть матерью, а ваш сын или дочь уже будут составлять частицу всех нас, потому что прилепятся к нашему общему делу. Слушая детскую болтовню Тани, я часто думаю о том, как она будет большой девушкой, потом замужней женщиной, матерью и пойдет по нашей дороге... Вот в чем жизнь и смысл жизни, и вот почему отдельный человек не умирает, если он одушевлен общей идеей и служит общей цели. Да и что значит каждый человек в отдельности? Сегодня он есть, а завтра его не стало... Раньше я тосковал, что не увижу своих детей большими и не буду иметь возможности передать им то лучшее, для чего сам жил. Да, обидно и грустно... Но сейчас думаю: передаст им мать, передадите вы, передаст маленькая Таня. Видите, я спокоен... Скажите и это моим детям, когда они будут большими людьми. Княжна не удержалась и расплакалась. Окоемов обнял ее и поцеловал в лоб. -- Милая вы, милая русская женщина... О, как я вас всех люблю, и какое светлое будущее вам предстоит... Не плачьте. Для слез будет свое время... -- Я уже не буду...-- по-детски всхлипывала княжна, напрасно стараясь улыбнуться сквозь слезы.-- Я уже так вас люблю... -- Если любите, то не плачьте... И когда меня не будет, тоже не плачьте... а вспоминайте с веселым лицом. Да... Потом Окоемов закрыл глаза и проговорил: -- А теперь я устал, милая княжна... Княжна убежала в детскую и долго рыдала, уткнувшись головой в подушки. -- За что, за что?-- шептала она.-- Ведь уже другие живут... пьяницы, негодяи, несправедливые люди... Зачем?
IX.
Светлое настроение не оставляло Окоемова. Посещавший его доктор мог только удивляться. Так прошел декабрь и январь. У родных и знакомых явилась даже слабая надежда, что больной проживет зиму, а потом его можно будет увезти куда-нибудь на благословенный юг. Чего ни бывает на свете... Даже Настасья Яковлевна начинала верить возможности выздоровления, как и другие, страстно желавшие выздоровления Окоемова. Сережа с женой оставались в Москве, не решаясь ехать на Урал. Им было больно оставить Окоемова в его настоящем положении. Сережа часто оставался ночевать в окоемовском доме и возился с больным, как сиделка. Сколько в нем было терпения и какой-то женской ласковости. Одно его присутствие действовало на больного успокоительно,-- ведь Сережа был такой здоровяк и точно приносил вместе с собой струю здоровья. Потом в нем не было этой женской нервности, которая волновала Окоемова. Старые друзья говорили больше о серьезных делах, и Окоемов высказывал свои последние планы. "Какой он хороший..." -- думал больной каждый раз, когда Сережа уходил от него. Когда Окоемову делалось тяжело, он обыкновенно посылал за Таней и просил девочку почитать Библию. Ему нравилось, как детский голос, чистый, как серебро, отчетливо и ясно читал великия слова, нравилось наблюдать серьезное выражение этого чистаго детскаго личика,-- величайшая книга переливала свою святую любовь, святыя страдания и святыя надежды в эту маленькую детскую головку и наполняла невинное детское сердце святыми предчувствиями. Окоемов чувствовал, как он сам делается тоже маленьким и его больное сердце крепнет и наполняется "мирови миром". Да, нужно сделаться ребенком, чтобы подняться до высоты этой книги книг... И он шел по светлой дороге в неведомую даль, оставляя земныя заботы, желания и надежды. -- Таня, ты понимаешь, что читаешь?-- спросил раз Окоемов, любуясь своей маленькой чтицей. -- Все понимаю, дядя Вася... По целым часам Окоемов лежал с закрытыми глазами, и все ходили на цыпочках, думая, что он спит. Но он не спал,-- вернее сказать, не мог даже сказать, спит он, или нет. Это были грёзы наяву... И в этих грёзах он никогда не был больным, а, напротив, таким цветущим, молодым, сильным. Он еще раз путешествовал, только теперь путешествовал по своей родине. Ведь он чувствовал холод северной зимы, изнывал в песчаных пустынях средней Азии, карабкался на кручи Кавказа, плыл по великой русской реке Волге, и опять работал, счастливый, сильный, любящий. Главное, любящий... Пробуждаясь от своего забытья, он долго не мог очнуться и перейти к грустному настоящему. Ему казалось даже странным, что он болен, что с трудом едва может перейти с дивана на кресло, и что ему даже тяжело думать о чем-нибудь, а тем больше разсказать кому-нибудь свои грёзы. Невидимая рука точно отделяла его от мира живых людей, и он смотрел на себя, как на чужого. Да и пора отдохнуть... Покой -- все. Только утихла бы ноющая, глухая боль в сердце и можно было бы дышать свободно. Довольно мук, довольно... Мартовское утро. В комнату заглядывают с какой-то детской радостью лучи ласковаго весенняго солнышка. С крыш каплет вода, образуя ледяные бордюры из сталактитов. В воздухе несется желание жить... И Окоемов почувствовал облегчение и сообщил это жене. Никто не смел даже радоваться, хотя все страстно мучились желанием верить. -- Мне лучше... да... лучше...-- повторял Окоемов, глядя на жену округлившимися от болезни глазами. -- Только, пожалуйста, не волнуйся...-- уговаривала она.-- Если бы ты теперь выспался хорошенько. -- О, я буду скоро здоров... Мы опять поедем туда, на милый север... Сколько времени потеряно с этой глупой болезнью. -- Да, да... едем, только поправляйся. Все боялись верить и верили. Это была первая ночь, что все заснули спокойно. Марфа Семеновна, не допускавшая мысли, что ея Вася может умереть, за последнее время заметно приободрилась и даже заплакала от радости, что ея Васе наконец лучше. Но Окоемов не заснул. Ему мешало какое-то странное головокружение и шум в ушах. Он терпеливо дождался утра, когда все проснулись, и попросил сейчас же послать за Таней. -- Я соскучился...-- серьезно обяснил он. Настасья Яковлевна удивилась его спокойствию и послала за девочкой. Таня сейчас же приехала. Окоемов попросил посадить себя на диване в подушках, усадил девочку рядом и попросил ее читать. -- А что мы сегодня будем читать?-- спросила девочка. -- Разверни книгу и читай, что раскроется. Таня развернула библию на той странице, где разсказывалась история Самсона. Детский голос зазвенел... Окоемов слушал, закрыв глаза. -- "...и пришел Самсон в стан филистимский..." -- Таня, дай мне свою руку... Девочка сама взяла исхудавшую руку Окоемова и продолжала читать историю Самсона. Когда она кончила, Окоемов был уже мертв.
1894.