Глава 2

– Я всегда говорил, что советское – наносное. А под корою – все тот же ствол этноса, тронутого гнильцой, это ж вот они, настоящие: перехожие чернецы, бомжи в лохмотьях, ошмёт крестьянства в шамкающей кирзе, – все повыползли из прорех, да не местности этой дикой, не реформ этих ваших высранных, а только из-под слоеного пирога времени, гнилых листов бесконечной осени, почты-рукописи полевой. А вся прочая нэпова бизнес-шваль, номенклатура времен распада – это, попросту, короеды, караимы, сиречь жиды, от которых в империи тоже польза, да вот империи больше нет.

Мы сидели на балюстраде дома-сталинки над Нескучным, а внизу последними очередями отстаивалась Москва, совсем осенняя и больная, будто раненный в рыжие кроны парк запекался сукровицей на закате.

Хозяйка квартиры варила кофе, и даже через стекло окна, плохо вымытое, кривое, отражающее грозу, еще не докатившуюся до центра, все было ясно с ее судьбой: дочь кого-то из бывших статских, теперь вдова одного из штатских, сохранившая строгую красоту без пластического хирурга, Елена Марковна Карачинская, укрывала небедную старость в шаль наследственной глухоты. “Можете говорить. У меня от

Леночки нет секретов. Теперь уже нет”.

– Николай Николаевич, вы скажите, в каком порядке начнет гореть?

– Забываетесь. Портите ткань беседы, уважаемый Лев Алексаныч Сори. Я не отвечу на ваш вопрос. Отказываетесь подумать? Хотите задание на тарелке? Не будет вам больше такого. Баста! Некому отдавать.

Генерал Ковалев пританцовывал, корчил рожи, плевал слова и вслед им косточки от черешен. Его лицо, покрытое параллелями морщин и островами старческих пятен, постоянно меняло цвет от возмущенно-красного через бледный до ядовито-жолтого через “о”. Но все это был показушный цирк, банда клоунов на гастролях. Только что выброшенный из-за пазухи в прозапас, час которого вряд ли когда настанет, генерал по-прежнему вел игру, за неимением лучших – с нами: это надо же, Фимочка, сукин сын, таки выдавил внуков тогда на волю, а вона-то как повернулась жизнь – они обратно ко мне приперлись, потому как всему голова – система, занятные вымахали подонки, младшенький послабей.

– Я предлагаю вам пару вводных. Ресурсы: наркотики или нефть.

Инструментарий – национальные и религиозные движения. Срок – ближайшие десять лет. Ну что, кого вызывать к доске?

– Николай Николаевич, все понятно. – Лева никак не хотел подстраиваться под тон. – Средняя Азия, дальше курды, Кавказ и

Ближний Восток. Что мы еще забыли?

– Кубу с Кореей они сожрут. Я бы ставил на югославов. Что ты скажешь об этом, Миша?

– В Среднюю Азию глупо лезть, остальное – на выбор. По всем очагам я вам дам концы, езжайте, делайте, что хотите. Удачи не пожелаю.

И сухопарый седой старик (они с Ковалевым смотрелись парой, как Пат и брат его Паташон) подпиравший балконную дверь спиною, не улыбнулся, а так – осклабился, на долю малую обнажив (показалось, серебряные) резцы.

Миша, известный как Маркус Вольф, с биографией вряд ли слабее нашей, выросший здесь, на Арбате, рядом, арбайтен тридцать четыре яар главой немецкой военной слежки, по слухам, даже кормивший с ложки не только raf-овцев, но самого Шакала – вот ведь, господи, зоосад! – безусловно, был в этой группе главным, потому что в отличие от

Ковалева не суетился и не был зол, а в отличие от партизана Левы видел действие целиком. Для него Европа и мир вокруг не распадались на точки сборки, явки, страны и лагеря – на огромной карте его видений кочевники двигались до сих пор, а идеи зрели в своих грибницах в ожидании новых дождей… вождей… Волчий Марк не любил процессы, а уважал результат во всем. Но в результат он уже не верил и пришел на этот балкон курить не в честь наших будущих поражений, а единственно чтоб на память, в гордость прошлых своих побед.


1991

Я же был совершенно лишний, шалый от запахов русской речи – гари, горечи, гречки, мыла, подкисающего тряпья. Обретение тени от слова

“брат” обернулось родиной, языком, к полю передом, к лесу задом, долгим пр?водом провод?в за тяжелым окном плацкарта, когда граненый стоял надтреснут и бил ударные по неровным и мельхиоровый подстаканник обжигал ладони торцом Кремля.

Эти праздничные полгода, за которые я застал все, что до этого пропустил, – суповой набор беспартийной розницы, разночинцев кухни, курилок кузницы, это юность моя, негодница, неслучившимся дразнится.

В той веренице поездов, сцепившихся как в один, где за окном пейзаж

– поленница – поля да будущие дрова, восставшие д? неба частоколом, отражаются мигом в дверях купе, которое выкупи целиком – не гарантия от подсадки, прививки памяти в узелках, тюках и фибровых чемоданах вранья попутного, непутевого, вплоть до темени, тьмы перрона, что разлучит нас с тобой, аминь, – именно там и тогда я понял, что разлука, начавшаяся на рельсах, наконец, подошла к своему концу, то есть ружья, развешанные по дому прихотливой рукой судьбы, по ее же взмаху к стрельбе готовы, и нам осталось лишь выбрать цель или просто слиться самим в одну, тень лица, читай, близнеца мишени, с легким выходом на финал.


1991

С именами мы поступили просто. Каждый имел в запасе два: надевая нужное, ненужное – зачеркнуть. Кого бы из двух (мы ходили порознь) ни встретили журналисты – они видели бедного парня Джорджа, которого

Лева умел играть не хуже, чем я в баккара и покер, а провалы в его репортерской памяти покрывались контузией, как броней.

Какой бы вам привести пример? Обойдетесь и без примера. Бывало, что, покидая дом, я сам не знал, кем сегодня буду, как если бы шел подменять себя на сам не в курсе какой экзамен.

Если правильно посчитать, то мои знакомцы встречались реже – военные репортеры, наводнившие регион, хорошо если помнили это имя – журналистский корпус уже сменился на этих новых кому за дцать.

Знакомые Льва разделялись мною по внешнему виду и языку. Малая часть, говоря с акцентом, жила с глазами больных собак – конечно, чаще встречалась чумка, но и бешеных брошенных до хрена: диверсанты и инженеры, легионеры, инструктора, немцы, чехи, румыны, персы, палесы в шахматных куфиях, золоченые азиаты и цыгане любых пород – все они были из прежней жизни, Левиной, не моей, говорили мало, сидели долго, почти не трогали алкоголь. Лёвка, когда их не мог принять, посылал со мной своего китайца – тот уверенно страховал, больше памятью, чем оружием, хотя по-всякому получалось, лучше не вспоминать.

Разговоры шли о чужих маршрутах, о документах и о смертях, которых вокруг становилось больше – разлагаясь, чудище потравило своих лучших сторожевых. Но чаще всего в тех пустых квартирах – агент проявлен, argentum смыт – речь велась о несметно больших деньгах, о счетах в забытых богами банках, о бесценных раньше, но обесцененных чьих-то акциях и долгах. Меня всего распирало со смеху пузырьками французской воды Perrie – так казались тогда нелепыми миллионные table-talk с этими рыцарями прыща, позолоченных Rollexoв, сбитых туфель, от которых явственно – za verstu – невыносимо несло казармой, дерматином очередей, перестрелками в подворотнях и дешевым бренди – брехней легенд. Впрочем, было такое время, что даже им иногда везло – золотые залежи инвалюты ликвидированных торгпредств, нефтяные фракции, мазь мазута, мертвые души совместных фирм – вся эта красная ртуть распада липла к чистым рукам ЧеКа, к генеральским пролежням, к секретаршам, к атташам по культуре народов дна, к джинсоварам и водкогонам, комсомольцам и челнокам.

Напротив неровного строя слоя, нет, класса разбогатевших неучей, второгодков, еще не ставших тогда банкирами, депутатами или кем, – поднималась в рыжих цепях шеренги, в триколоре первого адидаса и с морщинами на загривках за ненадобностью во лбах – бах! вах! нах! – овладевшая лексиконом и державшая на кону золотые зубы законов зоны и одну икону про мать родну… ладно, остановились. Вторая группа партнеров Левы была, попросту, блатотой, хотя мы звали их чаще

“улицей”, “отморозками”, “чертовней”. Встречаясь порой для разбора дела с лучшими из таких, даже я, свою детскую жизнь на юге презиравший нестираные фуфайки и отутюженный клеш блатных, отрыгивал горькую ностальгию по былым “законникам” прошлых лет, с их колодезным юмором, ложной честью и умением умирать. В этих же современных грудах формованного белка было слишком мало тяжелой кости, полезной злости и стиля – ноль, так что в наших с Левой горячих играх в топку сбрасывали блатных. Оставшимся приходилось оплачивать подвиг втрое, но “все, что за деньги, считай – задешево”, любил повторять мой упрямый брат, а что у нас, кстати, тогда с деньгами?


– Деньги, деньги… Немного есть. Но можно еще заработать новых.


Экономические санкции должны оставаться в силе


(Сенат США, 18 июня 1992)


Де Кончини (сенатор): Господин президент, я был поражен статьей господина Солей, появившейся во вчерашнем “Washington Times”. Речь идет о неприкрытых попытках освободить находящуюся в Белграде фармацевтическую компанию ICN-Galenika Pharmaceutical Co. от санкций

Министерства Финансов. По странному стечению обстоятельств, Galenika принадлежит Милану Паничу, американцу, выдвинутому Сербской

Социалистической Партией на пост премьер-министра того, что осталось от Югославии. Очевидно, эта компания испытывает неудобства и, возможно, даже несет убытки от установленных ООН экономических санкций против Сербии и Черногории. Напомню, что эти санкции введены в ответ на войну, развязанную против независимой Боснии-Герцеговины, войну, жертвами которой стало, в основном, мирное население.

Несколько лоббистов в Вашингтоне добиваются отмены санкций именно для Galenika, аргументируя это тем, что ее продукция, произведенная в Сербии, поступает в том числе и в соседние страны, в ту же

Боснию-Герцеговину, но эти лоббисты, как и сам господин Солей, не были раньше замечены как в гуманитарных акциях, так и в пробоснийской ориентации, и, видимо, речь идет скорее о выгоде, нежели о справедливости. Так что если господин Панич и иже с ним так заботятся о гуманитарной ситуации, вероятно, они могут использовать свое влияние на Сербию и ее противников, с тем чтобы военные действия в районе Сараево были прекращены хотя бы на то время, которое нужно, чтобы конвой с отчаянно необходимым провиантом и медикаментами смог достичь людей, проживающих в осажденной столице.

Утвержденные ООН экономические санкции должны оставаться в силе до тех пор, пока Сербия и Черногория полностью не выполнят резолюцию

Совета Безопасности.

Господин президент, я прошу, чтобы текст статьи из “Washington

Times” был включен в Запись Заседания.

Глава 3


Я вернулся летом из Белграда, всепонимающий и худой, с подлой радостью сдавший курс немолодого бойца спецназа, – и Лева встретил меня у трапа в такой же пошленькой, как на мне, цирково-спортивной военной форме, с побрякушками орденов. Плохо сшитая показуха – признак маленьких государств, а то, в которое я приехал, – меньше некуда, младше нет его до сих пор, господин полковник, на карту мира не нанесли. А поворотись-ка, сынку! Экий ты смешной какой.

И чуть было сразу же не огрёб увесистый подзатыльник, но – оп! – успел увернуться вбок, двинуть правую под колено и повалить его мордой в грунт, с трудом придерживая локтями сумку с марками на спине. В ту минуту я был пионер, готовый и смеяться, и умереть, – личка вскинула автоматы, и, секунду повременив, я решил убраться с лопаток брата и рывком помог ему встать с земли. Он посмотрел на свою охрану, прямо в харкала калашей, и сказал отчетливо: “Не стреляйте. Перепутаете, козлы”.

И мы пошли, не сбивая шага, в ногу, в четыре своих ноги, как никогда, мне казалось, равные, вровень рваные, как никто. Мы, торговцы войной на экспорт, мы, отдельным путем зерна идем в закипающей каше буден, и все, что убило меня во мне, возможно, сделало нас собою, дорогая Сербия, спи спокойно, больше не прилечу.

– Лёв, а в Тирасполе есть бордель? И еще б желательно, с чистой ванной…

– В штабе есть душевая лейка… И все руководство процессом – б…и.

Трусы и п…ры. Твой конек.


1993

– Наша задача – контроль дорог. (Дорогой контроль, пошутил бы я, но меня не спрашивают сегодня). Для этого первые полбригады тяжелой техникой встанут тут. – Лева рисует на карте красным контур брошенного села, получается знак наподобие червы, и ударные бубны вот здесь и здесь. В бой не втягиваться, пока они не выдвинутся досюда, тогда им останется только так – он прочертил черной ручкой стрелку и дважды жирно ее обвел, я и думать бросил про схему боя, которому завтра к полудню быть, настолько странной была картинка – пика, глядевшая в черву сердца, не хватало только трефовых крестов, не спешите, милые, не спешите, скоро вырастут на гробах.

Лева кончил вещать и сел. Здание сельсовета, превращенное местной братвою в “штап” пропускало с улицы жар июня, но не выпускало обратно дым, а весь этот полувоенный сброд палил по-лагерному, в ладонь, и сплевывал, не разжимая зубы на подсолнечный жмых предыдущих встреч, так что чад стоял – дезертиров вешай, волонтеров да эмиссаров режь. Время от времени кто-нибудь заходился туберкулезным кашлем, завезенным с севера даром тюрем, добром бараков, клеймом казарм.

– Если я правильно понял, то в нашу задачу в бою назавтра входит удержание противника на этом участке драки, так долго, сколько вам будет нужно, пока генерал и его команда разберутся с транспортом и мостами и смогут двинуться вверх по карте, отрезая румын от квадрата

“два”?

Говоривший сидел у окна, спиной, загороженный справа углом комода, с чубуком, утопленным в бороде, с петухом спортивного вида шапки. С моего конца я его не видел, но по зачину уже считал, что льет кисель ветеранский китель. И вдруг, через несколько ровных фраз, он поднял голос до баритона, и тут мне стало не все равно, я быстро вернулся глазами к брату, и дело не в том, погоди, о чем…

– …тем самым единственной целью марша, на котором мы потеряем полк – это будут мертвые плюс калеки, – станет защита пустых пространств и, конечно, медного комбината?

– Понял правильно. – Лева встал и по-дедушкиному забулькал неочищенным кипятком – Если у нас через год не будет своей промышленности, руды, электричества, теплой воды и пушек, то нашей республике – хрен цена, и будут на вас молдаване ездить в солнечный

Бухарест. Это ясно? Так что кто не готов защищать завод, тот может пойти застрелиться в жопу, потому что там у него мозги, я понятно, граждане выражаюсь? И ежели кто тут хотел сказать, что я посылаю ребят подохнуть, потому что хочу торгануть цветным или даже больше – продать заводик, то это, старче, иди, садись, из уваженья к твоим сединам. Я надеюсь, больше вопросов нет?

Вот тут ненадолго замри, струна и дым, сквозь который видать дорогу, где песок абразивкой грызет резцы, – это столько пыли в дороге жрали, здравствуй, время, остановись, развернись на цыпочках наглой мордой, полинялую шапку свою сними, нету, значит, еще вопросов, кроме разве что одного:


– Чем цыганэ с евреям схожи? Не расскажете, Лова?


И такое бессмысленное по-русски снизошло на меня с высоты стропил счастье пролитого вранья, радость найденной папиросы, что я, отшвыривая столы, краем глаза успев прочитать на парте “Лена + Маша”

– в каком году? – ломанулся к старому конокраду и чуть не вытряс цыганский дух из его тщедушного, весом с кошку. Если вы, полковник, уже забыли, именно этому человеку, партизану Якову, шаг вперед, я был обязан своим побегом, Австрией, комой, Паломой, всем, что еще недавно не знал, ценить ли, и не пробовал вспоминать.


2001

Когда-то давно, нет, давайте я здесь исправлюсь -


1993

– когда-то давно я мечтал о больших высотах и о раскинувшихся под ними покорившихся городах.

Когда отдышкой нахлынут возраст и опыт – пота и быта сын, с тоской начинаешь мечтать о лесе, о мхе на северном срезе пня, о зависшей стрелочке стрекозы над (только что вышел из-под серпа) голым лугом со швом окопа, боже, что это я несу… там, у снайпера на крючке.

Что ж, попробуем от Адама, нам пора привыкать к земле. Снайпер щурится за сараем. Как ты учил меня, дядя Яша, – вопросы на том берегу реки.


1993

Обращенный в прошлое, словно в веру, обращенный в бывшее, верно, в слово, я, разбирая большой запас – глазом, цепким на негативы, помню

Якова разного, всякого, табора впереди, когда ночные свои приходы начинал с чудных подарунков нам, Ольгиным пацанам, – вот он и высыпался, песок из твоей стекляшечки, дядя Яша, мы не меряем время часами больше, теперь пусть оно отмеряет нам: то ли штуку беленого льна на саван, то ли глыбу белого льда на лоб. Я помню его разноцветный зрак, наводивший первую дрожь зевоты, когда он резал колоду карт рабочим ногтем кривого пальца и тут же честно давал снимать, обучая фирменному закладу. А запах! Фантомная быль в носу – я сжег обоняние коксом позже, чем выучил наизусть запахи прелой, сырой махорки, кожа упряжи, конский пот, с добавлением кислого страха бегства, непотушенного костра. Чем ты жил безумные эти годы, когда постелю твою, и ту разорвали землю, как лоскутное, не щадя маршрутов крутых и троп, лежбищ, кладбищ, стоянок, ставок, – быть дешевому их дерьму, самостийному, незалежному, незавидному, одному?

Кто у тебя на земле остался, шулер карточный, сыч ночной, ветхосоветский мудрец Иаков, красной гвардии рядовой?

И Яков заговорил. В репортерской нашей медовой нише мы с Паломой умели брать эти сбивчивые по ритму от начала и без конца, то ли мелочь исповеди окопа, то ли золото междоусобных саг, и потом оракул простой орлянки нам подверстывал эпилог:

“Имярек остался в тот день живым, я увидел его избивавшим пленных, ибо конвенции и законы не в ходу на этой войне, и только равенство всех сторон перед смертью и унижением позволяет этим беднягам верить в божью справедливость”.


1993

– Я родился в тот самый несчастный год, когда Гаврила пошел на принцип и вдоль границ поползли траншеи. Потом наступили большевики, и все, кто остался ходить в Европе, больше не приходили к нам. В конце двадцатых нам дали землю под специальный колхоз цыган, и отца сразу же расстреляли за то, что он воровал корма, а там от голода дохли кони и резцы молочные не росли. Но дело даже не в этом, Жора.

Нам не нужен бог и не нужен враг. Все у нас в голове, Георгий, чтобы вещи долго не собирать. Я и сам хотел получиться русским, руки в масле, идти домой, чтобы майка тухла на мне олифой, холодное пиво и грудь в крестах, мы ж не думали, правда, что все оседлые просыпаются под седлом.

Я слегка расслабился, скоро ночь. Фонограмма боя доматывалась уже, и первая проба дождя по капле сцеживалась с небес. Яша еще продолжал бубнить, поминал Маннергейма недобрым словом, а ведь сам тогда захотел служить, никто его не тянул за лемех, смех же, правда, цыган на льду, только в нашем цирке, смертельный номер.

– По осени должен был выйти дембель. У меня в коллекции баш на баш – две лычки в плюсе да два мизинца отморожены до кости, но зато смотрю на себя в халате – белее кажется только финн, ничего цыганского не осталось, стало быть, за меня пойдет, никого не спросит, довольна будет, в партию, может, еще поступим, ну что ты лыбишься, лучше сплюнь.

По осени дембеля не случилось. Из окружения под Москвой – в плен, сбежал на пути к расстрелу, партизанил, болел цингой, два ранения, оба в руки, карты долго не мог раздать, дали десять, но два скостили, прям на похороны вождя.

– Так что, Юрка, не надорвись. На чужой войне орденов не треба, даром, что ли, они нас жгли, и те, и другие, и те, и эти? Я как в наши края вернулся, больше не пробовал в стойле жить, прибился к табору, много ль надо, красить, помнится, я любил – так затейливо крошится кобальт в пальцах, а белила с охрой, когда смешать, дольше держатся на заборах, этот мир, ребята, пора сносить, перекрасить не помогает.

Он уже говорил для своих двоих – это Лёвка съехал в окоп на жопе и не стал его прерывать пока. Рожа у брата, щетина, руки, шея и даже руно груди – все было залито цветом зари, суглинка, нет, оттенками чужих кровей, я не еврей подбирать эпитеты, а когда Лева вдобавок оскалил рот, и по загибам его улыбки (морды) полосы бордовели, то казалось, кого-то зубами рвал, свою знаменитую гриву пачкал.

Бой закончился вничью, то есть просто так, посредине поля, с двух сторон накрошили фарш, наварили суп, холодец культей, и только редкие санитары уносили с работы в больницу лучшие, шевелящиеся куски. Яша стал собирать рюкзак – флягу с мятой звездой на крышке, фонарик, цейсовских линз бинокль, я взял оставшихся пару яблок.

– Хочешь, Лева?

– Пожалуй, нет. А как вы тужили в моем тылу?

– Ничего. Яков рассказывал, как не любит русских и немцев – “турму и плэн”.

– Это да… И еще жидов. За то, что еврейка, его невеста, когда он вернулся назад домой, осела с русским бандитом-мужем, чекистом-отцом и двумя детьми, оба, напомню, немножко немцы… Двинули. Рацию не забудь.

И он зашагал семижильным шагом, как пахарь, с других возвращающийся полей, и отошедшие от испуга стрижи рассыпали ему под ноги радостный пересвист.

Загрузка...