Глава 25

Этот небольшой обшарпанный двухэтажный дом стоял на городской окраине вдали от остального живого мира, зловеще зияя многочисленными глазницами разбитых окон. Правда, с полдюжины их оставались еще целыми. Глядя на это обветшалое строение, даже не верилось, что всего несколько лет назад особняк был густо населен, гудел и шевелился как растревоженный муравейник. Во дворе всегда копошились ребятишки, бегая между развешанными на веревках простынями и прочим бельем. Это было семейное пристанище многочисленных сотрудников расположившегося за выбеленным известью невысоким каменным забором научно-исследовательского института токсикологии. Обозначенное учреждение, а попросту НИИ, переехало в Махачкалу во время войны — его эвакуировали откуда-то из европейской части страны. Чем конкретно в нем занимались — никто из местных жителей толком не знал, да и не хотел знать — это считалось строжайшей тайной.

Теперь же, спустя годы, когда заезжие ученые и их всевозможные ассистенты, помощники вместе со своим оборудованием возвратились по своим довоенным адресам, здесь остался небольшой филиал института, который официально занимался исследованием проблем тропической медицины. В некогда тесные от большого количества сотрудников лаборатории пришло запустение. Осиротел и единственный в близлежащей округе дом. Лишь пять-шесть комнат были обитаемы. Всякий раз, когда в столь неуютном жилище вдруг появлялись постояльцы, его скрипучие деревянные половицы предательски оповещали о пришельцах сразу весь дом.

В одной из комнат поселился ухоженный интеллигентного вида седовласый человек. Он объявился в филиале сравнительно недавно, и немногочисленные сотрудники практически о нем ничего не знали. На вид ему было за шестьдесят. Это был доктор медицины Могилевский. Он представился профессором токсикологии, и появление личности с таким титулом в провинциальной научной глухомани было воспринято как целое событие. Документов у него не спрашивали, лишних вопросов не задавали — директора филиала вполне удовлетворило предъявленное Могилевским командировочное предписание с внушительным штампом и печатью.

По прибытии новый профессор углубился в изучение архивов. Знакомств с сотрудниками не заводил, ни с кем из них не общался. К нему в друзья тоже никто не набивался. Так что в течение двух первых месяцев работы он почти не показывался из тесной кладовки, где был свален весь доставшийся филиалу в наследство от бывших эвакуированных бумажный хлам.

Заявил о себе Могилевский внезапно, причем с самой неожиданной стороны. Спустя примерно неделю после своего появления в филиале института он положил на стол директору официальную докладную на одного из сотрудников. Тот, оказывается, рассказал неприличный анекдот про Никиту Хрущева. Любителю политического юмора в тот же вечер объявили выговор по партийной линии. Ну а «бдительного» профессора после этого некрасивого поступка коллеги просто перестали замечать.

Еще одну из комнат в институтском «особняке» занимала не менее загадочная и столь же малообщительная личность с фамилией Калошин. Прибыл он вскоре вслед за Могилевским и тоже с командировочным предписанием из Москвы. Калошин представился врачом-токсикологом. За неимением других возможностей ему предложили поселиться в том же доме. Калошин разместился на противоположной стороне от каморки Могилевского. Однако и тот и другой пожелали, чтобы у них была своя телефонная связь. Проблемы это не составило — десятиномерной коммутатор непонятного научного учреждения был задействован лишь наполовину. Новым абонентам поставили военные полевые телефоны с индукторами, лишь запараллелив аппараты на одной линии для экономии провода.

Могилевский и Калошин никем не интересовались и сами никого особенно не интересовали. Однако они обнаруживали явное любопытство в отношении друг друга. Говорят, периодически общались, вели длинные светско-философские беседы о превратностях судьбы, сложности бытия, бренности мирской жизни. Иногда эти беседы проходили за бутылкой столового вина, но пьяными их никто не видел. Засиживались далеко за полночь. Прошлой своей жизни они никогда не касались. И потому никто толком не знал, есть ли у них где-то родственники, близкие или друзья, или они одни на белом свете.

Из единственного окна жилища Могилевского открывался вид на песчаный морской берег, почему-то всегда пустынный. Лишь одинокий тополь с облезлой, старой корой стоял метрах в пятидесяти от дома и скрашивал общую унылую картину. Его вылезшие из песка вековые корни были уже не в состоянии наполнить живительной силой верхние листья и ветви, отчего верхушка щетинилась вылезавшими из-под нижнего зеленого яруса многометровыми сухими сучьями. С первого взгляда издали они ассоциировались со скелетом какого-то мифического монстра, поднявшего к небу свои скрюченные, иссохшие пальцы.

И только по утрам эти белые отмершие ветки оживали. Старый тополь почему-то очень привлекал огромную стаю черных птиц. Едва оранжевый солнечный диск показывался из-за моря, как все окружающее пространство мгновенно оглашалось громким карканьем и хлопаньем бесчисленных крыльев. Сотни черных ворон стремительно налетали на одинокий тополь, дружно облепляя голые ветки. Примерно стольким же не хватало места на обнаженных сучках, однако зеленую часть дерева они занимать не хотели. Выставив вперед крючкастые лапы, щелкая длинными клювами, опоздавшие птицы яростно набрасывались на более прытких своих сородичей, успевших захватить раскачивающийся насест. Верхушка дерева превращалась в огромный, шевелящийся на фоне неба комок из черных развевающихся лохмотьев. Его покровы, голова и клочкастые волосы постоянно меняли свои очертания в зависимости от поведения и расположения птиц. Живое привидение то жутко покачивалось, то вытягивалось ввысь, то медленно разрасталось во все стороны. От него то и дело отваливались большие черные хлопья. А в окружающем призрак пространстве продолжалась неистовая пляска, сопровождавшаяся яростным гвалтом. Все это явно походило на некий мистический спектакль в исполнении черных бестий, веселившихся каждое утро по одному и тому же сценарию.

Однако весь этот базар длился не более десяти минут и обрывался так же внезапно, как и начинался. Словно повинуясь какому-то невообразимому загадочному знаку режиссера, неистовая воронья пляска разом прекращалась. Вся стая вдруг стремительно срывалась с дерева и с тем же яростным карканьем устремлялась прочь. Она быстро растворялась на фоне зеленевших невдалеке гор. И все вокруг успокаивалось до следующего утра.

Могилевский очень быстро привык к визитам черных птиц. Они каждое утро с минутной точностью служили своеобразным сигналом побудки, мгновенно прерывая сон. Вороны сполна заменяли ему старый, часто останавливавшийся будильник, надрывный звонок которого он чаще всего вообще не воспринимал. И потом, Григорий Моисеевич ощущал себя при виде птиц одиноким и мудрым, с раннего утра настраиваясь на философский тон.

Десять лет тюремного заключения превратили его в настоящего философа. Он научился жить один, и, когда жена еще до того, как его отправили в Махачкалу, робко заикнулась о том, что готова все бросить и ехать за ним следом, Григорий Моисеевич отговорил ее от такого шага. К чему бросать налаженный быт, детей, а теперь и внуков, которые в ней нуждаются. Он спокойно выдержит и один. Потом добьется того, чтобы его воссоединили с семьей.

Как-то воскресным вечером Калошин пригласил Могилевского к себе. Это приглашение ничем не отличалось от всех предыдущих. Встретил гостя, как всегда, прямо в дверях с приветливой улыбкой и радушно пригласил к столу.

— Скучно мне что-то одному стало, Григорий Моисеевич. Составьте, пожалуйста, компанию. Давайте, коллега, позволим себе сегодня по стаканчику доброго винца, — предложил Калошин. — Угощайтесь: персики, яблоки — все свежее, с местного базара.

— Сердце, знаете ли, иногда пошаливает, — пожаловался было Могилевский. — Кольнуло — сразу иду в аптеку, беру валерьянку, валидол. Но сегодня так и быть, уклоняться не стану. Разве можно отказаться от приятной компании.

За долгие годы отсидки самым интересным выдалось общение с Эйтингоном и Судоплатовым. Они научили Григория Моисеевича разбираться в людях, оценивать их внутренние побуждения, степень их искренности. Для них такие вещи были частью работы, а неспособность распознавать намерения собеседника могла стоить им жизни. Они вспоминали старых коллег, давали им точные характеристики, угадывали подчас самые тайные их занятия и желания.

Могилевский при таких разговорах чаще всего молчал, наслаждаясь тонкой психологической проницательностью своих старых друзей. «Надо всегда доверять своему первому впечатлению, — любил повторять Наум Эйтингон. — Если вас при первой встрече что-то смутило или насторожило, либо попытайтесь разобраться в этом и доискаться до причины, либо перестаньте общаться с этим человеком».

Калошин настораживал профессора. Он чего-то постоянно недоговаривал, избегал прямого взгляда, да и улыбка у него была скользкая, неискренняя. Разобраться, в чем тут дело, Григорий Моисеевич не мог, он слишком устал от жизни, чтобы подвергать себя подобным изнурительным изысканиям. Могилевский лишь старался избегать частого общения с ним, но полностью запретить себе видеться с ним не мог. После того случая с анекдотом про Хрущева с Григорием Моисеевичем почти никто не разговаривал. Лишь Калошин заполнял этот вакуум, а жить совсем без общения с людьми профессор не мог.

— Спасибо за комплимент, — приторно улыбнулся Калошин, убирая с большого старинного кресла книги. Располагайтесь, как у себя дома! Представляете, на старом базаре за три рубля купил, а кресло девятнадцатого века. Его только отлакировать — и будет как новое. Присаживайтесь, снимайте пиджак, сегодня тепло…

— Да, душновато что-то нынче. Может, немного вина действительно перед сном не повредит… — неуверенно проговорил Григорий Моисеевич, сняв пиджак и садясь в старое кресло.

— Ну вот и прекрасно. Не будете возражать, если я вам предложу попробовать вот этого вина? Домашнее, здешней выработки. «Кям ширин» называется. Оно сладкое, и градусов немного. — Калошин поставил на стол бутылку красного вина и небольшую тарелку с острым сыром, разломал лепешки, принес зелень.

— Вы так любезны, коллега…

— Ну что вы, это так, по-соседски. Себе, с вашего позволения, налью, пожалуй, крепленого. Мне больше нравятся терпкие, с запахом миндаля. Здесь их хорошо делают.

Упоминание о горьком миндале насторожило Могилевского. Этим привкусом отличался цианистый калий.

«Зачем Калошин упомянул об этом? — с тревогой подумал Григорий Моисеевич. — И эти две разные бутылки на столе: мне он предлагает из одной, а сам пьет из другой…»

Так в свое время поступал и сам бывший начальник спецлаборатории, когда угощал заключенных отравленной водкой. Хилов делал на этикетке специальный знак, чтобы не перепутать бутылки. Вспомнив о Хилове, Могилевский содрогнулся: столь деликатные дела он доверял наркоману! Тот мог ошибиться, и высокая комиссия в полном составе отправилась бы к праотцам вместо испытуемого.

— Как вам угодно, — пробормотал Григорий Моисеевич, разрешая хозяину пить из другой бутылки.

В неспешной беседе прошло часа два. Говорили больше о мирских делах, о погоде, о событиях в стране. Словом, шла обычная беседа двух одиноких людей.

— Откровенно скажу, устал я от одиночества, — сказал Могилевский, меняя направление разговора. — Близкие далеко. Да и не до меня им. Своих дел по горло. А Родина от меня напрасно отказалась. Сослали в самую что ни на есть глушь.

— Ничего, и здесь можно пользу приносить.

— Так-то оно так, — согласно кивнул Могилевский. — Только вот смотрю я на вас, коллега, — с виду годов на пятнадцать, пожалуй, помоложе меня будете. А тоже вот один живете. Без семьи. Что, не сложилось или какая-то причина на то имеется?

— Да как сказать… Обстоятельства так сложились, да собственный характер сказался, — уклончиво ответил Калошин.

Могилевский затянулся папиросой. Неподдельная тоска читалась во взоре этого сгорбившегося, уставшего от жизни, седого человека.

— Знаете, — обратился он к Калошину, — всю жизнь я втайне вынашивал одну мечту…

— Это какую же, если не секрет.

— Вы, наверное, догадываетесь — я ведь еврей и уже немолодой, — помолчав, продолжал Григорий Моисеевич. Привычка к осторожности с малознакомым собеседником сказывалась, и он не сразу отважился высказать то, о чем думал в последнее время. — Жить в общем-то осталось недолго. Да и смысла особого в своем бытии не вижу. Стал сентиментальным, иногда что-то вспомню и заплачу. Со стороны, наверное, это кажется смешным. Сейчас, как, надеюсь, вы слышали, обетованная земля моих предков, Израиль, стала самостоятельным государством.

— М-да, — произнес собеседник, затягиваясь папиросой.

— Взглянуть бы хоть единственный раз на землю ту обетованную, на берег Иордана, на Иерусалим. После этого можно отправляться к Богу, на небеса.

— Вот уж никогда бы не подумал, что вы верующий!

— Да как сказать, — вздохнул Могилевский. — От веры нас еще в школе отвратили, и всю свою сознательную жизнь мы были атеистами, поэтому сомнения в душе есть, но…

— То-то и оно, — перебив, усмехнулся хозяин. — Сомневающихся в вере на небеса не пускают.

— Если бы только это…

— Григорий Моисеевич, у нас в институте ходят слухи, что в НКВД вы необычной токсикологией занимались? — неожиданно спросил Калошин.

Могилевский снова насторожился. В институте никто не мог знать, что он работал в органах внутренних дел. Григорий Моисеевич сам видел свое личное дело, там в графе «место работы» обозначена биохимическая лаборатория Академии наук, и слова Калошина — явная провокация. О самой спецлаборатории в НКВД знали лишь избранные. Но особо удивляться профессор не стал. Недругов у него хватало в лице тех же прежних коллег, а большинство из них пьяницы да завистливые карьеристы, и вполне кто-то поневоле мог проболтаться. Тем более что токсиколог — специальность редкая, все врачи знали друг друга наперечет, и наверняка Калошину рассказал о нем кто-нибудь из московских ученых. Небылицы по Москве о нем особенно после ареста и приговора суда ходили самые разные.

— Там всем приходилось заниматься многими необычными вещами. Что приказывали, то и делал.

— Интересно все же, в каком направлении вы работали: спасали людей от отравлений или наоборот?

И опять вопрос был явно провокационный, да и змеиная улыбка, проскользнувшая на губах Калошина, не укрылась от внимания Григория Моисеевича.

— Давайте поговорим лучше о местном климате, о его благоприятном влиянии на наши стареющие организмы. Дагестан — край, долгожителей, — попытался сменить тему Могилевский. Продолжать разговор ему сразу же стало явно не по душе.

— Я так и предполагал: вы работали с ядами.

— Помилуйте, коллега, с чего вы это взяли?

— Ну полноте же, профессор, не возражайте. И не стыдно вам лгать? В вашем-то возрасте, при таком авторитете…

— Простите, не пойму, куда вы клоните. И вообще, что от меня хотите? — все больше раздражаясь, вспылил Могилевский.

— Расскажите, например, как вы вводили людям яд, как умирали ваши «пациенты», кто они и за что вы их отправляли на тот свет. Бедняги, они, наверное, вас за доброго доктора принимали? — Калошин уже принял стаканчик вина, и алкоголь окончательно развязал ему язык. — Это же так любопытно…

— Ну вы уж слишком, коллега! Заговариваетесь. Похоже, выпили лишнего.

— А что, профессор, никогда не боялись, что вам могут отомстить? Разыскать и рассчитаться за сотворенное зло?

— Кто? Что вы себе позволяете? Не кажется ли вам, Калошин, что наш разговор принял довольно странный оборот. Я буду вынужден доложить, что вы пытаетесь выведать у меня не подлежащие разглашению служебные секреты!

— Мне нечего выведывать. Я и без ваших откровений отлично осведомлен о всех секретах. Не хотите ли послушать, может, вспомните?

Калошин достал из ящика стола перевязанную тесьмой пачку пожелтевших листов. Развернул один из них и начал читать вслух:

— «1. Результаты исследования яда аконитина. Один из сильнодействующих растительных ядов. Проведено десять опытов над осужденными. Подмешивается в крепкие спиртные напитки. Принимать рекомендуется залпом. Жгуче-горький на вкус, с щиплющим действием на язык, который при принятии токсина сразу немеет. Вызывает отчаянную боль в желудке, мучительную смерть при полном сознании. Через десять минут после приема начинаются судороги. Человек падает на пол, бьется головой, просит убить, так невыносимы боли. Заключение: рекомендуется использовать в ситуациях, связанных с употреблением спиртного. 2. Результаты исследования яда колхицина. Проведено двенадцать опытов над осужденными. Подмешивается в крепкие спиртные напитки либо в первые блюда (щи). Вызывает мгновенную слабость, боли в кишечнике, сильный понос с кровью (все признаки дизентерии). Смерть при больших дозах наступает через несколько часов…»

— Хватит, — закричал Могилевский. — Как у вас оказались мои дневники? Вы за это ответите!

— На что вы способны, я знаю. Только не надо меня пугать. Жаловаться на меня вы не пойдете. Во-первых, вам самому невыгодно предавать огласке свое прошлое, работу в НКВД, Владимирскую тюрьму, отказ в реабилитации. Лучше постарайтесь загладить свои грехи. Вам не так уж много осталось жить на этом свете, — усмехнулся Калошин.

— На что намекаете?

— Не пугайтесь, вас не убьют. И даже не отравят. В отличие от своих отравленных «пациентов», вы умрете без посторонней помощи.

— Извольте объяснить, как я должен вас понимать?

— Как вам будет угодно.

Калошин с язвительной усмешкой смотрел профессору прямо в глаза. Он отчетливо увидел в них неподдельный испуг и даже ужас. Спохватившись, что зашел слишком далеко, он решил смягчить обстановку, предложил выпить в знак примирения. Но Могилевский категорически отказался.

— Очень сожалею, что дал себя вовлечь в ваше общество. Так знайте, отныне вы мне весьма неприятны, — запальчиво произнес Григорий Моисеевич, решительно вставая со стула.

— Что делать. Но согласитесь, должны же вы хоть на закате жизни услышать простую человеческую оценку всему тому, что творили на этой земле! Строите здесь из себя добродушного, интеллигентного старца. Про Бога даже вспомнили. Землю, значит, захотели посмотреть обетованную. Тоже мне святой паломник!

— Ну это, знаете, уже слишком!

— Ваше имя, Могилевский, я сначала прочел в дневнике профессора Сергеева, а потом оно мне встретилось среди документов о деятельности секретной лаборатории НКВД. Вот Сергеев действительно был кристальным человеком. Отказался сотрудничать сначала с органами, хотя приглашали его и сам Ягода и Ежов. За это жизнью своей поплатился. Кстати, Артемий Петрович Сергеев не на вашей ли совести случайно?

Могилевский вздрогнул, губы его онемели. С большим трудом пришел он в себя.

— Мое прошлое касается только меня. Раз уж вы так хорошо осведомлены, то мне нет необходимости убеждать вас в том, что за все свои ошибки я заплатил сполна, провел за решеткой Владимирской тюрьмы долгих десять лет. Все искуплено!

— Ладно, — примирительно заговорил Калошин. — Может, и впрямь когда-нибудь ваши последние мечты осуществятся. Глядишь, Бог даст, и на небеса попадете, и землю обетованную увидите. Ну а пока прощайте.

Профессор молча запахнул халат и, не прощаясь, поплелся в свою комнату.

— Вы забыли свой пиджак, профессор, — усмехаясь, остановил его Калошин.

Заснуть в ту ночь Могилевский не мог долго. Ночью не раз просыпался в какой-то тревоге. Ближе к утру пробудился от ощущения осторожного, почти воздушного прикосновения к своему телу. Он мгновенно пробудился, словно от постороннего толчка. В комнату никто не заходил — дверь еще с вечера была заперта на защелку. Рассвет едва брезжил, птицы еще не появлялись. Григорий Моисеевич скосил глаза и увидел на своей груди крошечное существо. То была маленькая домашняя мышка. Она, не боясь, устроилась на его исхудалой груди и умывала крохотными лапками свою острую мордочку. Почувствовав, что спящий проснулся, она резво пробежала вдоль его тела к ногам и исчезла. Могилевского внезапно осенила страшная мысль; человек, по телу которого пробежала мышь, должен скоро умереть. Это была известная примета у древних: знак приближения смерти.

И сразу навалилась тоска. Сердце стало биться с перебоями, все тело покрылось холодным потом и наполнилось непомерной тяжестью, хотя голова на удивление оставалась ясной. Боли нигде он не ощущал, однако с огромным трудом сумел пошевелить руками. Ноги и нижняя часть тела оставались в неподвижном состоянии. Могилевский дотянулся до телефона и провернул ручку индуктора. Коммутатор молчал, зато он услышал в трубке голос соседа по квартире:

— Что случилось, коллега?

— Мне плохо, — с трудом выдавил профессор и рухнул на аппарат.

Калошин появился через минуту. Перочинным ножом легко открыл защелку. Деловито перевернул ослабевшее тело на спину, стал отсчитывать пульс, потом зачем-то пропальпировал вылезавшие из-под простыни ноги.

— У вас развивается сильная астения.

— Вызовите скорей доктора, у меня внутри все стынет.

— Уже поздно. Вы же знаете, коммутатор выхода в город не имеет, а пешком до больницы меньше чем за полчаса не доберешься. За это время вы умрете. Выход один: возьмите себя в руки и успокойтесь, иначе конец. Послушайте меня, ведь я все-таки доктор, разбираюсь не хуже этих докторов из здешней неотложки.

— От вас никакой помощи принимать не хочу.

— Напрасно.

Могилевский с трудом поднял глаза на Калошина. Выражение лица соседа его насторожило. У Григория Моисеевича шевельнулось подозрение, и он пробормотал:

— Неужели…

— Должен вас огорчить, профессор. Помощь вам уже не требуется. Остается только терпеть. Немного. Через пять минут исчезнут все неприятные ощущения, вам станет хорошо и спокойно. Увидите свою землю обетованную.

— Что вы со мной сделали?

— Ничего особенного. Похоже, вы вчера позволили в моем обществе выпить лишний стакан красного вина. Это, скорее всего, от него. Хотя вино доброе…

— Нет, признайтесь, вы меня отравили! Да, да, вы ведь пили совершенно из другой бутылки…

Калошина неожиданно осенило. Он что-то вспомнил, впился ненавидящим взглядом в Могилевского. И вдруг решил ему подыграть. Точно так же, как тот в бытность начальником спецлаборатории поступал по отношению к своим несчастным «пациентам».

— Все может быть, профессор. Вспомните ваш собственный принцип: в распоряжении исполнителя всегда должно иметься не меньше десятка комбинаций совершения убийства. Все идет к тому, что вы сегодня умрете от острой сердечной недостаточности. Надеюсь, не забыли — сердечники чаще всего помирают в понедельник. Сами когда-то убеждали в этом своих «птичек». Помните? Если есть силы, посмотрите на календарь.

С этими словами Калошин подошел к висевшему на стене отрывному календарю и сорвал с него листок с красной воскресной цифрой. Следующей страницей был понедельник. После этого он спокойным шагом направился из комнаты, оставив дверь приоткрытой.

В следующее мгновение от возникшего сквозняка резкий порыв ветра со стороны моря настежь распахнул окно. Словно по чьему-то сигналу на одинокий тополь обрушилась огромная воронья стая. Черные птицы, как всегда, яростно кружились, заполняя все пространство за окном мельканием смолистых крыльев, привычной суетой и громкими криками.

Свежий утренний воздух немного прибавил сил. Могилевскому стало легче. Ему даже показалось, что в его слабеющее тело возвращается жизнь.

На какое-то непродолжительное время мозг стал работать четче, и Могилевский задался вопросом, почему не распознал в своем ученом коллеге отравителя. Вспомнил, что десяток лет назад видел точно такое же испытующее выражение глаз у своих подчиненных, наблюдавших за предсмертными конвульсиями отравленных ими же людей, служивших для них «исследовательским материалом». Вдруг прямо перед собой Могилевский явственно разглядел оскалившегося в волчьей улыбке Хилова. Повесившийся ассистент звал его к себе. Но бред тут же прекратился. Мозг снова заработал:

«Как же он, проработавший в органах почти пятнадцать лет, не мог сразу догадаться, распознать в присланном из Москвы „докторе“ палача или мстителя? Впрочем, почему его прислали именно оттуда? Разве мало ходит по земле его недругов?..»

В воспаленном мозгу умирающего отчетливо пронеслись все подробности вчерашнего вечера. Услужливый тон Калошина, его небывало настойчивое «гостеприимство» с щедрой выпивкой. Пристальный, гипнотизирующий взгляд, странные манипуляции со стаканами, бутылками. Себе наливал из одной, угощал из другой…

«Неужели поздно? — промелькнула искрой другая мысль. — Как же легко я позволил себя отравить!»

В том, что произошло отравление, профессор больше не сомневался. Он уже чувствовал, как действие яда развивалось по древней классической схеме, описанной еще при умерщвлении Сократа в Афинах чашей цикуты: леденящий холод постепенно продвигается по телу от нижних конечностей к груди и, достигнув сердца, останавливает жизнь. Он знал, что в таких случаях смерть наступает при полном сознании.

— Нет, врешь, сатана! — закричал неожиданно для себя несчастный старик. — Со мной так просто не разделаешься!

Надо действовать. Ни в коем случае не опускать руки — они мгновенно омертвеют. Тогда уж точно конец…

Могилевский из последних сил протянул начинавшие коченеть синие пальцы к укрепленному прямо над кроватью шкафчику. Дотянулся до завернутой в пожелтевшую газету склянку, попробовал разодрать плотную бумагу. Внутри было снадобье, нейтрализующее действие самого сильного яда. Главное — успеть принять. Пальцы не повиновались, но все же судьба дала ему последний шанс на сохранение жизни. Сверток свалился вниз, и желтый флакон упал на подушку, прямо к посиневшим губам. Пробка выпала, а из склянки потянулась маслянистая жидкость.

Только бы прикоснуться губами — сразу прибавится сил, встрепенется сердце. Потом можно сделать более полный спасительный глоток. Все не вытечет…

Могилевский через силу повернул голову к растекавшейся по подушке живительной влаге. Он уже потянулся языком к эликсиру, как вдруг случилось невообразимое. Очевидно, сверкнувшее в утреннем солнце стекло привлекло внимание круживших рядом с домом ворон. Самая смелая из них с громким карканьем ворвалась в комнату, уже не воспринимая в испускавшем дух существе человека. Она схватила блестящий флакон в свои лапы и, исхлестав лицо умирающего широким опахалом черных жестких перьев, устремилась прочь. За окном на нее тут же набросилась другая черная птица, третья… Слабый звук разбившегося на улице стекла стал последним, что услышал уходящий из жизни Могилевский. Он захрипел.

«Вороны, птицы, птички… Черные сатанинские твари, которых ненавидел всю жизнь… Они пришли за мной».

«Ты умрешь точно такой же смертью!»

Сбывалось одно из самых мрачных предсказаний, брошенное в лицо Могилевскому полтора десятка лет назад профессором Сергеевым, умиравшим в камере лаборатории от введенного яда.

Все было кончено. Лицо Григория Моисеевича в последний раз судорожно передернула страшная гримаса. Широко открытые, остекленевшие глаза устремились в быстро темневшее утреннее небо. А по нему в это время, весело купаясь в лучах теплого восходящего солнца и громко каркая, стремительно уносилась вдаль огромная воронья стая.

В какой-то миг сознание умирающего озарилось ярким видением далеких гор и песков горячего Синая, каких-то далеких сказочных городов, которых он никогда не видел и о которых тайно мечтал всю свою жизнь. Душа оставляла бренное тело.

— Позовите священника, — прошелестели посиневшие губы. — Не хочу умирать без покаяния. Страшно…

В следующий миг для него все исчезло. Сознание навсегда провалилось в черную бездну, и для Могилевского наступил вечный мрак.

— Ну вот, профессор, вы и отправились туда, к своим многочисленным жертвам, к своим варсонофьевским призракам, — произнес снова появившийся в комнате Калошин. — Наверное, все же я к этому тоже причастен и, похоже, в первый раз в жизни взял на душу тяжелый грех. Теперь никогда не заслужу Господнего прощения. Вы же, Григорий Моисеевич, умерли вовсе не от яда, а от избытка адреналина в собственной крови. И слава богу, вовремя. А то бы такого нарассказывали на своей обетованной земле. Это нам совершенно ни к чему. По совести говоря, мне не хотелось мешать вам уйти из этого бренного мира. Слишком много зла сотворили вы на этом свете.

Калошин натянул простыню на голову покойника и отправился к себе. Достал бутылку вина, из которой вчера наливал Могилевскому, наполнил стакан и медленными глотками выпил за упокой души только что усопшего нераскаявшегося грешника. Потом отправился в филиал института. Сообщил руководству и коллегам о кончине профессора.

Взору прибывших в комнату Могилевского предстало вытянувшееся на постели мертвое тело с разбросанными в стороны руками. Кто-то приподнял простыню, и все содрогнулись: ужас навсегда застыл на мертвенно бледном лице.

— Видать, страшную смерть принял, несчастный. Наверное, покарал его Господь в последнюю минуту… — проговорил испуганно один из коллег.

На подушке рядом со всклокоченной седой головой темнело какое-то непонятное, невесть откуда взявшееся маслянистое пятно и коричневая пробка со странным запахом спирта, валерианы, тмина и еще чего-то непонятного.

При вскрытии тела Могилевского эксперты констатировали смерть от острой сердечной недостаточности. Химический анализ внутренних органов и крови не выявил в организме умершего никаких признаков отравления. Его похоронили тихо, по-христиански на русском кладбище.

Спустя месяц из института уехал доктор Калошин. Говорили, будто у него отыскалась семья, которую он потерял во время войны и искал почти десять лет. Вскоре об этих двух странных людях в Махачкале навсегда забыли. Правда, с тех пор пошли разговоры, будто в старом окраинном доме по ночам скрипели половицы, явственно звучали чьи-то размеренные шаги да в глазницах окон мелькали расплывчатые тени. «Не иначе как призраки поселились в том особняке», — шептали друг другу местные жители и обходили стороной здание с поскрипывающими от ветра ставнями. Своей ребятне родители всякий раз наказывали, чтобы смиряли любопытство и не искушали нечистую силу. Дети, как ни странно, слушались.

Загрузка...