Его превосходительство Хьюго (Скинни) Мартинес – колумбийская полиция – чистил ногти дедовским клинком, носил рубашку с перламутровыми запонками и улыбался одним клыком. Он был поклонником женской рифмы, узнавал время по колокольне, и я перевел его прозвище не буквально, но очень точно – он был Кощей.
В памяти Хьюго хранил несметные сокровища полицейского, жемчужины сыскаря – нет полнее досье в Колумбии, чем мятый ворох его заметок.
Как фокусник из дешевой метафоры, он вытаскивал данные, сплетни, факты, но главного – никогда. Так устроены были Хьюговы кладовые, ибо главным его сокровищем, как положено у кощеев, стала смерть – ни достать, ни бросить: к моменту нашей последней встречи Мартинес был главным в мире специалистом по Эскобару.
Он знал его голос, походку, почерк. Любимые блюда, одежду, песни. Он точно знал, как тот смотрит новости, пьет текилу и спит с женой. Он мог, прищурившись, посмотреть на мир через питоньи щелочки Эскобара, его речь обеднела до северных предместий Боготы и округлилась, как принято в Медельине. Он казался вывернутым наизнанку, нервные кишки давно наружу, а внутри без света и сна томится скрюченный Пабло
Гарсия Норьега де Эскобар. Пабло был толстым, а Хьюго – узким, Пабло чаще любил малышек, Мартинес скорее дородных теток. Они оба были: как след подошвы и сама подошва с песком прилипшим. Хьюго очень боялся встретиться с Эскобаром.
Собственно, это и стало причиной нашей встречи. Я был падок на такие пары. Разлученный с братом к тому моменту почти двадцать лет, я с пытливостью энтомолога вглядывался в подобных “близнецов поневоле”, вынося их на свет боевых историй – покрутиться, сдунуть-стряхнуть пыльцу, обжигая лампой усы и лапки, я расписывал их привычки, пока смерть-булавка не приходила и на выбор – слепой обычно – не сводила их к единице.
В жарком воздухе Боготы – в этой повести мало снега, нет метели, мороза, вьюги, лишь пустыни, моря, барханы, бесконечные, как дорога, как эпитеты эпитафий, – я отчетливо слышал свист занесенной иглы над ними, оставалось гадать на жертву, я неспешно придвинул чашку, всю в разводах кофейной гущи.
Неделю назад был убит кандидат Галан, что не так волновало сейчас
Кощея, как приглушенная общим трауром смерть Вольдемара Франклина -
Пабло застрелил его в тот же день, ближе к вечеру.
Полицейский Франклин еще недавно ездил гоголем на “Чероки”, и его смурные ребята всюду хвастались задержанием эскобаровой семьи.
Ожидая стряпчих и протоколов, Мария-Виктория Эскобар попросила прислать молока для дочки, Франклин радостно отказал. Он не дал девочке молока, вот за это и поплатился. Теперь его кровь должна была смыть гектары леса, полей и склонов, сотни жизни простых сикайрос, пронестись селевым потоком, перемешанным с кокаином, – вот оно, слово, и прозвучало, вот оно, слово основ! – и после в белой блузе на красном фоне должен был появиться Пабло, словно клоун в чужом манеже, озирающийся нелепо в ярком свете армейских фар, – и великий фокусник Хью Мартинес запихнет его в свой цилиндр.
Первый раз я попробовал кокс в Кашмире, где мира не было, был кошмар. Я говорил, что любил войну за обилие звука, за лай и вой на ее фронтах, за фанты красных ее полотнищ, за фунт сушеных ее галет, который мы окунали в лужу “Белой лошади” на полу, и я, навылет, глядел в окно, за которым помехами бился ливень, загораживая кино.
Вот что делал со мной кокос, с непривычки втянутый в оба горла, при виде юной такой козы в смешном каракуле завитушек.
Это девушка из ЭйПи. Она поживет две недели с вами, потому что дороги наружу нет, а вы б хоть немного прибрались, парни.
Мы тогда занимали последний дом, на котором крыша осталось целой.
Под эту крышу с трудом легли упаковки “Кодака” – по углам, между банок вымороченной фасоли, сразу прозванной мною “Джеком” – в честь
Джека Лондона, – столб аптечек, канистры с топливом, один норвежец, который спал, и сумка ушедшего в джунгли немца – первой жертвы
“Sueddeutsche Welt”. И безъязыкая тень меня в пытке примерки чужой легенды. Дождь стоял на моем пути, а в тот момент – за ее плечами, и между этих упрямых вод воздуха было на полноздри.
Говорили древние мудрецы, учителя моего народа, что всякая жизнь и ее любовь зарождаются от воды. От слезы, преломляющей первый взгляд, до слюны, стекающей на подушку. От соленых брызг голубой волны, разбивающей пристань, до растаявшей мутной водицы льда, убегающей под колено. В котле, где варится жирный суп, с темного прошлого шматом мяса, в бокале с красной пометой губ, в лохани, в бане, в реке, в тумане, посреди непрекращающегося дождя.
Я не мял языком ее несложное, на три слога, пичужье имя и не помнил мелких ее привычек. А война, бурлившая где-то рядом, превращала пряную нашу страсть в зародыш новой волны войны, войди, возьми и вернись к восьми. Когда она исчезала в струях, чтобы потом прибежать назад, прижимая груши своих грудей другими фруктами или мясом, – это можно больше не мыть, дурак! – я не знал, куда бы себя засунуть, по второму разу хотел газет, безнадежно устаревавших.
Gardian, желтая от погоды, и Times, пожелтевшая от огня, держали кадром передовицы о расстреле восставших у Читагонга, а Daily Mirror
– была жива – считала танки и самолеты у перешедших в Азад Кашмир индийских полчищ. Недосчиталась.
Эта быстрая, точным ударом в пах, позже ставшая зваться третьей, как будто кончились первых две, индо-пакистанская война – была мне забавна хотя бы тем, что посередь всего родился ребенок, полудохленький Бангладеш. Мне тогда и долго еще казалось, что у этих, в сущности скучных, войн, должен быть результат, иначе что я делаю здесь, в ночи, в колючем и мокром насквозь Кашмире, в кашемировой складке лесного шва?
– Ты, mamerto, живешь со мной.
И Палома скидывала рубашку, отжимая насухо ткань в ведро, а потом присаживалась на угол гробовой тишины стола и складным ножом нарезала серый кокаиновый колобок.
А еще я нюхал его в Вест-Энде. Славное время пустых ночей, цветных рубашек под цвет коктейлей и теплой плоти под мятым платьем позолоченной суеты. Это было время скорее “до”, только племя было скорее “после”. Война во Вьетнаме уже прошла, а следующей ждите теперь в Ливане. Вот она, горькая речь востока, зираа и заатр его приправ, а здесь, в пластмассовом Вавилоне, нет тоскливее и глупей, чем брести потерянной половиной сам себе близнецом витрин.
Ладно, не обижайтесь. Это я все говорю к тому, что, когда Мартинес, играя усом, предложил мне книгу про кокаин, с оплатой из черного фонда, налом, я уже много о жизни знал: например, что в Колумбии нету черных, неизвестно откуда возникших сумм – только белые денежки, как мука, с легким запахом вещмешка.
Кощей создавал атмосферу гона, ярой травли, шаманской пляски. Это сегодня любая дрянь предваряется высадкой тиражей, десантом перьев и ноутбуков, а я стал первым таким пером: “Blowing life. В объективе – наркобароны”.
В то далекое время – сентябрь – пыль покрывала улицы покрывалом, и на черно-белую пленку – пыль – ложилась светлая рябь зерна. Мертвые люди казались – тленом, подсыхающим перегноем. Живые тоже не больше
– сор, казиношная мишура.
За неимением постоянного игрока, но не шулера, а близнеца к столу я достаточно часто ходил на час в колумбийские казино, если после роскошных игорных хаз, итальянских яхт и чумных малин эту потную страсть богатеющей Боготы можно было назвать игрой. Вас бы туда на порог не пустили, а я, каная за своего, брал заезжего на поруки, когда какой-нибудь старый поц, “консультант по нефтепереработке”, спускал наличные песо к псам и его возили звонить на почту: “Сюзи, мне нужно пятнадцать тысяч, здесь страшно выгодный изумруд!” А ведь хотелось ему сказать: “Сюзи, мне нужно пятнадцать тысяч, здесь очень страшно”. Не говорил.
Пятнадцать тысяч зеленых, гринго! Столько мне предложил Кощей, что по марким меркам его расчетов, было, прямо скажем, большой мошной, но я, романтик простых абзацев, согласился не потому.
Я искал причину, точнее, повод, задержаться, даже застрять, в стране, где ленивый ливень течет по скулам, смывая пот, разжижая топь, где в отеле с надписью “невозможно!”, и дальше перечень в полстены, упрямый звук жестяной вертушки разгоняет звон мошкары в жару, и от этого стереозуда глохнешь, таешь, падаешь на кровать, не надеясь вовсе проснуться утром, а просыпаешься все равно.
Глава 2
– Как вас зовут?
– Георгий.
– Фамилия?
– Солей.
– Как вы попали в Вену?
– С трудом.
– Что?
– Извините.
– Как и откуда вы попали в Вену?
– Я приехал из Румынии на железке, в коробе для угля.
– Зачем?
– Моя бабушка – англичанка. Я хочу быть свободным. Все поехали, я поехал. Дома нас бы арестовали. Я не знаю, на самом деле.
– Кто еще ехал с вами?
– Мой брат Лев.
– Где он сейчас?
– Кто?
– Брат. Где ваш брат, господин Солей? Господин Георгий Солей? Георгий?
Я не знаю. Вот уже много лет. Иногда мне кажется, что он смотрит из-за плеча. Иногда он чудится в дальнем кресле, по ночам я вижу его в разводах побеленного потолка. Я еще поэтому много езжу, только дома и понимая, как беспомощно одинок.
Я совсем не ищу его. Мне достаточно тяжести по углам, немой нехватки его под вечер. Его фотокамеры на руках.
– Зачем вам камера?
– Чтоб снимать.
– Кто помог вам пройти границу?
– Яша. Яков. Цыган. Не знаю. Партизан второй мировой войны.
Всего через несколько дней пути, когда пыль уже побелила лица, почерневшие от загара, а поля бурьяна, желтые вдоль дорог, серые к горизонту, рваные по краям, уже не казались лоскутным пледом, да и небо рядом, в лежалых комьях грязной корпии облаков, с трудом служило для нас часами, никак не крышей, всего через несколько дней пути – огромный для двух недопесков мир разом съежился до квадрата подрагивающей телеги, которой неважно куда трястись. Радость глупой мечты о новых, с чего бы то ни было лучших, днях сменилась столь же нелепым страхом, а потому ни я, ни угрюмый Лев (чья клоками выгоревшая, но грива наконец вернула ему звериные облик и образ, данные именем при рождении) не спрашивали себя и тем более – цыгана
Яшу, куда ж мы, собственно, держим путь, или, чтоб точнее, куда нас держат путь и верный его цыган, пока через месяц не стало ясно, что
Яков просто кружил конем, как тем, что скалился меж оглоблей, так и тем, что, в пыльной зажав руке, он размахивал над доскою, объясняя правила той игры, где крапленой дамой тебя не кинут, это вам, я надеюсь, ясно, пара маленьких жиденят?
Скоро Лев неплохо владел собой и еще шестнадцатью черных тел. Яша нам запрещал ругаться, и в том особенном слове “мат!”, которым брат завершал сраженье, явно слышались все слова отвергаемого запрета, но я остался – поклонник карт, их нестертых физиономий, плоской правильности рубах и невидимой без бокового света мелкой вмятинки от ногтя. От увлечения фотоделом мне досталась любовь к бумаге, а брату
Левушке – клеть палитры из двух ощерившихся цветов. По большому счету, уже дальтоник, всю жизнь он дрался в двоичной гамме, но с годами прожитых им ходов он намного лучше играл за черных. Его излюбленный с детства трюк был жертва пешки в угоду спешке, с набором качества по фронтам.
Кроме шахмат, Яша учил дороге и умению выживать. Эти оба курса немолодого, но отчаянного бойца на пятерке с плюсом проехал Лева, соглядатай и следопыт, но и я варил из крапивы суп, вил гнездо на вершине лесного дуба, подражал – до боли на языке, до мозоли – крику полночной птицы, отличая выпь от ее сыча, я ходил в ночи, не примяв травы, и на звук и запах стрелял с плеча.
Он учил нас ставить силки на птиц и стреножить на полном скаку коней, метать на скорость и в цель ножи, с наборной радугой рукояток
– скажи, Яков, откуда знаешь такие вещи, цыгане разве живут в лесу?
– Цыгане, мальчик, везде живут, если не умирают.
Погасло лето, а мы уже измеряли время в пути по верстам, как вдруг закончилась Украина, и степь опять поменяла цвет. Незаметно Яша сменил язык и надел вошедшую в моду шляпу из соломенного с тесьмой, с приподнятым сзади коротким полем, как еще недавно носил Хрущев.
Иногда случалось увидеть табор, и тогда на сколько выходило дней оставались рядом с чужой телегой, и, покуда Яков решал дела, мы гуляли парой его зверюшек – одинаковые лицом.
Молдаване были и дружелюбней, и скупей своих свояков-славян, поэтому здесь воровали чаще, а поймают – вроде бы не убьют. Так семнадцати сроду лет я стал известным специалистом по дверным, не путайте с навесными, и всяким прочим другим замкам. Машины Яша велел не трогать, но я, бывало, вскрывал и их, заведу рукой грузовик навоза, только ехать некуда, вырубай! Это Лева, там же поймавший триппер, где и девственность потерял, с перекошенной от недовольства мордой:
– Нас зовут скорее, давай быстрей. Отправляемся через час.
Яша знает, когда пора. А я что, против? И мы идем. Сквозь малину, вдоль бузины оград, через течку мелкой ленивой речки, балансируя по бревну, а потом, карабкаясь вверх, по склону, опуская обе руки в траву, обрывать ромашки чужих гаданий – да не беги ты, слышишь, успеем, Лёв.
Я начинал эту жизнь во льду, под Одессой, с собою напополам. Я закончу ее не один, в огне, с офицером, преданным той стране, которую не люблю. За свою полвечную с гаком жизнь все, что я смог до конца проделать, – это взмыть над уровнем моря на триста пятнадцать стеклянных метров, а ведь я же боюсь высоты, полковник, только и радость, что близорук.
Так вот я начинал и кончал дышать несколько раз, начинал сначала. Я много раз убивал невинных и сегодня более чем всегда. Так что просто слушайте меня, пока мне есть для чего раскрыться, я ж давно так долго не говорил, и вряд ли мне предстоит еще. Как сказал однажды цыган Пенько, Красной Армии старшина, два ранения, месяц плена и восемь лет лагерей: “Вопросы на том берегу реки, если доедем”.
Полковнику Джону Кросби
От Эвелины Рохас, OpenReport, Амстердам
На твой запрос о: Хосе Ривера
Дорогой Джон!
Так приятно получить от тебя письмо, особенно после долгого перерыва. Я рада, что у вас все хорошо, но ты не написал подробно про Дика. Будь добр, найди время, которого у тебя мало, но все-таки.
Твой интерес меня несколько удивил. Если я правильно помню, подобные персонажи ранее не попадали в зону твоего внимания. Может, в твоей карьере произошли изменения? Надеюсь, они тебя радуют.
В любом случае не представляю себе твой сегодняшний уровень погружения в проблему, поэтому извини за избыток деталей, но не стесняйся задавать вопросы, если я что-нибудь упущу.
Ривера появился в поле зрения колумбийской полиции в 1985 году. Его происхождение до сих пор неясно для местных властей. Проживает по подлинным документам: паспорт Венесуэлы, коста-риканские водительские права. Его счет в колумбийском банке составляет почти миллион в песетах, что возможно, но не типично. Принято держать либо демонстративно больше, либо совсем чуть-чуть, а остальное – в оффшорных зонах.
Компания Риверы “SARAH” занимается транспортировкой грузов, но не владеет собственным парком самолетов и кораблей. Один из фрахтуемых им буксиров дважды обыскивался в поисках кокаина, но оба раза – безрезультатно. Не удалось его уличить даже в полулегальной перевозке химикатов для нужд нарколабораторий, хотя и такие сигналы поступали неоднократно. В 1989 году его удалось задержать при атаке на наркобарона Гачу (Родригес Гача, по прозвищу “Мексиканец”). Но дело не дошло до суда, через год его отпустили.
Не женат. С 1985 года живет на ранчо, откуда практически не выходит до наступления сумерек. Сам водит свои машины, на чужих не ездит. С ним круглосуточно два охранника, всего их посменно четыре пары.
Колумбийцы охраняют только периметр, остальные – наемники из Европы, с опытом службы в конфликтных зонах. В доме живут массажист-китаец и немая кухарка из деревни.
Современная Колумбия является коммуналистским обществом, с сильно развитым региональным патернализмом. Иначе говоря, появление на определенной территории финансово-независимого субъекта, без ярко выраженной принадлежности к определенному клану, без очевидного для окружающих источника высокого дохода и с подчеркнутым недоверием к эффективности традиционных систем защиты и взаимодействия (имеется в виду прежде всего иностранная охрана, но не только – все наблюдатели говорят о некой антиклерикальности персонажа, об особой манере дорого одеваться), не могло остаться не замеченным местной властью и другими силами в регионе. Нельзя сказать, чтобы это внимание было уж очень пристальным, а любопытство – особенно назойливым, что само по себе вызывает подозрение – такова специфика места: если на человека закрывают глаза, значит, он знает, кого попросить об этом.
Поэтому нам известно о Хосе Ривере немного, но несколько больше, чем местным кадрам. Прежде всего, он не венесуэлец и вообще не южноамериканец. Его испанский многих вводил в заблуждение, но никто не считает его своим. Такой язык бывает у полукровок, выросших в эмиграции, а потом совершенствовавших его в чужой социальной группе.
Но и это скорее всего не так.
У нас есть основания предполагать, что Хосе Ривера – выходец с
Ближнего Востока, вероятно, ливанец. Та версия его биографии, которую мы предлагаем считать основной, выглядит следующим образом.
Родился в Бейруте в 1950 году. В 1967 году примкнул к палестинскому движению, проходил подготовку в различных лагерях, в частности, в
Судане, позже – в Алжире. В 1969 году начинает обучение в Москве, продолжает его в Румынии. Приблизительно в этот момент его путь пересекается с Карлосом Ильичем Рамиресом. Основной специальностью
Риверы становятся взрывчатка, логистика и поставки оружия, технические средства наблюдения. Его настоящая фамилия – неизвестна, немногие свидетели того периода вспоминают его как Юсупа, или Юсуфа.
Обладает особым талантом к языкам, немногословен, жесток. Особые приметы – малозаметная хромота, близорукость, астигматизм.
В картотеки мировых разведок он попадает в декабре 1975 года, когда вместе с группой Карлоса участвует в захвате министров стран ОПЕК на конференции в Вене. Даже учитывая слабость европейских систем безопасности в это время, стоит признать, что это была одна из самых дерзких и успешных операций, осуществленных террористами в Европе, при которой практически ни один заложник не пострадал. Погибли трое полицейских и охранников, ранен один сотрудник ОПЕК. Все министры были в целости и сохранности доставлены в Алжир, где после удовлетворения требований Карлоса (выплата 25 миллионов долларов) они были освобождены. Террористы исчезли. Позднее выяснилось, что захват был осуществлен по заказу Национального Фронта Освобождения
Палестины, при содействии и участии Ливии.
В захвате участвовали сам Карлос и трое его немецких подручных, плюс столько же палестинцев, среди которых именно Юсупа принято считать главным. Безусловно, за разработкой операции стояли серьезные силы, а тактика и безупречность исполнения – целиком заслуга Ильича, который после ее завершения становится террористом номер один не только в Европе, но и на Ближнем Востоке, однако и роль молодого боевика не стоит недооценивать. Он сконструировал и разложил по всему периметру конференц-зала специальные взрыв-пакеты, которые сдетонировали бы при попытке штурма через любое окно. Сами окна заслоняли расставленные особым образом заложники, что усложнило работу снайпера. Меньше чем через двое суток группа Карлоса вместе с пленниками зашла в предоставленный австрийцами самолет.
В 1979 году Карлос женится на немецкой террористке Магдалене Копп.
Семья обосновывается в Ливане, но Магдалена часто ездит в Европу, где ее арестовывают в 1982 году. Ильич начинает войну за ее освобождение. В основном акции направлены против Франции и происходят на ее территории, но Копп была активисткой “Фракции
Красной Армии”, и эта организация распространяет террор на Германию.
В 1983 году взрыв уничтожил французский культурный центр в Западном
Берлине.
До сих пор не удалось до конца выяснить, кто участвовал в этой
“битве за жену” в охваченном более крупной войной Бейруте, где 15 марта серьезный взрыв (12 фунтов тротила) снес 4 этажа французской миссии (к счастью, никто не погиб, но были раненые). Ровно через месяц – 15 апреля – у дверей собственного дома были убиты французский атташе в Ливане и его жена. Вот мы и предполагаем, что за этим стоит Юсуп, хотя прямых доказательств этого опять-таки нет.
Наше предположение основано на идеальном техническом воплощении теракта, на оригинальном и эффективном способе закладки взрывчатки, а также на убийстве жены посланника – акте жестоком и персональном, человек, который его исполнил, считал освобождение супруги Карлоса своим личным долгом.
Другим поводом задуматься о Юсупе были активные разговоры о нем в журналистской среде. С началом военных действий в Бейруте собирается элита репортерского мира, эти люди весьма информированы, и nот факт, что многие журналисты обсуждали между собой Юсупа спустя почти восемь лет после его появления в венском деле, скорее всего означает, что в этот год он бывал в Ливане, а может быть, там и жил.
И последний аргумент. Ривера появился в Колумбии в конце 1983 года, вскоре после окончания ливанской войны. Он въехал через Венесуэлу.
Если предположить, что Юсуп хотел бы залечь на дно в далекой латиноамериканской стране, именно Венесуэла должна была бы стать его новой родиной. У Карлоса сохранились все необходимые связи, там по-прежнему обитала его родня, а с конца восьмидесятых – и разведенная Магдалена Копп с десятилетней дочкой, обязанная своим досрочным освобождением в том числе Юсупу. Однако остаться в
Венесуэле было бы неразумно, по следу мог бы пуститься кто-нибудь, ставший врагом в окрестностях Бейрута, а кроме того, в соседней
Колумбии было большое поле для разной деятельности – десятки вооруженных формирований бились за власть как в стране в целом, так и в каждом городе и селе. Страна экспортировала нефть, изумруды и кокаин – то есть была полна клиентами и деньгами. Мы считаем, что в этот момент Юсуп, он же – Хосе Ривера, остывает к любой политической и национальной идее и начинает предлагать себя как наемного консультанта по весьма деликатным вопросам.
Но, прежде чем обсуждать его деятельность в Латинской Америке, нужно упомянуть еще об одном аспекте. У наших европейских друзей бытует версия, по которой Юсуп каким-то образом служит израильтянам. По крайней мере его никогда не было в ориентировках еврейских специальных служб, его данные не всплывали при анализе атак на израильские объекты, даже в воюющем Бейруте. Все, что мы знаем о его политических взглядах в нестройной системе палестинского сопротивления, говорит о нем как о голубе, что странно для боевика.
Юсуп, если это по-прежнему он, безусловно поддержал Арафата в восемьдесят втором, когда тот подписал резолюцию 242, признающую право Израиля на существование. Может быть, именно это и стоило парню клиента – НФОП (Национальный Фронт Освобождения Палестины) и вынудило его к поспешной эмиграции.
Более подробные файлы по этому периоду считаю, что не нужны, ибо в этот момент Юсуп уже находится на территории, интересной твоей
Конторе, поэтому наши специальные знания о европейских делах и связях далее ни к чему.
Что же касается Хосе Риверы (кем бы он ни был в далеком прошлом), то после короткого заключения о нем в Колумбии совсем не слышно, ребята из DEА считают, что он, возможно, уехал дальше – Куба, Мексика,
Парагвай? – хотя его официальный бизнес продолжает числиться в
Картахене.
Если ты уточнишь задачу, буду снова рада тебе помочь. Напиши, если что-нибудь упустила.
Твоя Эвелин
14 апреля 2001
Лес, что старым сутулым строем вырос из-под копыт, лупил по лицу отмирающими ветвями. На той же лошади ехал брат, меня практически не касаясь, а на другой кобыле молчал цыган, в такт езде раздувая ноздри; надо было не отставать – в небесах уже развели чернила, и, когда часа через два земля наконец скособочилась под откос, стало совсем ничего не видно, только свежий запах суглинка снизу и резкий холод сулили вод: вот она! – скоро по холку – речка. Граница родины.
Я не знал почему, тогда и именно посередине той (нескончаемой в ширину и холодной, но медленной вдоль) реки столько разного я захотел подумать, а время словно сошло на нет, и только фыркала, вплавь отправляясь, лошадь, я позже выучил – что кентавр, а вы не делайте круглого глаза, Джонни, линза выпадет мимо рук.
Я подумал о том, что я сам не знаю, какая на той стороне страна. И о том, что меня из моей увозит участник главной для них войны, в которой из странной моей семьи никто не принял участья, кроме безымянного немца, но мне – отца, что, может, форсировал ту же реку, в другую сторону, без коня. Я слышал холодные мысли брата, который тоже, незнамо как, догадался про переход границы и, сиро щерясь, взглянул назад. Это было бы, кстати, вполне по-русски: и попасться, и утонуть.
От ласки воды у ног я подумал о целой шеренге женщин: от насупленных продавщиц кишиневского военторга до молодых прифабричных бедовых девок, возвращавшихся в пять поутру домой, под тюремного цвета крыло общаги, общепита и общака.
Единственное, что не пришло задать нам, прущимся вброд через Прут, к румынам, – это простейший вопрос “зачем”. Дают – бери, бьют – ори. В механическом скрежете скоб “зачема” – так много от протестантской лавки, от прагматизма моих врагов, что я стараюсь и до сих пор обиходиться без него. Моим девизом всегда служило: “Как скажешь. Давай”.
Потом, когда, проскакав к рассвету без остановки десяток миль, мы сошли со взмыленной кобылицы на покрытый пылью румынский грунт, я сумел, мне кажется, удивиться этой дикой легкости дня вокруг и той немыслимой простоте, с которой только что взят барьер – главная русская тайна карты, край империи без замка. Где-то сказочно пах ковыль, и, пока Яша сворачивал папироску, я успел лениво размять суставы, лечь навытяжку и заснуть.
Госпиталь Сан-Мартин,
Джорджу Солей
От Паломы Гомес
Здравствуй, мой дорогой, любимый, ты, затворник-неясно-где!
Надеюсь, что you получил мою предыдущую закорючку, лапа, повторить я вряд ли ее смогу, Джорджи, я столько пережила, что мне больше вообще не хочется ни для кого писать, разве что для тебя, любимый. Тебе нужен свой репортер в Ливане? Я так рада, кстати, что тебя тут нет, только не издевайся, я помню, как умоляла тебя поехать, но кто же знал, что все так обернется? Ты, наверное, знал. Вот за это я и люблю тебя, глупый ты мой всезнайка.
Ты, конечно же, гад, никогда не скажешь, но как твое здоровье и о чем ты раздумываешь сейчас? Я стараюсь вообще не думать, слушаю радио в основном. Из книжек только “El Nombre de la Rosa” с распухающими языками отравленных посреди страниц. Что он знает про покойников! Но читать все равно интересно и отвлекает от “за окном”.
Вместо закладки в книжке лежит твоя старая фотокарточка, которая в камуфляже. Какой же ты все-таки строгий там!
Мне осталось здесь досидеть неделю, потом я уеду к себе в Мадрид, уволюсь и буду хотеть к тебе. Но сначала я несколько суток высплюсь
– не хочу, чтоб ты видел меня такой: у меня царапина на скуле и спасательные круги под глазами, чтоб никто в них не утонул – там уже поселился бездонный ужас в маленькую прожилку. Здесь многие стали курить гашиш, но я от него задыхаюсь кашлем, поэтому вместе с Лорой
Дженкинс из WashPost глотаю краденые таблетки, госпиталь в Сабре стоит без стен, и голландская дурочка-медсестра отсыпала нам, просыпая на пол, так у нее тряслись ручонки, тонкие, как ты любишь, с веснушками на просвет.
Какая травма для колумбийки – жрать химию через рот! Но зато, когда я засыпаю на два часа, мне не снится весь этот бред, кошмар, эти гниющие почки, обрезанные с усами губы, мухи, гудящие в черепах, ты, пожалуйста, не сердись на меня, tesoro, я сама не знаю, зачем пишу.
Вчера я записывала интервью, еще два дня назад это было бессмысленно, только сопли и крики несчастных женщин, к тому же – сплошных уродин. Женщин выжило много больше, но их довольно рано отделили, поэтому они мало что видели, но, как ты знаешь, слеза – это очень большая линза, только, к сожаленью, лживая. Мне так не хватало твоей руки, твоей ласки, твоего цинизма. Это же не война,
Джорджи, ты же знаешь, я на войне – кремень, это бойня, без всяких метафор, бойня, меня дважды вырвало прямо там.
А когда я еле пришла в отель, обнаружила, что кто-то аккуратно порылся в номере. Ничего не взяли, но интересно, что раньше я бы все равно почувствовала брезгливость, а теперь это было безумно глупо – только что прогуляться между отрезанных рук, голов, яиц и тут же переживать, что кто-то трогал мои бикини. Так что я, собственно, не расстроилась. Хотя мне все же немного странно, к журналистам тут относились лучше, так мне казалось. Израильтяне, на мой вкус, угрюмы и, уж конечно, не откровенны, но белым вроде бы безопасно, хотя
Еухеньо из El Pais пару дней назад подстрелили в ногу. Его немедленно увезли, так что подробностей я не знаю.
Вообще здесь много осталось наших, есть Джанни – помнит тебя по
Камбодже, Лиза, Кшиштоф, новая группа Reuters, но я о тебе, как всегда, молчу – твои любимые ручки-ножки даром не полощу. Но и так, никто ко мне лап не тянет – здесь никто не захочет секса, тем более в эти дни. Говорят, Бейрут раньше был красивый – вот уж не знаю.
Будет время, поеду в Тир. Скажи, а любишь ли ты меня, мой дружок, боевой барсук?
Ну все. Закругляюсь. Ответа не буду ждать. Уеду раньше, чем ты почешешься написать мне свои пять слов, так что лучше иди и помойся с мылом, а еще придумай мне, чем я буду заниматься, когда выйду за тебя замуж.
Твоя почтовая голубица
Из кровоточащей жопы мира
23 сентября 1982 года, Бейрут, Ливан
Сейчас не вспомню и не пойму, отчего я так полюбил летать и куда же я все эти годы мчался. Я один поднимал в неостывший воздух перекрашенный BBJ. Я летал на маленьких двухмоторках, на Фальконах и
Бомбардирах, я почти руками тащил с земли раздолбанную вертушку с кириллицей оперенья, когда надо было спасать Ахмеда, и трижды шел из огня в ничто, когда пятнадцать секунд спустя небо застило надо мною белым куполом между строп. Я считал полеты числом посадок и только сегодня – сижу и жду. Так о чем я рассказывал вам, полковник?
Все попадаются на фигне. На мелкой блажи, забывчивости, ошибке.
Эдгар Манеда – закурил в салоне Эйр-Франс траву. Стив не выбросил ствол на месте. Дагаев где-то раздал визитки с другой фамилией и сгорел. Палома вернулась назад к отелю за дешевым магнитофоном.
Тарас Бульба не бросил трубку. Джек Солопски не запер дверь. Яша спутал во тьме состава лево с право.
Это случилось, когда до Венгрии оставался десяток миль. Мы лежали во тьме железнодорожного перегона и изучали громаду насыпи, заслонявшую горизонт. Все было уже готово. Еще ничего не было решено.
Перед тем как отдать нам последние наставления, Яков жадно глотнул воды, потом он как будто лизнул пространство, пробуя вектора ветра вкус – он никогда не мусолил палец, руки должны быть всегда свободны, и лишь после этого ровненько забубнил.
Мы все это слышали сотни раз. Точки маршрута до самой Вены. Деньги, курево, сухари. Любые сборы советского человека, даже курортный бросок на юг, напоминали уход на зону – самое нужное взять с собою, мы прощаемся навсегда.
Австро-Венгрия, чей довоенный запах, казалось, мог соблазнять вагоны, в одной перебежке от рельсов светилась каким-то старым цыганским сном, где все играют на темных скрипках, светлое пиво течет рекой, а красивые женщины в строгих платьях – ах! такого сегодня нет. Нарочно ли Яков врал или сам запутался в сложных мифах и сладких байках голодных лет, где южная контрабанда, трофейные эшелоны, музыка на костях так удачно легли поверх цыгано-молдаво-румынских сказок, превращая остатки былых империй в карамельных мельниц крахмальный рай? Не знаю. Настойчиво пахло хвоей, хотелось размяться, пройтись, чихнуть. Только братик Лева смотрел внимательно, словно впитывал состоянье – дальние вздохи ушастых сов, шорох выползшего крота, топкую патоку перегноя, – покуда все не укутал гул, гудок могучего паровоза, и только снизу на контрапункте – плеск, шипенье его паров.
– Побежали, мальчики, побежали! Вторая и третья коробки справа. – И
Яков вытолкнул нас наверх.
И я клянусь вам, что именно о таком, каким мы видим его сейчас – с медленным солнышком на подъеме, белым золотом, камнем и хрусталем подрастающих небоскребов, – именно о таком Западе мы мечтали синими вечерами, который, казалось нам, где-то есть, только надо суметь до него добраться, вместе с братцем, стать папарацци. Шутка. Только один рывок.
Под вагонами, как под коровой – вымя (тут я подумал, что первый раз буду ехать куда-либо на железе), провисали коробы для угля. Их уже обошли проверкой, где, собственно говоря, открутили гайки, на которых держались еще с войны фанерные, черного цвета, крышки, с перекрестьями горбылей. Сейчас неясно в нормальных цифрах, сколько
Яша за это дал. Еще через пару лет это стало невыполнимым: волнения по Европе, танки в Чехословакии, мир разгораживался, как мог, – богатые прятались от студентов, красные от желтых, левые от правых.
Но сейчас – на румынской границе с миром – все еще путалось, как всегда.
Мой короб открылся одним рывком, и я залег, подобрав коленки, Лева кинул мне на живот котомку с фотоаппаратом, чтоб она ему не стесняла руки, когда он откроет себе другой. Напоследок он вставил в пустые скобы гнутый гвоздь – “не боись, открою!”, и я остался наедине с угольной пылью и темнотой. Больше я ничего не слышал, кроме как, пару минут спустя, клацанье стыков всего состава, поворот ближайшего колеса.
Я до сих пор ненавижу тьму. Темень, сумерки, темноту, мрак, ночь, недостаток света, темный кадр, конец кино. Люди обычно воюют ночью, не для того, чтоб застать врасплох, а чтобы самому не увидеть пулю, взрывы, вспоротое тряпье, гримасу увальня-офицера, которому балкой снесло скулу, а я – пожалуйста, на здоровье, в злую лупу телевика, только выдайте освещенье, дайте солнца, луны, звезды, юпитеров с белою лампой глаза, огарок свечки, в конце концов. Лишь бы мне не сидеть вот так, неизвестно во что упираясь взглядом, а короб был в ширину большой, я думаю – Левка бы поместился, но он побежал открывать другой, и я его больше уже не увижу, пока однажды не стану им..
Из гостей я всегда ухожу пешком. По вензелям замощенных улиц, между старыми доками, что на снос, мимо журчащих по-скандинавски медсестер из госпиталя Гийома, мимо вокзала с – куда мне ехать – скелетами поездов. Перейти через мост, увидеть смешной буксир, улыбнуться ранней пичуге клерка, бедной парочке на углу, церемонно выслушать список тягот немолодого с рожденья турка, купить у него молока пакет и утренний “Телеграф”.
Затем прийти в тишине домой, в одиночестве выпить пустого чаю, выкурить сигарету. Вспомнить брата. Заснуть одетым. Cогласиться понятно с чем.
– Кто еще ехал с вами?
– Мой брат Лев.
– Кто учил вас английскому языку?
– Я сам учился всему. По книгам.
– По каким книгам?
– По вот этой вот, например.
И я достал из своей котомки мацаный том “Голубой вельвет”. У офицера
– смех! – покраснели уши. Меня мурыжили целый год.
А Лева просто открыл коробку, из которой рухнула тьма угля. Крышка, падая, оторвалась и больно стукнула по ноге. Второй и третий пустые коробы ждали нас на другом конце, так что мне еще повезло случайно наткнуться на пустой, а Лева быстро отбросил крышку и резко дернулся под состав, но поезд в этот момент поехал, прижимая брата громадой к шпалам – лицо по скулы зарыто в гравий, ноги чешутся от мочи.
Но я об этом не буду знать. Без малого – без старшего – двадцать четыре года.