— …благодати полная! Господь с тобою… благодати полная! Господь с тобою…
Слова больше не имели никакого смысла. Они даже перестали быть словами. Шевелила ли Женевьева губами? Присоединялся ли ее голос к глухому ропоту, раздававшемуся в самых темных уголках церкви?
Казалось, некоторые слова повторялись чаще других, слова, наполненные потаенным смыслом.
— благодати полная… благодати полная…
И грустный конец молитвы:
— …молись о нас, грешных, ныне и в час смерти нашей. Аминь.
Когда она в детстве слышала, как при ней вслух читали, перебирая четки, молитву, эти постоянно звучавшие слова очень быстро проникали ей в самую душу и она захлебывалась в рыданиях.
— …ныне и в час… и в час…
И тогда она, вся в слезах, воскликнула, обращаясь к Деве Марии:
— Сделай так, чтобы я умерла первой!.. Или чтобы мы умерли все вместе, мать, отец и Жак…
Где-то неподалеку в полумраке, рядом со статуей святого Антония, звучал, словно большой колокол, низкий голос. Темнота скрывала лица. Можно было различить лишь силуэты, поскольку во всей церкви ризничий зажег только четыре светильника. Резкие очертания этих силуэтов образовывали между колонн большие светящиеся ореолы, похожие на нимбы святых.
— …благодати полная… Господь…
На протяжении всей вечери мимо Женевьевы тихо сновали взад и вперед люди, но она ничего не замечала. Вначале в одном с ней ряду на коленях стояли четыре женщины. Потом первая из них вошла в исповедальню. Она говорила тихо, свистящим голосом астматика. Выйдя оттуда, она с достоинством прошла мимо остальных и села в большом нефе.
Ее место заняла вторая кающаяся грешница. Она слишком явно понижала голос и ежеминутно оборачивалась, дабы убедиться, что ее никто не подслушивает. Тем временем соседка Женевьевы, от черного пальто которой пахло промокшим драпом, продолжала разговор со своей совестью, закрыв лицо руками.
— …радуйся, Мария, благодати полная…
Можно было бы сосчитать свечи. Вероятно, на самом деле их всего около двадцати? Едва ли больше. Тем не менее все эти язычки пламени, которые плясали, вытягивались, сгибались, чтобы затем с необычайной гибкостью выпрямиться, все эти огоньки, стоявшие полукругом и жившие собственной жизнью, создавали в воображении Женевьевы фантасмагорическую картину.
Вот почему она ничего не видела вокруг себя. Ни крестьянок в черных одеждах, которые по очереди заходили в исповедальню, ни старика с низким голосом, направлявшегося к двери, волоча левую ногу.
Огоньки плясали у нее перед глазами, но она смотрела выше, гораздо выше парчового платья, усеянного драгоценными камнями, и миниатюрной головы младенца Иисуса. С тех пор как она находилась там, а она находилась там, если можно так выразиться, целую вечность, Женевьева смотрела на лицо Девы Марии, постепенно оживавшее в тусклом свете. Дева Мария приоткрывала рот, наклоняла голову к Женевьеве.
— …ныне и в час смерти нашей. Аминь.
Шаги по большим серым плитам, дуновение свежего воздуха, легкое поскрипывание обитой двери… Шаги вокруг алтаря, где ризничий гасил свечи…
Женевьева ничего не слышала, ничего не видела и даже не чувствовала резкого запаха нагревшегося воска.
Священник, находившийся в исповедальне, отодвинул зеленую занавеску, высунул голову наружу и немного подождал.
Девушка застыла неподвижно. Он осторожно кашлянул, но потом понял, что она не собиралась исповедоваться, снял епитрахиль и бесшумно удалился, пройдя мимо нее. Однако он не смог удержаться и обернулся.
Кто-то вышел на улицу. Ризничий прошел через церковь. Его шаги гулко звучали. Это означало, что время службы и молитв закончилось.
Женевьева вздрогнула, со страхом посмотрела вокруг и вновь обратила свой взор на Деву Марию. И тогда, собрав на мгновение всю свою волю в кулак, словно это был вопрос воли, она прошептала:
— Любезная Матерь Божия… Сделайте так, чтобы в доме все изменилось… Пусть тетя Польдина и мама перестанут ненавидеть папу и друг друга… Пусть мой брат Жак и папа начнут ладить… Любезная, добрая Матерь Божия, пусть в нашем доме все перестанут ненавидеть друг друга…
Ризничий, сгорая от нетерпения, нарочито чем-то гремел в глубине церкви. Женевьева, чувствовавшая на глазах слезы и жар в груди, встала, взяла перчатки, осенила себя крестным знамением и обернулась, чтобы бросить последний взгляд на Деву Марию, жившую в окружении свеч.
Подходя к двери, она все сильнее чувствовала дыхание холода. Когда она вышла на паперть, шел сильный дождь. Капли с шумом падали на мостовую, на ступеньки. Несмотря на сырость, она остановилась возле высокой каменной статуи святого с обломанными пальцами на ногах. За углом она видела газовый рожок на стене дома священника. Окно напротив было освещено, однако нельзя было догадаться о происходящем внутри, поскольку лампа горела довольно тускло.
— Любезная Матерь Божия, пусть…
Она вопреки собственной воле продолжала молиться, однако это не мешало ей думать, что она уже опаздывала домой и что сегодня дождь, несомненно, не кончится.
На Женевьеве было синее ратиновое пальто с хлястиком, как у воспитанниц пансиона. Ее тело было таким худым, особенно внизу, что пальто буквально скрывало девушку. Едва она побежала вдоль домов, как тут же начала задыхаться. Впрочем, ей запрещали бегать из-за щиколоток, которые легко подворачивались.
Она каждый день ходила этой дорогой и поэтому ничего не замечала вокруг. Женевьева даже едва почувствовала запах, вырывавшийся на улицу из окна кондитерской, едва расслышала гул, доносившийся из кафе «Глобус».
— Женевьева!..
Она буквально подскочила на месте, в изумлении прижав руку к груди, не понимая, что ничего страшного не произошло, что ее просто окликнул брат.
— Жак… — пробормотала она, стараясь успокоиться.
Однако успокоиться ей никак не удавалось. Это было выше ее сил. Она испугалась и продолжала чего-то бояться, с тревогой глядя на брата.
— Подойди сюда, — сказал Жак. — Мне надо с тобой поговорить.
— Но…
Женевьева не решалась войти в темную улочку, куда звал ее брат. Она предчувствовала что-то недоброе. По телу девушки пробежали судороги, словно оно хотело сжаться, съежиться до предела, чтобы оказаться в наименьшей опасности.
— Поторопись, — настаивал Жак.
Он, высокий и сильный, в тот вечер выглядел мрачно. Разговаривая с сестрой, он держал руки в карманах своего габардинового пальто.
Однако им пришлось пройти дальше, поскольку угол был занят: в темноте притаилась парочка влюбленных.
— Жак, что случилось?
— Если ты начнешь заранее дрожать, я лучше ничего тебе не скажу…
— Я не дрожу.
Минутой раньше — да, возможно. Но во время разговора она действительно дрожала. Это было обычным делом. Женевьева была слишком нервной и не могла управлять своими эмоциями. Теперь, например, ее нервозность стала настолько сильной, что причиняла ей физическую боль. Однако Женевьева не могла бы сказать, по какой именно причине это происходило. Ей доставляли страдания вещи, которых не существовало. Возможно, она начинала страдать заранее от того, что еще не случилось? Или, возможно, как она иногда думала, она по ошибке страдала вместо кого-то другого?
— Тебе холодно? — спросил Жак, не любивший, когда сестра пребывала в таком состоянии.
— Нет же! Что ты хотел мне сказать? Нас ждут…
— Вот именно…
Теперь он жалел, что поджидал сестру и заговорил с ней. Она уже плакала, цепляясь за него своими хрупкими дрожавшими руками.
— Ведь ты этого не сделаешь… Скажи, Жак?
— Я и так слишком долго колебался…
Женевьеве действительно было холодно. Крупная капля дождя упала ей прямо на затылок.
— Без меня тебе будет спокойнее… Исчезнут поводы для многих споров…
— Когда ты хочешь?..
— Сегодня ночью… Вот почему я решил тебя предупредить… Если ты услышишь шум, не волнуйся…
— Жак!
— Идем… Пора возвращаться… Вернее, возвращайся первой…
— А она?
Жак, ничего не ответив, отвернулся. Женевьева продолжала настаивать, тряся его за руку.
— А Бланш?
— Она со мной… Теперь иди… Нет! Только не начинай причитать…
Жак старался не смотреть на сестру, поскольку боялся, что дрогнет.
— Быстрее, иди… Иначе вспыхнет еще один скандал…
Женевьеве предстояло пройти по широкой освещенной улице, пересечь площадь, где на скамье всегда сидела старая нищенка, а затем свернуть на спокойную улочку, в самом конце которой она и жила. Она продолжала дрожать, и это вызывало у нее страх, поскольку предвещало, что вскоре обязательно произойдет какое-нибудь ужасное событие. Она шла быстро, почти бежала. Но ей пришлось остановиться: уж слишком часто билось сердце.
Тетка Польдина еще не спустилась вниз, поскольку на втором этаже горел свет, в комнате, которую она называла своим кабинетом. И под крышей тоже горел свет, в застекленной мастерской, где работал отец Женевьевы.
Женевьева нашла ключ в промокшей сумочке, потом в коридоре встретила служанку, которая собиралась ставить приборы.
— Скорее раздевайся… Еще простудишься…
Женевьева дрожала. Она дрожала всякий раз, когда ее что-нибудь поражало, пусть это даже был, как сейчас, голос матери.
Да, Женевьева не видела мать. Матильда всегда начинала говорить прежде, чем ее могли увидеть, настолько бесшумно она скользила по дому.
— Ты кого-то встретила?
Женевьева покраснела. Не было ни малейшей причины задавать ей подобный вопрос. Все знали, что Женевьева ни с кем не разговаривала, что она никогда не останавливалась на улице, пусть даже для того, чтобы поглазеть на витрину. Тогда почему именно сегодня?..
Она подобрала выпавший у нее из рук молитвенник в черном фетровом футляре. Затем поднялась по лестнице с натертыми ступеньками и в какую-то секунду спросила себя, не кружится ли у нее голова.
Еще несколько минут в доме царила тишина, и можно было подумать, что его обитатели живут дружно. Отец Женевьевы занимался в своей мастерской, которую всегда запирал на ключ, неизвестно зачем. Возможно, он работал? Но не мог же он реставрировать картины все то время, которое проводил в этой комнате!
Скорее всего, у него там были книги. Впрочем, никто не видел, чтобы он туда их приносил. Если в мастерской и были книги, то старые, давно хранившиеся там. Однажды, когда дверь была приоткрыта, Женевьева заметила множество темных предметов, ковров, странных безделушек, тусклые маски на стенах, старинное оружие…
Никто не мог точно сказать, что находилось в мастерской. Однако все, по крайней мере, знали, что именно туда вносили и что выносили оттуда, поскольку тетка Польдина неизменно открывала дверь, когда отец поднимался или спускался по лестнице.
Вероятно, в мастерской стояла большая печка, ведь каждое утро Эммануэль Верн приносил туда ведро, полное угля.
Что касается тетки Польдины, то было нетрудно догадаться, чем она занималась: она проверяла счета! Она сидела перед стопкой черных записных книжек в клеенчатых обложках, на страницах которых карандашом были написаны цифры. Посредине кабинета она поставила часы и ровно в семь часов вставала, приоткрывала дверь и прислушивалась, ожидая звонка, созывавшего на ужин. Правда, иногда звонок раздавался на несколько секунд позже.
Тогда она спускалась, прямая и величественная, словно башня. Она спускалась и…
Женевьеве пришлось сесть на краешек кровати. Это казалось ей странным. Она, которая переболела всевозможными болезнями, внезапно почувствовала совершенно новое недомогание, испугавшее ее. Она сидела неподвижно, чтобы лучше определить боль, возникшую внутри. Можно было бы сказать, что она прислушивалась к себе.
Но нет! Она просто слишком быстро шла. А потом ее испугал Жак. Она не привыкла, чтобы ее окликали на улице, и, как это ни странно, она не сразу узнала голос брата.
— …святая Мария, Матерь Божия, молись за нас, грешных…
Женевьева расслабилась, полагая, что все прошло, грустно улыбнулась, как человек, который боится собственной тени. Но едва она захотела встать, как все повторилось сначала.
Это, собственно говоря, не было болью. Скорее это походило на тревогу. Женевьеве казалось, что вскоре придет беда, произойдет несчастный случай, серьезное событие, которое надо предотвратить, куда-то бежать, не теряя времени. Однако ее ноги прилипли к полу и налились неимоверной тяжестью… Нет, тяжелым стало ее тело, поскольку колени дрожали, готовые вот-вот подкоситься…
Женевьева чуть не позвала: «Отец!»
Она услышала, как ключ поворачивается в замочной скважине входной двери, затем шаги Жака. Он повесил пальто на вешалку и вошел в столовую, за дверью которой притаилась мать.
Весь дом пропах запахом супа из лука-порея. На лестничной площадке открылась дверь. Тетка Польдина наверняка стояла там с часами в руках, ожидая звонка, звавшего к ужину.
Но непредвиденное уже произошло. Женевьева не полностью закрыла дверь, чтобы из коридора в ее комнату мог проникать свет. Она, сама не зная почему, не зажгла в комнате лампу и сидела в темноте на краешке кровати.
Тетка Польдина машинально толкнула дверь и сказала нерешительным голосом:
— Ты здесь?
В эту же самую минуту она различила в темноте лицо девушки, настолько бледное, что вздрогнула.
— Что ты делала? — спросила она, немного поколебавшись.
— Ничего, тетя…
На это не стоит обращать внимание. Почему тетка Польдина обязательно должна была испугаться? Разве не естественно распахнуть приоткрытую дверь?
В коридоре первого этажа зазвенел звонок. Тетка Польдина стала спускаться, сказав:
— Ты идешь?
И тогда произошло второе событие, которое не было событием в прямом смысле слова. Обычно в этот самый момент, то есть тогда, когда тетка Польдина спускалась по лестнице, все должны были услышать, как открывается дверь на самом верху, а затем — как поворачивается ключ в замочной скважине, поскольку Эммануэль Верн всегда запирал дверь мастерской на ключ.
Это был столь устоявшийся ритуал, что Женевьева, едва передвигавшаяся на ватных ногах, задержалась на лестничной площадке и прислонилась спиной к стене, ожидая отца, чтобы спуститься вместе с ним.
— Ну, Женевьева?
Слова раздались снизу. Это был голос матери. Женевьева спустилась, вошла в столовую и застыла как вкопанная, увидев отца, сидящего за столом на своем месте.
— Да что с тобой?
— Со мной?.. Ничего… Простите…
У Женевьевы кружилась голова. Она не понимала, как отец мог оказаться здесь, ведь он не выходил из мастерской.
В то же время Женевьева избегала смотреть на Жака, поскольку тот ошибался, полагая, что она была взволнована из-за того, что он ей сказал. Он с беспокойством буквально сверлил ее взглядом, словно приказывая: «Только не выдай себя…»
Тетка Польдина, седые волосы которой почти касались люстры, стояла, как обычно, со строгим видом и серебряным половником разливала из супницы по тарелкам, которые все протягивали ей по очереди, дымящуюся жидкость.
— Да что с тобой? Ты и в самом деле простудилась?
Матильда смотрела на дочь, нахмурив брови. Затем она перевела взгляд на Жака и недоверчиво спросила его:
— А ты? Почему ты так смотришь на свою сестру?
— Уверяю тебя, мать…
Тетка Польдина вздохнула и некоторое время выжидала, что означало: «Когда вы закончите, я смогу спокойно поесть».
На самом деле, если не считать поведения Жака, тот вечер ничем особенным не отличался от других вечеров. Но почему Женевьева смотрела вокруг, словно животное, почуявшее опасность? Она держала в руке ложку, но не решалась есть. Девушка осознавала, что за ней наблюдают, и делала тщетные попытки вести себя нормально.
Женевьева еще ни разу не взглянула на отца. Она, насколько это возможно, избегала смотреть в его сторону, поскольку в противном случае тетка Польдина всегда строила гримасу, красноречиво сообщавшую: «Эти двое всегда договорятся».
И в конце концов все оборачивалось против отца!
— Если ты действительно больна, — вкрадчивым голосом сказала мать, — тебе, возможно, лучше лечь в постель…
А Женевьева, посмотрев наконец отцу прямо в лицо, испытала новый шок. Он никогда не был таким бледным, с такими синяками под глазами. Но главное, у него никогда не было столь спокойного и одновременно трагического выражения лица.
— Я… — начала Женевьева.
Все ждали, застыв с ложками в руках.
— Ну?
— Я… Я не знаю…
И вдруг раздался крик, крик, который она раньше никогда не издавала и который испугал ее саму. В это же время у нее внутри что-то разорвалось, вспыхнул ослепительный свет, но исходивший не от люстры, свет, оставлявший в темноте лица сидящих вокруг стола, лица отца, матери, тетки Польдины, Жака…
А также розовое лицо служанки Элизы, которая то ли уже находилась в столовой, то ли вошла туда именно в этот момент.
Женевьева не знала, стояла ли она или сидела, однако она цеплялась за стол и видела перед собой вовсе не привычную обстановку, лица родных, повседневное зрелище… Она видела картину, где навеки запечатлелась каждая деталь, в том числе тревога, которую она читала в карих глазах отца.
Женевьева не сознавала, что говорила, но, тем не менее, она шептала:
— Мне страшно!
Все на нее смотрели так, как смотрят на человека, который еще минуту назад безмятежно спал, но затем неожиданно вскочил, разбуженный приснившимся кошмаром. Женевьева не только сама боялась, но и внушала страх другим. Все спрашивали себя, что увидели эти глаза, буквально вылезшие из орбит.
— Женевьева!.. Умоляю тебя…
Жак оттолкнул свой стул и попытался вывести сестру из столовой, поскольку боялся, что у нее могут вырваться неосторожные слова.
— Пойдем!.. Тебе надо лечь…
Почему отец резко встал, подошел к окну и, отодвинув занавеску, прислонился лбом к запотевшему стеклу? Его видели со спины, внешне равнодушного ко всему, что происходило.
Женевьева старалась восстановить дыхание. Она хотела подняться, покинуть столовую, добраться до своей комнаты, но в тот момент, когда она оторвала руки от стола, она снова закричала:
— Отец!
Женевьева покачнулась. Она схватилась за спинку стула, но стул опрокинулся. Девушка упала и осталась лежать на полу с испуганным выражением лица человека, не отдающего себе отчета в том, что на него обрушилась катастрофа.
— Что… Что со мной?
Тетка Польдина таинственно изрекла:
— Вот к чему все это приводит!
Мать, сгоравшая от стыда, отвернулась. Жак помогал сестре, приговаривая:
— Вставай… Не надо лежать на полу…
Женевьева откликнулась слабым голосом:
— Жак, я не могу! Ты же видишь, что я не могу…
Отец молча смотрел. Жак поднял сестру, поставил ее на ноги. Но ноги Женевьевы подкосились, словно ноги тряпичной куклы.
— Я не могу… Говорю же тебе… Это пройдет…
— Да посади же ее! — нетерпеливо сказала Польдина. — А вы, дуреха, принесите уксус…
Служанка вышла, ничего не понимая. Вероятно, она спрашивала себя, почему Эммануэль Верн вышел вслед за ней, остановился в коридоре, прижался к стене и, обхватив голову руками, громко зарыдал.
— Надо бы позвать врача, — сказала мать.
— Сначала надо уложить ее в кровать. Она уже не первый раз падает в обморок.
Женевьева была там, и вместе с тем ее там не было. Она смотрела на своих родных, и в ее сознании их словно заволакивала легкая дымка, словно они постепенно превращались в привидения.
Но все же, когда брат взял ее на руки и вместе с Женевьевой поднялся по лестнице, она услышала, как он ей шепнул:
— Главное, ничего не говори!
Вместо ответа она невпопад пробормотала:
— Я боюсь…
— Чего?
— Не знаю… Жак, мне так страшно!
Женевьева позволила матери раздеть себя. Она слышала голос Жака, который звонил доктору Жюлю из кабинета тетки Польдины.
— Да, моя сестра… Я не знаю…
Было жарко. Дом всегда был жарко натоплен, что не мешало тетке Польдине и ее сестре надевать на себя по нескольку шерстяных вещей. Однако в доме было все же скорее влажно, чем жарко. И все до такой степени боялись потерять хотя бы частичку этой влажности, что лишь на мгновение приоткрывали двери.
— Он придет?
Раздался голос тетки Польдины, спрашивавшей у Жака, обещал ли доктор прийти.
— Он ужинал, но скоро придет.
Тетка немного постояла на пороге, глядя на Женевьеву, которую раздевала мать. В глазах Польдины не было жалости. Скорее в них сквозило определенное удовлетворение. Казалось, она говорила: «Прекрасно сыграно!»
Что касается матери, то и ее лицо выражало не жалость, а боязнь всевозможных осложнений, но также нетерпение ничего не понимавшего человека.
— Да что с тобой вдруг случилось? Куда ты ходила сегодня? С кем ты встречалась?
— Клянусь тебе, мать…
Они никогда не называли родителей ни мамой, ни папой. В их доме эти слова могли бы показаться смешными.
— Ты действительно не в состоянии стоять?
— Я попытаюсь… Вот видишь… Я падаю…
Женевьева робко улыбалась, словно извиняясь.
— Где отец?
Этот вопрос волновал и тетку Польдину. Спустившись по лестнице, она увидела, что ее зять с красными глазами и взлохмаченными усами сидел на первой ступеньке лестницы. Взгляд его блуждал.
Нахмурившись, Польдина спокойно вошла, высоко подняв голову, в столовую, мимоходом подняв стул, опрокинутый племянницей. Что-то ей не нравилось, возможно, казалось ненормальным, поскольку она по-прежнему хмурилась, когда села на свое место и проглотила ложку супа.
Машинально она протянула руку к люстре, на которой висела лакированная груша электрического звонка. Прошло несколько долгих минут прежде, чем появилась Элиза, вытиравшая мокрые руки о передник.
— Закройте дверь.
Коренастая толстая Элиза, которой было всего шестнадцать лет, показала на открытую дверь, выходившую в коридор:
— Эту?
Разумеется, поскольку только эта дверь и была открыта! Но Элизе казалось странным закрывать дверь, когда Эммануэль Верн сидел в полном одиночестве в коридоре.
— Что я сказала? Так, теперь подойдите ко мне. Где находился мой зять, когда мы садились за стол?
— Не знаю, мадам.
— Вы видели его или слышали, как он спускался?
— Нет, мадам.
— И вы не видели, как он возвращался?
— Возвращался с улицы? Нет, мадам. Я видела его, когда он выходил из кухни, чтобы попросить у меня булавку.
— Он входил на кухню?
— Да, мадам.
— Когда?
— Незадолго перед ужином.
— Что он с вами сделал?
— Ничего, мадам.
— Вы уверены, что он с вами ничего не сделал?
— Конечно, мадам!
— И даже не пытался?
— Нет, мадам.
— Можете идти.
Девушка вышла в тот момент, когда Эммануэль, успокоившийся, скорее угрюмый, чем подавленный, входил в столовую. Он направился к своему месту, сел, положил руки на стол, отрешенно глядя перед собой.
— Что ты делал на кухне? — неожиданно спросила его свояченица.
Он вздрогнул.
— Я?.. Когда?..
— Не валяй дурака… Ты же знаешь, что со мной этот номер не пройдет… Что ты делал на кухне?.. Если ты не дотрагивался до Элизы, значит, ты замыслил что-то другое…
Было слышно, как наверху кто-то ходит. Воздух в комнате утратил былую плотность и даже, если можно так сказать, свой запах.
— Почему ты не отвечаешь?
— Я?
Взгляд Эммануэля упал на пустые стулья. Он остался один на один с Польдиной, буквально испепелявшей его взглядом.
— Дай мне булавку…
— Какую булавку?
— Ту, что ты выпросил у служанки…
Он поискал булавку на отвороте пиджака, но не нашел ее.
— Почему ты дрожишь?
— Я не дрожу.
— Почему ты не осмеливаешься смотреть мне в глаза?.. Ты ведь знаешь, что значит этот твой вид, не так ли?
Эммануэль хотел встать и выйти. Он отчаянно ждал, что вот-вот раздастся звонок в дверь, но доктор задерживался.
— Что ты еще сделал?
В какое-то мгновение можно было подумать, что он ей ответит. Он зло поглядел на нее. Его ноздри раздувались от гнева. Но буквально сразу же он отвернулся, опустив плечи.
— Эй! Что ты еще сделал, мой маленький Эммануэль?
На этот раз тетка Польдина заговорила сладким голосом, голосом, наполненным предательской нежностью, с обманчивыми ласковыми интонациями.
— Я все равно узнаю!.. Ты прекрасно понимаешь, что я узнаю…
Наконец раздался звонок! Зять пошел открывать, а Польдина осталась одна в столовой, задумчиво опустив ложку в суп. Она не думала ни о чем конкретном, однако у нее в голове родилась идея. Возможно, ее удивил вкус остывшего супа?
Польдина фыркнула, попробовала еще глоток, затем наклонилась над супницей.
— Он не осмелился бы… — прошептала она.
Тем не менее она встала, направилась к буфету и вынула маленький пустой графин.
Наверху раздавался добродушный густой голос доктора, который считал себя обязанным смеяться вместе с больными и рассказывать им всякие смешные истории.
Когда Жак спускался, он встретился с теткой, которая поднималась, пряча под шалью какой-то предмет.
Элиза поставила разогревать козлобородник, спрашивая себя, сядут ли они снова за стол. Сквозняк, ворвавшийся неизвестно откуда, вовсю разгуливал в доме, создавая то тут, то там впечатление пустоты.
Как кипящее молоко неожиданно опускается при соприкосновении с любым предметом, так и внутреннее возбуждение обитателей дома спадало, едва к ним приходил посторонний человек. Леопольдина Лакруа, которую дети звали теткой Польдиной, стоя возле двери столовой и поглядывая на лестничную клетку, сказала Элизе:
— Уберите со стола.
Польдина хладнокровно обвела комнату взглядом и поправила стул, который выбивался из ряда.
Она не считала себя обязанной подчиняться этим таинственным правилам, преображавшим дом при появлении незнакомца. Эммануэль Верн бесшумно проскользнул в столовую, придя неизвестно откуда, и занял свое место, словно в ожидании представления. Ему вовсе не было нужды смотреть на свою свояченицу: они заключили перемирие. Они оба прислушивались к шагам на лестнице и одновременно поворачивали головы. Польдина придала губам выражение, заменявшее ей улыбку.
— Проходите, доктор… Садитесь…
Доктор Мальгрен, которого все звали доктором Жюлем, посещал дом еще во времена нотариуса Лакруа, когда обе сестры, барышни Лакруа, как их называли, заплетали белокурые волосы в косы, спадавшие им на спину. Доктор был низеньким, лысым, круглым и лоснящимся от пота. На его губах играла наивная улыбка, никоим образом не гармонировавшая с проницательным взглядом глаз.
Он сел на указанное место, вытянул короткие ноги и принялся играть с брелоком, висевшим на цепочке от часов. Матильда бесшумно вошла в комнату, сделала жест, словно извиняясь, и встала возле камина.
— Вы, конечно, выпьете стаканчик? Матильда, передай сигары…
Так издавна было заведено в доме. Дочери нотариуса Лакруа видели, как посетителей, которых усаживали в кресло со спинкой, всегда угощали стаканчиком коньяка и сигарами. И разговор о серьезных вещах всегда начинался только после того, как посетитель делал первый глоток и выпускал несколько колец дыма в сторону люстры.
— Что вы об этом думаете? — наконец спросила Польдина.
Матерью была Матильда, но все считали естественным, что вопрос доктору задала старшая сестра.
— Знаете ли, — ответил доктор, — очень трудно поставить диагноз сразу же… Что-то назревает, это очевидно… Но что?
Он грел стаканчик в короткой руке с морщинистой, словно шелковая бумага, кожей.
— Полагаю, это не заразно? — продолжала настаивать Польдина. — Завтра приезжает моя дочь, а если…
— Нет, я так не думаю!.. Честное слово… Нет никаких причин…
По привычке доктор отвечал на все вопросы, но чувствовалось, что он сам не придавал случившемуся ни малейшего значения. В разговор вмешалась Матильда. Едва она заговорила, как стало ясно, что она не могла скрыть недоверие.
— Как вы объясните, что Женевьева больше не в состоянии стоять?
— А что вы хотите, чтобы я вам ответил? Я не могу объяснить… Необходимо, чтобы болезнь проявилась… В данный момент…
— Эти симптомы, какие болезни они предвещают?
— Самые разные… Сейчас слишком рано об этом говорить…
Этот разговор не смог испортить ему удовольствие от сигары и коньяка. Несмотря на внешнее замешательство, он думал о многих других вещах и подмечал мельчайшие детали. После смерти его жены, двадцать пять лет назад, в доме доктора ничего или почти ничего не изменилось, и он в свои семьдесят два года жил в обстановке, которая всегда, если можно так выразиться, была ему знакома.
Но, несмотря на это, его дом отнюдь не производил впечатление незыблемости дома сестер Лакруа. Пока Польдина говорила, доктора внезапно поразила одна мысль: обе сестры были замужем. Леопольдина — за туберкулезником, жившим в Швейцарии, а Матильда — за Эммануэлем Верном. Значит, официально старшая сестра носила фамилию Деборньо, а младшая — Верн. Дочь Леопольдины, о приезде которой сообщила ее мать, звали Софи Деборньо. Женевьева и Жак были Вернами.
Тем не менее это не мешало людям по-прежнему говорить о доме Лакруа и считать всех его обитателей тоже Лакруа.
Даже доктор Жюль сказал своей экономке, быстро выходя из-за стола: «Я иду к сестрам Лакруа!»
Леопольдина, которую ничто не могло заставить отказаться от своей идеи, спокойно спросила:
— Говоря между нами, считаете ли вы, что когда-нибудь она станет немного другой?
— Но…
— Вы можете говорить честно. Когда она родилась, мой зять неважно себя чувствовал, однако это сочли необходимым скрыть от нас. Вы, как и мы, знаете, что Женевьева плохо развивалась. И я иногда спрашиваю себя, правильно ли мы поступили, сделав для ее блага то, что сделали. Ведь, в конце концов, если ей теперь суждено остаться калекой и многие годы жить…
На лице Матильды не дрогнул ни один мускул. Прикрыв глаза, сложив руки на животе, она смотрела на ковер.
— Душа моя, мы, медики, видели столько чудес, что…
Эммануэлю не предложили ни спиртного, ни сигару. Он, разумеется, был там. Но никто не обращал на него внимания. Доктор дважды бросил украдкой взгляд на черные круги под его глазами, на тонкие и глубокие ямочки возле ноздрей. Но наибольшее беспокойство вызывала у доктора одутловатость щек, которые, казалось, были сделаны из рыхлой безжизненной материи.
— Еще стаканчик, доктор?.. Ну что вы!.. Вы же промокли… Кажется… — Она прислушалась. — Я думаю, что дождь наконец прекратился… Возвращаясь к Женевьеве…
Она не закончила фразу, подошла к открытой двери и спросила ровным голосом, глядя в темный коридор:
— Почему ты не входишь?
Это был Жак. Он вошел, менее ловко, чем другие, придав лицу соответствующее выражение, и сел в углу, за спиной доктора.
— Предполагая, что это произойдет… — продолжила Польдина.
— Прошу прощения. Что произойдет? — перебил ее доктор, напустив на себя простодушный вид.
— …что она станет калекой. Я всегда полагала, что она станет ею когда-нибудь… Что вы нам посоветовали бы?
— Мне трудно заранее вам сказать…
Создавалось впечатление, что Польдина рассматривала возможность избавиться от больной, как от непокорного животного.
— Какой тип дома ей подойдет? — уточнила она. — Берк занимается только болезнями костей, не так ли?
Раз в четверть часа, не чаще, кто-нибудь проходил по улице, на которой стояли только большие дома с герметичными ставнями, где текла скрытая от посторонних глаз жизнь, такие, как дом Лакруа. Дождь перестал. С карнизов время от времени падали крупные капли.
Наконец дверь открылась. Маленькая, еще очень подвижная фигура спустилась по ступенькам. Леопольдина сказала безмятежным голосом:
— Спасибо, доктор!.. До завтра… Приходите не слишком поздно…
Затем дверь закрылась. Польдина повернулась, и ее лицо приобрело иное выражение. Несколько секунд она стояла на пороге, обводя всех по очереди взглядом.
— Чего вы ждете? — выговорила она.
Молчание. Наконец она сказала:
— Вы разве не поняли, что он просто старый дурак?
Молодой человек поцеловал отца в обе щеки, а Эммануэль Верн ритуальным жестом перекрестил большим пальцем лоб Жака.
— Спокойной ночи, сын.
— Спокойной ночи, мать.
— Спокойной ночи, Жак.
Матильда вышла из комнаты дочери и сказала:
— Вьева отдыхает… Она никого не хочет видеть…
Польдина была в своей спальне, смежной с большой комнатой, которую называли кабинетом. Дом был просторным, настолько просторным, что после смерти нотариуса сестры не сочли необходимым использовать его контору, занимавшую целое крыло на первом этаже.
Один Жак спал на третьем этаже. Он медленно поднимался по лестнице, а его родители вошли в спальню и закрыли дверь.
Несмотря на привычку, эти минуты вот уже семнадцать лет были самыми трудными. Матильда машинально заперла дверь и положила ключ на ночной столик. Затем она, время от времени вздыхая, сняла платье, надела на комбинацию вылинявший пеньюар и села за туалетный столик из красного дерева, на котором стояло зеркало.
Если ее муж имел несчастье ходить взад и вперед, пока она причесывалась, она не говорила ни слова, но оборачивалась и следила за ним трагическим взором.
Ему было предписано ложиться немедленно. Он имел право почитать книгу, но не имел права курить. В противном случае его жена распахивала окна настежь.
Кровати разделял круглый столик, на котором стоял только один ночник. Примерно через полчаса Матильда легла со вздохом облегчения и жестом, который никогда не менялся, щелкнула выключателем. Комната погрузилась в темноту.
Вот и все! День прошел! Остальное продолжалось более или менее долго, в зависимости от обстоятельств. Иногда Матильда целый час ворочалась, каждый раз вздыхая. А иногда она засыпала довольно быстро. Но порой после нескольких минут тишины было слышно, как она шмыгала носом, искала носовой платок под подушкой, сморкалась. Это означало, что она плакала.
Верн ждал с открытыми глазами. Наконец, наступал момент, когда день заканчивался и для него.
Что касается самого события, то оно произошло семнадцать лет назад. И все эти семнадцать лет никто в доме о нем не говорил.
Это случилось наверху, в мастерской, которую Эммануэль Верн обустроил себе на чердаке вскоре после свадьбы. Именно там он работал, тщательно реставрировал картины, которые ему доверяли антиквары Парижа и окрестностей.
Дело было весной, и одна из застекленных створок была открыта, впуская внутрь свежий воздух, пахнувший морем. Женевьева родилась ровно пять дней назад, и ее мать еще спала рядом с колыбелью.
Было десять часов утра. На большой рыночной площади шла оживленная торговля. Время от времени все прочие шумы перекрывало мычание какой-нибудь коровы.
В то время усы Верна были каштановыми, шелковистыми, без единого седого волоска.
Однако у него уже был матовый цвет лица и слишком красные губы. Прежде чем приступить к работе, он надевал черный бархатный пиджак и завязывал галстук большим бантом.
К нему поднялась Леопольдина. Вид у нее был более трагичный, чем в прежние дни. Она говорила, расхаживая взад и вперед по мастерской:
— Разве в этом ты мне клялся? Это так ты выполняешь свои обещания?
В левой руке он держал палитру, а в правой — кисти.
— Я не могу больше входить в комнату своей сестры, не отвернувшись, поскольку иначе она прочтет в моих глазах ярость и стыд…
В то время в доме еще не привыкли к драмам, и Верн довольствовался тем, что в замешательстве пробормотал:
— Польдина!.. Послушай, это не моя вина!.. Ты это прекрасно знаешь!..
Но старшая Лакруа ухмыльнулась.
— А чья вина?.. Может, ты хочешь заставить меня поверить, что она не твоя дочь?.. И это после того, как ты мне поклялся, что отныне никогда…
Мастерская считалась тем более неприкосновенным убежищем, что последний пролет лестницы не был устлан ковром, а несколько ступенек скрипели.
Польдина плакала или делала вид, что плакала, осыпая Верна упреками:
— Если бы я знала, что ты меня никогда не любил, что ты играл со мной…
Похоже, все должно было уладиться. Эммануэль был достаточно ловок, и нежность озарила его лицо. Он обнял за плечи Леопольдину, которая была намного шире его, и прошептал нечто похожее на: «Клянусь тебе, дорогая, что я это сделал не нарочно, что ты единственная, кого…»
Они ничего не слышали. Тем не менее Польдина и Эммануэль одновременно повернулись к оставшейся приоткрытой двери. Они довольно долго стояли, боясь пошевелиться. Потом руки Эммануэля скользнули вниз.
— Входи! — сказал он.
Это была Матильда, которая встала и бесшумно поднялась наверх. Она внимательно посмотрела на них. Этот взгляд означал, вероятно, приказ, поскольку Польдина вышла. Затем Матильда заявила мужу:
— С этого дня я запрещаю тебе разговаривать со мной… Кроме как на людях, разумеется.
Вот и все…
Это было все, но не все, поскольку еще стоял вопрос о Софи, вопрос, который, правда, никогда формально не обсуждался.
Через год после свадьбы Матильда родила своего первого ребенка, Жака, которому сейчас было двадцать два года. Польдина не была замужем. Со спокойным упрямством она повторяла, что никогда не выйдет замуж.
Папаша Лакруа недавно умер. Что касается матери, она умерла давно, когда Польдине было двенадцать лет.
Менее чем через год после рождения Жака Польдина дважды ездила на какое-то время в Париж. Во второй раз она вернулась вместе с рыжим, огненно-рыжим молодым человеком, работавшим певчим. Она представила его как своего жениха.
Они сразу же поженились, на скорую руку, без всяких торжественных церемоний. Нового обитателя дома практически никто не видел. Фамилия молодого человека была Деборньо. Никто даже не успел привыкнуть называть его Роланом, поскольку он вскоре заболел. Было принято решение отправить его в Швейцарию на лечение.
Вполне возможно, что в течение прошедших с тех пор семнадцати лет каждый из обитателей дома по крайней мере один раз в день вспоминал об этих событиях. И все же воспоминания оставались смутными, разрозненными. Каждый знал только свою часть и не имел ни малейшего представления о том, что знали другие. Все следили друг за другом, опасаясь выдать себя. А повседневная жизнь шла своим чередом. Мать уделяла все свое внимание подраставшему Жаку. Эммануэль, словно случайно, оказался заваленным работой, а Польдина улаживала дела с арендаторами домов для рабочих и поставщиками.
Едва странный муж Польдины уехал в Швейцарию, как все заметили, что она беременна. Вскоре у нее родилась дочь, но Ролану ничего не сообщили.
Матильда сразу же высчитала, что новорожденная была зачата за два месяца до свадьбы.
Девочку назвали Софи. Время от времени в доме получали письма от Ролана. Каждый месяц Леопольдина посылала ему денежный перевод.
Запутанная повседневная жизнь текла своим чередом, без всяких стычек, до рождения Женевьевы, до сцены в мастерской.
— С этого дня я запрещаю тебе разговаривать со мной…
Внешне дом оставался прочным. Верн спал в той же комнате, что и его жена, недалеко от комнаты, где в одиночку спала Польдина.
— Это ты? — выдохнула Женевьева.
— Тише!..
— Не зажигай свет…
Жак на ощупь подошел к кровати, присел на краешек и дотронулся до лица сестры. Он почувствовал, как она вытащила из-под одеяла руку, теплую и влажную руку, и схватила его за запястье.
— Ты ведь не уедешь, правда? — умоляюще просила она. — Жак, ты ведь не оставишь меня одну?
Женевьева знала, что приход Жака вовсе не означал, что партия выиграна. Жак молчал. Несмотря на темноту, он отвернулся. Женевьева настойчиво продолжала:
— В котором часу ты должен встретиться с ней?
— В полночь…
— Где?
— Я должен бросить камень в ставень ее спальни… Она спустится… Чемодан уже собран…
— А потом?
— Один приятель одолжил мне машину… Мне просто надо взять ее из гаража…
— А потом, Жак? Что вы будете делать потом? Куда вы поедете?
Жак сразу не ответил, и Женевьева поняла, что он не знает. Она продолжала:
— Ты любишь ее?
Он тем более не ответил.
— Жак, ты считаешь, что достаточно сильно любишь ее, чтобы прожить с ней всю жизнь?
Внезапно он почувствовал себя растерянным. В этом была виновата Женевьева, ее голос, ее рука, сжимавшая его запястье.
— Жак, ты понимаешь, что связываешь себя навсегда? И что оставляешь меня здесь, совсем одну…
Девушка, которую Жак собирался похитить, была дочерью нотариуса Криспена, у которого молодой человек работал вторым клерком. Ей исполнилось всего семнадцать лет. Она была невзрачной блондинкой. Женевьева знала ее, поскольку они вместе ходили на первое причастие.
— Жак, подвинься поближе, чтобы мне не приходилось говорить слишком громко…
Он, стесняясь, спросил:
— Ты плохо себя чувствуешь?
— Не знаю… Я не знаю, что сказал доктор… Когда потом мама поднялась, она как-то странно посмотрела на меня… Послушай, Жак…
— Я слушаю…
— Положи голову на подушку… Да не будь ты таким скованным, словно торопишься уйти… Я боюсь, что тетка Польдина услышит…
— Эта! — проворчал Жак, внезапно занервничавший.
— Замолчи…
— Не собираешься ли ты заставить меня любить ее? А ведь это она отравляет нам жизнь…
— Послушай меня, Жак!.. Будь умником…
— Это легко сказать, но я мужчина… И с меня довольно!.. Я сыт по горло!.. Иногда, сидя за столом, мне хочется выть… Неужели не понимаешь?.. Ты считаешь, что это жизнь? Мы следим друг за другом, обмениваемся двусмысленными фразами, бросаем коварные взгляды… Если к нам неожиданно войдет посторонний, он подумает, что оказался в сумасшедшем доме!.. Вначале я думал, что папа другой…
— Жак!
— Я знаю, что ты встанешь на его защиту, но послушай, не стоит! Недавно, когда он плакал, я спрашивал себя…
— Тише!..
— Ты не сможешь мне помешать высказать все, что у меня на душе… Я спрашивал себя, не оплакивал ли он свою трусость, поскольку он нас принес в жертву, тебя и меня… Он принес нас в жертву тетке Польдине, матери…
— Умоляю тебя…
— Когда я ухожу из дома, у меня создается впечатление, что я не такой, как те люди, которых встречаю… Я почти испытываю страх перед людьми… Я ловлю себя на мысли, что смотрю на них сверху вниз, как мама, которая словно всегда думает, будто ее пытаются обмануть…
— Послушай, Жак… Надо, чтобы ты меня выслушал!.. Я больна, правда?.. Значит, я имею право…
— Прости меня…
— Возможно, я больше никогда не встану с кровати…
— Вьева! — сказал он так, как говорил в детстве.
— Не волнуйся… Я думаю, что даже не буду грустить… Мне уже давно кажется, что было бы счастьем оставаться целый день одной с…
— С чем?
— Ни с чем… Со своими мыслями… С вещами, которые я чувствую и вижу… Подойди к двери и прислушайся…
Жак пошел на цыпочках, вернулся и снова сел на кровать.
— Ты ничего не услышал?
— Нет…
— Подвинься ближе… Я хочу объяснить тебе одну вещь, именно тебе, поскольку не могу говорить об этом с остальными… Я даже едва осмеливаюсь думать об этом!.. Обещай, что не будешь смеяться… Но главное, обещай, что никому не скажешь, никогда…
— Клянусь…
— Нет, хватит обещания… Я спрашиваю себя, если я расскажу, как я собираюсь сделать, не будет ли это святотатством… Ты помнишь Софи, в тот день, на лестнице?
Для детей, ничего не знавших о сцене в мастерской, самой памятной датой была драма, разыгравшаяся на лестнице. С тех пор прошло девять лет. Тогда Женевьеве было восемь лет, ее брату — тринадцать, а Софи — чуть больше одиннадцати.
Они играли в мощеном дворе дома, возле старых конюшен, к окну чердака которых была приставлена лестница. Вне всякого сомнения, недавно на чердак убирали яблоки.
Это был такой же день, как и многие другие. Ничто не предвещало, что вскоре произойдет чрезвычайное событие, вплоть до того момента, когда Софи поставила ногу на первую ступеньку лестницы.
— Ты помнишь, Жак? Я сказала ей, чтобы она не поднималась. Не знаю почему, но я была уверена, что случится беда. Она обернулась, попыталась ударить меня ногой, а затем стала подниматься…
— Говори тише…
— Хорошо… А потом она утверждала, что упала, потому что я закричала и испугала ее…
— Я сказал, что ты закричала, увидев, как она падает…
— Так вот, Жак, я думаю, что это неправда… Она стояла наверху лестницы и собиралась залезть на чердак, когда я без всякой на то причины посмотрела на землю… Между плитами застряли соломинки… И вдруг я увидела, да, я увидела Софи, лежавшую ничком на плитах…
— Она упала…
— Нет, Жак! Дай мне закончить… Уверяю тебя, у меня нет лихорадки, но я уже давно горю желанием рассказать об этом… Я подняла голову и увидела Софи на лестнице, Софи, у которой именно в этот момент подкосилась нога… И тогда я закричала…
— У тебя было предчувствие… Это не так уж редко случается…
— Ты не понимаешь…
— Что я не понимаю?
— Я хочу сказать, что ты объясняешь происшедшее на свой манер. Послушай! Сегодня вечером после вечери мне вдруг захотелось расплакаться… Я с трудом смогла сдержаться… И я до сих пор не знаю почему… Но выходя из церкви, я непроизвольно обернулась к алтарю Пречистой Девы и сказала…
— Что ты сказала?
— Я сказала: «Прощай, моя любезная Пречистая Дева…»
— Почему «прощай»?
— Не знаю… Но, как ты сам видишь, я заболела!.. Это еще не все, Жак… Я не хочу, чтобы ты уезжал, из-за возможных последствий… Сегодня вечером за ужином…
Рука Женевьевы задрожала. Все ее тело начало дрожать.
— Вьева, умоляю тебя, успокойся!
— Послушай, Жак, надо, чтобы ты мне поверил, чтобы ты остался, чтобы ты узнал: произошло нечто, не знаю что, но мы подверглись большой опасности… Я знаю, Жак, что совсем недавно смерть стояла за нашей дверью. Но я не знаю, за кем она приходила, за одним из нас…
— Успокойся, моя маленькая Вьева…
— Ты мне не веришь!
— Да нет же…
— Жак, ты понимаешь? Я молюсь, чтобы… Нет, я не могу это сказать… Это будет грех гордыни…
— Ты молишься, чтобы?.. Что ты хотела добавить?
— Ничего!.. Когда я говорю, мне надо верить, потому что это говорю не я… Тише!.. Больше не надо слов… Подержи мои руки в своих ладонях… У тебя такие нежные руки!..
Жак, сам не зная почему, молча плакал в темноте. В комнате еще ощущался запах эфира. Было темно, но все же можно было различить контуры предметов.
— Жак…
— Тише!..
— Обещай мне…
— Тише!..
— Месяц… Две недели… Обещай мне две недели…
— Обещаю…
— Ты будешь вежлив с отцом…
— Я сделаю все возможное…
— И с матерью… И с теткой Польдиной…
Жак не сумел удержаться от иронии:
— Может, еще и с Софи? Она возвращается завтра…
— И с Софи тоже… Она несчастна…
— Потому что ненавидит людей! Но, главное, потому что ненавидит тебя!
— Она права. Я закричала до. Но это не моя вина… Я видела…
После этого несчастного случая Софи год пролежала в гипсе и поэтому отстала от учебы. Кроме того, она отныне стала хромой и еще сильнее возненавидела школу, где чувствовала себя не такой, как все.
— В котором часу она приезжает?
— Не знаю.
— Возможно, будет лучше, если ты пойдешь спать… Теперь я больше не боюсь: ты дал обещание…
Тем не менее, немного помолчав, Женевьева продолжила:
— Что она будет делать, не услышав стука камня о ставень?
— Не знаю…
— Тебе надо будет ей сказать, что это из-за меня… Что у меня было предчувствие…
Жак согласился, едва шевельнув губами:
— Да…
В то же мгновение на лестничной площадке раздался щелчок и под дверью появилась полоска желтоватого света. Вновь тишина. Однако на полоску света упали две тени, тени ног того, кто подслушивал.
Не прошло и полминуты, как дверь бесшумно приоткрылась и раздался голос тетки Польдины:
— Ты не одна?
Польдина включила свет. Несколько секунд брат и сестра ничего не видели вокруг, настолько были ослеплены светом.
— Ты еще не лег?
Обращаясь к Женевьеве, она добавила:
— Ты его позвала?
Это было вполне в духе дома: суровые голоса, безжалостные взгляды и всегда недомолвки.
— Мне интересно, почему вы не зажгли…
— Тетя… — начал Жак.
Он замолчал, потому что за спиной тетки увидел другой силуэт, силуэт матери, говорившей:
— Что случилось, Польдина?
Словно никто не знал, что все следили друг за другом, что все питали смутные подозрения.
— Я услышала шепот и нашла детей, сидящих в темноте.
Эммануэль не мог не слышать всю эту суматоху, однако он был единственным, кто не имел права прийти.
— Чего ты ждешь? Почему ты не ложишься? — сказала Матильда ледяным голосом. — Что ты еще рассказываешь своей сестре?
— Мать… — начала Женевьева.
— А ты будь любезна отныне мне не врать. Когда я пришла, ты заявила, что спишь. Если ты считаешь, что рядом с тобой, когда ты болеешь, должна находиться не мать, а молодой человек…
— Спокойной ночи, — пробормотал Жак, направляясь к лестнице. Было слышно, как он ворчал что-то нечленораздельное.
Обе сестры стояли в ночных рубашках возле двери. Можно было подумать, что ни одна из них не желала уходить первой. В конце концов Польдина пробормотала:
— Надеюсь, что на этот раз мне удастся заснуть…
Матильда осталась, закрыла дверь, посмотрела на дочь и, стоя неподвижно, выговорила:
— Тебе нечего сказать матери?
— Нет.
— Прекрасно!
Она выключила свет и ушла, закрыв за собой дверь. Верн лежал в своей кровати с открытыми глазами и следил за женой, пока она поправляла подушку.
Возможно, ему тоже хотелось знать?
Однако он ничего не сказал.
И она ничего не сказала.
Свет погас, и Матильда протяжно вздохнула.
Теперь все двери были закрыты, все лампы погашены. Одеяла плотно обхватывали человеческие существа, которые, мысленно сосредоточившись, пытались уснуть.
А в это время другие люди, мужчина и женщина, обнимавшие друг друга за талию, слишком много выпившие, люди, покинувшие еще работающее кафе и направлявшиеся в конец улицы на остановку автобуса, шли по улице и смеялись, потому что мужчина то и дело задевал стены домов и говорил:
— Ты меня толкаешь!..
— Просто ты пьяный и тащишь меня… — отвечала женщина в том же духе.
— А я тебе говорю, что ты меня толкаешь…
Они точно так же прошли мимо дома Лакруа. Мужчина задел подоконник, отчего ставень заскрипел, и поспешил отойти прочь, говоря:
— Вот видишь, Мели, это все из-за тебя!..
Они даже не подозревали, что скрип ставня эхом отозвался по всему дому, где в кроватях лежали его обитатели и, вытаращив глаза, смотрели в потолок.
Женевьева немного порозовела, когда мать взбивала одеяло на ее бледных ногах, еще более тонких, чем ноги двенадцатилетней девочки.
— У меня нет лихорадки, правда, доктор? — спросила она.
Доктор Жюль, которого беспокоило отсутствие высокой температуры, ответил с наигранным весельем:
— Конечно, дитя мое! Я уверен, что это не опасно и через несколько дней вы встанете…
Женевьева улыбалась, ибо прекрасно знала, что он говорил неправду. Она улыбалась доктору, когда он щупал ее лоб, чтобы дать себе передышку. Улыбка исчезла с ее губ только тогда, когда мать и доктор вышли за дверь и стали шушукаться.
Комната Женевьевы была самой маленькой в доме, но в ней, в отличие от большинства других комнат, были светлые стены, обклеенные обоями, имитировавшими ткань Жуи. Над камином из черного мрамора в золотисто-черной овальной рамке висела старинная картина, портрет женщины с зачесанными назад волосами, в жестком корсете, с манишкой, плотно обхватывавшей шею.
Этой женщине на вид было не более двадцати пяти лет. У нее были тонкие черты лица, намного тоньше, чем у матери Женевьевы и даже самой Женевьевы. В альбоме хранился другой портрет этой женщины, запечатлевший ее в костюме амазонки.
Это была прабабка Женевьевы. Некогда она занимала эту же комнату и здесь же умерла, совсем молодой, дав жизнь своему первенцу.
— …Так лучше для вашего, да и для моего спокойствия, — подвел итог доктор Жюль, предложивший позвать специалиста для консультации.
Доктор взял чемоданчик и надел котелок. Он спускался по лестнице вслед за Матильдой, останавливаясь через каждые две-три ступеньки, чтобы продолжить разговор.
Было слышно, как перед дверью затормозила машина, а затем раздался пронзительный гудок клаксона. Элиза пошла открывать, впустив в коридор человека, похожего на великана, в охотничьем костюме и бесформенной кепке.
— До свидания, доктор… Спасибо, что пришли.
Было десять часов утра. Мимоходом Матильда бросила украдкой взгляд на Нику, одного из самых крупных арендаторов семьи.
— Моя сестра сейчас вас примет…
— Знаю!
Но она напрасно пристально смотрела на кепку мужчины. Тот не испытывал ни малейшего стеснения и не собирался снимать головной убор. Элиза вновь спустилась и объявила:
— Мадам вас примет через несколько минут…
Мужчину не пригласили сесть. Его не ввели в комнату, а просто оставили в одиночестве стоять в холодном мрачном коридоре.
Когда мать снова вошла в комнату Женевьевы, та спросила:
— Жак пошел в контору?
— Да, как обычно!
— Папа наверху?
— Да.
— Кто звонил?
— Арендатор, приехавший к твоей тетке.
Как и все больные, Женевьева жадно интересовалась всем, что происходило за дверью ее комнаты.
— Когда придет доктор?
Матильда наводила в комнате Женевьевы порядок. В это время в своей спальне Польдина тщательно одевалась. Она надела, словно собиралась идти в гости, шелковое платье, к которому приколола камею в золотой оправе. Затем она неспешно вошла в кабинет, где возле стены стоял высокий черный пюпитр, перенесенный сюда из бывшей конторы нотариуса. На пюпитре лежала большая регистрационная книга. Только Польдина имела право делать в этой книге записи, расставлять по колонкам цифры.
Прежде чем позвонить, она внимательно осмотрела комнату, отодвинула кресло, обитое ковровой тканью, поправила искусственные цветы, стоявшие в вазе, и наконец велела Элизе:
— Пусть Нику поднимается.
Едва Нику вошел, как в соседней комнате Женевьева прошептала:
— Мать, ты уже уходишь?
— Тише!.. Я вернусь…
Матильда осталась стоять на лестничной площадке, прижавшись щекой к двери кабинета. Она слышала, как ее сестра беззаботно сказала:
— Присаживайтесь, прошу вас. Если кепка вам мешает, вы можете отдать ее служанке…
В доме знали, что он нарочно не снимал кепку и всегда приходил в забрызганных грязью сапогах, хотя в праздничные дни был одет опрятно. Это был не случайный визит, а, вероятно, пятидесятый эпизод ожесточенной борьбы, которая длилась уже много лет.
Хитрый, насмешливый, он сидел, не говоря ни слова, раскачиваясь на стуле, словно медведь, и смотрел на старшую Лакруа глазами, горевшими отвагой, свойственной простолюдинам.
— Я попросила вас приехать… — начала Польдина.
— О! Не стоит переживать. На машине я быстро добрался…
— Вы видели, что судебный пристав составил протокол…
— Он констатировал, что я отказываюсь платить. Это правда! Но я пригласил другого судебного пристава, зафиксировавшего ущерб…
Лежа в кровати, Женевьева едва различала тихие голоса. Матильда же ловила каждую фразу и могла предугадать каждую реплику.
Все имущество Лакруа состояло из домов и земель. Среди всего прочего они владели в пригороде целой улицей строений для рабочих, похожих друг на друга как две капли воды, что наводило на мысль о казарме. Они владели также фермами. Нику арендовал ферму Шартрен, самую большую, лучшую ферму. Срок аренды истекал только через одиннадцать или двенадцать лет.
— Если живешь в деревне, это не значит, что ты глупее других, понимаете? — говорил Нику. — Возможно, вы могли бы «поладить» со стариками, но со мной…
Существовало даже целое досье Шартрена, досье, в котором лежали документы со штампами и марками. Польдине, которая сама составляла договор аренды со сладострастной скрупулезностью, удалось включить в договор с Нику пункт, гласивший, что ремонт кровли должен производиться за счет арендатора.
Это произошло тогда, когда Нику, простой работник на ферме Шартрена, из гордости стремился все делать на свои деньги. Но через год он потребовал провести ремонтные работы, поскольку крыша гумна провалилась.
Все дни напролет Польдина изучала этот вопрос. И теперь, поскольку переговоры зашли в тупик, на срочный ремонт требовалось истратить не менее шестидесяти тысяч франков.
— Вы знакомы с мэтром Бошаром? — спросил ликовавший крестьянин. — Так вот, вам придется иметь дело с ним, поскольку я его нанял как адвоката…
— В таком случае ему надо просто обратиться к мэтру Криспену, моему нотариусу…
Стоя на лестничной площадке, Матильда сохраняла спокойствие и хладнокровие, словно человек, выполнявший свои повседневные обязанности. Она знала, что Нику хотел купить Шартрен, а Польдина не собиралась продавать ферму. Она знала также, что они были на ножах.
— Вы заставили меня подписать, это правда. Но мой адвокат утверждает, что моя подпись недействительна, поскольку закон…
Леопольдина вздрогнула. Матильда вздрогнула. Женевьева, лежавшая в кровати, прислушалась. На улице раздался привычный сигнал маленького автомобиля Софи.
Девушка удивилась, увидев перед дверью большую серую машину, остановилась позади нее, постучала условным сигналом в дверь и спросила Элизу:
— Кто это?
— Арендатор… Мсье Нику…
Софи была такой же высокой, как мать, но более крепкой. У нее были широкие кости, толстая кожа, ярко выраженные черты лица. Элиза принесла в дом яблоки, и молодая девушка, проходя мимо, взяла одно, поднялась по лестнице и увидела тетку, подслушивавшую на лестнице.
— Мама там?
— Тише!.. Пойди сначала поздоровайся с Женевьевой… Она болеет.
Софи, хрустя яблоком, откусывая огромные куски, не заботясь о том, что из-за этого ей приходилось делать некрасивые гримасы, вошла в комнату двоюродной сестры. Она так стремительно шагала взад и вперед, что воздух вокруг нее буквально колыхался.
— Что с тобой?
— Никто не знает.
— Где у тебя болит?
— У меня ничего не болит. Это ноги.
— И что с ними, с твоими ногами?
Несмотря на хромоту, Софи с агрессивным упоением наслаждалась крепким здоровьем. Она по-прежнему ходила взад и вперед, переставляла предметы на столе. Потом она сняла со стула одежду, чтобы сесть.
— Ты преуспела? — мягко спросила Женевьева.
— Ну ты скажешь! Твой отец сколько угодно может хвастаться, что понимает в живописи! Подправить картины, не спорю… Но что касается всего остального…
Это было последним капризом Софи. Каждый год или через каждые два года у нее появлялось новое увлечение. Сначала она страстно набросилась на музыку, играла на фортепьяно по восемь-десять часов в день, по очереди измучив всех преподавателей города. Затем в один прекрасный день она начала петь, а в конце концов решила заняться живописью. Она почти насильно обосновалась наверху, в мастерской своего дядьки, где на протяжении нескольких месяцев смешивала краски с присущей ей необузданностью.
Теперь она вернулась из Парижа, где показывала образцы своих произведений художественным галереям и торговцам. Она была в ярости.
— Они мне сказали, что так писали сорок лет назад, да к тому же в провинциальных академиях!
Софи встала, открыла дверь и спросила тетку:
— Он еще не ушел?
— Тише!..
Атмосфера действительно накалялась. Нику кричал, гордясь тем, что может повышать голос в этом доме.
— …Если нет денег, чтобы оплатить ремонт, надо продавать свое имущество, вот что я вам скажу!.. Не надо думать, что ваш вид производит на меня впечатление… Когда я утверждаю, что Шартрен будет моим…
Софи пожала плечами, вошла, задев мимоходом Нику, подставила щеку матери для поцелуя и сказала:
— Он орет на весь дом… Почему ты его не выставишь за дверь?
На ночном столике стояла только чашка с молоком, поскольку доктор на всякий случай посадил Женевьеву на диету. Окна комнаты выходили в сад, и сквозь бледные муслиновые занавески просматривались черные голые ветви дерева.
Женевьева не шевелилась. Но она слышала все, распознавала различные звуки, отгадывала смысл хождений по дому. Она долго ждала, когда раздастся звонок Жака, который, казалось, всегда куда-то спешил, его шаги по коридору, скрежет вешалки, на которую он издали бросал свое пальто, и фразу, которую он неизменно произносил, обращаясь к Элизе:
— Что сегодня едят?
Почти четверть часа Софи при помощи служанки вытаскивала из машины полотна и рамки. Они сложили их в старой конторе нотариуса, превратившейся в склад.
Когда раздался звонок к обеду, Верн спустился. Он шел своей характерной походкой, нерешительной, крадущейся, причем до такой степени, что его шаги порой переставали звучать, и тогда все спрашивали себя, не остановился ли он.
На лестничной площадке он задержался. Женевьева замерла и обрадовалась, когда дверь отворилась и отец в бархатном пиджаке, галстуке, завязанном бантом, вошел в комнату. Волосы его поредели, кончики усов стали совсем тонкими.
— Как ты себя чувствуешь, Вьева?
Создавалось впечатление, что его всегда видели в профиль, так он привык отворачиваться. Он и слова произносил невнятно, не выделяя слогов.
— Что он сказал?
— Доктор? Он сказал, что это не опасно…
— Софи приехала, не так ли?
— Она не слишком-то преуспела.
— А!
Отец не осмеливался ни сесть, ни остановиться. Он лишь зашел мимоходом и боялся, что его задержат. С другой стороны, ему было немного стыдно, если он вот так уйдет…
— Кажется, идет твой брат…
Это была отговорка. Он направился к двери, но пообещал:
— До скорого…
Он посторонился, уступая место Жаку, и исчез на лестнице. Молодой человек присел на краешек кровати.
— Ты видел ее? — спросила Женевьева брата. — Что она сказала?
— Мы даже не смогли поговорить! Я жестами дал ей понять, что все отложено… Да, значит, кобыла вернулась!
— Жак!
— А ты хочешь, чтобы я ее пощадил? А разве она нас щадит, она-то? Она постаралась, чтобы сделать мне больно, оставить машину перед дверью на целый день… Что он сказал?
— Кто?
— Отец…
— Ты же видел… Он ничего не сказал… Он кажется более мрачным, чем обычно…
— Тем хуже для него!
— Жак!
— С меня хватит! Что ты хочешь? Если бы он был мужчиной, он вел бы себя иначе и, главное, не стал бы приносить нас в жертву. Ты, ты не выходишь, если можно так сказать. В конце концов, тебе начало казаться естественным жить так, как живут в этом доме. Но когда я всякий раз возвращаюсь из города и сворачиваю за угол, я чувствую, как у меня сжимается сердце…
— Жак, все уже сели за стол.
— Да мне плевать!
— Ведь хуже будет отцу!
— Мне все равно. Я остался из-за тебя, но предупреждаю, что долго не выдержу. Однажды мне снилось, что я обеими руками бил по лицу тетку Польдину, что я царапал ее, кусал, разрывал на части…
— Ради бога, замолчи!
— Так вот, я спрашиваю себя, если когда-нибудь…
Он машинально отпил немного молока. Как и Софи, он всегда был голоден, всегда испытывал жажду, всегда хотел чего-нибудь. В тот день Женевьеву поразило, что у ее брата и двоюродной сестры были одинаковые мясистые губы, одинаковые носы картошкой, одинаковые глаза навыкате.
— Спускайся, Жак! А то будет скандал…
Жак пожал плечами, вышел, но сразу же вернулся, чтобы спросить:
— Хочешь, я принесу тебе поесть?
— Нет, я не голодна.
Женевьева слышала, как Жак вошел в столовую, отодвинул стул, задел блюдо или тарелку. Затем ей показалось, что ее наконец окружила тишина, что комната стала более светлой, воздух — более прозрачным, более свежим. Она поводила плечами, чтобы глубже погрузиться в теплоту подушек. Губы ее задрожали.
— Радуйся, Мария, благодати полная…
Взгляд Женевьевы, быстро скользнув по маленьким цветочкам на ковре, машинально остановился на портрете в золотисто-черной раме.
— …благословенна ты между женами, и благословенен плод чрева твоего Иисус…
Она чувствовала себя счастливой, потому что была здесь, одна в своей комнате, а не за столом вместе с другими.
— …ныне и в час смерти нашей. Аминь…
Женщина на портрете умерла в этой комнате, в этой кровати. Несомненно, и Женевьева умрет здесь. Возможно, это произойдет скоро.
— …ныне и в час смерти нашей…
Возможно, позже ее место займет другая девушка, которая тоже станет молиться, глядя на портрет.
— …благодати полная… молись о нас, грешных…
Она повторила:
— …грешных…
И тут свершилось чудо. Ее тело стало легким, как и ее дух. Образы перед глазами расплылись, а молодая женщина на портрете стала похожей на Пресвятую Деву из церкви. Черты ее лица ожили.
— …благодати полная…
Теперь требовалось совсем немного, пустяк, еще одно усилие, чтобы достичь… Она не знала чего… Окончательного, сверхчеловеческого успеха.
— … ныне и в час смерти нашей…
В глазах щипало. Лежавшие на одеяле руки со скрещенными пальцами были такими же белыми, как у покойника.
Внезапно Женевьева вся напряглась, быстро взглянула на дверь и уже открыла было рот. Ничего не произошло. Она ничего не услышала. Однако она испытала какой-то внутренний шок, как накануне в столовой, когда закричала, как тогда, когда она закричала, прежде чем ее двоюродная сестра упала с лестницы.
Дверь оставалась закрытой, но Женевьеве никак не удавалось расслабиться. Она ждала, задыхаясь. Наконец она увидела, как поворачивается фаянсовая ручка. Она заметила лицо, усы, испуганные глаза и, немного успокоившись, прошептала:
— Это ты!
Женевьева опустила веки. Снова подняв их, она увидела отца, сидевшего на кровати в ее ногах, отца, жадно смотревшего на нее. Однако, едва встретившись с ней взглядом, он отвернулся.
— Отец… — пробормотала она.
Ее рука скользила по простыне, ища руку Верна. Женевьева чувствовала себя смущенной, поскольку ее тревога рассеялась далеко не полностью. Она вновь посмотрела на дверь, остававшуюся закрытой. Наконец, добравшись до его сжатых пальцев, она спросила:
— Что с тобой?
И ее отец, упав на кровать, зарывшись головой в подушку, заплакал точно так же, как плакал вчера в коридоре. Он плохо плакал, и это было тягостное зрелище. Чувствовалось, что у него разрывается грудь, что рыдания никак не могут вырваться наружу.
— Отец…
— Замолчи! — выдохнул он, испуганно озираясь.
— Уверяю тебя, я не так уж серьезно больна…
— Замолчи!
— Клянусь тебе, отец, я не хочу умирать, я не умру…
Это было выше его сил. Он умолял ее наконец замолчать, больше не мучить его.
— Вот увидишь, отец, все уладится…
И тут в комнату вошел Жак. Их отец стремительно встал, сгорая от стыда, испуганный, напрасно пытаясь взять себя в руки.
— Что тебе надо? — спросил он, глядя в сторону.
— Ничего. Я пришел, чтобы поцеловать сестру…
В глазах молодого человека застыло недоверие, полное отсутствие уважения к отцу. Он дождался, пока отец уйдет, и спросил Вьеву:
— Что с ним? Что на него нашло?
— Думаю, он очень переживает из-за меня. Он думает, что я скоро умру…
Жак с сомнением в голосе что-то проворчал.
— А ты что думаешь? — спросил он сестру.
— Все то же самое! Его и нашу тетку связывает какая-то тайна. Возможно, и нашу мать тоже. В любом случае, это ужасная тайна, возможно, даже преступление.
На лестничной площадке Софи разговаривала со своей матерью голосом, который даже издали можно было легко отличить от всех других голосов.
— Хочешь, я отвезу тебя на машине?
— Нет.
— Можно я поеду с тобой?
— Нет.
— А что в этом пакете?
Брат и сестра переглянулись, потом Жак пожал плечами, словно говоря: «Ну что ты хочешь?»
Он вышел из комнаты, прошагал мимо тетки, не поздоровавшись с ней, остановился возле Элизы, которая чистила медный шар на перилах внизу лестницы, и, глядя на ее широкое лицо, до того розовое, что оно казалось искусственным, проворчал:
— Да, моя старушка…
Едва ее мать уехала, как Софи распоясалась. В течение получаса она била то одной, то другой рукой по клавишам фортепьяно, которое специально для нее поставили в гостиной. Она играла не арии, а ритурнели, приходившие ей в голову. Громкие аккорды так и отлетали от всех стен дома.
В это время Матильда, вероятно, шила в комнате, которую все всегда называли рукодельной, возможно, со времен ее прабабки. В доме у каждого обитателя была своя комната, своя ниша. И только Софи не подчинялась общей дисциплине и могла ходить везде по собственному усмотрению. Она почти всегда была злобной, шумной, еще более неприятной, когда пребывала в хорошем настроении, поскольку тогда окончательно слетала с катушек.
— Элиза!.. Элиза!.. — эхом раздавался ее голос.
В ответ голос Элизы донесся из подвала, где служанке велели привести в порядок старые ящики. Элизе пришлось подняться, вымыть руки, переодеть передник, чтобы помочь Софи передвинуть мебель в ее комнате, смежной с комнатой Женевьевы.
— Осторожней, идиотка, ты прищемишь мне пальцы!.. Не так сильно, говорю же тебе… Вправо… Сюда!.. А теперь принеси мне лестницу…
— Она в саду…
— Прекрасно, отправляйся за ней…
Женевьева не шевелилась. Ее мать, склонившись над рукоделием, считала стежки, молча шевеля губами, и вздрагивала при каждом новом грохоте.
Наверху, в безопасности за закрытой дверью, Эммануэль Верн продолжал безо всякого увлечения работать над картиной, которую уже давно начал. На ней, как и на всех других написанных им за много лет картинах, были изображены городские крыши.
Это была простиравшаяся перед глазами Верна панорама: серые черепичные крыши, узкие или приземистые каминные трубы, колокольня церкви справа и квадратный двор вдалеке. Менялись только освещение, отблески, небо, облака.
На другом мольберте стояла небольшая картина школы Тенье. Однако около двадцати лет назад Верн раз и навсегда принял решение посвящать реставрации старых картин только утро, а вторую половину дня отводить собственному искусству.
Он писал сидя, причем только маленькие полотна тонкими куньими кистями. Время от времени он раскуривал сигарету, которая тут же гасла, и поэтому пол вокруг него был усеян спичками. Но он сам убирал в мастерской.
Кровь легко приливала к его лицу, и он всегда боялся, как бы у него не открылся туберкулез.
Оглушительный грохот, который устраивала Софи, не доносился до него, вернее, до него доносился непонятный гул, и поэтому он мог целыми часами обдумывать одни и те же мысли.
В глубине мастерской прямо на полу стояла прислоненная картина. Вот уже восемнадцать лет она не меняла своего места, и никто не осмеливался дотрагиваться до нее. Это был незаконченный портрет Леопольдины, тридцатилетней Леопольдины. Она стояла, опершись рукой на круглый столик из черного дерева, инкрустированного перламутром.
Эммануэль не умел выписывать лица, и он работал над этим портретом в той же манере, что и ученики, которые пишут картины по гипсовым слепкам. Леопольдина, более высокая и широкая, чем на самом деле, застыла, словно античная статуя. Она была белой как мел, и мертвенную белизну ее лица еще сильнее подчеркивал нежно-розовый цвет ее платья.
По-настоящему живым был только один фрагмент картины — рука, лежавшая на столике, непропорциональная, чудовищная рука с таким широким большим пальцем, что он казался нереальным.
Грохот приближался. Пришла Софи в сопровождении Элизы, которая и открыла перед ней дверь.
— Я возвращаю твои рамы… Мне они больше не нужны…
Софи встала перед картиной дядьки, пожала плечами и велела служанке:
— Положи это куда-нибудь!
Когда Софи стала спускаться, Матильда закрыла дверь, которую приоткрыла, чтобы подслушивать. Затем она вновь распахнула ее, поскольку Элиза находилась еще наверху. Дверь окончательно затворилась только тогда, когда Эммануэль Верн остался в мастерской один.
— Тебе не скучно? — спросила Софи у своей двоюродной сестры.
— Нет. А тебе?
— Интересно, зачем моя мать уехала в Гавр. Она не захотела, чтобы я отвезла ее на машине. Что еще произошло за это время?
— Не знаю.
— Не напускай туману! Я прекрасно понимаю, что сейчас стало гораздо хуже, чем обычно. У твоей матери нехорошая улыбка. Да и смотрит она косо. А это уже знак. Что касается твоего отца… Ты не будешь эту грушу?
Софи откусила кусок, прожевала, состроила гримасу, посмотрела в окно и вышла из комнаты, тяжело вздохнув:
— Что за дом!
Наступала ночь. Женевьева не могла достать до выключателя, но никто и не подумал прийти к ней и зажечь свет. Прошло по крайней мере полчаса, прежде чем Эммануэль включил свет в мастерской. Матильда же шила на машинке. Было слышно, как скрипел паркетный пол.
Польдина погрузилась в неизвестную ей жизнь. Она села на поезд. В ее купе говорили и курили люди. Крестьянин с насмешливыми глазами несколько раз взглянул на нее украдкой и толкнул локтем своего соседа. Но это никак не повлияло на неприступную глыбу, в которую превратилась Польдина, забившись в угол.
Она шагала по улицам, окутанным легкой дымкой, пришедшей с моря, вошла в безлюдную аптеку. С улицы было видно, как она с таинственным видом наклонилась к аптекарю.
Теперь она ждала, сидя в кондитерской. Она заказала чай. Служанка поставила перед Польдиной пирожные, но та даже не взглянула на них. Зажглись электрические лампы. Все стены помещения были увешаны зеркалами. Мать вытирала рот маленькой девочке. За стеклом проходили люди. Звенел трамвай.
Ничто не трогало Леопольдину. Она могла часами сидеть вот так, не шевелясь, замкнувшись в себе.
Аптекарь сказал:
— Приходите через часок, не раньше.
Время от времени Польдина смотрела на наручные часы. Ровно через час она вытащила из сумочки несколько монеток, чтобы расплатиться за чай, вышла, не обернувшись, двинулась размеренным шагом вдоль домов и наконец повернула ручку аптеки.
Там она увидела не аптекаря, а служанку в белом халате. Вероятно, служанку предупредили, поскольку она сказала:
— Будьте любезны, следуйте за мной.
Польдину ввели в крошечную лабораторию, где можно было сесть только на высокий табурет. Аптекарь закрыл дверь.
— Полагаю, раз вы принесли мне на анализ этот суп, значит, у вас возникли определенные подозрения?
Мужчина был неопрятный, с сальной бородой. Польдина спокойно поставила его на место.
— Вы сделали анализ?
— В том смысле, что я обнаружил следы мышьяка… Не поймите меня превратно и не приписывайте мне того, что я не говорил… Речь идет о следах… Понимаете: о следах!..
— Достаточных, чтобы кого-нибудь отравить? — не смущаясь, спросила Польдина.
— Ни за что! Количество столь ничтожно! Я даже думаю, что человек, съевший этот суп, ничего бы не почувствовал. Возможно, только легкое недомогание… Но и в этом я не уверен!.. Однако, разумеется, с течением времени…
— Вы хотите сказать, что если есть отравленный суп…
— Нечто подобное случилось лет десять назад в Фалезе, где женщина потратила более полугода на то, чтобы убить мужа…
— Сколько я вам должна?
— Могу ли я вас спросить, не считаете ли вы…
— Сколько я вам должна? — повторила она, открывая сумочку.
— Двадцать франков. Ситуация весьма деликатная и…
— Вот, мсье. Спасибо.
Полчаса Польдина провела в зале ожидания второго класса. Она не стала покупать газету, села на поезд и во время всего пути неподвижно смотрела прямо перед собой.
Было без пяти семь, когда она приехала домой. Ей потребовалось не более пяти минут, чтобы переодеться. Затем, едва прозвенел звонок, она спустилась в столовую, села и убедилась, что все в сборе.
Верн, казалось, страдал. Жак уставился в свою тарелку. Софи уже ела хлеб.
Привычным жестом Польдина опустила серебряный половник в супницу, налила всем, кроме себя, и четко произнесла, глядя на зятя:
— Врач рекомендовал мне больше не есть этого супа.
Эммануэль быстро вскинул голову. Столь же быстро Матильда посмотрела сначала на мужа, потом на сестру.
Софи с полным ртом спросила:
— Ты боишься растолстеть?
Что касается Жака, он резко встал, бросил салфетку на стул и сказал, направляясь к двери:
— Черт возьми! Опять начинается…
Разгневанный, обескураженный, он поднялся к сестре.