Пока мы раскладывали пасьянсы и Маныч отдыхал спиной, на галечке у родника появился живописный человек. Человек оказался нефакультативно космат, фактурен и плечист, с глазами водяного и бакунинской бородой, грудью и спиной словно мхом порос, в годах, когда вот они — свершения ратных дел. И познакомились мы как само собой, поскольку с нашими дамами из голопупинска этот мэн был уже не на длинной ноге.
Вся компания колоритно сидела, отбрасывая зайчики зеркальными солнечными очками и пила вино. Трехлитровая банка, мера местного разлива, стояла в ведре, наполненном холодной родниковой водой и была наполовину пуста.
— Как букет? — спросил Минька, обращаясь к компании.
— Цветет, пока не пахнет, — ответил мужичина.
Минька представился, в ответ борода протянул ладонь, жесткую, как кувалда, после чего приглашаюшим жестом приподнял банку из ведра. Тактично отказавшись, мы позвали всех играть в догонялки и ныряли друг за другом не меньше получаса в противно-теплой, будто из ванного крана, воде.
После неизбежного уничтожения холодненького зла, было решено продолжить знакомство на чужом поле.
Борода, как оказалось, вольный художник, обосновался выше турбазы, на самом косогоре, с дивным видом на просторы и в нескольких шагах от тревожного предупреждения о погранзоне, шлагбаума с массивным «кирпичом» и ржавой запутанной колючки, за которой дозревал необъятный глазу виноградник.
Разбитый в столь удобном и, главное, чистом месте бивачок венчала приличных габаритов оранжевая палатка. Чуть в стороне чернела проплешина кострища, тут же стоял примус, котелок с черным боком и какая-то снедь в целлофановом мешке. Картину дополнял старомодный Иж 49, с пижонски загнутыми вверх никелированными глушителями, низким сиденьем и высоким рулем.
— Система ниппель?
— Система «ИЖ-Кавасаки».
— Хорошее слово «кавасаки», почти как «трихомонада». «У вас что?» «У меня трихоманада. А у вас?» «А у нас „Кавасаки“ четырехцилиндровая».
На наше неудивление из палатки выползла заспанная девчонка в застиранных до бела джинсах с бахромой внизу и яркой заплатой в причинном месте.
— Стопщица моя, — пояснил художник. — Как звать в миру — скрывает, именует себя Бациллой. Меня, кстати, прозвала Рисовальником.
Девчонка с недовольным видом, скрестив ноги, уселась на попону, снятую с мотоциклетной коляски и валявшуюся у входа палатки.
Для закрепления контактов был послан гонец к знакомой бабке с наказом брать только чачу и притом дегустировать до, чтоб не быть впоследствии разочарованным. Мы же пока сходили до турбазы и набрали на кухне корнеплодов, которые в этих местах шли за деликатес и поражали ценой на рынке. К моменту, когда чача была доставлена, примус уже шипел, картошка нежилась на могучей сковороде в свином жиру, именуемом, согласно этикетке, тушенкой.
— Так и что? — приподняв стакан с янтарной жидкостью полувопросил Рисовальник. — За тех, кто дома не ночует?
Чача, при всем старании, купилась-таки неважная, с сивушным запахом, но по шарам оправданно врезала и была по всем категориям лучше неигристого винного самодава в трехлитровках. И после третьей пошел душевный разговор и братание.
Рисовальник оказался почти земляком, так как проживал по соседству удельных земель, в городе, известном своими гигантскими заводами и ученым людом. Бацилла, в свои едва-едва совершеннолетние года, уже разочаровалась в Системе, прошла и Крым, и рым, и так виртуозно ругалась матом, что мы аж заслушались, когда в процессе готовки вместо картофелины она умудрилась почистить себе палец. Так что, по всем положенным ингредиентам породы, оказалась типичной представительницей очередного поколения, выпорхнувшего из-под теплых крыл отдельных квартир, калорийной пищи, школ с иностранным уклоном и полностью развращенного сытой скукой.
— Застопила в курских степях, — пояснил Рисовальник. — По вредности своей исключительная Бацилла. С большой буквы.
— Отдзынь! достал уже, — отреагировала девица, добавила вполголоса пару матюгов, уползла в палатку и закинула полог.
— Я ж сказал — бацилла. Повезет какому-то дураку, — сказал он громко в сторону палатки.
Мы сделали понимающие лица.
— У вас, надо заметить, взаимопонимание.
— Одному хуже, чем вдвоем, — сказал Маныч, — а вдвоем хуже некуда.
— Да мы и по жизни, тоже… — сказал Минька, — недружные какие-то, братья-славяне. Друг за друга никогда не держимся.
— А потому что в друг друга не верим, — поддержал его Рисовальник. — Вот отсюда и печки-лавочки.
— Я у матери на службе… — стал рассказывать Лёлик. — Тетка одна, вижу — билет лотерейный вертит задумчиво, Что, говорю, остальные билеты этой серии выиграли по рублю? Она мне: да какой рубль, как всегда, пусто-мимо. А я, дай схохмлю, у меня, де, холодильник, говорю, нынче. А два года назад — мотоцикл. Деньгами взяли. Смотрю — тетка потухла, не работает, распереживалась. Еле отговорился потом. Она чуть не в слезы: вечно мне не везет, всю-то жизнь, никогда-ничего. Да и мне, тоже, успокаиваю.
— Шекспир. Местечковый.
— Потому-то мы и есть такие. Непобедители. Погляди на нас. — Рисовальник встал на колени и разлил самогон по стаканам. — Сейчас мы вместе, за одним столом. Хорошо нам. Но все кто за нашим кругом — чужие. Какие ни то люди сейчас мимо ни пройдут — мы их не позовем, верно? рядом не посадим, хлеб не переломим. Чем они не хороши? А чем мы хороши? — задай вопрос. И мы такие же чужие. Из-за этого же и говорим на «как живешь?» — «да по-разному, хреновенько».
— Не доверяем, вот.
— Потому как сами засери. И ведь думаем: а что я? я-то хороший. Что вы ко мне? Так? Так. И не говорите, что не так.
— Так, конечно.
— Да никто не хорош, — возразил Минька.
Стаканы на травянистом пригорке стояли не вполне устойчиво и, постоянно поддерживать их рукой, не было никакого резона.
— Да. Нет этого в нас. — продолжил Рисовальник, не закусывая. — Открытости нет. А раз нет…
— Чем заполнена посуда, то и выльется оттуда, — сказал Маныч, отвалившись назад на мотоциклетную попону. — К чему это братство? Да ни к чему. Пусть себе мимо идут.
— Так. Мечты.
Маныч глубоко затянулся сигаретным дымом.
— Вот-вот. То-то и оно. Умный дядя, плохо кончивший, естественно, сказал, что в жизни реальны только мечты. Вон, поглядите, лучше — небо какое. Без дна, правильно говорят. Смотришь… И верить хочется. Я, лично, за. Дело оно, факт, хорошее. Только, лажовщина всё это. Шелуха.
— Причем здесь лажовщина, Маныч? — спросил я.
— Да невозможно мужа с женой примирить, а не то что человечество. А что, опять же, поделать? Мечтать, конечно. Надо мечтать детям орлиного племени. Правда, и мечты-то…
— А что мечты? Мечты — мечтами, — сказал Минька. — Жизнь — жизнью.
— А то — что злые мечты.
— Да почему же злые?
— Да потому, — Маныч приподнялся на локте. — Не так что ли?
— Нет! — возразил Минька. — Да мало ли что я хотел?! Вопрос — не то, что я хотел, а как хотение меня хотело. Папа — скотник, мама — доярка. В доме три книжки. И из тех — одна про трактор, другая в сортире на гвоздике, а третья на самокрутки рвется. А в деревню мою, учительницу самую бестолковую распределят, троечницу тупую, которая будет от злой безнадеги издеваться, а не учить. Я не говорю про потом. Обшага, где пьянь на пьяни. На завод рань-при-рань вставать. Покушать заработать надо? Надо. А…? Хер на. Хотелка обламалася. Чего говорить-то, пиздоболить. Не в телевизоре. Кому-то все на тарелочке, а кому тоже самое горбом да мозолями.
— Тихо-тихо, не злись.
— Да хули «тихо-тихо»! Чего тишить-то? Действительно — никакого зла не хватает. Бытие у них определяет, сука.
— Ты, гля, выпили всего ничего.
— Правильно, наливай.
— Ты смотри как я, а? Раскидал как, а? Рука набита. Ровненько как, да?
— Да-а. Хоть в Палату мер и весов. В Парыжск. Начальником.
— Все равны, но некоторые ровнее, — подвел итог Минька. — И не надо мне…
— Вот не буду спорить, — поднял руки Рисовальник, — не буду. Есть рождение, время, место. Кто будет спорить? Всё это было, есть и будет. И через двести лет. Да и судьба, паскуда-злодейка, не больно-то балует. Но! Как тебя? Миша? При отсутствии решимости, Миша, что-то изменить… Ты становишься в разы более неравным. Потому-то надо что-то делать. Снова и снова.
— Почему «что-то»?
— Это к слову, — сказал Рисовальник. — Не придирайся. Делать — главное, парень. Жизнь надо выдумывать, создавать. Помогать ей.
— Про «делать». Я усмехаюсь с вас, — лениво выдохнул Маныч. — Это, смотря «как» и «что». Как говорится, есть три вида безделья: ничего не делать, делать плохо, делать не то, что надо.
— А-а… То есть — лучше плесневеть? Вдруг «не то». Ну да, конечно. Даже если «не то» — делай, чтобы «то» получалось. Причем усилия должны не только сохраняться, но и становиться все мощнее. Мыщцу умственную в мозолистый кулак! Развивай!
— А не хочется — заставляй себя? Проходили во втором классе.
— Закис? Дело твое. Кисни.
— Да и наплевать всем.
— Это точно. Еще и порадуются.
— Это ведь не просто ля-ля, — упорствовал Рисовальник. — Волчик стоит, пока вертится. Если лень да неохота, то что с тобой рано или поздно получится? Просто ля-ля — ходи на завод, пей после смены свое пиво, но уж тогда и не думай о том, что выбор есть. Восстанавливать надо свою индивидуальность.
— Наука на марше, — хмыкнул Минька.
— А чего нам, мы не шартрезы какие-то. Мы — глобально.
— Но личности?
— Мы-то? Личности. Мы, едреныть, личности. Мы те еще, мы коцкари.
— А личность превыше всего.
— И выше Бога?
— Понесло пизду по кочкам.
— Все мы под Богом ходим, — сказал Лелик. — Какая еще вам личность!? Всё предопределено. На заводик в сентябре пойдем. Сдаваться.
— Самое главное, выходит, судьба, по-твоему?
— Самого главного нет, — проснулся задремавший было Маныч. — Его не существует. Его и быть не должно. Зачем все это надо? А зачем на небе луна? В чем смысл жизни? Вот то-то. И никто не знает.
— Главное всегда за рамой, — подтвердил Рисовальник.
— Для русского человека, главное — воля-волюшка. Сам пью, сам гуляю.
— А что ж — божья воля?
— Это Маныч тебе расскажет.
— Что Бог? Что Богу до нас? — лениво ответил Маныч. — Человек создан в день отдыха, когда боженька после трудов чаи гонял. Так, почти промежду прочим. Мы — мир хаоса. Всё-таки. Но и настоящую гармонию рождаем мы, а не господь-Бог.
— Это с чего нам так привалило?
— Элементарно. Вот смотри: море, небо, закат. Если искренне, от всей души, с любовью… Вот она и гармония. Как пастух в Альпах.
— Один в один, мсье. Точно в лузу, — подтвердил Рисовальник.
— А как ты здесь поселился? В гармонии? Тебя погранцы не шугают?
— У меня разрешение. Всё по закону. От ответственного генеральского лица. Мне же печать нарисовать, что щец покушать. А генералов всех они знать не знают. Я и в погранзону заехал бы, да зачем гусей дразнить?
— Вернись в Сорренто, — не отставал быстро окосевший Маныч. — Ты говоришь делать что-то. А не сделаешь ли этим только хуже? А надо ли? такой вопрос. А стоит ли? Чем больше дано, тем больше и спросится. Кому дано, тому и ответ держать. Чем больше делаешь, тем больше грешишь. Больше и получишь. По запяткам.
— А то могут и вовсе… — весело сказал Лелик. — Пиздюлей навешать.
— Очень может быть. И пиздюлей. Хочешь ответ? — спросил Рисовальник, вертя в руках стакан. — Прошу пардону за высокий штиль. Если Бог язык дал — надо говорить. Го-во-рить, — произнес он по складам, — Мы относимся к своим малюсененьким способностям как к своему собственному, и потому считаем, что нас это всё ни к чему не обязывает. Ничего — никому — не должны. А посему, получаем на круг — с одной стороны авангард дебильный, с другой — бабы с веслом, и между ними остальное за рупь двадцать. Но, в общем-то, — засмеялся Рисовальник. — все мы для ярмарки. И вы с гитарами, и я с мазилками. Балаган, господа клоуны, вечен.
— Да, да. Всё для ай лю-ли. Зачем искать в жопе мозга? Какое золото там найдешь?
— А-а, — махнул рукой Лелик. — Заморачиваться еще. Мы же не моцарты.
— Надо признать, — Минька положил руку на сердце.
— В том то и штука, чтобы им стать, — продолжил Рисовальник. — Тут главное — быть свободным. Получить свободу. Не так сказал. Найти ее в себе! Мы же рождаемся свободными. И бесстрашными. Потом нам делают прививки. Тонким шприцем. Ставят в угол, запрещают то, что хочется, затем загоняют в клетку чужих правил — и в итоге? Живем в ошибочном мире. Который, увы, придумали не мы. А за нас. И самое великое, что мы можем здесь, в насквозь чужом пространстве — построить свой мир. Собственный мир, свой остров. Что далеко не каждому дано. Лично мне абсолютно непонятно, почему Робинзон Крузо был несчастен? Да он должен быть дико счастлив!
— Это двадцать-то лет без людей, без общения?
— А на какой, спрашивается, это общение? — неожиданно проснулся Маныч. — Мы общаемся не потому, что нам так уж хочется, а потому что страшно. Просто боимся. Одиночества боимся. А что одиночество? Правильно Толя говорит. По сути, ценнейшее и удивительное чувство освобождения. Где тебе в жизни до этих мгновений, которые даны, чтоб понять себя? Хрена с два. Достанут. Не сегодня — так завтра.
— А цивилизация? — вскрикнул Лелик. — Еще б чуток и твой кукурузо Пятницу бы натянул и скушал. А дай ему газетку, телевидение, Фридрихштатпалас на Пасху…
— На залупу твою цивилизацию натянуть! — отмахнулся Маныч. — На кой черт эта цивилизация, если она позволяет тебя дергать за веревочку привязанностей. В былые времена, скажем учтиво, почта шла месяцами, потом неделями, затем днями, сейчас телефон, скоро еще что-нибудь придумают, — всё только для того, чтобы тебя достать в любой момент, даже если ты присел на унитаз! Что, ты от этого достовалова станешь счастливее?
— Мы — рабы прогресса, — примирительно произнес Рисовальник. — Вот и получается, что родился ты свободный, но свободы тебе не видать. А чтоб ее получить, надо приложить такие усилия, чтоб не попасть под влияние жизни, что мама моя!
— Да как видать, если на завод арканом привяжут!
— На остров! К Робинзону. Только там что-то сохранится. Как у старообрядцев. А в миру Культура со временем умрет, — махнул Рисовальник рукой. — Будет попросту не нужна. Цивилизация ее раздавит. И это — нормально.
— Почему?
— Консервы вкуснее. Выше прогресс — и эрзац становится более глобально утонченным. В своём маразме. А Культура — останется для изгоев. Или смешных уродцев. Для непонятных, неприятных, «слишком умных». В понятии большинства. Короче, для моральных уродов.
— Все-таки, выходит, лучше ничего не делать?
— Если можешь делать, а ничего не делаешь — вот тогда-то…
— Лихо закручен сюжет. Направо пойдешь — по башке дадут, налево — голову проломят.
— Нормальные люди о бабах, когда выпьют, а мы всё у Бога одеяло перетягиваем.
— Вот и приговор.