4

Пекучее безветрие — только купайся! — царило и на другой день. После обеда эдак через часик я увидел — Нинель направилась к озеру — и кинулся в дом переодеться. Когда прибежал на пляж, вокруг неё уже топталась компания натасканных в обхождении курортных мужиков. На мой тогдашний взгляд, все они были «подстарки»: самому молодому не менее тридцатника. Нинель выдала, что не умеет плавать, и теперь они желали её учить — так и слышалось: «У вас чудесно получится! А водичка — как на заказ. Парное молоко!»

Подкатистее всех действовал Старков — отдыхающий, который наведывался к нам не первое лето и слыл в городке за человека не из мелких. Кто-то болтанул, будто он лётчик-испытатель, на что Альбертыч скучающе, словно его тянуло зевнуть, отозвался:

— Деятель в сфере «купи-продай».

Настоятельно желая, чтобы это оказалось правдой, я не мог не признать: рост, мускулы, лицо Старкова располагали видеть в нём образчик мужества. Не спорю: может, он им и являлся, но то, как красноречиво посматривали на него и местные очаровашки и курортницы, подбивало меня отчётливо фыркнуть.

Он стоял у воды возле Нинель, чуток не касаясь бицепсом её предплечья, и заботливо говорил:

— Настройтесь на приятное. Настроились? Смелее вперёд!

Я зло затосковал оттого, что она послушалась и пошла. Переступала с такой трепетной боязнью, будто погружалась в водоём впервые в жизни. Старков, пройдя дальше, обернулся:

— Дно ровное, да и я на что? Думаете, дам утонуть?

Она рассмеялась с покорной признательностью, за что я её почти возненавидел. Вода была ей до трусиков, он встал перед ней и ждал.

— Нет. Я не сумею! — мотнула головой, отступила.

Он протянул к ней руки:

— Я вас поддержу! Вам надо опуститься горизонтально и заколотить ногами — вот и всё!

— Вы со мной замучаетесь, я неповоротлива, как корова.

— А вот мы увидим. — Он прикоснулся к ней, и я мысленно вскричал: «Без рук!!!» Она не отстранилась, а только повела плечиком: уклоняясь едва-едва.

Все глядели на них с откровенной живостью. Старков, обойдя девушку, приложил ладонь к её спинке и подтолкнул. Она решительно окунулась, но тут же выскочила на берег.

— Ну не годна я... — сказала нагнавшему её Старкову так подавленно-просяще, что он озадачился.

Чуть позади меня, сбоку, остановился кто-то. Я увидел Генку Филёного. С его загорелой кожи стекали капли воды: он только что возвратился с дальнего заплыва, и его заинтересовало, почему скучковались курортники. Фигура Нинель, которая словно колебалась, прилечь на песок или нет, поглотила его внимание.

— Ого! — произнёс он восхищённо, но, спохватившись — не уронил ли себя? — продолжил уже насмешливо: — О-ооо...

«Иди тоже прикадрись!» — подумал я, говоря ему почему-то, как жалуясь: — Кажется, не глупая, а всё: извините, извините... корова я...

Он остро меня оглядел, с ухмылочкой, будто задавая себе вопрос, заметил: — Никак несчастье? — отнеся это то ли к Нинель, то ли ко мне.

Генка старше меня четырьмя годами, и я очень хотел бы уметь драться, играть в карты и держаться с девушками, как он: не отсидев, однако, в колонии... Мои представления об этом отрезке Генкиной жизни не окрашивала романтика — может быть, потому, что правда, проскальзывая в его рассказах, бывала горячевато чистой.

Он помнится мне упрямо отчётливо, память неприятно меня волнует; я снова и снова пытаюсь разобраться во всём, пусть и зная, что кончится это ничем. Хотя вру: я всего лишь клоню к тому, чтобы, отвечая не дающей покоя прихоти, привести историю Генки Филёного.

УМАЛЕНИЕ ВРЕМЕНИ

Имея фамилию Распаев, кличкой он был обязан детскому саду. Согласно преданию, однажды, когда питомцы заведения самозабвенно расшалились, Генка, который обычно не отличался поведением от других мальчиков, оказался в стороне. Возможно, только на минуту, в какую появилась воспитательница. Как бы там ни было, она его похвалила и поставила в пример остальным. Следующая вспышка веселья не заставила себя долго ждать — так что же? Девочки назвали Генку в числе виновных. У воспитательницы от негодующего изумления поднялись брови: «И Гена хвалёный — тоже?»

Некоторое время спустя случилось, что мальчика спросили, как его зовут. Он отвечал с достоинством: «Гена Филёный!»

Таким образом, бесшабашная пора детсада отметила эту судьбу чем-то вроде печати растерянного упрёка. В определённый момент Генкиной жизни известный мастер обобщений Альбертыч произнесёт: «Что значит — когда юношу перехвалили в детстве!» Будет дана и характеристика эпохе, в какую рос и развивался герой. Любя обращаться к литературе, Альбертыч употребит слова странницы Феклуши из пьесы Островского «Гроза»: о том, что и время-то стало в умаление приходить... Перемены вступали и вступали в наше сегодня, распирая его так, что можно было подумать: не тесна ли для них нынешняя пора — не урывают ли от грядущего? В лесах вольно бежавшие ещё вчера тропинки то здесь, то там упирались в заслоны из колючей проволоки, за которыми возникали объекты, обозначаемые народом кратенько: «космос» или «атом». К северо-востоку от нашего городка, в соседней области, близ приветливых рощ выросли курганы из песка с примесью радиоактивных веществ. Отходы ядерного производства заразили реку, и вдоль неё тоже протянулись ряды проволоки.

Сфера разумно-планомерной деятельности преображала ландшафт, обращая деревни, пасеки, угодья с пасущимися коровами и голубые водоёмы в призраки, что до сего дня смущают мне душу.

На озеро, к которому жмётся мой родной городок, походило другое, расположенное неподалёку. Лещёва Прорва — его название — отнюдь не было лишь лукавой приманкой, хотя солидные рыболовы «лещатники» распространяться об этом не любили. Призрак озера обитает в моей памяти полноправным хозяином — непримиримо к пейзажу с корпусами фабрики искусственного меха, которую я мстительно заставляю гореть. Когда она строилась, в газетах писали: стоки пойдут через очистные сооружения, каковые обеспечат эффективную защиту окружающей среды.

Защищённая среда не подошла обитателям Лещёвой Прорвы. Рыба, которую изводили и не могли извести многочисленные браконьеры, скоренько вымерла, заповедав беречь воспоминание о широко разливающейся зорьке, кошеле с вязкой кашей, сдобренной жмыхом, о влажных от росы удилищах...

Последний серебристый подлещик, выскакивая из зеркальной глади, награждает рассудок представлением о трепещущем мираже и перекинутой к нему радуге. Небо становится всё выше, и искажённый расстоянием в годы свет ходит над сонной водой и отлогостями равнины, словно неприкаянная тревога. Меж полей движется фигурка, и тропа хрустит под ногами идущего с тем упорством, с каким рвётся ожить пережитое. Мой дед навестил родню в деревне и возвращается, деловито-торопливый. Войдя в дом, окликает меня:

— Валерка, рожь в трубочку сворачивается! Чему оно соответствует?

— Чему, чему... в это время самый клёв у леща, — повторяю я то, что узнал от деда, и хотя этот ответ он слышит уже которое лето, его удовольствие от раза к разу не убывает.

— Идёшь завтра со мной?

Я подавляю порыв готовности, уронив равнодушно: — Угу. — Не верится, какой оно обернётся отчаянной досадой, когда ночью дед будет меня будить.

Мы выходим; я, страдающий, что нельзя опять укрыться одеялом и сладко уснуть, умываюсь дождевой водой из бочки, мне легчает. Рассвет ещё только предугадывается по тому, что в синеве вокруг звёзд уже нет густоты и серп месяца как бы утратил плотность. За городом воздух сырее, по сторонам просёлка растут пахучие травы. Идём скорым шагом, всё яснее видны редкие деревья впереди; кусты, что попадаются вдоль обочин, тянут притронуться. Я стряхиваю с них росу.

Восход застаёт нас на берегу Лещёвой Прорвы. Поодаль от неё, на пологой возвышенности — где скоро выроют котлован под фундамент фабрики, — пасутся лошади, пониже пастбища раскинулись заросли орешника. Над дремотной в слабом туманце водой нависли суковатые вязы.

— Ага, упало! — сказал дед, остановившись.

В излучине, где берег отвесно обрывается, с него уходит в озеро ствол повалившегося дерева. Основание, выворотившись с корнями, напоминает исполинское облепленное землёй копыто в корявых отростках.

— Пошли туда! — скомандовал дед, убеждённый, что рыба любит «табуниться» под корягами.

По берегу разрослась жимолость; когда мы оказались около рухнувшего вяза, я увидел то, что раньше заслонял куст. Кто-то устроил выступающий над водой небольшой настил, укрепив его на вбитых в дно кольях.

— Место занято, — сказал я.

Дед насупился:

— Не куплено! Больно просто — положил горбыли и занял! Да я здеся, — он показал руками в стороны, — отовсюду закидывал. И с этого места закидывал прежде кого другого.

Велев мне прикормить рыбу, он стал вгонять в землю заострённые гибкие прутья и подвязывать к вершинкам колокольчики, которые мастерил сам, не признавая тех, что продавались в магазине. Я достал из сумки заготовленную дедом насадку: тесто, хлебный мякиш с толчёной картошкой, червей. Дед собрался забрасывать снасть, когда зашуршали кусты. Позади нас стоял Генка Филёный.

Тогда ещё подросток, он был в ситцевых шароварах, готовых от долгой носки расползтись, и в явно тесном свитере, чьи рукава не достигали запястий. Держа на плече удилище, Генка левой рукой опустил к ногам корзину. Глядел он неприятно. Я мало его знал. Его родители были знакомы деду.

Генка не поздоровался.

— Если ты время спросить — у нас часов нет, — сказал мой дед.

Филёный не ответил. Он поднял корзину и, задев ею колокольчик закидушки, прошёл на настил. Дед медленно поворачивал голову, отчего высохшую, загорелую до цвета старого кирпича шею пересекла складка.

— Ты соорудил? — произнёс не без удивления.

— Моя привада.

— Ишь как! — отозвался дед уязвлённо.

Генка повернулся к нам и притопнул по настилу, который под ним заколебался:

— Я четыре ночи тут рыбу приваживал!

— Этого мы не знаем. Тебе кто-то продал это место, что ты тут хозяином встал?

Филёный весь напружинился, угрюмо блеснул глазами.

— Для вас я делал старался?! — Не выкрикнул, а прошипел презлющим шёпотом: — Сколько я корму потаскал!.. Хапайте теперь мою рыбу! — Яростный, проскочил мимо нас и пошёл прочь.

— Эй! — позвал дед сердито. — Ты что как молоко перекипевшее? — он сделал несколько шагов к Генке, который остановился и слушал. — Я маленько постарше, чтобы на меня собакой хрипеть, — выговорил старый с таким выражением, что можно было понять: «Сожалею и обещаю исправиться». — Иди и рыбачь! — закончил тоном дружелюбного дозволения.

Мы собрали наше имущество и удалились метров на сто к заводи, где вдоль берега участками поднимался камыш. Мне было объявлено:

— Место ещё и получше! Дно глубокое, и тины нет. — В очередной раз я выслушал, что лещ не любит тинистого дна.

Дед между тем не освободился от впечатлений стычки:

— Глянул — как ножом в бок! — вспоминая, покачал головой.

Он наблюдал, как я укладываю леску на землю кольцами, а затем забрасываю закидушку. Когда отлитое из свинца грузило, похожее на половинку лимонки, всплеснуло и устремилось на дно, повторил:

— Как ножом... А если характер? — произнёс вдруг, словно бы недовольно спрашивая меня. — А?.. — и продолжил, рассуждая: — Наперёд тебя ложкой в щи лезут, а ты и так мясо видишь через два выходных на третий. — Точно соглашаясь с собой, кивнул: — Только волком и смотреть.

Я узнал, что дома у Генки «навряд ли разносолы на столе». Его мать работала прачкой в барачного вида вросшем в землю здании, которое было известно как комбинат добрых услуг «Прогресс». Отец потерял на войне ногу. Будучи портным пошивочной мастерской, выполнял заказы и на дому — «с целью личного обогащения», как было тогда принято писать. Его судили. Он возвратился домой через три года «конченым человеком» — боялся как огня левых заработков, а на зарплату, какую получал в мастерской, пирогами не заешься. По мнению моего деда: один и остался праздник — через Генкино рыбацкое счастье.

— Могли бы вяленого леща продавать у пивного ларька. Я не видел, но, может, парень и делает...

На этом размышления прервались: пошла поклёвка. Дед, стравливая леску, вываживал рыбину, я подхватывал её подсачком: вместительный садок заселялся лещами. Самый крупный был не менее, чем в кило двести: славный экземпляр с желтоватой на приплюснутых боках чешуёй, с широким иссера-чёрным хвостом. Деда волновало: не выудил ли Генка побольше? Ближе к полдню клевать стало реже. Повторив мне наставления: не торопиться «тащить», когда рыба после подсечки заметается, стравливать леску помалу, не давая ей провиснуть, — дед пошёл удовлетворять любопытство.

Отсутствовал он недолго. Не успев подойти ко мне, на ходу начал:

— С лешим веселей, чем с ним! Ты к нему по-доброму — молчит. Только глазом поведёт на тебя: что злости, что гордости! Норов!

Генка, рассказал дед, рыбачил «с авоськой»: опустил с настила на леске мешочек из мелкой сетки, набитый кашей. Способ был мне известен. Приваженная загодя рыба «обступает» кормушку и принимается долбать её и щипать. Тут к авоське по леске, крепясь к ней нехитрым устройством, соскальзывает другая леска — с поводками и крючками. Насадка начинает полоскаться вблизи мешочка с кормом, в «похлёбке» из крупинок каши. Рыба приступает к роковому завтраку...

Такая ловля считалась браконьерством. Дед, не осуждая Генку, предостерёг его — «а он ухом не повёл». Со мной поделились раздумьями по этому поводу:

— Понять можно. Если бы для всех запрет — а то другие сетями браконьерят и не стесняются. Сберегай, чтоб им больше досталось? Не нравится... А если оно всё стоит так, а не иначе? Куда грудью на паровозный буфер?..

Дед, горбясь, занёс руку назад и положил на поясницу; морщинистое лицо покрывала трёхдневная седая щетина. Весь его облик выражал сурово-безнадёжное сожаление. Он устало сел на траву.

— При мне заловил подарочков: одного и второго, и ещё... — сказал о Генке с завистью. Усмешка потянула лицо вкось. — А всей добычи мне не показал, как я его ни задорил... — мигнув, проговорил одобрительно: — Сглазу избегает.

...Филёный оставался удить ещё, когда мы с дедом, отягощённые уловом, направили стопы к дому. День убывал с ленцой, наливаясь зноем. От нагретого просёлка пахло пылью. Солнечный жар стягивал кожу на щеках. Справа открывалась даль: прозрачный парок тёк и переливался над землёй. Ближе к нам густо зеленело мелколесье, скрывая овражек. Вдруг оттуда взмыла большая птица, понеслась к равнине и стала, слегка взмахивая крыльями, скользить понизу вправо и влево, плавно покачиваясь на разворотах.

Дед вытянул в её сторону руку, целясь указательным пальцем:

— Тоже добытчик — мышатник полевой! Подавай ему раздолье...

Сказанное предполагало вероятность как приговора, так и жалобы, оно запомнилось, будто нечто заветное: чтобы можно было примерять к нему произошедшее позднее. Полёт во времени, приходящем в умаление, тяготеет к резкому повороту назад. Неосуществимость действия находит раскалённые мгновения, определяя траектории, по которым предстоит им нестись. Сколько должно быть подгоняющей тоски, чтобы точки пересечения взорвались необъятностью света... И он вдохнул бы жизнь в давно состарившееся утро, когда знак Зодиака уже не благоволил к близнецам: Лещёва Прорва перестала привлекать рыболовов, и весь интерес сосредоточился на озере у нашего городка. Напротив него за водной гладью стоял лес, оттуда тянуло дымком костров. Местные начальники и приезжавшие областные руководители не были в дружбе с удочкой: обслуга обеспечивала им улов другими средствами.

Не сказать, однако, чтобы рыбнадзор бездействовал. Его работники оказывались тут как тут, когда бредешок разворачивали лица невежественные, чуждые понятию о рангах. Лишаемые части имущества, пасынки фортуны оставались ещё и должниками.

Чуткость к жизненному закону не должна быть росой под солнцем — что ещё раз доказало утро, которое, казалось бы, с беспечностью сулило погожий день всем без разбора. Лучи подсушивали песок, готовый потечь струйкой меж пальцев, когда двое шедших по берегу увидели стоящий микроавтобусик: вывернув передние колёса на сторону, он несколько кренился к вербам, обвитым диким хмелем. Судя по номеру машины, она заехала в нашу глубинку из другой области. Два инспектора рыбнадзора переглянулись: незнакомые раздевшиеся люди доставали из микроавтобуса сеть.

Как следовало отнестись к чужакам, позволившим себе такое? Им предложили «оставаться на месте». Предполагалось, понятное дело, порыться в вещах и заглянуть в документы. Один из компании выразил недовольство:

— Нельзя ли повежливее?

Слова, которые ему пришлось услышать в ответ, должно быть, заставили его усомниться: того ли он желал? Прежде чем продолжить беседу, человек в плавках влез в микроавтобус и появился одетым. На нём был мундир полковника.

Будучи в наших краях в командировке, полковник, занимавший ответственный пост в штабе военного округа, захотел расслабиться у рыбацкого костра.

Служителям закона стало неловко, что по недоразумению они показали себя негостеприимными. Настроение, в котором оба, попрощавшись с полковником, отправились по берегу дальше, искало выхода. Колышек закидушки и парень, хлопотливо склонившийся над водой, вполне естественно вызвали участливое любопытство. Рыболов, которым оказался Генка Филёный, в эти минуты менял насадку на крючках.

У него была закидушка «с резинкой». В таких удочках грузило привешивалось не к леске, а к резиновому канатику, а уж он соединял груз с концом лески. Когда попадалась крупная рыбина, канатик, растягиваясь, смягчал рывки, не давая поводку оборваться. Кроме того, снасть достаточно было забросить один раз. Груз мог лежать себе на дне — растягиваемая резинка позволяла выбрать из воды леску, а затем, сокращаясь, возвращала её, со свежей наживкой на крючках, в прежнее положение.

Эти преимущества послужили тому, чтобы признать подобные удочки орудием браконьерства. Двое из рыбнадзора приступили к акту изъятия энергично и эмоционально:

— Прямо стой! Сказано — стоять! Где рыба? Что ты сказал?..

От крепких прикосновений рубашка на Филёном утратила пуговицы и лопнула по шву. За неспособностью Генки хранить молчание, его угостили пощёчиной и рванули за волосы. Реакция на это, тут же нейтрализованная, нашла в протоколе такое отображение: «замахал руками», «стал оскорблять честь и достоинство сотрудников при исполнении...», «оказал ожесточённое сопротивление с использованием ножа...»

Последняя фраза имела основанием то, что в вещах Генки нашли складной нож, известный под названием «лисичка». Такими ножами с рукояткой в виде бегущей лисы обычно обзаводились рыбаки и те, кто ходил в походы. Раскрытая «лисичка» присутствовала на суде как вещественное доказательство — вместе с удочкой, снабжённой пресловутой резинкой. Не остался вне внимания и факт, что отец Филёного «привлекался» за уголовное преступление.

Так Генка оказался в колонии для несовершеннолетних, которая, по определению Альбертыча, возвратила его нашему городку «во всеоружии опыта и с пониманием, как важно помнить, что детство ещё рядом, за углом». Филёный держался так, будто был утомлён обязанностью доказывать всем своё превосходство, однако готов нести это бремя, дабы не обмануть общих ожиданий. Он желал обратить к выгоде случившееся с ним и занял позу как бы спокойного высокомерия: «Таков уж я — во всём захожу дальше других!» Напоминать об этом он должен был педантично — при том месте в жизни, которое ему досталось: его взяли на строительный участок кровельщиком.

Филёный добивался, чтобы не работа определяла представления о нём. Улица была его ареной. Он знал: в драке сильнее тот, кто агрессивнее. И в начале намечающегося конфликта опускал глаза, говорил мирно, успокаивающе — чтобы внезапно ударить противника в лицо и бить, бить, бить... С теми же, кто признавал в нём опасного независимого человека, он был непринуждённо приветлив. Девчонки, у которых появлялся к нему интерес, вскорости теряли голову. Он возбуждал их тем, что будто бы чувствовал в них тонкий, «умный» вкус к наслаждению и почитал за невероятное блаженство — пойти навстречу. Каждой он внушал, что близость именно с нею для него дороже жизни.

Вообще умел подать себя, тронуть душу. В колонии набрался блатной лирики и не упускал момента блеснуть, прочитав какой-нибудь стих с меланхолией или с нагловатым вызовом.

Загрузка...