Часть первая Уголок Эли

1 Обитатель зеленой комнаты и новый постоялец гранатовой комнаты

Из школьного двора напротив донеслись крики детей, из чего Эли сделал вывод, что уже без четверти десять. Иногда он с почти болезненным нетерпением ожидал этих внезапно разрывающих тишину голосов двухсот ребятишек, выбегающих из классов на перемену. Казалось, что каждое утро, за несколько мгновений до этого звонкого фейерверка, в квартале воцарялась еще более глубокая тишина, словно весь он застывал в ожидании.

За последние десять минут этого утра Эли мог вспомнить лишь скрип своего пера по бумаге. Он не слышал, как на углу улицы прошел трамвай. А он должен был пройти, поскольку они ходили каждые пять минут. Он ничего не слышал, даже привычных передвижений хозяйки меблированных комнат, и принялся напрягать слух.

У него не было часов. За всю жизнь у него были лишь одни часы — серебряные часы его отца, которые тот торжественно вручил Эли, когда он уезжал из Вильно. Он давно их продал, а в его комнате не было даже будильника.

Мадам Ланж совсем недавно поднялась на второй этаж со своим ведром и щетками, и это означало, что было около девяти часов утра. Она поднималась сразу после прихода торговца овощами.

Обычно она начинала уборку с розовой комнаты мадемуазель Лолы, оба окна которой выходили на улицу. Затем она направлялась в желтую комнату, занятую Станом Малевичем, где первым делом разжигала огонь в угольной печи. Чтобы он быстрее разгорелся, она добавляла туда керосина, запах которого доносился до Эли, смешиваясь с ароматом горящего дерева.

Что-то она запаздывала. Ей пора уже было постучаться к нему в дверь. Его комната, которую называли зеленой, находилась на полпути между первым и вторым этажом; в свое время ее надстроили над кухней, и оцинкованная крыша делала ее душной летом и ледяной — зимой.

Сейчас стоял ноябрь и было холодно; чтобы писать за столом возле окна, Эли надел пальто и через несколько минут снова встал, чтобы взять свою фуражку.

Она опять спросит его:

— Что вы здесь делаете, мсье Эли? Почему не спускаетесь на кухню?

И он ответит:

— Вы мне этого не предложили.

— Я должна повторять это каждое утро? Вы никогда не научитесь чувствовать себя здесь как дома?

Иногда, поднимаясь по лестнице, она останавливалась возле его двери и звала его.

— Мсье Эли! Вы у себя? Не могли бы вы посидеть внизу и приглядеть за моим супом?

А порой это выскакивало у нее из головы. Мысли целиком поглощали ее. Убираясь в комнате, она могла разговаривать сама с собой, нахмурив лоб. Два раза в неделю у Эли были лекции в университете. Они случались в разные дни, и она в этом не ориентировалась. Для нее университет был сродни школе, расположенной напротив, куда следовало отправляться каждое утро в одно и то же время.

Он был простужен. Каждую зиму насморк держался у него месяцами, то усиливаясь, то ослабевая. Кусочек неба, сияющий среди печных труб соседних домов, обманчиво радовал голубизной; воздух был холодным, особенно в его комнате, и он с облегчением вздохнул, когда в коридоре послышался звук открываемой двери и на лестнице раздались шаги мадам Ланж.

— Вы у себя, мсье Эли?

Вставая, он ответил с сильным польским акцентом:

— Да, мадам.

Как он и предполагал, она проворчала с сердитым видом:

— Лучше бы спустились вниз, чем дрожать от холода в своем пальто. Сколько раз вам нужно об этом говорить? Скорее идите! Устраивайтесь на кухне и подбросьте угля в печь.

Она была худой, с тусклыми светлыми волосами, светлой кожей, серыми глазами, с постоянной усталостью на лице.

— Вам необязательно брать с собой пальто.

Он знал, что она тотчас же откроет окно, потому что ей не нравился его запах. Она никогда ему об этом не говорила напрямую. Но порой он слышал ее рассуждения:

— Только подумать, каждый человек пахнет по-своему. И каждая комната, соответственно, тоже. Похоже, люди не придают этому особого значения, прежде чем жениться. Что касается меня, я так и не смогла привыкнуть к запаху своего мужа.

Последний умер десять лет назад, во время войны 1914 года, и с тех пор она сдавала комнаты студентам.

— Мужчины еще пахнут намного терпимее, чем женщины! От запаха мадемуазель Лолы меня просто воротит, и каждый раз, входя в ее комнату, я открываю окна нараспашку.

То же самое она делала, едва входила в комнату Эли.

Он взял свои книги, конспекты лекций, спустился на кухню, застекленная дверь которой запотела от пара. В большой коричневой эмалированной кастрюле потихоньку кипел суп, а в центре черной жестяной печи зияло раскаленное докрасна овальное отверстие для розжига.

Он закрыл за собой дверь, подбросил в огонь угля и наконец уселся за стол, накрытый клеенкой, с облегчением вздохнув. Его начало обволакивать тепло, кровь устремилась к лицу, вызвав приятное покалывание кожи, он с удовольствием вдыхал запах лука и слушал привычные тихие звуки: как гудит огонь, как иногда через решетку падает красный пепел, как дребезжит крышка на кастрюле.

Все это согревало его гораздо лучше, чем пальто, которое он приобрел еще в Вильно, и действовало так же успокаивающе, как если бы он улегся в кровать с грелкой в ногах.

Минут через двадцать или через полчаса мадам Ланж спустится на кухню, чтобы что-нибудь приготовить, затем вновь поднимется наверх для уборки мансард третьего этажа, где она жила вместе с дочерью.

В Вильно тоже повседневная жизнь имела свой размеренный ритм, под звуки пилы и рубанка в мастерской отца, но он всегда ненавидел этот ритм и все свое детство и отрочество мечтал от него убежать.

На лестнице раздался громкий голос:

— Там ничего не горит, мсье Эли?

Он приоткрыл застекленную дверь и ответил:

— Нет, мадам.

С тех пор как мсье Ленижевский, сдав последние экзамены, вернулся на родину, Эли стал самым давним постояльцем дома, куда он приехал три года назад, не зная ни слова по-французски. Вслед за ним въехал Стан Малевич, подрабатывавший уроками гимнастики, чтобы частично оплатить свою учебу, затем, год спустя, в 1925 году, в доме появилась Лола Резник, уроженка Кавказа, которую родители перевезли в Стамбул, когда началась революция. Они до сих пор там жили, и Лола ездила к ним на каникулы. Стан тоже возвращался в Польшу на время каникул. Эли не мог себе позволить такие поездки. Но если бы у него было достаточно денег, ему пришлось бы это делать.

Его старшая сестра Леа написала ему:


Отец хочет, чтобы ты рассказал нам, похож ли Льеж на Вильно, какие там дома, еда, есть ли синагога.


В Вильно они жили на Ошмянской улице, в двухстах метрах от синагоги Тагора, игравшей большую роль в жизни семьи и всего квартала. В Льеже тоже имелась синагога, которую он обнаружил случайно и куда так ни разу и не зашел.

Он услышал стук ведра, шаги хозяйки, которая понесла его во двор, после чего она вошла на кухню, вытирая руки о фартук.

— Вы подбросили угля?

Она тоже подложила угля в печь. В доме, как и в Вильно, существовали свои обычаи. Например, возле печи стояли два ведра с углем, и для готовки использовался один уголь, а для поддержания слабого огня — другой. Следовало также знать, под каким углом поворачивать вентиль, регулирующий тягу.

— Вы останетесь здесь? Мне подняться в свою комнату?

В глубине души она была довольна тем, что хотя бы один из жильцов был беднее ее.

— Налейте себе тарелку супа. Он еще не настоялся, но можно зачерпнуть сверху…

— Спасибо, мадам.

Он знал, что ее раздражают его постоянные отказы на все ее предложения, но он не мог поступать по-другому. Она тоже об этом знала. Порой им случалось ссориться. Однажды она даже заплакала.

— Я спущусь через четверть часа.

Он никогда не поднимался на третий этаж, где жили обе женщины. Наверху не было отопления, туда не носили уголь, а свет проникал через слуховые окна на крыше. Так сложилось, что лучшая мебель почему-то тоже располагалась в комнатах постояльцев.

Заправив постели у себя и в комнате своей дочери, мадам Ланж переодевалась, причесывалась, повязывала чистый фартук.

Прошло десять минут с тех пор, как она поднялась к себе, и наверняка она была еще раздета, когда раздался звонок в дверь. Звонил явно кто-то чужой, поскольку он слишком сильно дергал за дверной колокольчик, рискуя его оторвать.

Эли выждал немного, прислушиваясь к звукам наверху.

— Вас не затруднит открыть дверь?

— Одну секунду, мадам!

Ему особенно нравились некоторые французские выражения, и «одну секунду» было едва ли не самым любимым.

Пока он шел по коридору со стенами, выкрашенными под искусственный мрамор, он видел тень от двух ног в полосе света, проникавшего под дверь. Он открыл, обнаружил перед собой мужчину своего возраста и, словно ощутив какое-то предчувствие, нахмурился. Если бы он осмелился последовать своей интуиции, то немедленно захлопнул бы дверь, а на вопрос мадам Ланж ответил бы, что в дверь звонил один из нищих, которые ходили здесь ежедневно.

Школьный двор напротив опустел. На улице не было ни души, кроме молодого человека, стоящего на пороге и разглядывающего Эли с удивлением и любопытством.

Вместо того чтобы сказать сразу, что ему нужно, он некоторое время раздумывал. Его взгляд скользнул от рыжеватых, слегка вьющихся волос Эли к его выпуклым глазам, мясистым губам и наконец прошелся по его одежде, которая, как и пальто, была привезена из Вильно. После чего он произнес с легкой улыбкой:

— Полагаю, вы поляк?

Он сказал это на польском, с акцентом, который был знаком Эли.

— Да. Что вы хотели?

— Я насчет комнаты.

Он указал подбородком на объявление, прикрепленное к окну первого этажа, о том, что сдается одна из меблированных комнат.

— Вы ведь тоже студент? — продолжил он.

Казалось, он был удивлен, что Эли не улыбается ему в ответ и держит его на тротуаре, не приглашая войти. Сверху раздался голос мадам Ланж:

— Кто там, мсье Эли?

— Это насчет комнаты.

— Пусть он войдет. Я сейчас спущусь.

Незнакомец все слышал, но, похоже, не понимал, о чем речь, поскольку продолжал стоять с вопрошающим видом. Это был не поляк, а румын.

— Входите. Хозяйка сейчас спустится.

Эли отступил в коридор, чтобы впустить чужака, и собрался уже вернуться на кухню, оставив его здесь. Он мог бы открыть ему дверь ближайшей комнаты, как раз той, что сдавалась.

Это была самая красивая комната в доме, когда-то она служила гостиной. Обои в ней были гранатового, цвета. Помимо кровати там стоял шезлонг, на который Эли всегда смотрел с завистью.

— Вы говорите по-французски? — спросил его румын, прежде чем он успел уйти.

Он молча кивнул.

— А я нет. Я только что прибыл. Я должен был приехать еще месяц назад, к началу учебы. Но в последнюю минуту мне пришлось вырезать аппендицит.

Он держался свободно, с некоторой игривостью, радуясь тому, что нашел того, кто его понимает, и поскольку мадам Ланж уже спускалась по лестнице, он добавил:

— Вы не могли бы остаться здесь и побыть моим переводчиком?

Еще не ступив на пол, мадам Ланж, распространяющая вокруг себя аромат мыла, удивилась:

— Вы не проводили его в комнату? С каких это пор мы начали принимать людей в коридоре?

Она знала, что Эли ревнует. Он понимал, что она об этом знает. Эти двое прекрасно изучили друг друга, и частенько между ними случалось нечто вроде стычек. Сейчас, например, ей было неловко в его присутствии изображать перед потенциальным постояльцем слащавую гостеприимную хозяйку.

— Прошу прощения, мсье. Мсье Эли всегда так рассеян, что подчас забывает о хороших манерах.

Она открывала дверь гранатовой комнаты, когда Эли произнес с некоторым злорадством:

— Он не понимает французского языка.

— Это правда, вы не говорите по-французски?

Молодой румын с улыбкой кивнул и спросил у Эли:

Что она говорит?

— Она спрашивает, знаете ли вы французский.

Он тоже был евреем, но несколько иного типа, чем Эли. У него были темные и гладкие волосы, иссиня-черные глаза, матовая кожа; он был одет с большей элегантностью, чем это было принято у студентов. Среди тысяч иностранцев, обучающихся в университете, насчитывалось всего две или три дюжины таких, как он, родители которых были достаточно богаты. Таких студентов можно чаще увидеть в кафе, чем в аудиториях.

— Скажите ему, мсье Эли, что это лучшая комната в доме. Она чуть дороже, чем остальные, но…

Эли равнодушно перевел.

Что он говорит?

— Он спрашивает, предоставляете ли вы полный пансион.

— Я подаю завтрак, и вы знаете, как мы поступаем с ужином. Что касается обедов…

Он снова перевел, румын ответил.

Что он говорит?

— Что он предпочел бы полный пансион.

Комната пустовала вот уже три месяца, и поскольку занятия давно начались, оставалось мало надежды сдать ее до следующего года.

— Скажите ему, что это обсуждается. Обычно я этого не делаю. Но, возможно, мы договоримся.

Заметила ли она, что от незнакомца пахнет одеколоном? Эли отметил это с тайным чувством удовлетворения, зная, что мадам Ланж презирает мужчин, которые пользуются одеколоном.

— Он говорит, что он не привередлив. Ему хотелось бы жить в семье, чтобы быстрее выучить французский язык. В первый год он не будет посещать лекции.

Беседа продолжалась еще десять минут.

— Как его зовут?

— Михаил Зограффи. Ему хотелось бы, чтобы вы называли его Мишель.

— Поскольку цена его устраивает, спросите, когда он планирует заселиться.

Эли продолжал переводить, поворачиваясь то к одной, то к другому.

— Как только вы ему позволите. Сразу же после обеда, если это возможно. Его вещи находятся в привокзальном отеле.

Прежде чем выйти, Мишель Зограффи наклонился, когда мадам Ланж совсем этого не ожидала, схватил ее руку и поцеловал, в то время как она покраснела, то ли от смущения, то ли от удовольствия.

Когда дверь за ним закрылась, она прошептала:

— Какой воспитанный молодой человек!

Наконец она дала волю своей радости.

— Комната сдана, мсье Эли! Представляете? А я боялась, что она будет пустовать всю зиму! Но вы утверждаете, что он румын, а ведь он говорит по-польски, как вы?

— Возможно, он вырос на границе с Польшей. Или же его мать полька. А может быть, отец поляк по происхождению.

— Он даже не обсуждал цену. Надо было просить больше.

Она считала Эли скорее кем-то из домашних, чем просто постояльцем.

— Как вы думаете, он богат? Вы заметили на его пальце перстень с печаткой?

Они оба вернулись на кухню. Она достала из шкафа кусок мяса, бросила в кастрюлю сливочного масла и принялась чистить лук.

— Вам не обязательно уходить в свою комнату. Я не буду мешать вам заниматься.

У него было плохое настроение, и он сделал вид, что целиком поглощен своими записями.

— У меня немного прибавится работы, если я буду готовить ему еду, но оно того стоит. Как вы думаете, румыны едят то же, что и мы?

Никто никогда не интересовался его вкусами. Правда, он не был пансионером и сам покупал себе еду. Настоящих пансионеров в доме никогда не было по той простой причине, что до сих пор сюда не заселялся ни один достаточно богатый постоялец.

Каждый из них — и мадемуазель Лола, и Стан Малевич, и сам Эли — имели свой маленький кофейник или чайник, у каждого также была своя жестяная коробка с хлебом, маслом, колбасой или яйцами.

Чтобы они не запачкали стены комнаты чадом спиртовых горелок и, прежде всего, чтобы избежать пожара, мадам Ланж позволяла им пользоваться кухней и сидеть за общим столом.

Мадемуазель Лола и Стан обедали в городе. Только Эли оставался дома и каждый день жарил себе яйцо.

— Вам следовало бы есть мясо, мсье Эли. В вашем возрасте нужны силы.

Он качал головой и говорил:

— Я не употребляю в пищу мясо животных.

Однажды он добавил:

— Это омерзительно.

Правдой было то, что вначале в течение какого-то времени он действительно был убежденным вегетарианцем. С тех пор иногда его ноздри вздрагивали от аромата хрустящего стейка, но он раз и навсегда установил свой бюджет, и его меню оставалось неизменным: утром — баночка йогурта, булочка и чашка кофе, в обед — яйцо, хлеб и маргарин, вечером — хлеб и яйцо.

— Как вы думаете, ему здесь понравится?

— Почему ему может не понравиться?

— Должно быть, он привык к более роскошной жизни.

Мадам Ланж могла сколько угодно утверждать, что не любит богатых, что все они эгоисты, но при этом относилась к ним с уважением.

— Румыния красивая страна?

— Такая же, как и все страны.

— Я мешаю вам заниматься?

Он холодно ответил:

— Да.

Она обиделась на него и продолжила свои хлопоты в полном молчании.

Полчаса спустя в замочной скважине входной двери повернулся ключ. Это была Луиза, дочь мадам Ланж, которая пришла на обед, и это означало, что уже четверть первого, поскольку ей требовалось около двадцати минут, чтобы добраться до дома с телефонного узла, где она работала.

В коридоре она сняла пальто, шапку, взбила рукой волосы, на мгновение вгляделась в зеркале в свое лицо, всегда такое же уставшее, как и у матери.

Мадам Ланж приоткрыла кухонную дверь.

— Хорошие новости! — крикнула она.

— Какие? — равнодушно спросила девушка.

— Я сдала!

— Гранатовую комнату?

Поскольку других свободных комнат не имелось, вопрос был явно лишним.

— Да. Ни за что не догадаешься, за сколько. Правда, мне придется предоставить полный пансион.

— А!

Луиза вошла, не поздоровавшись с Эли, с которым виделась утром и которого привыкла встречать на кухне, приподняла крышку кастрюли, спросила:

— Где ты будешь подавать ему еду?

— В столовой, разумеется.

— А как же мы?

— Мы продолжим питаться на кухне.

Луиза взглянула на Эли, который поднял голову, и они поняли друг друга без слов. Весь распорядок в доме будет нарушен новым постояльцем.

— Делай, что считаешь нужным. Меня это не касается. Но ты опять будешь жаловаться на усталость.

— Если он платит столько же, сколько все трое, вместе взятые, разве оно того не стоит?

Все это создавало вокруг них какую-то странную пелену. Еще ничего не изменилось в доме, все вещи, запахи были на своем месте, и даже солнечное пятно, как обычно в это время, маячило на белой стене, но голоса, движения стали неуловимо другими. Эли принялся собирать свои книги и тетради, чтобы можно было накрыть на стол.

— Вы куда, мсье Эли?

— Отнесу все это наверх.

Из коридора он как будто услышал, как мадам Ланж вполголоса говорит своей дочери:

— Он ревнует.

Когда он спустился, клеенка была уже накрыта скатертью в красную клетку, и Луиза раскладывала столовые приборы. Станет ли она однажды похожа на свою мать? Она была такая же худая, ростом чуть повыше, у нее были те же светлые волосы и глаза тускло-серого цвета.

Но вместо решимости, читавшейся на лице мадам Ланж, ее черты выражали скрытую меланхолию, и даже когда она улыбалась, то делала это наполовину, к тому же достаточно редко, словно боялась привлечь к себе несчастье.

Дважды за свое детство она была на несколько месяцев прикована к постели какой-то костной болезнью и долгие годы носила корсет с металлическими пластинами.

Врачи утверждали, что она выздоровела и рецидива быть не может. Возможно, она им не верила?

Эли считал ее красивой. Никогда раньше ему не доводилось видеть существо со столь тонкой и нежной кожей, которое создавало бы такое ощущение хрупкости. Он не ухаживал за ней. Подобная мысль даже не приходила ему в голову. Но хотя он достаточно спокойно относился к своим сестрам, мысль о том, что Луиза была ему как сестра, наполняла его тихой радостью.

В полдень, когда мадемуазель Лола и Стан отсутствовали, было принято обедать на кухне, чтобы не разжигать огонь в столовой и не бегать взад-вперед с тарелками и блюдами. Для Эли это было самое любимое время. За каждым закрепилось свое место за столом: Луиза садилась напротив него, мадам Ланж — спиной к печке. Он брал из шкафа свою жестяную коробку, снимал с крючка принадлежавшую ему маленькую сковородку, поджаривал яйцо, раскладывал на столе свой хлеб и маргарин.

— У себя дома вы тоже не ели мяса?

— Другие ели.

— В каком возрасте вы перестали его есть?

— В шестнадцать лет.

Это было правдой. Он тогда сильно увлекся мистицизмом и трепетно относился ко всему живому.

— Только бы он не оказался слишком требовательным.

Она снова думала о новом постояльце, ощущая легкое беспокойство, поскольку не смогла устоять перед искушением и теперь чувствовала себя неловко, понимая, что все остальные будут рассматривать ее решение как предательство.

— Похоже, он из хорошей семьи. Вы правда не хотите тарелочку супа, мсье Эли?

— Спасибо, мадам.

— Мама, сколько раз ты будешь задавать ему этот вопрос?

— Я не понимаю, как можно быть таким гордым.

Она искала ссоры, как раз потому, что ее совесть была неспокойна. Ей случалось ссориться с Эли, который тогда уходил из кухни, хлопнув дверью, поднимался наверх и запирался в своей комнате. Однажды он даже разбил вдребезги одну из кафельных плиток.

Через час или два мадам Ланж успокаивалась и начинала испытывать угрызения совести.

После обеда они снова оставались в доме одни. В конце концов она поднималась на цыпочках до антресолей[1], склоняла голову и прислушивалась.

— Господин Эли! — звала она вполголоса.

Он делал вид, что не слышит, и тогда она стучала в дверь. Не вставая с места, он спрашивал:

— В чем дело?

— Я могу войти?

В такие дни он запирал дверь на ключ. Он сердился на нее.

— Я занят. Говорите через дверь.

Ей было хорошо известно, что иногда с ним случались приступы ярости, как у ребенка. Он кидался на кровать и кусал подушку, не рыдая, но бормоча слова, похожие на угрозы. Когда он наконец соглашался спуститься вниз, его лицо было отекшим, а глаза еще более выпуклыми, чем обычно, словно собирались вылезти из орбит.

Когда он только появился в доме три года назад, она сказала своей дочери:

— Следи за собой, не смотри на него слишком пристально. Он такой некрасивый! Вдруг догадается, о чем ты думаешь.

Теперь она этого даже не замечала. И ей в голову больше не приходила мысль сравнивать его с жабой.

— Знаешь, Луиза, новенький не говорит по-французски! Должно быть, он приехал вчера или позавчера и кто-то сказал ему, что у нас сдается комната.

Она снова возвращалась к этой теме, более обеспокоенная, чем хотела бы казаться.

— До сих пор все было нормально. Поначалу всегда составляешь себе неверное представление, потому что еще не знаешь людей. Когда вселился мсье Ленижевский, шесть лет назад, я думала, что не смогу его вынести и неделю. Помню, как на второй день я сказала ему, что он слишком громко хлопает дверями и может их сломать. А он ответил мне: «Если сломаю — оплачу!» Я была в шоке. И, тем не менее, он остался здесь на четыре года, а его мать не поленилась приехать, чтобы поблагодарить меня.

Она без конца вставала, чтобы взять что-либо с огня и положить дочери и себе.

— Ты опять простыла?

Луиза утверждала, что нет. Она тоже болела каждую зиму, но бронхитом, который длился неделями.

— Ты тяжело дышишь.

— Мне просто очень жарко.

На кухне всегда было слишком жарко, стекла постоянно запотевали, и именно это нравилось Эли больше всего. Иногда после обеда, когда мадам Ланж бегала по магазинам квартала, он оставался в доме один, и тогда он устраивался на стуле возле печки и вытягивал ноги к огню.

— Когда он вселяется?

— Сегодня после обеда.

Луиза ушла из дома в десять минут второго, поскольку должна была приступить к работе в час тридцать. Эли сложил свои продукты обратно в коробку, помыл свою тарелку и вилку с ножом, в то время как хозяйка убирала со стола.

Это тоже становилось предметом спора.

— Мне проще самой помыть за вами, чем вы будете путаться у меня под ногами.

Он молчал с упрямым видом.

— Вы можете мне сказать, почему вы так упорствуете? Тарелкой больше, тарелкой меньше…

Это было его принципом. Он не хотел ничего брать у других. К тому же он мог бы ей ответить, что когда-нибудь она начнет его попрекать всем, что сделала для него. Так уже случилось с одним постояльцем, который прожил в доме всего три месяца. Он тоже был беден. Вначале мадам Ланж ставила его всем в пример.

Он такой скромный!

Его ошибкой стало то, что он соблазнился на одиннадцатичасовую тарелочку супа и однажды, когда заболел, согласился принять ведро угля, которое не включили ему в счет.

В один прекрасный день он сообщил, что съезжает, и, как потом выяснилось, он поселился на этой же улице в пансионе, где постояльцам было разрешено приводить женщин.

Мадам Ланж говорила об этом в течение восьми дней; она продолжала это вспоминать и год спустя.

— Ну надо же, я столько сделала для него! Он носил дырявые носки, и я забирала их тайком из его комнаты и штопала. Думаете, он хоть раз поблагодарил меня? Он делал вид, что не замечает этого. А однажды, когда он получил письмо из дома и сидел с мрачным видом, я спросила: «Плохие новости, мсье Саша? Надеюсь, в вашей семье никто не заболел?» А он лишь ответил: «Это мое дело».

На кухне снова был наведен порядок.

— Сходите за вашими книгами, мсье Эли, и устраивайтесь здесь.

Он отрицательно покачал головой.

— Что с вами?

— Ничего. Мне нужно выйти на улицу.

Это было неправдой. Она это чувствовала. Он просто сердился. У него не было друзей. Ему нечего было делать в этот час в университете. И он не относился к тем, кто станет просто бродить по улицам из удовольствия, особенно в холодное время года.

Если он уходил из дома, то только для того, чтобы не присутствовать при заселении нового жильца.

— Как хотите!

Чуть позже она увидела, как он спустился к входной двери, с вязаным шерстяным шарфом вокруг шеи, засунув руки в карманы своего чересчур длинного пальто зеленоватого цвета, которое одним своим видом выдавало в нем иностранца.

Он с силой хлопнул дверью, и это тоже не было случайностью.

2 Письма из Бухареста и гипюровые занавески

Весь день небо было по-утреннему холодным и серым, и сейчас, к трем часам, снежные хлопья кружились в воздухе, такие легкие, что исчезали, не оставляя следа. В классах школы напротив зажгли свет.

Как обычно по четвергам, мадам Ланж в парадном наряде отправилась за покупками в центр города и должна была вернуться не раньше пяти часов; возможно, в половине шестого она по дороге зайдет за Луизой на телефонный узел.

Вот уже целый час Эли находился дома один, устроившись со своими лекциями на разогретой кухне, с пылающим лицом и слезящимися от насморка глазами. Когда ему не нужно было никуда идти, он не повязывал галстук и частенько весь день носил под пиджаком свою пижаму. Он брился всего два-три раза в неделю, и сегодня его щеки были покрыты щетиной в полсантиметра.

В самом начале его пребывания в доме мадам Ланж как-то сказала ему:

— Не понимаю, как в вашем возрасте можно быть таким… не элегантным.

Она слегка запнулась на последнем слове. На самом деле она подумала: «таким неопрятным».

Затем добавила:

— Иногда мне кажется, что вы это делаете нарочно.

Она не стала развивать свою мысль дальше, но ее взгляд скользнул к его ногтям с черной каймой.

Румын, наверное, был в университете, куда он записался на горный факультет. А может, он сидел в каком-нибудь кафе в центре города в компании своих соотечественников, пару-тройку которых уже успел отыскать.

Он еще не совсем включился в жизнь дома, и, тем не менее, вот уже целую неделю, с тех пор как впервые переступил порог, он оставался здесь главным персонажем. Даже во время его отсутствия чаще всего говорили именно о нем.

Утром, например, хозяйка старалась не шуметь, потому что он просыпался поздно, и было слышно, как она просит мадемуазель Лолу или мсье Стана, выходящих на улицу:

— По коридору идите на цыпочках. Дверью не хлопайте.

Прежде чем отправиться убирать в комнатах, она поворачивалась к Эли:

— Ну вот! Я накрыла на стол. Скажите ему, что масло в холодильнике. Вы последите за огнем?

В отличие от Эли, новый постоялец тщательно следил за собой и уделял много времени своему туалету. Поскольку в доме не было ванной, он каждые два дня отправлялся в общественные бани квартала и даже спросил у Эли, нет ли в городе турецкой бани.

Его родители были такими же, как и он. Эти люди принадлежали к другому миру, который Эли видел лишь издалека. Однажды утром, когда Мишель ушел, мадам Ланж, убиравшая в его комнате, принесла две фотографии на кухню, где занимался Эли. Каждая из них была вставлена в массивную серебряную рамку.

— Взгляните на его мать. Она выглядит почти так же молодо, как он, а ведь фотография сделана совсем недавно, я вижу это по ее платью.

Она обладала той особой красотой, которая, как правило, свойственна только актрисам, или, если быть точнее, своей осанкой, некоторой надменностью она напоминала оперную певицу.

Отец тоже был по-своему красив, невысок и суховат, с тонкими волевыми чертами лица.

Уже во второй вечер Эли пришлось снова послужить переводчиком, излагая вопросы мадам Ланж.

— Спросите у него, не занимается ли его отец торговлей.

Он повторял фразы на польском, и Мишель охотно отвечал.

— Мой отец торгует табаком. Он много путешествует. На самом деле он почти все время проводит в поездках, поскольку филиалы расположены в Болгарии, Турции и Египте.

— Жена его сопровождает? — спрашивала хозяйка.

Мишель отвечал с легкой улыбкой:

— Редко. Она остается дома.

— У нее есть другие дети?

— Только дочь, ей пятнадцать лет.

Каждые два дня мадам Зограффи писала длинное письмо своему сыну, и тот по утрам, едва встав с постели, с растрепанными волосами, прямо в пижаме отправлялся к почтовому ящику.

— У них много прислуги?

Мишель смущенно отвечал:

— Всего трое слуг, не считая шофера.

Все это время Луиза шила в своем углу, не поднимая головы. Она никогда не задавала вопросов, казалось, даже не прислушивалась к разговору, и когда встречала румына, просто кивала ему в знак приветствия с легким движением губ. Она словно избегала смотреть ему в лицо.

Прошло несколько дней, но во время обеда ощущение неловкости все еще висело в воздухе. Эли и две женщины продолжали обедать на кухне, тогда как Мишель в одиночестве ел в столовой. Мадам Ланж без конца вставала и отправлялась его обслуживать. Каждый день для него готовилось специальное блюдо, и он имел право на десерт из сухофруктов или выпечки.

Вечером, как и до его появления, все ужинали в столовой. Старожилы приносили свои жестяные коробки и ели собственную пищу, в то время как только один новичок получал горячее блюдо.

Он не делал никаких замечаний. Он вообще избегал разговоров, если только его не спрашивали, и старался не разглядывать своих сотрапезников. Впрочем, вечером почти всегда говорила мадемуазель Лола, рассказывая истории на смеси французского, русского и турецкого, смеясь по любому поводу и покачивая своей пышной грудью.

Это была по-своему привлекательная девушка, тучная, но яркая, всегда пребывающая в хорошем настроении, и она ела конфеты с утра до вечера. Она выдавала себя за студентку; в действительности же она не посещала университет, куда не смогла сдать вступительные экзамены, а ходила на курсы в частное коммерческое училище, о котором предпочитала не рассказывать.

После ужина каждый возвращался в свою комнату, пока мадам Ланж мыла посуду, и Эли обычно первым незаметно покидал столовую, несмотря на то что у него единственного спальня не отапливалась.

Стан занимался допоздна, Эли знал об этом, потому что видел свет в его окне по другую сторону двора. Мадемуазель Лола, должно быть, читала или ничего не делала, может, просто лежала в своей кровати, устремив взгляд в потолок, мечтая и поглощая сладости.

Мишель Зограффи уже дважды уходил куда-то вечером, и в первый раз, когда он вернулся, мадам Ланж пришлось вставать, чтобы открыть ему дверь, потому что он забыл свой ключ.

Однажды, выходя из-за стола, он спросил у Эли:

— Не хотите пропустить со мной по стаканчику в городе?

Мишель заметно покраснел, когда поляк ему ответил:

— Я не пью.

Кстати, это было правдой.

— Но мы могли бы выпить чаю?

— Я не люблю ходить в кафе.

Честно говоря, он там ни разу не был, лишь бросал украдкой взгляд, проходя мимо, и в некоторых кафе была такая же спокойная и внушающая доверие обстановка, как на кухне мадам Ланж. Было видно, как студенты часами болтают за своими напитками, а другие в глубине зала играют в бильярд.

Он предпочитал ни у кого ничего не одалживать, будь то кружка пива или чашка чаю. Понял ли это Мишель? Обиделся ли на его отказ? Это было неизвестно.

В этот четверг с самого утра Эли думал о том, чем он займется, когда хозяйка уйдет, и уже битый час он сидел в сомнениях, пытаясь заставить себя заниматься, стыдясь искушения, перед которым, как ему уже стало ясно, он не сможет устоять.

Когда он встал, чтобы подбросить угля в печь, и увидел снежные хлопья, парящие в неподвижном воздухе двора, он решил больше не сопротивляться. Выйдя в коридор, он открыл входную дверь и бросил взгляд на пустую холодную улицу.

За эту неделю Мишель еще ни разу не вернулся домой раньше пяти часов вечера, а чаще всего было уже около шести, когда он вставлял ключ в замочную скважину.

Впервые за то время, как новый постоялец поселился в доме, Эли вошел в гранатовую комнату, где тепло было еще более мягким и обволакивающим, чем на кухне, совсем другого качества, из-за постоянно подтапливаемой печки, за слюдяной загородкой которой танцевали языки пламени.

На улице еще не стемнело, но из-за штор на окнах в комнате царил полумрак, и контуры предметов в углах начинали расплываться.

Поскольку раньше это была гостиная, окна в этой комнате выглядели более нарядно, чем в других: стекла полностью закрывали гипюровые занавески, а поверх них висели тяжелые бархатные шторы, собранные в складки, словно старинное платье; их задергивали на ночь. На подоконниках обоих окон стояли ящики для цветов с медной отделкой, в которых зеленели растения.

Обе фотографии в серебряных рамках — отца и матери Мишеля — красовались на камине, между ними лежала пачка турецких сигарет. Стол из темного дуба, стоявший раньше в столовой, был завален бумагами и книгами; среди них виднелся франко-румынский словарь, слова из которого новоиспеченный студент повторял по нескольку часов, расхаживая взад-вперед по комнате.

Эли на цыпочках подошел к комоду, стараясь двигаться бесшумно, хотя он находился в доме один; его движения были вороватыми, он то и дело оборачивался к окнам, за которыми улица казалась словно окутанной туманом.

Открыв ящик, он сразу увидел пеструю коробку с рахат-лукумом, которую Мишель получил по почте три дня назад. В ней не хватало пяти-шести конфет. Сначала Эли закрыл коробку, не прикоснувшись к конфетам, и схватил одно из писем, сложенных в стопку в этом же ящике.

Не из-за этих ли писем он пробрался сюда как вор, ощущая в груди тревогу, которая уже добралась до конечностей, вызывая неконтролируемую дрожь? Возможно, он и сам этого не знал. Он просто подчинялся непреодолимой силе. И эта же неведомая сила заставила его сделать нелепый детский жест: он снова открыл коробку, схватил оттуда рахат-лукум и целиком засунул в рот.

От Мишеля он знал, что мадам Зограффи родилась в Варшаве и что она писала сыну на польском языке.


Дорогой Михаил, любовь моя!

Если твой отец узнает, что я пишу тебе каждые два дня, он опять отругает меня за то, что я продолжаю относиться к тебе как к ребенку. Вчера он прибыл в Стамбул. Сегодня утром я получила от него телеграмму. Несмотря на присутствие твоей сестры, которая в этот момент играет Шопена на фортепиано, дом мне кажется невероятно пустым.

Не знаю, научусь ли я когда-нибудь жить вдали от тебя…


Эли необязательно было поднимать взгляд к фотографии на камине, чтобы представить себе ту, которая писала своему сыну такие же страстные слова, какие обычно пишут любовникам.

Он судорожно перескакивал с одного абзаца на другой, выискивая наиболее проникновенные и интимные выражения, от которых к щекам приливала кровь, и когда он перевернул последнюю страницу первого письма, сразу же взял в руки второе. Ему пришлось подойти к окну, чтобы различить строки.


Михаил, жизнь моя, тебя нет уже двенадцать дней, и я…


Мать Эли не могла ему писать, поскольку умерла два года назад. Он не поехал в Польшу на похороны. Эта поездка влетела бы ему в копеечку. К тому же ему совершенно не хотелось туда ехать.

Матери в его родном квартале Вильно сильно отличались от родительницы Мишеля. У матери Эли было четырнадцать детей, и, казалось, она с трудом отличала их друг от друга, особенно в последние годы. Она производила их на свет в комнате рядом с мастерской, пока мальчики играли на улице, а девочки сидели бледные и неподвижные. Малыши копошились вокруг нее, а старшие следили за младшими. В три года она отправляла их на улицу и появлялась на пороге, уперев руки в бока, лишь для того, чтобы позвать их обедать.

Все женщины квартала после нескольких беременностей становились толстыми, бесформенными, с грудью, свисающей до живота, а в старости их распухшие лодыжки мешали им ходить.

Возможно, они по-своему любили своих детей. Они их мыли, укладывали спать, кормили супом, словно в этом заключался смысл их жизни на земле, и вечером, засыпая, Эли слышал, как мать еще долго возится на кухне, пока отец читает газету.

Его отец тоже ему не писал, может быть, стеснялся своей орфографии, а письма его сестры Леи всегда начинались со слов:


Отец просит сказать тебе…


Почти все письма сестры, приходящие раз в месяц, были написаны от имени отца, после чего Леа добавляла от себя:


Я чувствую себя хорошо. В семье столько работы по хозяйству, что, боюсь, я никогда не выйду замуж. Следи за своим здоровьем. Не переутомляйся. Не забывай, что у тебя слабые легкие.

Твоя сестра


Деньги на обучение присылали не они, а еврейская организация, которая по окончании школы предоставила ему стипендию. Позже, когда он получит свои дипломы, ему придется возместить часть этой суммы.

Учитель математики в Вильно считал его самым способным учеником из всех, кого он когда-либо обучал. В Германии, в Бонне, где он провел год, его также выделяли как исключительного студента, и в Льеже он пользовался такой же репутацией. Он редко посещал университет лишь потому, что уже готовил свою диссертацию и через два года, а быть может, даже через год собирался получить докторскую степень.

И тогда он, в свою очередь, станет преподавателем. Он не вернется в Вильно и вообще в Польшу. Скорее всего, он останется жить здесь, где в некотором смысле нашел себе убежище, и, если бы это было возможно, он никогда бы не покинул дом госпожи Ланж.


Мой взрослый маленький мальчик, как я хотела бы прижать тебя к груди…


Ему хотелось прочитать все, и в то же время ему было стыдно за свое вторжение и страшно, что его могут здесь увидеть.

В тот самый момент, когда эта мысль пришла ему в голову, он поднял голову, поскольку услышал шаги на тротуаре, и узнал силуэт Мишеля, направляющегося к двери.

Все произошло так быстро, что он застыл на месте и не успел понять, смотрел ли румын на окна, проходя мимо. Ему казалось, что это было бы естественно, Мишель мог сделать это почти машинально, но у него не оставалось времени на размышления. Ему еще повезло, что в комнате было темнее, чем на улице. Поэтому в одну сторону занавески просвечивали больше, чем в другую, но, возможно, снаружи все-таки бросалось в глаза светлое пятно его лица?

Дрожащей рукой он засунул письма в ящик комода, который осторожно задвинул, стараясь производить как можно меньше шума.

Невидимый Мишель стоял на пороге и искал в кармане ключ.

У Эли не было времени дойти до кухни; он вышел из комнаты, прикрыл за собой дверь, протянул руку к входной двери, которую распахнул в тот самый момент, когда Мишель протягивал к ней ключ.

У него был удивленный вид, и Эли пробормотал:

— Это вы стучали по почтовому ящику?

На противоположном тротуаре стояла лишь старушка, одетая в черное.

— Нет.

— Значит, мне послышалось…

Возможно, удивление Мишеля было вызвано взволнованным видом поляка? Эли никогда не умел скрывать свои эмоции. Обычно его выдавало раскрасневшееся лицо и пылающие уши. Иногда он начинал заикаться.

— Я дома один… — тихо произнес он и направился к кухне.

Эли слышал, как студент вошел в свою комнату, и ему показалось, что тот не закрыл дверь. На кухне Эли сел на свое место, схватил карандаш и сделал вид, что работает, хотя его рука по-прежнему дрожала, а в висках стучала кровь. Он не мог бы сказать, сколько прошло времени. Он даже не услышал, как открылась застекленная дверь, и вздрогнул, когда рядом раздался голос Мишеля:

— Я вам не помешаю?

Эли украдкой бросил на него взгляд. Румын не выглядел рассерженным. Зато сам он чувствовал себя неловко. Может быть, Мишель еще не открывал ящик комода и коробку с рахат-лукумом?

— Вы не возражаете, если я посижу немного с вами? Я вижу, что вы занимаетесь, но…

Вполне возможно, что он специально пришел пораньше, зная, что мадам Ланж не будет дома после обеда. С несколько натянутым видом он сел с другой стороны стола, на место Луизы.

— Вы здесь живете уже давно…

Эли постепенно успокаивался, и его глаза блестели уже не так сильно.

— Обещаете, что честно ответите на мои вопросы?

Он молча кивнул.

— С тех пор как я здесь поселился, мне кажется, что я всех стесняю. Это так неприятно, что уже на второй день я чуть было не отправился искать другой пансион.

Эли не решился его спросить, почему он этого не сделал. Он еще недостаточно овладел собой для этого.

На улице сгущались сумерки, скоро придется включать свет. Прямой профиль румына выделялся на фоне окна, возле которого он сидел, и Эли заметил его поразительное сходство с матерью, такое сильное, что в нем проскальзывало что-то женственное. Или же это было что-то детское? Его черные блестящие глаза были устремлены на собеседника с выражением искренности. Казалось, всем своим видом он говорил: «Мы сидим здесь вдвоем, и мне так хотелось бы открыть вам свою душу, попросить вашей помощи! Вы на три года старше меня. Вы знаете дом, людей…»

Но он произнес несколько другие слова. Со своим немного певучим акцентом он сказал:

— Все здесь так любезны со мной, может быть, даже чересчур любезны. Меня балуют, будто я какой-то особенный. Но меня это ставит в неловкое положение. Например, в полдень я один обедаю в столовой, словно меня за что-то наказали.

— Вас обслуживают отдельно только потому, что вы едите не то, что другие.

— Но я хочу есть то же, что и другие! И вечером также приносить свою коробку.

— Вы же попросили полный пансион.

— Потому что я не знал. Я думал, все так делают. Я не хочу отличаться от других, понимаете? И не решаюсь сказать об этом мадам Ланж, ведь она так старается.

Эли внезапно разозлился и не смог сдержаться.

— Потому что вы приносите ей прибыли больше, чем все мы трое, вместе взятые!

Это даже не было правдой. Точнее, это была лишь часть правды. Конечно, хозяйку интересовали деньги. Но в то же время в ее характере была потребность доставлять людям удовольствие, делать их счастливее, идти ради них на умеренные жертвы.

— Это правда? — тихо спросил Мишель, помрачнев.

— До сих пор у нее были лишь более или менее бедные квартиранты. Стан дает уроки гимнастики, чтобы оплачивать учебу. Даже мадемуазель Лола, которая здесь самая богатая, не может себе позволить полный пансион. Для таких, как вы, существуют другие пансионы.

— Мне хорошо здесь. Мне нравится моя комната, вся атмосфера дома. Я не хочу искать ничего другого.

Если бы он обнаружил бестактный поступок Эли, разговаривал бы он с ним столь же искренне?

— Я пришел к вам за советом. Как вы думаете, мадам Ланж рассердится, если я откажусь от специальных блюд и буду есть вместе со всеми?

— Она будет разочарована.

— Из-за денег?

— Да. И может быть, еще потому, что она гордится тем, что у нее наконец-то появился настоящий пансионер. Я слышал, как она рассказывала об этом соседке.

— И что она говорила?

— Что вы очень богаты и что ваша мать наверняка была в прошлом актрисой.

— Нет, она никогда не играла в театре. Значит, вы не советуете мне…

— Нет. Вам не следует ничего менять.

— И я даже не могу обедать на кухне вместе с вами?

Было бы очень просто все уладить, но Эли как раз этого не хотел, напротив, ему хотелось, чтобы румын оставался в доме чужаком.

— Вы можете с ней об этом поговорить. Но на вашем месте я не стал бы этого делать.

Впервые за все это время Эли осознал, что он завидует румыну. Он не смог бы объяснить, в чем именно. Ему не нравилось это чувство, но оно было сильнее его. Он добавил:

— Мадам Ланж с дочерью очень нуждаются в деньгах, которые вы им платите. И они довольно обидчивы. Если они почувствуют, что…

Он был удивлен, увидев, как расстроился его собеседник. Похоже, для Мишеля стало огромным разочарованием то, что он никак не мог сблизиться с остальными.

Его вопрос застал Эли врасплох:

— Я ведь вам не нравлюсь, правда? — И, поскольку тот не сразу нашелся что ответить, Мишель добавил: — Я чувствую, что вы не хотите быть моим другом.

В комнате стало почти темно, и овальное отверстие печи сверкало еще ярче.

— Я понял это в тот день, когда вы отказались пойти в город со мной.

— Я никогда не хожу в город, за исключением случаев, когда иду заниматься к своему преподавателю.

— Почему?

— Потому что у меня нет денег.

Настала его очередь говорить, и его голос дрожал, несмотря на все его усилия.

— А еще потому, что мне нравится быть здесь одному, в моем уголке. Я ни в ком не нуждаюсь.

Его раздражало, что Мишель смотрит на него с любопытством, словно не верит ему.

— Я никогда ни в ком не нуждался, даже в своих родителях.

Он сказал это из-за писем, и в его голосе прозвучала злость.

Незачем тешить себя иллюзиями, чтобы однажды обнаружить, что, несмотря на все свои убеждения, человек проводит всю жизнь в одиночестве.

— Вы чувствуете себя несчастным?

— Нет.

— Вы не любите людей?

— Не больше, чем они не любят меня.

— И вы никогда никого не любили?

— Никого.

— Ни одну женщину?

Он ответил почти без колебаний:

— Нет.

Перед глазами возник образ Луизы, но, откровенно говоря, у него не было ощущения, что он любит Луизу. Возле нее он чувствовал себя хорошо, даже не испытывая потребности разговаривать с ней. В ее присутствии было что-то приятное, успокаивающее. Она была частью дома. Да, в глазах Эли она олицетворяла собой дом, и они могли бы жить здесь вдвоем до конца своих дней, спрятавшись от городской суматохи.

В Вильно он никогда не испытывал такого ощущения покоя и безопасности. Из-за избытка людей в его квартале в его среде конкуренция между ними носила острый, ожесточенный характер; во всем сквозила борьба за выживание, у детей на улицах были взгляды стариков, а девочки уже в пять лет переставали играть в куклы. Долгими зимами, длящимися по полгода и больше, нередко можно было увидеть босоногих ребятишек, барахтающихся в снегу, и сам он не раз дрался с братьями из-за ботинок.

Теперь его прошлая жизнь напоминала ему беспощадное месиво, где люди-букашки пожирали друг друга для того, чтобы выжить.

Именно эти снежные и ветреные зимы сделали его таким чувствительным к холоду, и он мог целыми часами сидеть на кухне, вытянув ноги к печке.

И теперь, проведя полжизни в этом аду, он укрылся в доме мадам Ланж, словно наконец нашел себе убежище.

У Луизы была белая и нежная кожа, кроткий покорный взгляд. Она бесшумно передвигалась по дому и, похоже, едва замечала, что вокруг нее кипит жизнь.

Однажды, когда у него был жар, она положила ему руку на лоб, и никогда еще он не чувствовал подобного умиротворения.

Наверное, это было похоже на детскую мечту: когда он станет преподавателем, то останется жить в этом доме с Луизой, которая будет заботиться о нем. Он не думал о ней как о женщине, только как о спутнице. Он мог бы продолжать работать на своем привычном месте, возле кастрюль с дребезжащими крышками и красных хлопьев пепла, изредка вылетающих сквозь решетку печи.

Стан Малевич и мадемуазель Лола никогда не внушали ему опасений. Они были чем-то вроде безобидной мебели, когда вдруг в дом ворвался враг в лице Мишеля. Эли хотелось причинить ему боль. Иногда у него возникало желание вынудить его уехать, но в какие-то моменты ему начинало казаться, что он тоже стал ему необходим.

— Какую жизнь вы хотели бы прожить? — задумчиво спросил румын.

И Эли гордо ответил:

— Свою собственную.

— А я не знаю. Мне бы хотелось делать что-нибудь самому, не зависеть от отца. Странно, что вы не желаете быть моим другом.

— Я не говорил, что я этого не желаю.

— Хорошо, будем считать, что не можете.

Эли уже собрался встать и включить свет, поскольку они едва друг друга видели, и если бы он это сделал сейчас, их будущее, возможно, развивалось бы совсем по-другому.

Полумрак придавал словам другое звучание, некий скрытый смысл; он также делал матовое лицо Мишеля таким же трогательным, как на портретах старинной живописи. И в конце концов полумрак помог ему набраться смелости и произнести после долгого молчания, во время которого он, по всей видимости, боролся с собой:

— Вы ведь были в моей комнате?

— Вы меня видели?

В голосе Эли невольно прозвучали агрессивные нотки.

— Я не был уверен. Мне показалось, что я увидел какое-то движение за шторами. Пока искал ключ, заглянул в замочную скважину, но в коридоре никого не было.

Эли молча смотрел на него, и румын, чувствуя себя неловко, с трудом подыскивая слова, спросил:

— Что вы там делали?

Казалось, он боялся услышать ответ.

— Я украл у вас один рахат-лукум, — бросил Эли и встал со стула, поскольку не мог больше оставаться на месте.

Он еще не включил свет.

— Но это не все.

Мишель явно ожидал услышать, что он искал деньги. От этой мысли внутри у Эли все закипело, и он продолжил по-прежнему дрожащим голосом:

— Я прочел письма. Письма вашей матери! Именно из-за них я пробрался как вор в вашу комнату. Рахат-лукум я съел из принципа. Я прочел письма. Хотите, изложу вам их содержание?

Еле слышно, не сводя взгляда с силуэта, двигающегося в полумраке, Мишель испуганно выдохнул:

— Нет.

Он не был готов ни к такой бурной реакции, ни к тому, что таилось в голосе, в словах поляка.

— Именно это я у вас и украл. Ведь я все же что-то украл. Вы не можете понять. Да это и неважно. И сразу после этого вы пришли, чтобы предложить мне стать вашим другом. Вы знали. Но не о письмах. Вы подумали, что я проник к вам, чтобы украсть деньги. Потому что я беден и порой голодаю. Потому что я до сих пор ношу старую одежду, которую привез из Вильно. И тогда вы решили протянуть мне руку. Вы пожалели меня.

Мишель сидел не шевелясь, широко раскрыв глаза, судорожно сжав кулаки, лежавшие на столе.

— Мне не нужны деньги, и еще меньше я нуждаюсь в жалости. Я ни в ком не нуждаюсь, ни в вас, ни в мадам Ланж, ни в…

Он чуть было не произнес имя Луизы так, как обычно люди в сердцах, не владея собой, богохульствуют, чтобы испытать облегчение.

В Луизе он тоже не нуждался. Он никогда не нуждался ни в одной женщине.

— Вы просили у меня совета смиренным голосом, а на самом деле уже все знали! Я уверен, что, войдя в комнату, вы сразу же открыли ящики комода и…

— Я не открывал ящики.

— Я прочел письма.

— В них нет никакой тайны.

— Я вас обокрал.

Резким движением, стремясь таким образом выйти из туннеля, в котором он отчаянно барахтался, Эли повернул выключатель, и яркий свет ослепил их, заставив прищурить глаза. Они смущенно посмотрели друг на друга и, как по команде, отвели глаза.

Свет прогнал не только полумрак. В воздухе постепенно таяло некое возбуждение, оставлявшее после себя пустоту, и какое-то время они сидели неподвижно, не в силах произнести слово или пошевелиться.

Эли встал лишь затем, чтобы открыть заслонку печи и подложить в огонь угля. Затем он наклонился и помешал угли, бросил взгляд на стенные часы, медный маятник которых словно отсчитывал пульс дома.

Мишель продолжал неподвижно сидеть на своем месте, но именно он заговорил первым.

— Я хотел бы стать вашим другом, — произнес он, отчеканивая каждый слог.

— Даже несмотря на мои признания?

— Особенно после ваших признаний.

— Я предпочел бы ничего вам не рассказывать.

— А я нет. Теперь я знаю вас лучше. И может быть, однажды смогу узнать вас до конца.

— Чего вы ждете от меня?

— Ничего. Чтобы вы помогли мне привыкнуть.

Эли чуть было не спросил: «К чему?»

Но он знал ответ. Мишелю было необходимо привыкнуть к дому, разумеется. В одном из писем содержалась красноречивая фраза:


…если твой отец узнает, что я пишу тебе каждые два дня… что я продолжаю относиться к тебе как к ребенку…


Два больших темных глаза, кротких и встревоженных, как у пса, который ищет хозяина, смотрели на него, и возможно, в этот момент он, в свою очередь, испытал чувство жалости. Или же в нем просто заговорила гордость оттого, что он ощущал себя сильнее?

— Можно попробовать, — пробормотал он и отвернулся.

И тогда, чтобы до конца развеять их смущение, румын пошутил, как мальчишка.

— Кто знает? Может быть, когда-нибудь у меня тоже будет своя жестяная коробка?

Звуки, донесшиеся с порога, окончательно восстановили вокруг них привычную атмосферу. Послышался звонкий голос мадемуазель Лолы.

— Проходите, мадемуазель, — сказала ей мадам Ланж.

Девушка повернула выключатель, и висевший над лестницей фонарь зажегся. У него были цветные витражные стекла, красные, желтые и зеленые, что наводило на мысль о церкви.

Мадам Ланж, как и всякий раз после возвращения из города, была нагружена пакетами, которые она бросила на кухонный стол со вздохом облегчения.

— Вы уже вернулись, мсье Мишель? — удивленно спросила она, забыв, что он ее не понимает.

Она смотрела на них, переводя взгляд с одного на другого. Внешне ничто не говорило о том, что произошло, и все же она нахмурилась, пристально вглядевшись в лицо Эли.

— У вас странный вид, — сказала она ему. — Надеюсь, вы не поссорились?

— Нет.

— Никто не приходил?

— Никто.

Она убедилась, что в печи достаточно угля, и, прежде чем снять пальто и шапку, поставила на огонь кастрюлю с водой.

— А сейчас освободите мне кухню, я буду готовить ужин.

Мадемуазель Лола поднялась в свою комнату. Эли тихо произнес по-польски:

— Нам лучше уйти отсюда.

У подножия лестницы они разошлись в разные стороны, ничего не сказав друг другу: Мишель направился в гранатовую комнату, где царило приятное тепло и в ящиках комода лежали письма и сладости, а Эли поднялся в зеленую комнату, где сразу же надел свое пальто и фуражку, чтобы не замерзнуть.

3 Двое в темноте

Однажды утром, вместо того чтобы бросить в почтовый ящик письма, звук которых можно было услышать с кухни, почтальон позвонил в дверь, что случалось только тогда, когда приходили заказные письма и посылки.

На часах было четверть девятого. Луиза, начинавшая работать в половине девятого, ушла из дома несколько минут назад, облачившись в свое темное драповое пальто с отделкой из беличьего меха и в такую же меховую шапочку. Под предлогом того, что на улице дует ледяной ветер, мадемуазель Лола решила не ходить на занятия, что, впрочем, случалось нередко и, похоже, совсем ее не беспокоило. Она спустилась вниз в розовом пеньюаре, похожая на огромную куклу, и при каждом движении ее грудь, имевшая странную консистенцию, обнажалась все больше.

Мадам Ланж делала ей знаки, пока она ела, но уроженка Кавказа их не понимала или притворялась, что не понимает.

— Мадемуазель Лола! — в конце концов, не выдержав, тихо сказала хозяйка. — Будьте внимательнее. Нам все видно.

— Видно что?

— Вас.

Этого было достаточно, чтобы та громко расхохоталась.

— Это плохо?

— Но здесь мужчины.

Стан Малевич, похоже, не слышал разговора; он, как обычно, молча поглощал свой завтрак, устремив взгляд в открытую книгу, лежащую рядом с тарелкой.

— Это их смущает? — спросила толстуха.

— Будь я на вашем месте, это смущало бы меня.

— На пляжах Черного моря парни и девушки купаются обнаженными, и никто не делает им замечаний.

— Это отвратительно.

Мадемуазель Лола вдруг разозлилась, что случалось с ней время от времени. Она встала из-за стола и бросила, направляясь к двери:

— Это ваши мысли отвратительны!

Когда раздался звонок в дверь, она уже поднялась к себе. Мишель еще не вышел из своей комнаты, откуда не доносилось ни звука, из чего можно было сделать вывод, что он еще спит. Эли, стоя возле печки, готовил себе чай и следил за поджариваемым яйцом. Запах керосина, которым мадам Ланж пользовалась, чтобы разжечь огонь, все еще витал в воздухе.

— Я открою, — сказала она, когда Эли сделал движение в сторону двери.

Он был единственным постояльцем, который открывал дверь на звонок, подбрасывал в печь угля, знал, в каком углу буфета лежат монеты для нищих. Молочнику тоже открывал дверь почти всегда он, протягивая белый эмалированный бидон со словами:

— Два литра.

Через застекленную дверь он увидел, как мадам Ланж берет сверток из рук почтальона, расписывается в квитанции. Когда почтальон ушел, она какое-то время стояла на месте, с удивлением разглядывая адрес, затем вернулась на кухню, не постучав в комнату к румыну.

Стан вышел из-за стола и, остановившись на пороге, сдвинул каблуки и опустил голову в поклоне. По всей видимости, так он проявлял корректность, поскольку мадам Ланж собиралась открыть сверток, ведь его вежливость доходила до крайностей.

Он никогда не рассказывал ни о себе, ни о своих близких. Как-то раз он лишь дал понять, что его отец преподает в одном из лицеев Варшавы, и путем сопоставления фактов Эли понял, что в действительности тот работал смотрителем, возможно консьержем.

Стан был белокурым, всегда одевался преувеличенно опрятно, без единой складки на одежде, и каждый вечер клал свои брюки под матрас, чтобы они разгладились. Он двигался и вел себя как офицер. На стенах его комнаты висели рапиры и фехтовальная маска.

— Вы можете остаться, мсье Стан. Вы ведь знаете, что здесь нет никакого секрета.

— Я должен идти заниматься, мадам Ланж.

Первое время каждое утро, когда хозяйка чистила обувь, он склонялся к ней, чтобы поцеловать ей руку.

— Полноте, мсье Стан, вы выбрали не самое подходящее место для этого! Достаточно просто говорить мне «доброе утро», как остальные.

О деньгах он тоже никогда не упоминал. Никто не знал о его ежемесячном доходе, поскольку вся корреспонденция и денежные переводы отправлялись ему до востребования. В его комнате не было никаких фотографий, кроме единственной, на которой была изображена группа выпускников лицея в зеленых бархатных фуражках.

Когда мадам Ланж была заинтригована или взволнована, она начинала смеяться, словно стесняясь своих эмоций, и вскрывая сверток, она бормотала:

— Что же такое мне могли прислать из Румынии? Наверное, это коробка рахат-лукума, которую мсье Мишель получает каждую неделю!

Она удивленно вскрикнула.

— Вы только взгляните, мсье Эли! Бог мой! Какая красота!

И разворачивая блузку из тонкой ткани с разноцветной вышивкой, какие носят женщины на Балканах, она нервно рассмеялась.

— Вы можете себе представить, как я пойду в этом за покупками?

Она была обрадована и в то же время разочарована.

— Это слишком красиво для меня!

Эли молча взглянул на блузку, перенес свой чай и яйцо на стол и устроился за ним.

— Здесь есть письмо. Все это наверняка благодаря мсье Мишелю.

Она прочла его и протянула своему постояльцу.

— Прочтите! Оно на французском. Интересно, как он мог обо мне рассказать, чтобы она такое мне написала.

Почерк явно принадлежал образованной женщине.


Уважаемая мадам!

Не могу передать словами, насколько я счастлива и спокойна, что мой сын оказался в таком доме, как Ваш. В каждом своем письме он рассказывает мне о Вас и о той заботе, которой Вы его окружили. Признаюсь, я была очень встревожена и расстроена, когда отец решил отправить Мишеля за границу. Теперь, когда я знаю, что он попал в надежные руки, я чувствую себя намного спокойнее.

Как Вы уже, наверное, заметили, в чем-то мой сын еще совсем ребенок. Поэтому при необходимости не бойтесь его побранить.

Я прилагаю к письму сувенир из моей страны. Мой французский с годами настолько ухудшился, что я попросила подругу написать за меня эти несколько строк.

Прошу Вас принять заверения в моем искреннем почтении.

Ваша…


Подпись по почерку и чернилам отличалась от остального текста.

— Как это любезно с ее стороны, не правда ли? Я никогда не смогу надеть эту блузку, да и Луиза тоже, но это доставило мне больше удовольствия, чем какой-нибудь полезный предмет.

Она посмотрела на Эли, который с насупленным видом отдал ей письмо.

— Вы все еще ревнуете?

— Ничего я не ревную.

— Это потому, что вы никого не любите. Но я вам не верю. Мсье Мишель, кажется, проснулся. Пойду покажу ему подарок его матери. Сегодня моя очередь получать письмо и посылку! Это бывает не так часто.

Уже в коридоре она закричала:

— Мсье Мишель! Мсье Мишель! Я могу войти?

Она взяла блузку с собой.

Чтобы не встречаться с Мишелем, Эли в мгновение ока проглотил завтрак и поднялся в свою комнату. С момента происшествия с рахат-лукумом и письмами, в тот день, когда выпал первый снег, жизнь в доме ничуть не изменилась, а отношения между Эли и румыном внешне остались теми же. Правда, они редко оказывались в комнате наедине.

Эли продолжал переводить вопросы мадам Ланж и ответы Мишеля. Однажды в солнечный полдень хозяйка позвала Эли, когда он был в своей комнате.

— Мсье Эли! Не могли бы вы спуститься на минуточку?

Мишель, стоя посреди улицы, настраивал свой фотоаппарат, нацелив его на дом.

— Он хочет сфотографировать меня на пороге, но я настаиваю, чтобы он снялся вместе со мной. Это для его матери, чтобы она имела представление, в каком доме он живет.

Она надела чистый фартук и сделала прическу. Эли щелкнул всего один раз, и эту фотографию Мишель отправил в Румынию.

— Сфотографируйте мсье Эли тоже, — предложила хозяйка.

На что он сухо ответил:

— Я никогда не фотографируюсь.

Мишель посмотрел на него без удивления, как будто все понимал и не обижался, лишь легкая грусть мелькнула в его глазах. Довольно часто Эли чувствовал на себе его взгляд, который, казалось, спрашивал: «Мы все еще не друзья?»

Румын выглядел уверенным в себе, он был убежден, что однажды ему все-таки удастся расположить к себе студента из Вильно. Привыкнув к всеобщей любви, он никак не мог поверить, что кто-то без видимых причин мог так долго питать к нему неприязнь.

Он терпеливо сносил холодность Эли; из них двоих Эли первым терял самообладание и убегал в свою комнату, чтобы взять себя в руки.

Там стало совсем невозможно работать. Сегодня, например, из-за северного ветра в комнате было так же холодно, как на улице, и Эли прямо в одежде лег в кровать, ожидая, пока румын уйдет в университет.

Едва услышав стук захлопнувшейся двери и шаги, удаляющиеся по тротуару, он взял свои книги и спустился вниз с агрессивным видом, как всякий раз, когда он был недоволен собой или окружающими.

На кухне мадам Ланж встретила его словами:

— Вы считаете, это благоразумно — сидеть в одиночестве в ледяной комнате? Вы посинели от холода. Скорее грейтесь!

Он протянул руки к печке, по телу пробежала внезапная дрожь.

— Вот видите! Однажды из-за своего упрямства вы подхватите не насморк, а пневмонию. Вы этого добиваетесь? Я уже вам говорила, что мсье Мишель будет только рад, если вы станете работать в его комнате, пока он отсутствует, и я не понимаю, почему вы не разрешаете мне поговорить с ним об этом.

— Я не принимаю ничьих одолжений.

Наверное, ей хотелось ответить: «Мои-то вы принимаете!»

Ведь он спускался на кухню, чтобы пользоваться ее теплом. Правда, при этом он, в свою очередь, оказывал хозяйке услуги, подкладывая угля в печь, следя за супом и открывая на звонки входную дверь, когда мадам Ланж была наверху.

— Не будем опять ссориться. Мне нужно с вами кое о чем поговорить. Меня это очень беспокоит. Я бы ничего не стала предпринимать, но с тех пор, как я получила письмо от его матери, которая так мне доверяет, уже не знаю, что мне делать. Я думаю об этом с самого утра. Уже хотела отчитать его за обедом, но не осмелилась. Женщине это сложно сделать. Вот вам было бы проще. Знаете, что происходит, мсье Эли? Я обнаружила это три дня назад, убирая в его комнате. Мсье Мишель посещает дурных женщин! Сейчас сами увидите…

И, не дожидаясь реакции Эли, она устремилась в гранатовую комнату, откуда вернулась с фотографиями в руках. Они не были вставлены в рамку и явно были сделаны тем же аппаратом, что и снимки дома.

— Никогда не думала, что кто-то может так позировать для фотографий!

Их было шесть штук, четыре — с одной женщиной, две — с другой. Женщины были обнажены и либо лежали на кровати, либо стояли у окна.

Снимки были сделаны в двух разных комнатах с самой простой мебелью, видимо, из тех, что снимают на время, поскольку нигде не было видно никаких личных предметов.

Из-за плохого освещения фотографии были нечеткими.

Одна из женщин, которая помоложе и покрасивее, явно чувствовала себя неловко, стесняясь своей наготы, в то время как другая, с такой же пышной грудью, как у мадемуазель Лолы, позировала с распутным цинизмом.

— Вы могли бы о нем такое подумать? Не понимаю, как он умудрился встретиться с этими девицами, если только недавно приехал и знает не больше двадцати слов по-французски! Больше всего я боюсь, как бы он не подцепил какую-нибудь скверную болезнь.

Эти слова, прозвучавшие из ее уст, показались Эли такими же непристойными и тягостными, как черные треугольники обеих женщин, изображенных на фото.

— Наверное, я должна написать его матери, ведь она так любезна со мной и так мне доверяет, но мне не хотелось бы ее тревожить.

— Вам не нужно этого делать, — нехотя произнес он.

— Вы считаете, что я должна сама поговорить с ним? Я уверена, что он даже не догадывается о риске, которому подвергается. Может быть, это сделаете вы?

— Это не мое дело.

— Но он младше вас!

— Всего на три года.

— В нравственном отношении он гораздо моложе. Чувствуется, что у него нет никакого жизненного опыта. Этим женщинам нужны только его деньги. Они расшатают ему здоровье. С тех пор, как он рассказал мне, что нашел здесь румынских друзей, я беспокоюсь за него, потому что, будь это благовоспитанные молодые люди, он пригласил бы их сюда.

Она действительно переживала.

— Подумайте, мсье Эли. Сделайте это ради меня. Я уверена, что вас он послушается. Он относится к вам с уважением… Мне пора идти убирать в комнатах. Возьмете два литра молока, как обычно?

Она забыла фотографии на столе, и, когда вернулась за ними, чтобы положить на место, Эли, разглядывавший их, резко отпрянул назад. Заметила ли она это? Только что, когда хозяйка показывала ему эти снимки, он почувствовал, как кровь прилила к его лицу, а когда она заговорила о скверных болезнях, отвернулся, чтобы она не заметила его смущения.

Он как раз переболел одной из таких болезней, прямо здесь, два года назад, и лечение ему стоило большого труда, поскольку он изо всех сил старался, чтобы мадам Ланж ничего не заподозрила. Девица, которая его заразила, была как две капли воды похожа на пышногрудую проститутку со снимка, и он подумал, что это вполне могла быть она. Обе женщины принимали преувеличенно развязные позы.

В Вильно, в его родном квартале, где парни и девушки рано начинали вести сексуальную жизнь, у Эли не было женщины. В Бонне тоже подобная мысль не приходила ему в голову.

В первый и единственный раз это случилось с ним в Льеже, когда он как-то вечером сбился с пути и вышел на улицу, где в каждом окне маячила более или менее раздетая женщина, жестами зазывая к себе прохожих. На порогах домов тоже стояли женщины, которые подходили к мужчинам и хватали их за руки, говоря непристойности.

Сначала он испугался и быстро прошел мимо, стараясь не смотреть на них, резко вырываясь, когда они пытались взять его за руку. Выйдя на более спокойную улицу, он остановился, чтобы перевести дыхание, с удивлением ощущая, как сильно бьется в груди сердце.

Когда-то давно в Вильно, когда ему было восемь или девять лет, родители отправили его вечером за покупками довольно далеко от дома, и он услышал позади себя торопливые шаги на затвердевшем снегу. Он не стал оглядываться, уверенный, что гонятся за ним, возможно, для того, чтобы его убить, и бросился бежать со всех ног, в то время как ритм шагов за спиной тоже ускорился.

Он бежал так минут пять, не меньше, пока не выбрался на освещенный перекресток, где, задыхаясь, остановился рядом с извозчиком, дремавшим в своих санях.

Его сердце тогда билось точно так же, как оно будет биться в Льеже, на улице проституток, несколько лет спустя. Никто его так и не нагнал. Он больше не слышал ничьих шагов, которые, вероятно, удалились в другом направлении.

В тот вечер он заставил себя проделать тот же путь обратно и, вернувшись домой, никому не рассказал о происшествии.

В Льеже он обогнул квартал и, превозмогая страх, от которого дрожали колени, снова прошел по этой улице, слегка замедлив шаг и украдкой бросая взгляды на освещенные окна. Даже теперь, по прошествии двух лет, он отчетливо помнил звук механического фортепьяно, доносившийся из открытых дверей одного из домов, и отвратительную женщину, которую он в гневе оттолкнул после того, как она попыталась схватить его шляпу.

Дойдя до поворота улицы, он обошел вокруг, чтобы выйти в ее начало.

Он решил, что сделает это сегодня вечером, и ждал, пока к нему вернется спокойствие; на этот раз он уже мог смотреть на лица, фигуры. В одном из окон он заметил девушку, которая шила, склонившись над своим рукоделием, и, когда он проходил мимо, подняла на него глаза и ободряюще улыбнулась.

Она была темноволосой, моложе, чем остальные. На вид ей было не больше двадцати лет, и ее лицо выражало ту же мягкость и покорность, которые читались на лице дочери мадам Ланж, когда она занималась шитьем с отсутствующим видом, словно не замечала ничего вокруг.

Эли не осмелился вернуться назад. Он решил сделать круг в последний раз и остановиться возле нее. По улице ходили другие мужчины, и когда он вернулся несколько минут спустя, штора была опущена, а дверь закрыта.

Дальше он прошел всего метров двадцать. Дородная блондинка, что-то вязавшая из светлой шерсти, прислонившись к косяку двери, окликнула его хриплым голосом. Он вошел, даже не взглянув на нее, она опустила штору, сдернула покрывало с кровати.

Когда она вновь открыла дверь, то, прощаясь с ним в сумраке улицы, добавила:

— Не переживай. Такое случается.

Три дня спустя он обнаружил у себя эту болезнь. Чтобы не платить врачу и не рассказывать об этом никому из студентов, которые могли бы помочь ему советом, он просмотрел соответствующие издания в университетской библиотеке и принялся лечиться сам.

Даже теперь он не был уверен, что окончательно выздоровел. Он больше не вступал в связь ни с одной женщиной. У него не было на это желания.

Суп начал закипать в кастрюле. Первые красные хлопья пепла упали из решетки. Было слышно, как ветер гудит в трубе. Мадам Ланж спустилась в погреб, чтобы насыпать ведро угля для мадемуазель Лолы.

Было пасмурно. На следующий день все улицы заледенели, словно их покрыли черным лаком, и Стан обул калоши. На углу улицы какая-то старушка поскользнулась и упала, и было видно, как двое мужчин помогают ей подняться.

Он не стал разговаривать с Мишелем, как его просила мадам Ланж. Когда румын собрался уходить этим вечером, она бросила красноречивый взгляд на Эли, как бы говоря: «Ну же! Сейчас самый подходящий момент».

Он даже не пошевелился, продолжая сидеть с замкнутым лицом.

— Вам не следовало бы выходить в такую погоду, мсье Мишель, там очень холодно.

— Я только выпью по стаканчику с друзьями и сразу же вернусь.

Он привез из дома пальто с каракулевым воротником, которое придавало ему странный вид в городе, где в таких пальто ходили лишь старики. По контрасту он казался еще моложе. От мороза его кожа становилась еще более матовой, а щеки розовели.

— Любая девушка не отказалась бы от таких ресниц, как у него! — произнесла мадам Ланж, как только за ним захлопнулась дверь.

Эли провел вечер внизу, один с двумя женщинами. Луиза расстелила на столе ткань, положила сверху выкройку из темной бумаги и длинными ножницами старательно вырезала контур, зажав во рту булавки.

Чуть в стороне сидела мадам Ланж, поставив между ног ведро, и чистила картофелины, которые падали друг за другом в воду, в то время как в ее фартуке вырастала гора очисток.

Эли молчал. Он очень редко с ними разговаривал. Полностью погрузившись в свои записи, шевеля губами, он иногда поднимал голову и переводил невидящий взгляд с одной на другую.

— Похоже, эта зима будет такая же холодная, как в 1916 году.

Мадам Ланж сказала это, не ожидая ответа. Время от времени она произносила какую-либо фразу, которую порой оставляла неоконченной, и этого ей было достаточно.

— Той зимой с продуктами было совсем плохо. Помню, приходилось идти двадцать километров пешком, чтобы найти картофель на какой-нибудь ферме, и всякий раз прятаться, завидев патруль. Как раз в ту зиму мой муж был убит во Фландрии.

Мсье Ланж был кадровым унтер-офицером. В двух кварталах отсюда располагалась казарма, где при жизни он проводил целые дни, обучая новобранцев. На стене висела его фотография в золоченой рамке: в форме, с орденом на груди.

Без Мишеля жизнь текла бы своим привычным ходом, и Эли был бы по-прежнему счастлив. Мадам Ланж его не понимала, считая, что он завидует румыну.

Возмутившие ее фотографии были лишь одним из многочисленных знаков, которые она не могла распознать. Эли с самого начала понял, что в дом вторгся чужеродный элемент, и ничем хорошим это не могло закончиться.

— Ты уверена, что сделала проймы достаточно широкими?

— Да, мама.

— В прошлый раз ты говорила то же самое, а потом тебе пришлось распускать платье.

Даже эти незначительные фразы давали Эли чувство безопасности, которого он не знал ранее. Вопреки мнению мадам Ланж, он не испытывал никакой зависти по отношению к Мишелю. Он не страдал также от своей бедности. Его не прельщала мысль пойти с товарищами в кафе, чтобы провести время в пустой болтовне. И фотографировать обнаженных девиц в их комнатах ему совершенно не хотелось.

Еще несколько недель назад он был доволен своей жизнью и мечтал, чтобы все так и продолжалось, и тогда он не видел препятствий для этого.

— Ваша диссертация продвигается, мсье Эли?

— Да, мадам. Не так быстро, как хотелось бы, потому что я подошел к наиболее сложному участку. Завтра придется поработать в библиотеке.

Ему иногда приходилось посещать университетскую библиотеку, где он находил недостающую информацию. Атмосфера библиотеки ему тоже очень нравилась, с ее зелеными абажурами, проецирующими круги света на столы и склонившиеся головы студентов.

— Неужели мсье Мишель сегодня опять вернется поздно?

— Перестань так о нем беспокоиться, мама, — ответила Луиза голосом, который шокировал Эли.

— Его мать просила меня за ним присмотреть.

— Ему двадцать два года.

— И все же он еще ребенок.

— С некоторых пор мне кажется, что в мире существует только он.

Неужели она тоже ревновала? Она разговаривала более эмоционально, чем обычно, и Эли пока не понимал, радоваться ему этому или, наоборот, тревожиться.

— Ты все поймешь в свое время, — вздохнула ее мать.

Больше реплик не последовало, поскольку мадам Ланж закончила чистить картофель и пошла промывать его под краном, чтобы затем бросить в кастрюлю с супом.

Минут на десять Луиза и Эли остались в столовой одни, девушка скрепляла платье булавками. Он ничего не говорил. Она тоже.

Лишь поднимая глаза, он видел ее немного бледный профиль, хрупкую линию шеи, легкий изгиб спины и чувствовал себя хорошо. Он никогда не пытался представить, каково ее тело под шерстяным платьем. Ему не приходила в голову мысль, что у какого-либо мужчины может возникнуть желание сжать ее в объятиях.

— Ты еще долго, Луиза?

— Еще минут двадцать, мама.

— Я иду наверх. У меня был тяжелый день. Погасишь везде свет?

Мадам Ланж не боялась оставлять дочь одну с Эли.

— Доброй ночи.

Стана тоже не было, он давал уроки в гимназии. Вечером трамваи на близлежащей улице ходили только через четверть часа, и можно было услышать звук их тормозов, когда они останавливались, и представить их желтый свет и редкие силуэты пассажиров, высыпавших на темную улицу, кое-где освещаемую газовыми фонарями. В десять часов Луиза скатала в рулон отрезки ткани и сложила их под крышку швейной машинки. Непринужденно, словно разговаривая с братом, она спросила:

— Вы идете?

— Да.

Такое случалось редко, чтобы они, погасив свет, выходили из комнаты вместе. Луиза также прошла на кухню убедиться, что вентиль стоит в правильном положении, и он подождал ее, держа книги в руке, в коридоре, который фонарь окрашивал в желтый, зеленый и синий цвета с красными пятнами на потолке.

На лестнице он пропустил ее вперед. На уровне антресолей она остановилась, чтобы пожелать ему доброй ночи, после чего ему не оставалось ничего больше, как войти в свою ледяную комнату и как можно скорее нырнуть в кровать.

Когда вернулся Мишель, было уже за полночь и Эли еще не спал.

Наутро пошел дождь, продолжившийся и на следующий день, угрюмый и холодный дождь, который, казалось, будет длиться вечно, и на торговых улицах некоторые витрины оставались освещенными весь день.

После обеда Эли перешел на другой берег реки и отправился работать в университет. У него была долгая беседа с преподавателем, математиком с мировым именем, и они обсуждали важный пункт диссертации.

— Вы не поедете домой на Рождество?

Эли ответил, что не поедет. Профессор с любопытством взглянул на него через толстые стекла очков. Он часто так на него смотрел с тех пор, как они работали вместе, словно изучал какой-то феномен.


Это случилось на пятый день, после мрачной пустоты воскресенья.

Эли провел утро на кухне мадам Ланж. Сразу после обеда он отправился в университет, в спешке покинув дом, чтобы не встретить Мишеля, который наверняка бы увязался вместе с ним. Все еще лил дождь, с вкраплением нескольких сероватых хлопьев снега; Эли шел, засунув руки в карманы своего странного пальто, и шарф не защищал его от струек воды, стекавших по шее.

В библиотеке мокрые следы образовывали дорожки к каждому занятому стулу, и вода стекала по окнам, искривляя черные ветви, вырисовывающиеся на фоне неба.

В половине шестого он надел свое пальто и направился к выходу, не обмолвившись ни с кем и словом, лишь коснулся фуражки, проходя мимо смотрителя.

Мост располагался неподалеку, уже был слышен монотонный шум воды, текущей внизу, и кое-где лучи света освещали зыбкую поверхность. Вместо того чтобы затем свернуть направо на оживленную улицу, где трамваи проносились рядом с тротуаром и где почти каждую неделю происходили несчастные случаи, он пошел кратчайшим путем по пустынной улице, где его сопровождали лишь шум дождя и звук собственных шагов.

Через каждые пятьдесят метров газовые фонари создавали зону освещенного пространства, и между этими зонами стояла почти полная темнота.

Впереди лежал пустырь, и, немного отступая вглубь между домами, его окружала изгородь. Она находилась как раз на границе темного и освещенного пространства.

Эли смотрел прямо перед собой. Возможно, его взгляд был устремлен к земле, чтобы обходить лужи. Он делал это машинально, не отдавая себе отчета. Он не мог бы сказать, ни о чем он думал, ни почему вдруг решил поднять голову и посмотреть направо, сознавая, что проходит мимо кого-то, стоящего неподвижно.

Из-за дождя он шел вплотную к домам, и ему показалось, что он чуть не задел человека, притаившегося в углублении.

Точнее, их оказалось двое: мужчина прислонился к изгороди пустыря, а женщина, стоявшая к Эли спиной, прижалась к своему спутнику, подняв к нему лицо и припав губами к его губам.

Он не смотрел на них специально. Эли настолько смутился, что хотел пробормотать извинение, и в ту же секунду узнал шапочку и воротник из беличьего меха, полупрофиль Луизы, который был ему так хорошо знаком.

Он также узнал Мишеля, не только по его пальто, но и по силуэту, его темным волосам, на которые капал дождь, поскольку он снял свою шапку.

Все это длилось несколько секунд. Эли запретил себе оборачиваться. Он был уверен в своих ощущениях. Единственное, чего он не знал, заметили ли его эти двое. Расплывчато-бледный образ их лиц, губ, слившихся воедино, продолжал стоять перед его глазами.

У него было больше пяти минут на то, чтобы успокоиться, но когда он вошел к мадам Ланж, его лицо все еще было красным, и она проворчала:

— Теперь у вас наверняка поднимется температура. Держу пари, что ваши ботинки промокают.

Он чувствовал, что его глаза блестят, слегка слезятся, а лицо словно отекло. Эли не мог с этим ничего поделать. Он всегда был таким. Еще в детстве матери было достаточно лишь взглянуть на него, чтобы заявить, не рискуя ошибиться:

— Ты что-то натворил.

Возможно, именно за это он ее почти ненавидел.

— Ступайте, переобуйтесь в домашние туфли перед ужином. Сегодня вечером я дам вам две таблетки аспирина.

Проходя мимо, он наткнулся на свое отражение в зеркале и тут же отвел глаза. Входная дверь открылась. В дом вошла Луиза, остановилась возле вешалки, чтобы повесить одежду и оставить калоши.

— Ужинать будем? — спросила она будничным голосом, открывая дверь в кухню.

— Подождем мсье Мишеля. Он должен скоро прийти.

Эли стоял на лестнице и не решался спуститься, раздумывая, не сказаться ли ему больным и не лечь ли в постель. Возможно, он так и сделал бы, если бы не промозглый холод в его комнате.

Услышав, как в замочной скважине поворачивается ключ, он быстро направился в столовую, где мадемуазель Лола уже сидела на своем месте, выкладывая съестные припасы из жестяной коробки.

Он молча поприветствовал ее и отправился за своей коробкой; проходя мимо Луизы, он даже не взглянул на нее.

— Садимся за стол, дети мои. Я слышу, что мсье Мишель уже вернулся.

Она как раз жарила картофель для румына, и жир брызгал на огонь, наполняя кухню голубым дымом.

— Чего ты ждешь, Луиза?

— Ничего.

Она отправилась вслед за Эли, села за стол, и когда он отважился поднять на нее глаза, то был удивлен, разочарован, увидев ее такой же, как всегда.

Она не обращала на него внимания. Похоже, она не знала, что он их видел.

Ему лишь показалось, что ее губы стали чуть ярче, чем обычно, а взгляд — оживленнее. Никто другой не заметил бы разницы, настолько она была незначительной, к тому же ее можно было отнести на счет дождя и холода.

— Мсье Стан еще не спустился?

— Уже бегу, мадам! — отозвался тот с лестницы.

Всегда требовалось какое-то время, пока каждый не усаживался на место, разложив перед собой свою еду. Мишель сел за стол последним, и Эли показалось, что, в отличие от Луизы, он искал его взгляда, в то время как едва заметная улыбка играла на его губах, чувственных, как губы женщины.

Мадам Ланж, подававшая ему ужин, спросила:

— Надеюсь, вы больше никуда не пойдете в такую погоду?

Он посмотрел на Эли, как обычно ожидая перевода, но тот забыл о своей роли, рассеянно глядя перед собой.

— Извините! — пробормотал он, увидев, что все взгляды устремлены на него. — Что вы сказали, мадам Ланж?

— Я надеюсь, что он больше никуда не пойдет сегодня вечером. Мне не хочется проводить Рождество за лечением ваших простуд.

Он перевел, заметил веселые искорки в черных глазах румына.

— Нет, я больше никуда не пойду, — весело ответил он.

Эли не пришлось переводить, мадам Ланж поняла его ответ по интонациям голоса и выражению лица. Ему показалось, что Луиза тоже еле сдерживает улыбку.

На протяжении ужина он был единственным, кто понимал их игру. Они избегали разговаривать друг с другом. В сущности, говорила одна мадемуазель Лола, рассказывая, поскольку речь зашла о Рождестве, как отмечают этот праздник у нее на родине в горах.

Иногда, словно невзначай, взгляды Мишеля и Луизы встречались. Они запрещали себе смотреть друг на друга, и их взгляды скользили дальше, словно быстрые птицы, в то время как на лице румына читалось выражение едва скрываемой, почти детской радости, и он торопливо склонялся над своей тарелкой.

Лицо девушки менялось более неуловимо, почти незаметно, и это была не вспышка радости, а нечто, больше похожее на спокойное удовольствие.

Она словно стала более зрелой, готовой наполниться новыми чувствами.

— И что же вы едите, когда возвращаетесь с ночной мессы?

Мадемуазель Лола начала перечислять традиционные блюда своей страны, в то время как Эли пил свой чай, а Мишель, как ему казалось, бросал на него укоризненные взгляды.

4 Шестичасовая и вечерняя мессы

В доме, как и в природе, были свои сезоны, которые Эли научился распознавать. Например, каждый год, в первый раз с приближением Рождества, когда из школы доносились праздничные песнопения, а затем во второй раз в начале поста мадам Ланж переживала периоды благочестия.

Вместо того чтобы, как обычно, ограничиться воскресной мессой без песнопения, она каждое утро отправлялась на шестичасовую мессу, а во второй половине дня вновь возвращалась в церковь для вечернего богослужения.

Эли, у которого был очень чуткий сон, часто слышал, как без двадцати шесть утра на третьем этаже раздается трезвон ее будильника. Почти в это же время колокола церкви, крыша которой виднелась за школой напротив, в первый раз звонили к мессе. Чуть позже хозяйка осторожно спускалась по лестнице, держа туфли в руках, с завидным постоянством наступая на одну и ту же скрипящую ступеньку.

Эли лежал с открытыми глазами в темноте, слушая, как бьется пульс дома, и после нескольких минут неподвижной тишины ему начинало казаться, что он различает дыхание людей, спящих в своих комнатах, и поскрипывание кровати, когда кто-то переворачивался на другой бок.

Перед мессой мадам Ланж не заходила на кухню, а сразу обувалась, сидя на последней ступеньке, и когда она закрывала за собой дверь, окунаясь в холод пустынной улицы, колокола звонили к мессе во второй раз.

Утренняя месса была короткой. Должно быть, их было не так много, старух и вдов, одетых в черное, как она, рассредоточившихся по огромному нефу и устремивших взгляды на свечи алтаря. В половине седьмого она уже входила в дом и первым делом, прежде чем снять пальто и шапку, разжигала огонь в печи.

Постепенно дом начинал свою привычную утреннюю жизнь: сначала его наполнял запах горящего дерева и керосина, затем раздавался шум в желтой комнате второго этажа, где Стан Малевич перед тем, как заняться своим туалетом, выполнял гимнастические упражнения для разминки.

Аромат кофе появлялся чуть позже, а еще через несколько минут на лестнице раздавались шаги Луизы.

На следующей неделе Луиза перестала спускаться рано. Как и во все предыдущие зимы, она заболела гриппом, который дал осложнение в виде бронхита и болей в горле. Поскольку мансарда не отапливалась, Луиза не лежала в постели, а проводила дни в кресле, стоявшем возле печки в столовой.

В обычное время там разжигали огонь только для обеда мсье Мишеля и совместных ужинов.

— Вы можете заниматься в столовой, мсье Эли. Здесь вам будет лучше, чем на кухне, а моя дочь не станет вам мешать.

Луиза не капризничала, она была спокойной больной. Мать принесла ей несколько книг из библиотеки квартала, и она читала почти целыми днями, прерываясь лишь для того, чтобы взглянуть на серое небо над белыми стенами двора.

С тех пор как Эли увидел целующуюся пару в темноте, Мишель ничего ему не говорил, не делал никаких намеков на происшествие, но Эли отчего-то был уверен, что тот его видел. Румын иногда смотрел на него с заговорщическим видом, глаза его светились ребяческой радостью, и он словно хотел сказать: «Жизнь прекрасна, не правда ли?»

Он играл с ней, он наслаждался ею, обнажая сверкающие белизной зубы в обезоруживающей улыбке.

Мишель немного знал русский язык и иногда за столом принимался подшучивать над мадемуазель Лолой, которая не могла на него сердиться и хохотала до изнеможения своим странным грудным смехом, пользуясь случаем, чтобы лишний раз коснуться рукой молодого человека.

— Ну вы и шутник! — смеялась она. — Мадам Ланж, он такой шутник! Глядя на него, мне хочется иметь брата, при условии, что он будет таким же.

И хозяйка отвечала:

— Вы уверены, что хотели бы именно брата?

Луиза по-прежнему сидела с отсутствующим видом, продолжая среди всеобщего оживления вести свою личную жизнь, походившую на бесконечные грезы, и Эли уже начал сомневаться, ее ли он видел тогда возле изгороди, прильнувшую к губам румына.

Он хотел бы возненавидеть нового постояльца. Он даже пытался это сделать. Ведь из-за него обстановка в доме стала совсем другой, Эли утратил душевный покой и теперь бродил по дому, как кот, потерявший свой привычный уголок.

Догадывался ли об этом Мишель? Он жил слишком насыщенной жизнью, чтобы обращать внимание на других, и поскольку он был счастлив, все вокруг тоже обязаны были быть счастливыми.

Теперь Эли почти целые дни проводил в столовой наедине с Луизой. Изредка он поднимался на антресоли, чтобы взять очередную книгу или тетрадь. Часто, когда он спускался обратно, она не слышала его шагов и вздрагивала, внезапно увидев его перед собой.

— Я вас напугал?

— Нет. Вы единственный в доме, кто передвигается бесшумно.

— Это потому что я хожу в домашних туфлях.

Его туфли имели войлочную подошву.

— В ботинках вы ходите так же бесшумно. Не понимаю, как вы это делаете.

Он делал это не специально. Это началось еще в детстве. А ведь в его доме в Вильно отнюдь не царила тишина! Он помнил, как не раз пугал так свою мать, которая однажды сказала ему:

— Рыба в аквариуме издает больше шума, чем ты.

Тогда его это расстроило, ибо ему показалось, что это были больше, чем слова. Уже переехав сюда, он как-то остановился на улице, чтобы посмотреть на ребятишек, играющих в шарики. Внезапно они обернулись и, увидев, что он стоит там, где они не ожидали никого увидеть, испугались и бросились наутек.

Если бы он не увидел Луизу в объятиях Мишеля, он бы, возможно, отложил свои ежедневные визиты в библиотеку, чтобы побыть с ней, пока грипп удерживает ее дома.

Теперь все это уже не имело смысла и не приносило ему радости. Мишеля тоже не было дома. Он продолжал каждый вечер встречаться с друзьями, а быть может, с девицами, которых он фотографировал голыми в их комнатах. Лишь изредка Эли казалось, что он видит, как румын и дочь мадам Ланж обмениваются короткими взглядами, но он не был до конца уверен и надеялся, что объятия под дождем были всего лишь случайностью.

Эли редко приходил домой в пять часов. При этом он знал, что хозяйка, растопив и отрегулировав печку, надевала пальто, шапку и отправлялась вдоль домов к церкви.

Вечерняя месса длилась дольше, чем утренняя, поскольку там читались бесконечные молитвы, отголоски которых были слышны на улице. Вероятно, она возвращалась где-то без четверти шесть, в это время постояльцы постепенно собирались дома, где возобновлялась совместная жизнь. Чаще всего Мишель приходил последним, и иногда в его дыхании ощущался легкий запах аперитива.

Однажды в понедельник, около половины пятого, когда Эли работал под одним из зеленых абажуров библиотеки, он вдруг почувствовал сильную головную боль, которая отбила у него всякое желание продолжать исследования в этот день. В связи с приближением праздников улицы были полны народа, и бесконечный поток людей тянулся вдоль освещенных витрин с выставленным на них товаром.

Проходя мимо ограды церкви, он услышал звучный голос священника, читающего молитвы, которые толпа тихо повторяла. В какое-то мгновение ему захотелось подняться по ступеням паперти, толкнуть одну из дверей с мягкой обивкой, которые он никогда раньше не открывал, но знал, как они скрипят. Однако из лени, а также из вежливости он этого не сделал. Мадам Ланж не раз просила его пойти с ней в церковь, говоря:

— Вы увидите, как это красиво! И услышите большие органы.

Он слышал их и с улицы, проходя мимо церкви по воскресеньям, особенно когда после обедни с певчими двери открывались нараспашку и толпа верующих с глухим шарканьем выливалась наружу.

По мере того как он приближался к дому, улицы становились все более темными и пустынными, и когда он завернул за последний угол, на тротуаре остался лишь он один.

За несколько шагов до двери он заметил, как между шторами гранатовой комнаты пробивается тонкая полоска света. Его удивило, что Мишель вернулся так рано. Он открыл дверь бесшумно, не отдавая себе в этом отчета, и привычным шагом направился вглубь коридора, ведущего в столовую.

Он сразу же заметил, что кресло Луизы пустует. Дочери мадам Ланж не было и на кухне. Дверь между столовой и комнатой Мишеля была закрыта.

Что его больше всего поразило, от чего сжалось его сердце, это то, что из комнаты не доносилось ни единого звука. Даже когда он подошел к двери и приложил к створке ухо, он не услышал никакого звука голосов, никакого шепота, и он стоял так довольно долго, напрягая слух, с выражением страдания на лице.

Нехотя он поддался искушению и наклонился, чтобы заглянуть в замочную скважину; для этого ему пришлось почти встать на колени, опершись рукой о косяк двери.

Увидев, он уже не мог пошевелиться, и ему показалось, что все это время он не дышал. Он лишь чувствовал, как пульсирует кровь в венах на запястьях и шее.

Свет в комнате был красноватым, как стены и шелковый абажур. Кровать находилась справа, она была довольно высокой, и на краю этой кровати лежала Луиза, раздвинув колени, в той же позе, что и заразившая Эли проститутка, в то время как Мишель стоя входил в нее сильными ритмичными толчками.

Он видел их лица только в профиль. Девушка, возможно, из-за освещения, казалась очень бледной, с губами того же цвета, что и кожа, с заостренным носом и закрытыми глазами. Ее лицо ничего не выражало и было таким неподвижным, что казалось мертвым.

Мишель не разговаривал, не улыбался, и с того места, где он находился, Эли мог слышать его дыхание, ритм которого соответствовал его движениям.

Лишь в конце Луиза два или три раза нервно вздрогнула, лицо ее сморщилось, непонятно, от боли или от удовольствия; румын на мгновение замер, отошел на шаг, тихо рассмеялся и протянул ей руку, чтобы помочь встать.

Эли тоже поднялся, вышел из столовой, остановился в коридоре, чтобы повесить пальто на вешалку, и услышал звук их голосов в комнате.

Он вошел к себе и, не зажигая света, бросился на кровать. Эли сжал кулаки и стиснул челюсти с такой силой, что его зубы заскрежетали. Голову заполнили бредовые мысли, беспорядочно вспыхивающие в его мозгу, и время от времени к нему возвращалось одно слово, смысл которого он осознавал не до конца, но которое выражало все, что он чувствовал в эту минуту:

Я убью его!

Убить! С непоследовательностью ребенка, который только что пережил жестокое разочарование, он тихо повторял одну и ту же фразу, стиснув зубы:

Я убью его!

Это не было планом, и еще меньше решением. Ему не хотелось этого делать, но, произнося это вслух, он чувствовал облегчение. Он не мог заплакать. За всю свою жизнь он ни разу не плакал. Мать, наказывая его, приходила в бешенство от того, что она называла его безразличием, и кричала:

— Ну плачь! Плачь же! Ты что, сделан из другого теста? Ты у нас слишком гордый, да?

Это было неправдой. Он делал это не нарочно. Он был не виноват, что его лицо краснело, глаза начинали блестеть, но оставались сухими, и ему так и не удавалось дать выход своим эмоциям.

Он забыл о своей головной боли. Теперь он испытывал боль везде, словно все его существо стало одной сплошной раной. Ему наконец удалось возненавидеть Мишеля. Он его ненавидел. До самой смерти Луиза отныне будет для него такой, какой он только что ее увидел, так близко, что не упустил ни одной гримасы на ее лице.

Интересно, это происходило с ними впервые? Они не обнимались. Не было никакой любви, нежности в их позах, движениях. Сразу же после того, как Эли оказался в коридоре, они принялись буднично разговаривать друг с другом.

Теперь Луиза, наверное, заняла свое место в кресле. До него доносился шум голосов, стук кочерги в кухонной печи, звук двери, открываемой для Стана Малевича. Не вернулась пока только мадемуазель Лола.

Он не знал, спускаться ему в столовую или нет. Ему хотелось сделать что-нибудь необычное, все равно что, лишь бы оно было таким же драматичным, как его открытие, но он не мог ничего придумать.

— Мсье Эли!

Хозяйка позвала его снизу лестницы и, к его удивлению, добавила:

— Мадемуазель Лола! Пора ужинать!

И действительно, мадемуазель Лола вышла из своей комнаты, где, оказывается, находилась еще до прихода Эли. Значит, она сегодня не покидала дом. Луизе было известно об этом. Парочке было на всех наплевать. Кто знает? Может быть, они также слышали, как вернулся Эли, и это им не помешало.

Кто-то поднимался по лестнице. Шаги приблизились к его двери. Он спрыгнул с кровати, когда мадам Ланж проворчала:

— Что вы здесь делаете в темноте?

— Отдыхаю. — И неловко добавил: — Голова очень болит.

— Скорее спускайтесь в столовую, вы простудитесь.

Он подчинился. Она всегда разговаривала с ним с ворчливым видом, но он был уверен, что она его любит. Это был единственный человек в мире, кто проявлял к нему интерес и, возможно, даже привязанность.

— Вы давно вернулись?

Они оба стояли на лестнице. Двери были открыты. Внизу их наверняка слышали. Чтобы смутить Мишеля и Луизу, ему захотелось ответить, что он здесь уже целый час, но у него не хватило смелости.

— Незадолго до вас.

Остальные, включая Луизу, сидели за столом. Дверь в гранатовую комнату, через которую вошел Мишель, осталась приоткрытой, и весь ужин Эли ощущал неловкость. Хотя ничего не было видно, поскольку свет в комнате не горел, он не мог отогнать от себя воспоминания о кровати.

Долгое время он не осмеливался смотреть на Луизу, и когда наконец бросил на нее стыдливый взгляд, то увидел, что она сидит со своим обычным лицом, уже не таким бледным, как недавно. Два или три раза она спокойным голосом ответила на вопросы матери.

— Начинает подмораживать, — произнесла мадам Ланж, — и я не удивлюсь, если завтра выпадет настоящий снег, который не растает, а останется лежать. — Затем, повернувшись к Эли, добавила: — Спросите у него, есть ли снег в его стране.

Он хотел отказаться. Все это казалось ему нелепым, почти отвратительным. В какой-то момент вся обстановка, лица вокруг стола, свет, стук ножей и вилок, сам дом и этот чужой город вокруг них утратили реальность.

Что он делал здесь, вдали от родных мест, среди людей, которых совсем не знал, которые разговаривали на чужом языке, с которыми его ничто не связывало?

— Вы не будете переводить?

— Буду. Простите.

Даже звук его собственного голоса показался ему странным. Для чего переводить вопрос, если он знал ответ?

Мишель только начал свой рассказ, как мадам Ланж спросила:

— Что он говорит?

— Что в некоторые зимы выпадает больше метра снега.

— Но ведь там теплее, чем у нас.

— Летом там очень жарко, а зимой очень холодно.

— Наверное, мне бы не понравился такой климат.

Луиза, казалось, как обычно, не прислушивалась к разговору. Мадемуазель Лола, как всякий раз, когда ей задавали тему, начала:

— У нас на Кавказе…

Почему он никогда не рассказывал о своей родине? Однажды мадам Ланж заметила:

— Такое ощущение, что вы ее стыдитесь.

Нет, он не испытывал чувства стыда. Но возвращаться ему тоже не хотелось, потому что его не влекло туда ни одно приятное воспоминание.

— Вы неохотно рассказываете о своих родителях, и когда ваша мать умерла, вы не плакали. Вы не любили вашу мать?

Он ответил просто:

— Нет.

Из-за этого ответа она была холодна с ним в течение нескольких недель. Любила ли Луиза свою мать? Любила ли она Мишеля? А он, питал ли он к ней какие-нибудь чувства? И вообще, можно ли найти в целом мире человека, действительно способного полюбить другого?

Эли ел машинально, поскольку был не голоден. Он чувствовал, как горит его лицо, и знал, что хозяйка в конце концов спросит, что с ним. Это никогда не ускользало от ее взгляда. Но вместе с тем она почему-то ни разу не спросила у своей дочери, о чем та думает, когда внезапно начинает витать в облаках.

Это произошло сразу после того, как Стан Малевич произнес помпезную фразу по поводу катков в Варшаве.

— Что-то не так, господин Эли? Надеюсь, вы не получили плохих новостей?

— Нет, мадам, — ответил он, в то время как Луиза повернула голову и внимательно посмотрела на него.

Его это взволновало, он поперхнулся чаем, закашлялся и поднес салфетку к лицу.

— Вы не такой, как обычно. Вот уже несколько дней мне кажется, что с вами что-то не так.

— Зимой я всегда себя неважно чувствую.

— Потому что не набираетесь сил! Нельзя сохранить здоровье, работая на износ и при этом почти ничего не есть.

Это ее беспокоило больше всего. Она знала, что у него недостаточно денег, чтобы покупать себе больше еды. Она не уставала повторять ему:

— На вашем месте я бы нашла способ подзаработать, пусть даже подметая улицы. А вы могли бы давать уроки менее способным студентам.

Восемь дней назад она предложила:

— Почему бы вам не давать уроки французского мсье Мишелю? Он как раз ищет кого-нибудь. Он заплатит, сколько захотите, ему ведь некуда девать деньги. Это займет у вас час, от силы два в день, и вы сможете нормально питаться.

— Нет, мадам.

— Вы слишком горды, в этом ваша беда. Смотрите, как бы ваша гордость не свела вас в могилу!

Он не смел взглянуть на Луизу, боясь, что она обо всем догадается. Может быть, она уже поняла? Девушка продолжала пристально смотреть на него, и он окончательно смутился, отчаянно желая, чтобы кто-нибудь заговорил и переключил внимание на себя.

Ему не хотелось также поднимать глаза на Мишеля, сладковатый аромат одеколона которого он ощущал через стол.

— Я заметила, что ближе к праздникам иностранцы как-то грустнеют. Это нормально. Они видят людей, готовящихся к торжествам в семейном кругу. Спросите у него, мсье Эли, что на его родине едят в рождественскую ночь. — Она тут же спохватилась: — Прошу прощения. Я забыла, что он тоже еврей.

После этого за столом воцарилась тишина.

Эли уснул в эту ночь не раньше трех или четырех часов утра, когда в доме и на улице уже давно затихли все звуки. Он слышал, как прошел последний трамвай, затем, намного позже, раздался вопль пьяницы, после этого церковные колокола звонили несколько раз. Он старался не ворочаться, потому что тепло сохранялось только там, где лежало его тело, и стоило ему вытянуть руку, как она моментально натыкалась на ледяную простыню.

Несколько раз он повторил себе, что у него жар и он наверняка заболеет. Но он знал, что это не так. Ему также казалось, что он лежит с открытыми глазами, его мысли путались, искажались, выходили за грань реальности, постепенно вытесняя ее.

Например, в некоторые моменты ему начинало казаться, что он как бы раздваивается. С одной стороны, он продолжал, съежившись, лежать в своей кровати, натянув одеяло до носа, с беспорядочными мыслями в своей крупной голове, увенчанной рыжей шевелюрой. И в то же время он видел свое тело со стороны, с отвращением разглядывал его, холодно изучая эти самые мысли, цепочкой следующие друг за другом. Они были ничем не лучше его отекшего лица с глазами рыбы или жабы. Возможно, мать не любила его именно потому, что считала одинаково уродливым внутри и снаружи, у него никогда не было друзей, и ни одна женщина не смотрела на него так, как обычно женщины смотрят на мужчин.

С чего ему было ревновать? Он был таким же постояльцем, как и остальные, даже не совсем таким, потому что он был самым бедным, и мадам Ланж вряд ли имела с него навар. Он пользовался теплом кухни, столовой. Он пользовался присутствием всех обитателей дома, звуками их голосов. Он сам умышленно цеплялся за них, потому что в глубине его души жил страх, о котором он никогда никому не говорил, в котором боялся признаться даже себе, — страх одиночества.

Он обкрадывал их, и Луизу больше всех. Не осмеливаясь ухаживать за ней из страха получить отказ, он старался находиться рядом с ней, довольствуясь ее присутствием, ритмом ее дыхания, видом ее бесцветного лица.

Теперь, когда она занималась любовью с мужчиной, как это принято между самцом и самкой, он ревновал. Он ревновал уже до этого. И даже если бы ничего не случилось между ней и Мишелем, он бы все равно ревновал.

Потому что, в конечном итоге, он прочно обосновался в жизни других и не мог допустить, чтобы эта жизнь хоть как-то изменилась.

На что он надеялся, никогда себе в этом не признаваясь? Он не собирался по окончании учебы возвращаться в свою страну. Ему не хотелось также ехать куда-либо еще.

Как ребенок, уверенный, что всегда будет со своими родителями, он находил естественным оставаться здесь всю свою жизнь, вместе с мадам Ланж и ее повседневной рутиной, с Луизой, по-прежнему дарящей ему свое присутствие.

Это было нелепо. Мишель был прав. И чем больше Эли это осознавал, тем больше злился на его присутствие в доме, вплоть до его существования на земле.

Эли обвиняли в чрезмерной гордости. Все, начиная с его матери, глубоко заблуждались. Включая тех, кто, как его преподаватель, считали, что он был самодостаточной личностью, и смотрели на него с восхищением, смешанным с беспокойством.

Он не был ни гордым, ни самодостаточным. Просто он брал у других то, что ему было нужно, так, что они этого даже не замечали. По сути он был вором. И трусом.

Что касается Луизы, он присвоил ее себе точно так же, как и Мишель. Но другим способом. Он не уложил ее в кровать. У него не было на это желания. Он этого боялся.

И, тем не менее, он без ведома девушки вовлек ее в свою жизнь даже более глубоко, чем румын, до такой степени, что теперь у него возникло ощущение, будто ему внезапно обрезали корни.

Ему было просто необходимо возненавидеть Мишеля. Это принесло бы ему облегчение. Ведь тогда он сможет ненавидеть не только себя.

Ему снилось, что он не спит, что он изучает свою совесть холодным беспристрастным взглядом. Колокола звонили. У него даже не возникло мысли о том, что Мишель сделал что-то плохое. Он был невиновен, и когда Эли пытался его осудить, все голоса вокруг стола повторяли:

— Невиновен!

Зазвенел звонок, босые ноги прошлепали по холодному полу, и он провалился в глубокий сон, из которого его выдернул стук в дверь и голос мадам Ланж:

— Вы заболели, мсье Эли?

Он ответил «нет» хриплым голосом.

— Я зову вас уже минут десять. Сейчас восемь утра. Мсье Стан уже ушел.

Он ощущал пустоту в голове и слабость во всем теле. Внизу он заставил себя взглянуть Луизе в лицо, и она спросила его:

— Надеюсь, вы не подхватили мой грипп?

Когда он заканчивал завтракать, к столу вышел Мишель, источая аромат одеколона, со следами пудры возле мочки уха. Он коротко поздоровался с девушкой, почти не взглянув на нее, и полчаса спустя на тротуаре раздались его бодрые шаги.

Как и предвещала хозяйка, на улице шел снег, и крупные хлопья кружились в воздухе, начиная укрывать крыши белым слоем, но пока еще тая на серых камнях улиц.

Раз десять за утро, пока он занимался в двух метрах от девушки, в его голове проносилось: «Я его убью».

Но он в это не верил. Это чем-то напоминало бормотания мадам Ланж:

— Иисус, Мария, Иосиф!

В этот момент она вряд ли думала о Христе, Деве Марии или ее супруге.

Сверху раздался голос:

— Мсье Эли, возьмете два кило картофеля и пучок моркови?

Он следовал ритуалам, машинально, словно больше в них не верил.

— Вы на меня за что-то сердитесь?

Он посмотрел на Луизу, сбитый с толку, не зная, что ей ответить, не отдавая себе отчета, что за все утро не сказал ей ни слова.

— Нет.

— Значит, мне показалось.

Кровь снова бросилась ему в голову, уши горели. Истинной причиной его волнения было то, что как раз в этот момент, глядя на ее спокойное бледное лицо, он думал, повторится ли все вчерашнее сегодня.

Догадывалась ли она о его чувствах? Обладала ли она, как его мать, даром распознавать постыдные мысли, которые хочется скрыть даже от себя самого?

После обеда он отправился в библиотеку. Снег начал липнуть к подошвам, рельсы трамваев прочертили черные линии на белоснежных улицах.

В половине пятого он поднялся, отнес книги библиотекарю и направился к реке, которую пересек в то же время, что и вчера.

Проходя мимо церкви, он услышал те же голоса. На подходе к дому он начал двигаться более бесшумно, чем обычно, и осторожно вставил ключ в замочную скважину.

Он снова увидел красноватую полоску света между шторами. Подняв голову, он обратил внимание, что окна мадемуазель Лолы были не освещены. На секунду он остановился в коридоре, чтобы снять влажные фуражку и плащ, и несколько мгновений спустя вошел в столовую, испытав некоторое облегчение, не оттого, что Луиза была там, а как раз потому, что ее там не было.

Наверное, он действительно выглядел как вор. Он и был вором, потому что осознавал это. Тем не менее он приблизился к двери и, не прислушиваясь к происходящему за ней, сразу наклонился к замочной скважине.

Вероятно, оттого, что он пришел немного раньше, чем вчера, он увидел другие жесты, а образы были такими четкими, детали настолько подробными, словно он смотрел через лупу.

На следующий день и через день он снова оказывался на том же месте, в одно и то же время, и когда вечером все собирались за столом, он выглядел рассеянным, сознавая, что его голос звучит по-иному, что его взгляд испуганно скользит по лицам и что все вокруг это замечают.

Он больше не осмеливался поворачиваться к Мишелю, из-за его улыбки. В то время как Луиза вела себя и выглядела как обычно и не отводила взгляда, встречаясь с глазами Эли, на губах у румына играла легкая ироничная улыбка.

По прошествии трех дней у Эли появилась уверенность, что Мишель знает о его подглядываниях в замочную скважину, и ему стало казаться, что тот специально требует некоторых жестов от девушки, чтобы поглумиться над ним.

— Мне кажется, вы действительно больны, мсье Эли. На вашем месте я бы сходила к доктору.

— Нет, мадам.

— Вы просто себя не видите. Вечером, прежде чем подняться к себе, не забудьте померить температуру.

Это было ее манией. Градусник хранился в супнице из ее свадебного сервиза, которым она давно не пользовалась и куда складывали разные мелкие вещи, пуговицы, шурупы, счета за электричество.

Каждое утро, когда Луиза спускалась вниз, мадам Ланж первым делом ставила ей в рот градусник и краем глаза следила за ней, не позволяя разговаривать.

— Тридцать восемь и шесть.

Девушке не вызывали врача, поскольку с ней это случалось каждый год. Мать готовила ей легкую еду, в основном яйца с молоком, и весь день рядом с креслом стоял кувшин с лимонадом.

Два раза в день она смазывала горло Луизы настойкой йода.

— Я уверена, что у вас температура выше, чем у нее. Просто вы слишком горды, чтобы…

Опять это глупое слово, заставлявшее его сжимать кулаки!

— Если бы я была вашей матерью…

Она не была ею. Она была матерью Луизы и не замечала довольной улыбки Мишеля, не сходившей с его губ целыми днями. Эту улыбку Эли не мог расшифровать. Он не мог сравнить ее ни с чем, быть может, лишь с улыбкой иллюзиониста, которому только что удался потрясающий фокус и теперь публика взирает на него с восхищением.

И если он в большей степени адресовал ее Эли, чем другим, то только потому, что прекрасно знал: Эли был единственным, кто мог оценить ее по достоинству.

Он жонглировал, отправляя шары в воздух, и они снова послушно возвращались в его руки. Люди видели лишь их блеск. Это было забавно.

Жизнь казалась занятной штукой. Они сидели здесь, за столом, под лампой, освещавшей их головы, разговаривая о вещах, не имевших никакого значения; все, кроме Мишеля, ели то, что достали из своей коробки; мадам Ланж, дожившая до сорока пяти лет, овдовевшая, считавшая, что знает о жизни все, обращавшаяся с ними как с детьми, без конца раздавая им советы, даже не подозревала, что всего час назад за дверью, которая сейчас была приоткрыта, на кровати, которую можно было увидеть, наклонив голову, ее дочь принимала те же позы, делала те же движения, что и женщины, которых она так боялась!

После ужина Мишель в очередной раз ушел из дома. Он вернулся за полночь. Должно быть, он выпил, поскольку не сразу попал ключом в замочную скважину.

Утром он оставался в постели, наслаждаясь сладкой полудремой, пока хозяйка разжигала огонь в его комнате.

— Вам письмо от матери, мсье Мишель.

Он читал его, не вылезая из-под одеяла, и курил свою первую сигарету из светлого табака. Ему присылали их из дома. Ему присылали всякие сладости. Все вокруг старались сделать так, чтобы его жизнь была приятной игрой.

Он не искал Луизу глазами, входя в столовую, зная, что она здесь и принадлежит ему. Ему стоило лишь в нужное время приоткрыть дверь и подать ей знак. И она отправится к нему, послушная и довольная, готовая сделать все, что он попросит.

— Вы себя хорошо чувствуете? — спросил сегодня преподаватель, к которому Эли ходил заниматься.

И он туда же! С тем же вопросом! В его взгляде сквозило то же беспокойство, возможно, связанное вовсе не с его физическим состоянием, а с чем-то другим, что все они смутно ощущали в нем, но не могли объяснить.

— Я не болен.

— У вас нет жара?

В его мозгу снова пронеслось: «Я убью его».

И теперь он начинал задумываться, не произойдет ли это однажды на самом деле.

Без всяких видимых причин. Просто так. Потому что…

В половине пятого он покинул преподавателя.

5 Воскресенье после обеда и вечер понедельника

После того, что произошло в воскресенье после обеда, мысль о наказании мелькнула в голове Эли, тут же укрепилась и вытеснила все остальные мысли, бурлившие там последние несколько дней. С этой мыслью все стало просто и ясно, оставалось лишь обдумать детали.

После обеда мадам Ланж поднялась в мансарду и целый час потратила на свой туалет, как бывало всякий раз, когда она отправлялась к своей сестре, державшей кондитерскую на другом конце города, на улице, ведущей к кладбищу. Когда она спустилась, на ней красовались ее лучшее платье, туфли, от которых у нее болели ноги, и от нее исходил легкий аромат духов.

— Вы никуда не идете, мсье Эли?

— Вы же знаете, что я выхожу из дома только по необходимости.

— Мсье Мишель в своей комнате?

— Я не слышал, чтобы он уходил.

— Вам не сложно будет поставить разогревать суп к половине шестого?

Луиза еще не выздоровела. Даже если бы она хорошо себя чувствовала, все равно бы нашла способ не сопровождать свою мать к тетке, где обе сестры только и делали, что жаловались на свои беды.

Погода стояла хмурая, город затих, малейшие звуки отдавались в воздухе отчетливее, чем на неделе, и шаги мадам Ланж были слышны до тех пор, пока она не повернула за угол улицы, где находилась трамвайная остановка.

Мадемуазель Лола отправилась в кино. Стан Малевич, должно быть, как обычно по воскресеньям, сидел в клубе польских студентов, располагавшемся в одном из центральных кафе, и играл в шашки.

Эли, устроившийся со своими книгами в столовой, знал, что Мишель не выходил из дома. Луиза неподвижно сидела в своем кресле, склонившись над книгой, страницы которой не переворачивала, и не выражала никакого нетерпения, в то время как медленно тянулись минуты и за дверью кухни слышался бой стенных часов.

Не шевелясь, она все же бросала задумчивые взгляды на поляка, словно пыталась понять, решить какую-то проблему, и эти взгляды, которые он чувствовал на себе, выводили его из равновесия.

Он решил не двигаться с места и продержался целых полчаса, так и не сумев сконцентрироваться на своей работе. Атмосфера была удушающей и такой спокойной, а люди и предметы такими неподвижными, что у него создавалось ощущение кошмара; по ту сторону двери Мишель тоже не подавал признаков жизни, и Эли почти с тревогой думал, чем он мог там заниматься.

Нигде не раздавалось ни звука, ни на улице, ни в доме, и если бы не трамвай, который по воскресеньям ходил очень редко, можно было бы решить, что мир вокруг умер.

Он пошевелился первым, и это походило на бегство. Быстро поднявшись, он какое-то время в нерешительности смотрел на свои бумаги, раздумывая, взять ли их с собой наверх, затем молча подошел к двери и ушел в свою комнату, где ему совершенно нечего было делать. Он остался стоять, глядя в окно на двор и заднюю часть дома.

Вот уже неделю он жил без точки опоры, не находя ничего устойчивого ни под ногами, ни вокруг себя. Даже слова больше не имели смысла, когда он повторял их целыми днями и особенно вечером в кровати:

— Я убью его!

Он прислушивался к тому, что происходит внизу. Не пробыв в комнате и пяти минут, он услышал скрип, затем слишком легкие звуки, которые не смог распознать.

Он изо всех сил сдерживался, чтобы не спуститься в столовую. Накануне он так же, почти испытывая боль, заставлял себя сидеть до половины шестого под лампой библиотеки, но ему это не удалось.

На этот раз он продержался несколько минут, может быть, десять, он не знал, потому что у него не было ни часов, ни будильника, и когда он наконец пошевелился, из его груди вырвался вздох, больше похожий на стон.

Нельзя было не услышать, как он спускается по лестнице, на которой скрипела по меньшей мере одна ступенька. Он не старался двигаться бесшумно, и, войдя в столовую, увидел, что в ней никого нет, кресло Луизы стояло пустым. Присутствие Эли в доме ничего не изменило.

Он хотел не поддаваться искушению, но, как и в другие дни, в итоге подошел к двери комнаты. Впервые он делал это при свете дня. Он нагнулся, встал на одно колено и через секунду уже видел в замочную скважину комнату, которая с открытыми шторами выглядела по-другому.

Он не сразу заметил Мишеля, находившегося вне поля зрения, но Луиза была как раз напротив него, стоя между двумя окнами, уже почти раздетая, сбросившая с себя белое нижнее белье, которое затем подняла с пола и положила на стул.

Он никогда еще не видел ее полностью обнаженной, с угловатыми плечами, выступающим позвоночником и худыми ляжками, как у маленькой девочки. Она стеснялась, особенно своей груди, которую некоторое время прикрывала руками, в то время как румын оставался невидимым.

Эли понял, что он делает, лишь услышав щелчок фотоаппарата.

Значит, все было обговорено заранее. Когда Луиза вошла в комнату, фотоаппарат уже стоял подготовленный на своей треноге. И теперь Мишель перемещал его, разместив девушку возле одного из окон так, чтобы на нее падал свет с улицы. Он был во фланелевых брюках, с голым торсом, черные курчавые волосы покрывали его грудь.

Прежде чем сделать новый снимок, он протянул зажженную сигарету Луизе, которую она неловко закурила, сказал ей что-то, чего Эли не расслышал и что вызвало у Девушки улыбку.

За полчаса он израсходовал два рулона фотопленки, а она послушно принимала позы, которые он ей показывал. Иногда он угощал ее рахат-лукумом. Когда он фотографировал ее на кровати, то дважды подходил к ней, чтобы подальше отодвинуть ее левую ногу, при этом игриво улыбаясь.

В последний раз, когда румын появился в поле зрения Эли, он тоже был голым и сразу же улегся на девушку.

Именно в этот момент он с насмешливым видом повернулся к двери и прошептал что-то на ухо Луизе.

Она тоже машинально посмотрела в ту сторону, тут же отвела взгляд и с этого момента старалась не поворачиваться лицом к двери.

Они оба знали, что Эли был там. Теперь он был уверен, что Мишель знал это с первого дня и нарочно, из бравады или ради развлечения, заставлял дочь мадам Ланж принимать определенные позы.

Сегодня, из-за окна, расположенного напротив двери, лицо Эли, должно быть, загораживало замочную скважину, которая без него просвечивала бы.

Это рассмешило румына. Он продолжал смеяться, двигаясь над телом Луизы, в то время как она лежала, отвернувшись от двери.

И тогда, глядя на них обоих, Эли подумал с ощущением, что сделал открытие: «Его нужно наказать».

Это стало вопросом справедливости. Он еще не был способен четко это осознать, но внутри уже зрел протест, который, вероятно, мучил его все последние дни, а он не мог его распознать.

Так бывает, например, в случае с фурункулом. Вначале в определенном месте кожа становится более чувствительной, пока на ней не появляется красная шишечка с твердой головкой.

— Его нужно наказать.

Он наконец нашел правильное слово. Нельзя было допустить, чтобы Мишель до бесконечности оставался безнаказанным. Было что-то неприличное, вызывающее в счастье, которым он щеголял и которое действительно наполняло его, пропитывая все фибры его существа.

Никогда еще Эли не доводилось видеть такого совершенно счастливого человека, счастливого во всем, всегда, в каждое мгновение дня, который с невинным видом пользовался всем, что его окружало, чтобы получить от жизни еще больше удовольствия.

Сегодня и в предыдущие дни Мишель пользовался не только Луизой, но и Эли. Об Эли он говорил и сейчас, вполголоса, стоя возле кровати, голый и распутный, небрежно теребя маленькие груди девушки.

Два или три раза он оборачивался к двери и словно хотел заговорить с Эли, быть может, даже его позвать. В какой-то момент он уже собрался пойти и открыть дверь. Мишель уже сделал шаг в ее сторону, продолжая улыбаться, но тут раздался умоляющий голос Луизы:

— Нет, Мишель! Только не это!

Что именно он сделал бы, если бы она его не остановила? Он не хотел сдаваться, произнеся одно из редких французских слов, которое успел выучить:

— Почему?

Она повторила, готовая расплакаться:

— Пожалуйста!

Ей захотелось поскорее одеться. Не поворачиваясь лицом к столовой, она соскользнула с кровати и направилась к стулу, на котором лежала ее одежда. Мишель удержал ее. Она делала слабые попытки освободиться, и дальнейшее произошло лишь из-за присутствия Эли. Несколько раз Луиза отрицательно трясла головой, испугавшись того, что ей предлагали, а ее любовник не обращал на это внимания, продолжая улыбаться и что-то тихо говорить ей на ухо.

Что он сказал бы Эли, если бы она не помешала ему открыть дверь?

Эли решил не дожидаться, пока он все-таки это сделает. У него возникло убеждение, что он достиг самого дна и теперь все было решено.

Его убежище разрушили. У него, лишенного всего, ухитрились отобрать последнее. Он не мог продолжать жить в этом доме. И возможно, из-за только что прозвучавшего смеха больше никогда не сумеет жить в ладу с самим собой.

Такое преступление не могло остаться безнаказанным. Накануне, когда Эли думал об убийстве, до конца не веря в него, он еще не понимал причины и полагал, что это было из-за Луизы.

Но причина заключалась в нем самом. Теперь он это знал. Ему не нужна была ненависть, достаточно только чувства справедливости. Если он не вмешается, Мишель продолжит быть счастливым, и тогда, с того самого момента, как это станет возможным, мир утратит всякий смысл, и такое существование, как у Эли, превратится в нечто чудовищное.

Но чудовищем был вовсе не он, а тот, другой, который обкрадывал их всех и, кроме всего прочего, воровал их симпатию.

Отныне Эли мог повторять совершенно спокойно:

— Я его убью!

Ибо он знал, что сделает это. Он принял это решение на полпути к антресолям, поднимаясь по лестнице, когда дверь в гранатовую комнату открылась за его спиной. Он не стал оглядываться. Он знал, что Мишель, по-прежнему обнаженный, вызывающе смотрит ему вслед.

— Я убью его.

И уже в своей комнате добавил:

— Завтра.

Может быть, после этого он вновь начнет хоть немного уважать себя, а если нет, то хотя бы почувствует себя отмщенным.

Единственный человек в мире будет знать, что это сделал он: Луиза. Поймет ли она его?

Впрочем, это не имело значения. Больше ничто не имело значения, поскольку все было решено. Уже сейчас он чувствовал себя не таким жалким.

Вместо того чтобы размышлять о добре и зле, о тех, кто ничего не имеет и у кого есть всё, ему предстояло обдумать конкретные детали, действия, которые он совершит, когда придет время, не сегодня вечером, поскольку это было воскресенье, а Мишель редко уходил из дома в воскресенье вечером, но в понедельник непременно.

Должно быть, они удивились в гранатовой комнате, услышав, как он снова спускается, останавливается возле бамбуковой вешалки и захлопывает за собой входную дверь. Он не оглянулся на окна, чтобы узнать, смотрят ли они из-за штор ему вслед.

Быть может, Луиза испугалась, что он расскажет все ее матери? Наверняка она не понимала, что речь идет не о ней, что события вышли далеко за пределы ее маленькой истории, и счеты, которые должен был свести Эли, не имели к ней никакого отношения.

Оставалось выяснить, кто кого одолеет в этой схватке.

И пока Эли бродил по улицам с редкими прохожими, где уже сгущались сумерки, Мишель постепенно становился безликим.

Главным, по сути, был Эли и все остальные, Эли и окружающий его мир, Эли и судьба. С одной стороны был он, со своими рыжими волосами и жабьей головой, со своими двумя яйцами в день, синим эмалированным чайником и пальто, на которое оборачивались мальчишки на улице; Эли, который долгие годы не знал, существует ли хоть где-нибудь на земле для него местечко, и когда ему показалось, что он наконец-то его нашел, его вышвырнули вон. С другой стороны были все остальные, и их воплощал Мишель.

Эли не испытывал к нему ненависти. Ему больше не нужно было его ненавидеть. Может быть, румын и не виноват. Скорее всего, его вины в этом не было, но ведь Эли тоже не был ни в чем виноват.

Ему необходимо спасти себя самого. Справедливость должна восторжествовать.

Когда он вернулся домой, уже давно стемнело, и он удивился, увидев мадам Ланж при полном параде, в шляпе на голове, судорожно разводящую огонь на кухне.

— Где вы были, мсье Эли?

Она произнесла это укоризненным тоном, словно он обязан был перед ней отчитываться.

— Гулял.

Было настолько неожиданно услышать это слово от него, от того, кто без необходимости не выходил на холодную улицу, что она некоторое время молча смотрела на него, не найдя, что ответить.

— Вы не следили за огнем, и он погас, — наконец пробормотала она, — и забыли о моем супе. А моей дочери даже не пришло в голову заглянуть на кухню. Когда она увлечена чтением какого-нибудь романа…

Тетради и книги Эли еще были разложены на столе, а Луиза, занявшая свое место в кресле, избегала его взгляда, не зная, что он сам старался не смотреть на нее.

Теперь она внушала ему жалость, и, думая о том, что Мишель сделал с ее чересчур белым телом, он чувствовал даже некоторое отвращение.

Возможно ли, что еще несколько дней назад ее присутствие в комнате давало ему ощущение спокойного комфорта и ему казалось естественным провести всю свою жизнь возле нее?

Тепло, свет столовой были уже не теми, что прежде, и во время ужина мадам Ланж показалась ему совершенно чужим человеком, который без видимых причин обращался с ним фамильярно.

— Расскажите, чем вы сегодня занимались, мсье Эли.

Все были в сборе, кроме Стана, который, должно быть, ужинал в своем клубе.

Мишель выглядел не таким оживленным, как после обеда, и, адресовав Эли несколько улыбок, оставшихся без ответа, смотрел на него с некоторым беспокойством. Это было даже не совсем беспокойство, поскольку он был не способен тревожиться. Досада. Недоумение. Потому что Эли не реагировал так, как ему хотелось. Вместо того чтобы продолжать игру, быть красным и неловким, как в последние дни, не зная, куда деть глаза, он внезапно стал казаться уверенным в себе, а взгляд его стал непреклонным и холодным.

— Я гулял, мадам, я вам уже говорил.

— В одиночестве?

— Да, мадам.

— Вы в этом уверены?

— Можете мне не верить.

— Уверена, что вы впервые в жизни отправились на улицу, когда в этом не было необходимости. Вы случайно не влюбились?

— Нет, мадам.

— Вы в это верите, мадемуазель Лола?

— Меня не касается то, что делают другие. Мне хватает своих забот.

В течение этих трех лет он каждый вечер участвовал в подобных разговорах, и они его не раздражали. Теперь все было кончено. Он больше не являлся частью дома. Как будто последний перестал существовать. Когда он уехал из дома в Вильно, тот тоже сразу утратил реальность, и ему с трудом верилось, что меблированный отель Бонна, где он провел год своей жизни, не растворился в пространстве после его отъезда.

Никто за столом об этом не догадывался. Время от времени по лицу Луизы пробегала судорога: вероятно, в этот момент она думала о возможной беременности, или же это просто болела ее истерзанная плоть.

Что касается Мишеля, то он считал себя живым, в то время как на самом деле был уже мертв. Все, о чем он думал, больше не имело значения. Колесо судьбы уже начало свое вращение. Было неважно, что произойдет с остальными и с самим Эли.

— Вы так не считаете, мсье Эли?

— Что, мадам?

— Вы не слышали, о чем я говорю? Мы беседуем о здоровье. Я как раз говорила, что мсье Мишель наверняка не знает, что такое простуды.

Эли с равнодушным видом повернулся к румыну.

— Держу пари, что у вас никогда не было бронхита и, возможно, даже насморка. Я права? — продолжила она. И сказала Эли: — Переведите.

Он перевел слово в слово, таким четким голосом, словно судья, зачитывающий приговор осужденному.

— Что он говорит?

— Что он никогда не болел.

— Я так и думала. Некоторым людям везет.

Вот именно! Именно здесь Эли и собирался навести порядок, и он уже знал, как именно: у него в голове был план, который он продолжал тщательно дорабатывать, сидя среди них, слушая, о чем они говорят, и отвечая, когда это было необходимо.

Оружие находилось в этой же комнате, в левом ящике буфета, где мадам Ланж хранила вещи, когда-то принадлежавшие ее мужу: перочинный нож, треснувшие курительные трубки, пару шпор, табельный револьвер и коробку с патронами. Как и вся мебель в доме, этот ящик не запирался на ключ, и пока ужин шел своим чередом, Эли время от времени бросал взгляды на буфет с приятным ощущением внутри.

Осталось совсем немного. Он удивлялся, как мог ждать так долго, как он мог быть таким слепым, чтобы не увидеть столь очевидной истины.

Главной ошибкой людей является то, что они допускают безнаказанность, потому что тогда все вокруг искажается и невинные начинают считать себя виноватыми, по сути, становятся ими из-за своей слабости.

В течение восьми дней он считал себя вором всякий раз, когда вставал на колени возле двери, чтобы смотреть на Мишеля, цинично получающего удовольствие и все это время глумящегося над ним.

— О чем вы думаете, мсье Эли?

— Я?

Все рассмеялись, настолько у него был отсутствующий вид.

— У вас такое свирепое лицо. Вы собрались с кем-то драться?

Это их тоже рассмешило.

— Не сердитесь. Я шучу. Я не хотела вас огорчать.

И тогда, с ощущением, что он произносит нечто окончательное и неотвратимое, он ответил:

— Никто не может меня огорчить.

Кто знает? Возможно, если бы он мог заплакать, то сейчас разразился бы рыданиями и все сложилось бы совсем иначе.

Но он не умел плакать. Вместо него внезапно разрыдалась Луиза и, закрыв лицо ладонями, выбежала из комнаты и скрылась на кухне.

Утром, в тусклом свете комнаты, все показалось ему не таким очевидным, как вчера, но, поскольку все уже было решено, его это не встревожило.

Он слышал, как мадам Ланж встала и отправилась на шестичасовую мессу. Несколько минут спустя он поднялся с кровати, как планировал, поскольку это был единственный момент за весь день, когда он был уверен, что никого не встретит в столовой.

Он обул свои домашние туфли, накинул на пижаму пальто. У него никогда не было домашнего платья. Ему не нужен был свет, и он на ощупь направился вниз, не сделав ни одного неверного движения, не издав ни единого звука, открыл ящик, взял револьвер и патроны и поднялся к себе.

Из-за холода он снова лег в постель, но глаза не закрывал. Оставалось еще обдумать кое-какие детали, идти на попятную он не собирался.

Сосредоточившись на деталях, он мог отвлечься от унылых мыслей о мире, который этим утром напоминал ему огромное пустое пространство, где он барахтался один, не понимая, зачем это делает.

Например, когда мадам Ланж вернулась с мессы и принялась разжигать огонь, а знакомый запах горящего дерева и керосина проник под его дверь, он подумал: «Зачем?»

Это могло бы поставить все под сомнение. Завтра, послезавтра или на следующий год пришлось бы начинать все сначала.

Поэтому он старался сосредоточиться на деталях своего плана. Сначала ему пришло в голову притвориться, что он уезжает сегодня утром. Он мог сделать свой отъезд вполне правдоподобным. Допустим, пока мадам Ланж будет убирать в комнатах, он откроет входную дверь и постоит немного на пороге. Это произойдет, когда она будет в комнате Стана, в задней части дома.

Затем он бегом поднимется по лестнице, чтобы сообщить ей:

— Мне нужно срочно уехать. Я только что получил телеграмму, мой отец при смерти.

У него не будет телеграммы в руке. Ему будет достаточно сделать вид, что он положил ее в карман. Когда речь идет об умирающем или покойном, люди не решаются задавать вопросы или выражать недоверие. Это давало ему все права.

Он соберет свой чемодан. Она ему в этом поможет. Ей незачем касаться его пальто, в кармане которого будет лежать револьвер.

Он доедет на трамвае до вокзала, где оставит свои вещи в камере хранения и дождется наступления вечера, неважно где, в каком-нибудь месте, где он не рискует встретить знакомых.

На самом деле он уедет ночным поездом, который отправлялся из Льежа в двадцать три часа сорок пять минут. Он возьмет билет до Берлина, сойдет в Кельне, где пересядет на поезд до Гамбурга. Он часто мечтал о Гамбурге, потому что там был большой порт, а он никогда не видел порта. Он даже моря никогда не видел.

Он позавтракал яйцом, как делал это каждое утро, забыл поздороваться с Луизой, не подумал о том, что Мишель, как обычно, еще спит в соседней комнате.

Его идея была не так хороша, он обнаружил это чуть позже, когда сел заниматься в столовой. Лучше, если история с телеграммой произойдет после, а не до события. Во-первых, потому что ночью это сделать будет проще. Во-вторых, потому что Мишель мог никуда не ходить сегодня вечером.

Он продумал множество других вещей. После обеда он отправился в библиотеку и сел за стол в пальто, поскольку в его кармане находился револьвер и он побоялся оставить его на вешалке.

Даже несмотря на сгущающиеся сумерки, приближение назначенного часа, обволакивающее его тепло, он не чувствовал себя возбужденным, и ему казалось, что никогда в жизни он еще не был так спокоен.

Бросив взгляд на стенные часы библиотеки в половине пятого, он ощутил лишь небольшой дискомфорт. Именно в это время он все предыдущие дни волей-неволей отправлялся подглядывать в замочную скважину и сейчас тоже испытал искушение сделать это в последний раз. Странно, но он страдал при мысли о том, что эти двое были в комнате, а он не мог их увидеть.

Это не было ревностью. Он не хотел ревновать. Со вчерашнего дня все стало ясно, и он не позволял себе ставить свои мысли под сомнение.

Нужно было просто переждать этот неприятный момент. Он следил за стрелками часов, представляя, как мадам Ланж загружает углем свою печку и регулирует вентиль прежде, чем уйти, как она семенит затем по улице вдоль домов и входит в большую церковь, бормоча молитвы.

Он видел, как Луиза поднимается с кресла, словно по сигналу, направляется к двери в гранатовую комнату, где с безучастным видом садится на край кровати.

В половине шестого его перестало мучить это тягостное ощущение, потому что мадам Ланж вернулась домой, и он, в свою очередь, мог выйти на улицу. Он прошел мимо изгороди пустыря — именно это место он выбрал для своих целей, не из-за воспоминаний о том, что здесь произошло, не из-за сентиментальности, которая все бы испортила, а просто потому, что это действительно было стратегически верное место.

Во-первых, здесь почти всегда было пустынно. Во-вторых, менее чем в двадцати метрах начиналось сплетение узких улочек, в которых он легко мог бы затеряться, не опасаясь преследования.

Его первой мыслью было дождаться Мишеля на середине моста, через который все постояльцы неизбежно проходили, отправляясь в город и возвращаясь обратно, и по которому после определенного часа почти никто не ходил. Но затем он подумал, что вода является хорошим проводником звука. Выстрел наделает больше шума, чем в любом другом месте, и его могут услышать с обеих сторон моста.

На город опустился туман. Ему это не нравилось. Он старался избежать малейшего романтизма. Ему не хотелось, чтобы это походило на любовную драму.

Во время ужина он объявил:

— Мне нужно сходить к своему преподавателю.

Поскольку мадам Ланж никак не реагировала, он решил, что она его не расслышала, и хотел уже повторить свою фразу. Но благоразумнее было этого не делать. Тем более что три или четыре минуты спустя она дала понять, что все слышала.

— Когда будет готова ваша диссертация?

— Не знаю. Возможно, через год.

Ему захотелось добавить: «А может, никогда».

— Вы прекрасно знаете, что у вас все получится. Вы так много работаете и заслуживаете этого. И потом, вам ведь это действительно нужно.

Тогда как Мишелю это было совсем не нужно!

Зачем прислушиваться к тому, о чем говорят за столом? Зачем вообще на них смотреть, словно его с ними еще что-то связывает?

Эли уже пора было уходить. Он начал собираться. Ему следовало выйти раньше Мишеля, если тот решит сегодня провести вечер вне дома. До сих пор ничто не говорило о том, что он собирается остаться.

Мадам Ланж позвала его, когда он был уже в конце коридора.

— Мсье Эли!

— Да, мадам.

— Вы не занесете письмо на почту? Вы ведь как раз пойдете мимо.

Разве это не было знаком? Сама того не подозревая, она давала ему правдоподобное объяснение для телеграммы, которая до сих пор оставалась самым слабым местом плана. Центральная почта располагалась сразу за мостом и была открыта всю ночь. Наверняка в одной из мусорных корзин он найдет чью-нибудь смятую телеграмму. Люди ежедневно получают их до востребования и не обязательно уносят с собой.

Он должен был поторопиться, чтобы вернуться вовремя к изгороди пустыря.

Ему не требовалось больше ничего обдумывать, достаточно было просто следовать плану.

Это было самым простым. Болезненный период вынашивания закончился, как и период принятия решений.

Он пересек мост, заглянул лишь в две мусорные корзины, делая вид, что выбросил туда что-то по ошибке, и быстро нашел телеграмму, в которой говорилось:


Приезжаю завтра в восемь утра. Целую. Люсиль.


Он не улыбнулся, хотя у него возникло такое желание. В тот момент, когда он выходил с почты, он увидел Мишеля, направляющегося к центру города.

Теперь ему нужно было дождаться его возвращения. Все улицы здесь были освещены и заполнены прохожими. Мишель его не видел, и он смог незаметно последовать за ним, соблюдая дистанцию.

На главной улице в большинстве домов располагались кафе или пивные, и Мишель вошел в одно из ярко освещенных зданий с мраморными столами, где студенты пили пиво в клубах табачного дыма.

Самым сложным для Эли теперь было оставаться на холоде в течение часа, быть может, двух или больше, и не впасть в уныние. Туман был его помощником, искажая свет и силуэты прохожих и придавая городу нереальный облик.

Время от времени он подходил к большим окнам пивной и мог видеть Мишеля, сидящего за столом с двумя молодыми людьми. Все трое о чем-то разговаривали и курили сигареты. Мишель пил не пиво, а желтоватый ликер из небольшой рюмки.

Несколько раз он принимался смеяться. Быть может, он рассказывал о том, что произошло вчера, говорил об Эли, о том, какой у него, наверное, был вид по ту сторону двери?

Чуть дальше, на пороге, в темноте обнималась парочка влюбленных, они неподвижно простояли так около часа, затем молча направились к трамвайной остановке. В трамвай села одна женщина, а мужчина на тротуаре смотрел ей вслед.

Воздух был сырым и холодным. У Эли начало болеть горло, и это его обеспокоило, поскольку в случае ангины ему требовалось на выздоровление несколько недель.

В четверть одиннадцатого трое молодых людей наконец встали из-за стола. Мишель заплатил по счету. На тротуаре он шел между двумя другими. Насидевшись в тепле, они шли не торопясь, не чувствуя холода, а один из них даже не застегнул свое пальто.

Эли свернул направо и пошел коротким путем, чтобы быстрее дойти до моста, и когда он шагал через него, туман над рекой был таким густым, что газовые фонари стали похожи на желтые диски без лучей.

Эли шагал быстро, торопясь дойти до изгороди, чтобы скорее все закончить.

Он спрятался в углублении между домами, там, где стоял Мишель тем вечером, когда держал в своих объятиях Луизу. Здесь Эли оставался незамеченным. Его можно было увидеть лишь с расстояния двух метров, и то лишь повернув голову в его сторону.

На перекрестке, где Мишель обычно прощался со своими друзьями, они наверняка остановились поболтать, прежде чем пожать друг другу руки. Это длилось долго. Прошло не меньше четверти часа.

Затем внезапно послышались шаги Мишеля. Эли достал револьвер из кармана, убедился, что он снят с предохранителя. Ничего уже нельзя было изменить. Он был обязан его наказать. Это стало уже не просто личным делом между ним и Мишелем. Это стало вопросом справедливости. Шаги были быстрыми, бодрыми. Ему показалось, что молодой человек вполголоса напевает, но он не был уверен, потому что в ушах у него зашумело.

Эли решил дождаться последней секунды и выстрелить в упор, чтобы не промахнуться.

Из темноты показался силуэт, затем лицо; он сделал шаг вперед и оказался рядом с Мишелем, так близко, что едва сумел вытянуть руку.

Он выстрелил сразу же, целясь в лицо не нарочно. На самом деле он вообще не целился. Оружие точно само сверкнуло в его руке, и он ощутил толчок. В ту же секунду рот, подбородок Мишеля исчезли, превратившись в черную кровавую дыру. Румын упал не сразу, глядя на него одновременно удивленно и жалобно, словно еще было не поздно сделать что-нибудь для него.

В конце концов он рухнул на бок, и его голова с гулким стуком ударилась о мостовую тротуара.

Эли застыл на месте. Он забыл о том, что нужно бежать. И чуть было не упустил самую важную часть своего плана.

Чтобы купить билет на поезд, ему требовалось больше денег, чем у него было, и он собирался взять недостающую сумму в бумажнике Мишеля. К тому же, забрав его личные документы, он отсрочит опознание, и полиция не сразу придет в дом мадам Ланж. Это оказалось самым трудным. Он нагнулся, почти встал на колени, как делал это перед дверью, засунул руку в пиджак и почувствовал биение сердца, услышал в горле Мишеля странный звук, напоминающий бульканье. Ему показалось, что веки румына затрепетали, и, схватив бумажник, Эли в ужасе бросился бежать.

Он заблудился в лабиринте улочек, вынырнул в незнакомом месте, и ему пришлось сделать большой крюк, чтобы вернуться домой, где свет уже не горел.

Он сразу же поднялся на третий этаж, ошибся дверью. В темноте раздался голос Луизы:

— Кто здесь?

Мадам Ланж тоже уже легла. Она не сразу зажгла свет. Сначала он сказал ей то, что задумал.

— В каком часу у вас поезд?

— Через тридцать пять минут.

— Я помогу вам собрать чемодан.

Он увидел ее в ночной рубашке, в бигуди, снова услышал голос Луизы:

— Что случилось, мама?

— Мсье Эли должен уехать. Его отец при смерти.

Несколько минут спустя, с чемоданом в руке он размашистым шагом шел в сторону вокзала и, проходя по мосту, выбросил в реку револьвер, как было предусмотрено заранее.

Он больше не думал о Мишеле, его мысли были заняты лишь поездом, на который никак нельзя было опаздывать.

Загрузка...