Я продолжал приучать спину к голым доскам настила, когда стемнело и появился Ад. Он известил меня, что «все наши» собрались в кафе «Каскад», что там «батя со Славиком». И, между прочим, Нинель со Старковым.
Я подсунул мои лопатки под колонку и принял на них ледяную струю. Вытерся, приоделся, попросил у матери трояк, у деда пару рублей до стипендии, и мы с Адом пошли в «Каскад». Это летнее кафе занимало участок берега впритык к пляжу. Просторная, под тентом, танцплощадка одной своей стороной выступала над озером, покоясь на бетонных сваях. По краю протянулись перильца из дюралюминия.
Пейзажу придали бы очарование чёрные лебеди на воде — увы! В дневные часы у свай плавали банальные домашние гуси, однообразно погогатывая в мирной и безгласной атмосфере застоя.
Вечерами же, при огнях и многолюдии, при блеске и громе музыкальных инструментов, танцплощадка бывала не лишена живописности. Как раз и сейчас она оказалась заполненной до упора, и, если бы не перила, кого-нибудь уже вытаскивали бы из воды. Оркестр с неукротимостью долбал ходовой боевик:
Запороши меня, пыльца цветочная,
Наполни рюмочку, крутой нектар!
Зачем-то вспомнилось мне всё восточное
И магнетический звезды пожар...
Вместо Вити Кучкина соло вела какая-то экстазная девица в серебристо-жемчужном платье с разрезом: и голос, и общее впечатление были ничего. Ударник Женя Копытный неподражаемо вычурно выколачивал дробь, сдавленно и одичало выкрикивал натурально английское: «And go!» и с презрительной развязностью сноба сыпал повторы.
Мы с Адом шли к столику Альбертыча, и я обозревал танцплощадку — от и до; мы сели за столик, а взор мой всё не находил ни её, ни Старкова.
Альбертыч был в отглаженной белоснежной безрукавке: на ней отливали мягким поблеском орденские планки и выданная ему весной медаль, которую выпустили по случаю ста лет со дня рождения Ленина. Она не обрела впечатляющей весомости в общественном сознании, и никто, кого я знал, ни за что не приколол бы её к груди вместе с орденскими планками. Награждённые за войну знали, как держать марку, и, разумеется, Альбертыч на признанный публичный вкус выходил глуповатым. Не исключено, что только мы с Адом чувствовали некое подтрунивание в его оригинальности. В День Победы, с болезненным видом потирая затылок и кося на тебя глазом, он произносил: «Почтительные идут к Вечному огню, а отболевшие — к цветущим травам, ульям и звонкоголосым птицам». Позже я понял, что Альбертыч, может быть, был самым ироничным во всей стране человеком.
Он поднял кружку с жиденьким «жигулёвским» и подмигнул мне и Аду:
— Пейте пиво пенное... а другого не желайте. — Между ним и Славиком стоял графинчик.
Тут оркестр смолк, объявили следующий танец, мой слух ущучил:
— Что вы, что вы... не годна я для этого...
Меня молниеносно развернуло — Нинель со Старковым сидели в самом неудобном месте, откуда не видно ни ансамбля, ни ночного озёрного пейзажа. Я сразу понял, что это она настояла запрятаться в незавидном углу.
— Стара я для такого танца... спасибо.
Он что-то ей вякнул с ухмылочкой — она:
— Когда-то любила, а теперь, увы... разве что вальс...
И улыбнулась, как виноватая, которая даже не просит пощады.
Я отвернулся, пристукнул моей кружкой о кружку Ада, судорожными глотками выпил всё пиво до дна и разневолил моё возмущение:
— До чего мне за эту приезжую обидно! Не знаю, за кого она этого фраера дешёвого считает! Одни «извините!», «простите!»... Противно слышать! У самой такие данные...
— Неординарный случай! — Альбертыч тяжко вздохнул и вдруг, будто изумившись, вытаращился на меня: — Не на булку с кашей манной — претендует он, бесштанный, на розан благоуханный...
— Идите вы! — психанул я. — Вам везде один смех! Я по-серьёзному: обидно же — почему она такая, почему?
— От одинокости, — подал голос непьяный на этот раз Славик.
Я сдержался и выговорил ему терпеливо:
— С чего это вдруг — одинокость у такой красивой?
— Когда человек душевно травмирован, морально разочарован, красота лишь обостряет контраст.
— Всё правильно, — одобрил Альбертыч, — давай обостримся! — И они со Славиком опрокинули по рюмке, запили пивом. — Побывала девуля в переплёте, обожглась, утратила трезвость и реальную оценку себя и окружающих.
Славик приблизил ко мне физиономию:
— Понимаешь... вот я формально не одинок, а фактически... Я нужен, но лишь из-за этого! — и стал постукивать себя пальцами по лысине. — А эта чернобровая нужна только — естественно и понятно — из-за чего, а человеку хочется...
— Всё правильно! — Альбертыч погладил его по плечу. — Однако, тем не менее, не будем рвать и портить шевелюру.
— Зачем, — сказал я, почти рыдая от ненависти к Старкову, — зачем он её напаивает? Закуска — одно мороженое, а вино, неслабое для женщин...
Альбертыч запел:
Без вина винова-а-ат
Тем, что пью только ро-о-ом...
А до меня сквозь галдёж донеслось:
— Что вы... я очень скучный человек. Спасибо за комплимент, но...
Ну добавь, подумал я, ну добавь: «Извините!» Я обернулся — Старков что-то ей болтал, ухмылялся... Она кивала с потерянной улыбкой — и он водил пальцами по её руке.
— Если он сейчас не уберёт лапу... — начал я в сосущем безмерном отчаянии.
— Чадо, — обратился ко мне Альбертыч с увещанием и не без подкола, — я хочу, чтобы у тебя всегда была наготове когтистая лапа, и я хочу также, чтобы на когтях был и яд.