Пахло гнилой соломой и карболкой. Сергей Николаевич Баранников не мог определить, сколько времени он живет среди этих запахов — уже давно они были единственным ощущением жизни. Да еще боль, которая жгла его изнутри, как пламя, то разгоравшееся, то угасавшее. Запах гнилой соломы представлялся Баранникову живым, добрым и каким-то домашним, а карболки — холодным, злым, враждебным. Иногда ему казалось, что запахи эти борются между собой и что от исхода этой борьбы зависит его жизнь.
Только три дня назад он стал смутно понимать, где находится, и вспоминать, что с ним произошло. Он лежал в длинном темном сарае, который раньше был, наверное, колхозным хлевом. Крыша осталась только с одной стороны. Уцелевшие балки перекрытия перечеркивали небо косыми линиями.
Сарай был набит людьми. Гитлеровцы бросили сюда несколько сот раненых военнопленных. Они лежали, ползали, ходили. Их стоны сливались в глухой гул, который не прекращался ни днем, ни ночью. Никакого немецкого начальства в сарае, по существу, не было. Шестеро солдат охраны жили поодаль, в палатке на взгорье, и сюда не заглядывали. Здесь был свой начальник — Роман Федорович, пожилой угрюмый человек с седой как лунь головой. На одной из петлиц его изодранной военной гимнастерки сохранилась эмблема —- чаша со змеей. Все в сарае знали, что Роман Федорович начал войну военным врачом и вскоре, раненный, попал в плен. У него была раздроблена левая рука. Чтобы остановить гангрену, он здесь, в сарае, перочинным ножом ампутировал себе руку по локоть. Люди безгранично доверились ему, убедившись, что оп имеет власть над смертью. И все же умирали ежедневно. Мертвых уносили из сарая глубокой ночью, когда большинство раненых спали. Утром во время обхода кто-нибудь спрашивал у Романа Федоровича:
— Доктор, куда девался мой сосед слева?
Роман Федорович строго спрашивал у дежурного:
— Где этот товарищ?
— Переведен в другое помещение,—отвечал дежурный.
Роман Федорович шел дальше. Скоро все знали, что это за «другое помещение», и стали называть его верхним. Но каждый раз спрашивали. Четкие ответы дежурных почему-то успокаивали.
В это утро Роман Федорович задержался возле Баранникова дольше обычного.
— Удивил ты меня, братец.
— Чем? —слабым голосом спросил Баранников.
— Получил пулю в живот и спрашивает! Ты, братец, по всем статьям должен был умереть.— Роман Федорович оглядел большую фигуру Баранникова.— Две жизни тебе досталось, вот что. Но подожди радоваться. Тебе надо очень осторожно есть, а здесь, как ты понимаешь, не санаторий. Из баланды ешь только жидкость. Хлеб прожевывай, пока он во рту не станет как манная каша. Не будешь этого делать, попадешь в верхнее помещение. Будешь осторожен — через две недели встанешь, и я назначу тебя бригадиром...
Роман Федорович ушел.
Возле Баранникова остался бригадир — дядя Терентий. Ему было за пятьдесят, он участвовал в первой мировой войне и еще тогда побывал в плену у немцев. На эту войну пошел добровольцем. Просто взял свою охотничью берданку, вышел на Минское шоссе и втиснулся в строй отступавшей части. Старому солдату не повезло: в первую же бомбежку осколок перебил ему ногу. Теперь кость уже срослась, но неправильно — левая ступня была повернута внутрь. Он прихрамывал и ходил с толстой суковатой палкой, а когда стоял, укладывал на эту палку раненую ногу.
— Да, выжил ты удивительно,— сказал дядя Терентий, подпихивая Баранникову под бок гнилую солому.— Я сколько раз загадывал, в какую ночь понесу тебя в верхнее помещение. А ты возьми да и обмани нас всех. Здоров ты, это конечно. Ты что, в артиллерии служил?
— Нигде я не служил, дядя Терентий, я к своим пробивался. Война меня на границе застала.
Дядя Терентий понимающе покачал головой:
— Не просто через стену пробиться. Да... А теперь вот никто не ведает, не знает, что с нами дальше будет. Немца той, первой войны я изучил. Лютый был, но, надо признать, аккуратный. Все делал по инструкции. А нынешний немец, замечаю, совсем другой, обезумевший какой-то. Всего от него ждать можно. Так что крепчай поскорее. Мало ли что еще придется выдержать.
— Спасибо тебе, дядя Терентий*— тихо произнес Баранников.
— Какой я тебе дядя? Тоже племянник нашелся! — пошутил Терентий и серьезно добавил:—Мы с тобой вроде братья, только я чуть постарше. Ладно, лежи и слушай, чего говорит Роман Федорович.
Спустя неделю Баранников уже встал и для начала взялся помогать дяде Терентию. А еще спустя несколько дней Роман Федорович назначил его бригадиром, отвечающим за двенадцать тяжелораненых...
Дни шли за днями. Жизнь и смерть делили людей между собой. Те, кто выздоравливал, начинали мечтать о побеге. Эта мечта поддерживала всех, она помогала Роману Федоровичу поднимать на ноги, казалось, безнадежных.
Четверо бежали минувшей ночью. Утром о них говорил весь сарай. К Баранникову подошел Роман Федорович:
— Если даже один из них доберется до своих и станет солдатом, я имею право спокойно... перейти в верхнее помещение.—Он вздохнул и добавил: — Но очень боюсь за них.
Не дойдут. Наши охранники говорят, что их войска уже в Вязьме.
— Может, врут?
— Нет, похоже на правду.
— Что же это происходит? — растерянно пробормотал Баранников.
Роман Федорович нахмурился, глаза его стали колючими:
— Что происходит? Война происходит, вот что. Не в кино ее смотрим. Не дурацкие вопросы надо задавать, а действовать, действовать каждому в любых условиях. Вот еще четверых выпустили, а нам надо поднять на ноги всех. Шутка сказать, здесь полбатальона на нашей ответственности.— Роман Федорович круто повернулся и размашисто зашагал по сараю...
Солнце всходило с той стороны, где крыша была сорвана. В этот час внутренняя сторона уцелевшего крова становилась розовой. Серые лица раненых тоже розовели, и, глядя на них, можно было подумать, будто эти люди просто остановились здесь на неприютный ночной привал.
Баранников проснулся от какого-то шума, который быстро приближался. Подойдя к стене, он прильнул к щели. По дороге, извивавшейся около леса, мчались грузовые автомашины с солдатами.
Баранников побежал к поломанной телеге, в которой обычно спал Роман Федорович:
— Вставайте, сюда солдаты едут..
— Ну и черт с ними! — сонно отозвался доктор.
Машины остановились на взгорке возле палатки охраны. И тотчас там раздался крик — кто-то ругался высоким, визгливым голосом. Потом все стихло.
— Сюда идут! — тревожно крикнул стоявший у ворот раненый.
Роман Федорович слез с телеги и спокойно сказал Баранникову:
— Отойдите-ка от меня на всякий случай.
Баранников прошел к своим раненым и сел там на ящик.
В воротах сарая остановились десятка два немцев. Впереди — офицер в длинном зеленом плаще. Он взмахнул рукой, и из-за его спины вынырнул человек в штатском. Он поднял к офицеру лицо и стал похож на собаку, ждущую приказа хозяина.
Офицер сказал что-то солдатам. Они вошли в сарай и во всю его длину стали редкой цепочкой. Затем офицер громко крикнул что-то. Человек в штатском вытянулся, набрал воздуху и крикнул по-русски:
— Господин гауптшарфюрер приказывает встать!
Никто не шевельнулся.
— Встаньте, кто может,— негромко, но внятно произнес Роман Федорович.
Офицер пристально посмотрел на доктора и приказал что-то двум стоявшим позади него солдатам. Они направились к Роману Федоровичу. Половина раненых кое-как поднялась на ноги. Некоторые стояли, привалившись к стене.
Офицер повторил команду.
— Остальные встать не могут,— сказал Роман Федорович.
Человек в штатском перевел офицеру слова доктора.
— Молчать! Тебя никто ни о чем не спрашивает! — закричал офицер.
— Я врач,— спокойно отозвался Роман Федорович.
— Слушайте, скоты! Четыре ваших идиота вздумали бежать из плена. Все четверо расстреляны.
Пока человек в штатском переводил, офицер всматривался в пленных, но на их серых лицах он не видел ни страха, ни горя.
— Такая судьба ждет каждого, кто не подчинится установленному нами порядку! — Офицер вынул из-за обшлага какую-то бумажку, заглянул в нее и спросил: — Кто тут Роман Федорович?
— Я,— послышался спокойный голос доктора.
Офицер махнул рукой, один из солдат, стоявших возле
доктора, подтолкнул его автоматом в спину.
Романа Федоровича вывели из сарая, и через минуту тишину прошила короткая автоматная очередь.
— Вы всё поняли? — спросил офицер, оглядывая пленных.— Эта однорукая обезьяна, решившаяся бороться против великой армии фюрера, расстреляна. Мы знаем, что именно он подготовил побег. По приказу командования это осиное гнездо ликвидируется.
Офицер вышел из сарая. Солдаты цепочкой потянулись вслед за ним. Раненые стали опускаться на землю.
Баранников стоял, не сводя глаз со светлого прямоугольника ворот, за которым зеленел луг. Он еще не верил. Просто не мог себе представить Романа Федоровича мертвым.
Как это может быть? Ведь только что он разбудил доктора, сказал, что едут солдаты. А тот сказал так спокойно: «Ну и черт с ними!» Только что прошел через ворота в тот зеленый мир жизни. И вдруг — мертв. Нет, этого не может быть!
Баранников вышел из сарая и сразу увидел Романа Федоровича. Он лежал на боку, подложив руку под голову, будто спал на утреннем солнышке. Но трава возле него была обрызгана кровью. Сергей Николаевич перевернул Романа Федоровича на спину и потряс его — он все еще не верил, что доктор мертв.
Баранников поднял Романа Федоровича на руки, внес в сарай и положил на его место —- на разломанную телегу. Он всматривался в знакомое лицо, уже ставшее землистым.
Подошел дядя Терентий, молча постоял рядом и тихо сказал:
— Какого человека убили! Он всех нас стоил. И ведь знал, что его убьют. Когда проходил сейчас мимо меня, тихо сказал: «За старшего будет Баранников». Так что ты, Сергей, не сламывайся. Ты теперь за всех в ответе...
Остаток дня и ночь раненые провели в оцепенении. Даже стонали меньше и тише...
На рассвете умер танкист. Он уходил из жизни тяжело, бредил, кричал страшным голосом, стонал, бился. А в последние минуты сознание вдруг вернулось к нему. Он схватил Баранникова за руку и, судорожно дыша, заговорил быстро-быстро, точно боясь не успеть сказать все, что нужно:
— Они убили доктора... убили... видел? Как бы не забыть. Этот в плаще с приметой... У него большая родинка под ухом, не забудешь? Мы его найдем. Припомним ему нашего доктора. Я буду иметь с ним дело, слышишь, я, только я. Я ему...— Из горла танкиста вырвался хрип, и некоторое время он молчал, а потом опять заговорил, жарко дыша и торопясь: — Они нас боятся. Ты видел? Боятся, сволочи! Это хорошо. Не зря боятся. Как только мой танк выйдет из ремонта, я знаю, куда идти. Туда дорога прямая... через ольшаник, потом речка... То, что мост взорван, не беда...— Танкист снова начал бредить, голос его становился все тише,— Башенный, не зевай! — были его последние слова.
Танкист умолк и будто потянулся всем телом.
Баранников и дядя Терентий вынесли его из сарая и с помощью двух легкораненых похоронили в балочке. Вот здесь и было то самое «верхнее помещение». Баранников видел его впервые: зеленый неглубокий овражек, и на дне его — земляные бугорки.
Вернувшись в сарай, Баранников, измученный, обессиленный всем пережитым, упал на свое место...
Дядя Терентий еле растормошил его:
— Сергей, вставай! Сергей!
Баранников медленно открыл глаза.
— Вставай, Сергей. Эти гады еще что-то затеяли.
По сараю ходили солдаты и с ними человечек с коричневым лицом.
— Всем выйти из сарая! Всем выйти из сарая! — беспрестанно повторял человек с коричневым лицом.
Из сарая вышло человек сто пятьдесят. Наверное, столько же подняться не смогли. Тех, кто вышел, солдаты торопливо построили в колонну по четыре человека. С боков колонны встал конвой. Послышалась команда: «Вперед!» — и колонну погнали по дороге, уходившей к лесу. Когда прошли метров двести, колонну обогнали две автомашины с солдатами. Третья машина осталась у сарая.
Колонна огибала взгорок, в это время позади затрещали автоматы.
— Понял, что, ироды, делают? — тихо спросил дядя Терентий, который шел рядом с Баранниковым.
— Понял.
У самого леса дорога резко повернула, и все увидели, что сарай охвачен пламенем.
Баранникова знобило, дрожащими пальцами он взял руку Терентия:
— Танкист-то молодец какой! Приметил, что у этого, в плаще, под ухом родинка. Умирал человек, а ненависть брал с собой...
Шли весь день и часть ночи. За это время пристрелили одиннадцать человек—тех, кто не в силах был идти. Одиннадцать человек. Этот страшный счет вели дядя Терентий и Баранников.
За полночь колонна добралась до безлюдного железнодорожного полустанка. На запасном пути стоял длинный товарный состав, где-то далеко в темноте тревожно дышал паровоз. Пленных загнали в один вагон — теплушку.
С грохотом задвинулись двери, и вскоре поезд тронулся. Изнуренные люди стояли, навалившись друг на друга. Но постепенно произошло, казалось, невозможное — все опустились на пол вагона и улеглись, как ложится под градом трава.
Баранников лежал, прижатый к дяде Терентию. Нечем было дышать. Люди стонали, кашляли. У самого лица Баранникова была щель, через которую сочился прохладный воздух. Он судорожно глотал его, как воду. Потом ему стало стыдно, что он один пьет воздух, и он отвернул голову, чтобы прохлада досталась всем.
Под зыбким полом вагона гремели колеса. Где-то далеко впереди протяжно взвыл паровоз. Баранникову в полузабытьи показалось, что это зовет его гудок родного завода там, на Урале.
Он вдруг увидел себя выходящим из дома. Жена кладет ему в карман сверток с бутербродами... И вот он уже идет к заводу по аллее, затененной строем кедрачей. С ним здороваются, заговаривают знакомые, и к проходной приближаются уже целой компанией... Его стол стоит в светлом зале, который называется отделом главного технолога. Рядом со столом на кронштейнах укреплена чертежная доска. Но он не любит подолгу сидеть здесь. Тем более сегодня. В главном цехе заканчивается сборка громадной умной машины, о которой он думал, которой жил весь последний год... И он спешит в цех. Пока его никто не заметил, он стоит и издали любуется машиной. Ему жалко, что скоро ее разберут, положат на железнодорожные платформы и увезут куда-то в Белоруссию. Но эту мимолетную грусть тут же погасила радость и гордое чувство. Он представил себе, как там, в Белоруссии, снова соберут эту машину и какая-нибудь девчушка, назначенная на пульт управления, нажмет кнопку пуска. Машина оживет и начнет заглатывать болванки раскаленной стали и выбрасывать готовые маслянисто блестящие трубы. А потом эти трубы, красиво сложенные на платформах усеченными пирамидами, повезут во все концы страны. Баранников всегда очень живо представлял себе всю пользу своей работы, гордился ею, и, конечно же, машины, которые он строил, казались ему самыми нужными людям. Это было главное в его жизни. За это и жена на него обижалась, говорила: «У тебя прежде всего твои машины!» Но как это можно сказать, что прежде, а что потом! Семья — это то, что с ним всегда и везде в неуязвимом спокойствие сердца, души... И он увидел вечер дома — самый обычный вечер. Он сидит у радиоприемника и, блаженно расслабленный, слушает концерт. Он любил симфоническую музыку, но не очень ее понимал. Она казалась ему сложной, как сама жизнь, и умеющей выражать любое состояние человека. И вот он слушает, как глубоким грудным голосом о чем-то сокровенном поет виолончель, и оркестр, боясь ей помешать, играет тихими аккордами... А Санька с Витькой уткнулись в книжки. Уж сколько раз из спальни слышится голос матери: «Ребята, спать», а они точно оглохли...
Баранников вздрогнул и поднял голову. Дверь вагона с грохотом отодвинулась. В слепящем луче фонарика возникали белые лица, расширенные глаза. Люди помогали друг другу встать и вылезти из вагона.
Поезд стоял в лесу. Был не то вечер, не то предрассветный час. Их снова выстроили в колонну — она стала заметно меньше. Трупы умерших в пути немцы сбрасывали под откос.
Колонна тронулась вслед за гитлеровцем, который светил себе под ноги фонариком. Баранникову казалось, что они идут, прикованные к этому скользящему впереди светлому кругу. Дорога была песчаной, сыпучей и то поднималась вверх, то спускалась. Люди оступались, падали, их подхватывали товарищи. Отставать нельзя, отставших подбирает смерть. Так шли около часа, пока не уперлись в высокий, чуть проглядывавший в темноте забор из колючей проволоки. Открылись ворота. Кто-то скомандовал по-русски:
— Проходить по два человека!
Пары проходили через ворота, хриплый голос по-немецки считал:
— Айн, цвей, дрей, фиер... эльф, цвёльф...
Баранников шел в паре с дядей Терентием.
— Ну вот, брат,— тихо сказал дядя Терентий,— туг нам либо жить, либо сгнить...
Баранников молчал. Оторванный от счастливых воспоминаний, он удивленно думал о том, что с ним происходит. Он не понимал, зачем немцам нужно так мучить и без того, уже еле держащихся на ногах людей. Он смотрел на товарищей. Видел угрюмые лица со сжатыми ртами, видел набухшие злобой глаза. И тогда он подумал: «Все-таки мы страшны им! И страшны тем, что у каждого из пас была там, на родине, своя жизнь, свое счастье, а от этого человека так просто не оторвать. Мы и сейчас, когда кажется, что нет ничего светлого впереди, всей душой, всеми мыслями — в той, нашей, жизни, и, пока мы живы, не умрет наша ненависть к тем, кто отнял у нас счастье. Значит, главное теперь — не растерять любви к той далекой и такой близкой жизни. Тогда какую бы бесчеловечную муку ни придумали для нас эти .безжалостные палачи, мы не покоримся...»