— Как поживаете?
— Нерегулярно, — ответил Седой.
— А что так?
— Сорокалетнюю жену на двух двадцатилетних не поменял.
— Так, с другой стороны, и требования возрастают, — сказал Маныч.
— С другой стороны не пользуемся — это привилегия южных народов. Держите, — Седой протянул бутылку коньяка. — У меня там пара кавунов. Под деревце положил. С утреца хорошо будет после сегодняшнего.
— Ну, — сказал Маныч, потирая руки. — Рассаживайтесь, товарищи дорогие. Присаживайтесь, прилёживайтесь. И не откладывая. Стаканы в руки.
— Нас упрашивать не надо.
— Артуша! Дорогой! Чтоб одеяло зонтиком стояло в девяносто шесть лет!
— С днем рождения.
— Присоединяюсь. Поздравляю. Желаю.
— А Рая где?
— Она на хозяйстве. И не надо.
— Нехорошо как-то. Наготовила вон всего. Вкуснятины.
— Да она и сама не больно-то хотела, — махнул рукой Маныч и сморщил нос. — Стесняется.
— По-второй. Не задерживай добрых и честных людей.
— Как вы говорите, нужен тост, — сказал Рисовальник. — У меня тост такой. Чтоб не быть тем, кем захотят другие.
— Ёмко.
— Мне думается у Артура с этим всё на 36 и 6. Это я вообще, — сказал Рисовальник.
— В целом, да? Как тезис?
Сдвинули стаканы.
— А где Минька наш?
— К морю пошел. На обрыве посидеть. Депрессия у него.
— Депрешен?
— Деприссон де фуа.
— Надо позвать.
— Я схожу, — сказала Бацилла.
— Слушай, а где сигареты?
— А я забыл!
— Сказали же! Ну что за люди.
— Куротники вы!
— Забыл? Ты смотри, с этим будет всё хуже и хуже.
— На-ка. Перчиком закуси. В перце морфин — сразу будешь спокойный, как Стендаль.
— Артур, давно хотел спросить. А как тебя в музыку, да и в Москву, впрочем, как занесло?
Маныч уже свою дозу для рассказов принял. Еще с утра.
— А хотелось. В Москву, в Москву хотелось, как сестричкам из классики. А что? К большим огням. К фонтанам. К свершениям поехал. У нас фонтан в городе, как засох так и до сих пор и … А я фонтаны люблю. Нравится мне фонтаны.
— Родственники были? Знакомые?
— Да никого.
— Так смело?
— Лез напролом. Везде отчигнули. А кто нас когда к пирогам ждет? Без репетиторов, от сохи и одеждой на вырост? Там своих хватает. Но, слава Справедливости, все-таки существует что-то для равновесия. Негромкого такого. Есть, однако, вариант проходной пешки. Хотя б в слоны.
— Ты рассказывый. Не стесняйся. Мы поймем.
— Мы понятливые.
— В Москве есть губернский песталогический. Областной пед. Хоть пед да мед, как в народе бают, хуже нет, но — дорогая моя столица, золотая моя Москва. И кстати. Какой народ по коридорам ходил! Сливки взбитые! Все, кто не ко двору — там! Какие разговоры просвещенные, какие сотрясения воздуха! К тому ж по времени… Будто курочка ряба золотое яичко снесла. Буквально ж, обрушилось. И музыка, и литература, и остальные розы-мимозы. Всё с большой заглавной буквы. Хэм, Фолкнер, Камю, Кафка, Сэллинджер, Пруст. Дозы, конечно, гомеопатические, но и этого хватало, чтобы постоянно будто датым ходить. Да и то, что и говорить, если Мандельштама с Цветаевой видели только на восковке. «Иностранная литература» — сокровищем было бесценным. Тебя с ним на клочки разорвут — дай! Вот одна сторона. С другой — вельветовые мокасины, ресторан «Будапешт», и пиджак с ватными плечами, и носки в клеточку. Пиджака у меня не было, чего зря врать, а вот носки были, потому как брат у итальянских моряков в Новороссийске их чемоданами на шинковку скупал. Мокасины я самолично в ГУМе купил, шесть часов в очереди. Считай, дико повезло. Не совсем с дикого Запада, но для нас и Румыния почти Филадельфия… Потом. Бац! модернисты, тут и авангард — Пикассо, Дали — репродукции в музее выставили, очереди, как за хлебом в блокаду — этого же никто не видел. И наши пидорасы и говна собачьи тоже давай тараканов в краску макать и на холсте пасти.
— А музыка-то?
— А музыка… Что музыка? Тоже, можно сказать, рухнула кирпичиком на головку. Одно дело с «костей», другое — по «голосам» вылавливал, можно сказать, почти фантастические для тебя вещи, а тут перед тобой появляется. Живое. Как мамонт. Который вымирать и не думал. В мыслях не держал. Он еще не начинал, он только дудку к губам подносит, а у тебя мурашки по спине и в горле кадык дыбом встает. Пример — штука заразительная. Все идет через пример. Время пройдет об этом книги напишут. Придут наши в Берлин. А я до этого на роялях как-то… Баловался, скажем. А дудка сильно манила. Это сейчас, пожалуй, и не понять, когда из половицы гитары выпиливают. Эка дескать, что за невидаль? И вот случайность, а, по мне, промысел божий: шарился в клубе нашем, и за сценой, за декорациями нашел останки духового оркестрика, утки в дудки, тараканы в барабаны. А среди прочего медного — футлярчик драненькой. Расстегнул, себе не веря, но сердечко колотилось, врать не буду, и бэм-с! — дудка! Как сезам отворись. Еще довоенная, немецкая. Как попала туда? Какой любитель трофеев в сорок пятом завез?
— Ты его, конечно, зажилил?
— Мне же нужней. Все равно не продали бы. Да и списано все было давным-давно. Ладно. Чего там. Вспоминать. И радости и нерадости, всё было. Всего хватило. Город-герой Москва. И — пускай звучит мотив на ай лав ю. Я вам уже рассказывал. Давайте-ка, за мои именины.
— Давайте-ка, верно.
— Говори Москва, разговаривай, расея!
— Главное, запомнить, где капканы.
А тут и Минька с Бациллой подошли.
— А джаз? — спросил Минька.
— А что джаз? «Плесень! Джазоубежище!» Которые лабухи и лес валить поехали. Опасная была занятия. Нота влево, нота право — в лагеря! Не хочу об этом. Наплескай по баклажкам. Давайте просто так. Без тоста. Каждый за свое[24].
Маныч выпил и лег на мотоциклетную попону, заложив руки за голову.
— Небо-небо-небо-небо…
— А ведь это все пройдет, — сказал Маныч, лежа. — И много лет пройдет, и нас не станет, а здесь кто-то будет также лежать. И до нас ему не будет никакого дела. И небо будет такое же. И море. А нас не будет.
— Грустно?
— 25 тысяч дней всего.
— Всего? — спросил Лелик. — Быть не может, что так мало.
— Всего. А ты как хотел? Торопиться надо.
— Или не торопясь, но и не откладывая, — сказал Рисовальник. — Каждый день.
— Так хотелось бы пожить-то, — сказал Седой. — Как там дальше будет? Любопытно.
— Да никак, — сказал Минька. — Только хуже.
— Это почему?
— По всему видно, — сказал Минька.
— У меня другое мнение, — степенно сказал Рисовальник. — Что ты вкладываешь — то и получаешь, то и переживаешь, что сам вложил. Поэтому надо вкладывать только хорошее. Твоё же к тебе самому и вернется.
— Куда «вкладываешь»?
— В природу, в мир.
— Природа — это загадка.
— Ну, почему? По мне: нет в ней никакой загадки, — сказал Рисовальник. — И не было. Она для того, чтобы человек считал, что у ней есть загадка и пытался ее разгадать.
— А чудеса разные?
— Да нет никаких чудес. Кто их видел? Боцман, Иван Митрофаныч, ты чудеса видел?
— Не знаю. Не приходилось, — ответил Седой.
— Чудеса встречаются постоянно, на каждом шагу, — снисходительно сказал Маныч, — но мы же хотим все по полочкам разложить, проанализировать. На небо посмотри, на море — не чудо? А сколько нелогичного, ненужного? Стрекоза вот. Её никто не ест. Она никого не ест. Летает себе, нарушая все законы термодинамики. Абсолютно бесполезная скотина. Но — красиво.
— Значит чудес нет? — спросила Бацилла. — Скучно.
— Все объяснимо, — сказал Минька. — Если не сейчас, так через сто лет. Все весьма логично. И математично. И стрекоза с стрекозлом логичны. Господь Бог не фокусник, чтобы зайцев за уши из цилиндра вытаскивать.
— А ты дай нам потрогать, как Фоме. Мы агностики. И те кто в церковь ходит — тоже. Только притворяются.
— Для чего у мышки хвостик? Я не знаю, я агностик.
— Да нет, ну что ты, какие мы в жопу агностики? — сказал Лелик. — Когда страшно крестишься? Крестишься. «Господи», «господи», приговариваешь? Еще как.
— Наносное, — сказал Маныч. — Мы, по сути, язычники. «Пока гром не грянет…» То есть один из богов для нас по-прежнему — Гром. Вытравливай не вытравливай. Солнышко — вот наш Бог. Ярило. И очень даже разумно и обоснованно. Потому как землица наша скудна. Человеку, на таких безумных просторах, Бог — только Природа. А как иначе? Никак иначе. Солнца, дождя в своё время: вот и не умрем, вот и поживем. Солнышко, к тому же, красивое, теплое и доброе. Жизненный Бог. Невыдуманный. С ним о смерти дум не возникает. Наоборот. Оно не пугает, по утрам будит. А крестили Русь, слово-то какое нехорошее — «крест», — смертью, и осталось чернота эта в душе, в подсознании. Так под теми вековечными страхами запуганные и ходим: что-то темно-непонятное, крест опять же, смерть с косой, жуть. И боимся вечно чего-то. А с семнадцатого годочка большевики почали колокола сшибать — и народ весь легонько с опиумом завязал. Так легонько, что странно даже. Кинули большевики в народ: давайте строить царство на земле! Гениальная в своей простоте идея. Строй здесь. Сейчас. Сегодня. И не что-нибудь — Царство для себя! Ну и что, что абстрактная идея? А религия не абстрактна? Лозунг-то архизамечательный. Зачем потом ждать, если потом ничего нет? Так что, правильно — агностики. Всё принимаем, перевариваем и космополитически осуждаем. Верю я, верю. Верую, как у Шукшина. В паровоз. В самолет. В то, что руками могу потрогать. А в справедливость относительную… Когда-нибудь, где-нибудь… Нет, не верю. Ты, спорщик чертов, веришь?
— Не верю.
— И я не верю. Нет справедливости. А религиозные истории — миф, литературщина. И не более того. Что и ежику понятно. Любая религия — всего лишь догма. Не допускающая ереси, малейших отклонений. И потому, как любая ограниченная идея — неинтересна. А вот искусство — бесконечно. Его формы и движения непредсказуемы и безграничны. Искусство — настоящая Религия. Без догм. Напротив — всё новое только приветствуется. Постоянное развитие и совершенствование. Разрушение и созидание. Хотя есть и свои каноны, образцы и вершины. Вот чему стоит поклоняться. Искусство — это всегда революция. Без войн. А религия утверждала себя войнами. Жесточайшими. Десятилетиями бились. За новые земли, за денежки, за власть. «Обращали в веру». Да-да. Красивые слова. А на самом деле? Жгли да убивали. Не сладкими ж речами. А стоит ли капля крови любой догмы? Ну, молились бы солнышку, ветру молились. Грому и молнии. Чем хуже? Да ничуть! В языческой религии не было ада-рая, смерть воспринималась достаточно спокойно. Язычник не боялся в лесу заблудиться, знал, что предок выведет. С ними запросто общались, ничего не боясь. Он пастух — значит там пасёт где-то. Охотник? У костерка лежит, в огонь смотрит. Рыбак — уху варит. Смерти не было. Относились к ней весьма спокойно. Дело житейское. Это и есть вера — не бояться. Это ведь самое главное. Если у тебя нет страха, беспокойства. Тогда ты и сам, будто царь. Представь себе такую идиллию.
— Тот царь, кто царь над самим собой, — сказал Рисовальник.
— Да дико. Осине еще молиться! — воскликнул Лелик. — Мы и так-то…
— Вот я, — сказал Седой, — в церковь не хожу. Обрядов не знаю. Крест не ношу. Я молитвы ни одной не знаю. Мне мимо абсолютно. Но и Перун для меня — пустой звук. А храм… Как никак, а уважение вызывает.
— А я там как-то даже и побаиваюсь, — признался Лелик.
— Вот как засрали. Головенку-то детскую. Ищи во всём смысл. Какая главная функция, скажем научно, церкви? Отпущение грехов. За просто так? Кстати, Христос был враг церкви. Революционер. Пуще всего кого ненавидел? книжников и фарисеев — догматиков церковных. Да и в храм не ходил. Каноны тогдашние для него все равно что кимвал бренчащий. Он ого-го замахнулся на что.
— Так в чем смысл? не убегай, — сказал я. — Ты сейчас полетишь огородами в соседнюю губернию. И не догнать тебя.
— Смысл прост. Копеечку нелишнюю отдавать некому. Вот в чем смысл. А если бы языческая вера не была уничтожена? Существовала параллельно? Не было бы харь розовощеких да толоконных лбов. Не зря пословица у народа родилась: у зимы поповское брюхо. Ненасытное. Потому-то никто и не верит по-настоящему — изнанку видно. Портосовскую портупею. Да и без этого: верим в «триединое царствие» мы «всего лишь» под страхом смерти. Которая в подкорочке. Тот страх, что Владимир тысячу лет назад «огнем и мечом». И вот заметьте любое религиозное учение насаждает своё, настырно и агрессивно. «Оцивилизовали»? Огнем и мечом культурку поклонения привили? А зачем? Кто просил? Веками сложенные хороводные песни да обряды нравоучениями с чужими именами заменили. А на хрена нам их истории о великом исходе, да как кому голень перебили, иль камнями закидали? Это ж настолько не наше! Чужое! До отторжения. Взять Ветхий Завет — кровавая ж книга. Сплошь на крови и костях. Как само собой. А искусство? Утверждается миром, а не войной. А искусство понятно людям абсолютно различных верований. А Моцарта слушают и любят миллионы людей. И это Понятие Всеобщее и Любовь Всеобщая, и говорит о том, что такое Истинная Религия. Чему стоит поклоняться.
— Очень даже ничего. Очень даже, — похвалил Минька. — Но как поклоняться тому, что понятно абсолютно всем? — спросил он. — У Поклонения должны быть тайны. Религия должна быть таинственной, загадочной. Чтоб сила воздействия была более могучей, потому как непонятной.
— Допустим, музыка, весьма тёмное искусство, — процедил Маныч. — Я за разгадку даже не берусь. И самое, к тому же, абстрактное. Существует, как оборотень, в нескольких видах. Невидимые звуковые колебания. Уже что-то мистическое. Вот пуля пролетела и ага. Потом, в виде некой литературы, но, черт дери, литературы только для посвященных. Кружки, черточки, линеечки. Тайнопись. Пляшущие человечки. Естественно, в виде «консервов» — пластинки, пленки. Затем закулисная сторона: все штучки для шоу: шарики с блестками, прожектора, инструменты для воспроизведения звука, абсолютно из совершенно различных материалов, от простейших — свистульки, до сложнейшей аппаратуры. Плюс целая индустрия, направленная на совершенствование звукоизвлечения и звукосохранения. Тайны — от секретов Страдивари до новейших разработок. Сплошной детектив. И наконец, на концертах: как шаманизм, ритуальные действия. Со стороны, непосвященному абсолютно человеку, если представить себе аборигена такого, с острова необитаемого — клоунада. Один руками, да ладно руками — палочкой волшебной в разные стороны машет. Шаман. Австралийский вуду да и только. Другие во что-то дуют, стучат, нажимают, дергают, короче, массу разнообразных смешных действий совершают. И в результате этих абсолютно различных действий воспроизводят слаженные стройные звуки. Красивые. Может быть даже до слез красивые. Что тоже странно. И даже страшновато как-то.
— Но эти звуки-то твои, как ты сам, перец, нам толдычишь, воздействуют, нет?!
— Ты каким местом слушаешь, дубинноголовый?
— А я тебе говорю — не рычи! Лучше скажи, если воздействуют — религия это? или не религия, спрошу я? А то — тёмная, абстрактная…
— Нет. Искусство — это Великое Искушение, — усмехнувшись, ответил Маныч. — Если тебе слово «религия» не нравится. Уж простите за описку. Искусством можно на такое толкнуть! Мало не покажется.
— Искусство, в общем-то, — это большая тайна, сказал Рисовальник. — Я так думаю. Источники искусства непонятны. Механизм неизвестен. Может ли Искушение быть Религией? Сомневаюсь я, однако. Искушает Зло. Дьявол.
— Искусство бескорыстно, — сказал Лелик. — А религия бескорыстной не бывает. Дай, дай. Мимо не пройдешь, норовят за рукав. Правильно, Маныч!
— Искусство бескорыстно? Не скажи, — возразил я. — Оно продается и покупается.
— Оно просто имеет цену, как всё настоящее, — спокойно сказал Рисовальник.
— А как эту ценность измерить? А кто будет измерять? И где критерий оценки?
— Искусство даже ребенку дано, — сказал Маныч. — И изначально всем доступно. В разной мере, конечно. Плотник тебе одним топором такой сортир забабахает — любо-дорого посмотреть.
— Нет, Артушенька, хрена с два, — возразил Минька. — Искусство не всем дано. А только своим наместникам на земле. В каменном веке художников на охоту не брали. Если умеешь на стенах рисовать — занимайся своим делом. Мы тебя не трогаем. Рыбу ловить да охотиться найдется кому, а вот делать то, что остальным не дано… А свой кусок мамонтятины мастеру принесут.
— Кость обглоданную, — возразил я. — И то — скорее собаке отдадут. Она пещеру охраняет. Охотник для племени важней и нужней. А эти мифы художники и сочиняют. Никчемные. Графоманы и мазилы.
— Не факт! Искусство бескорыстно. Оно от тебя ничего не требует. Ты сам платишь деньги. И бывает большие. И талант любят бескорыстно. Платят деньги за билеты, лишь бы достать! переплачивают, за книгу, за пластинку — а считают, что повезло, что досталось… Ага, искал-искал книжечку и наконец-то нашел, ура! Едешь домой в переполненном автобусе, жмут тебя со всех сторон, а ты счастлив: вот ужо поем, на диванчик лягу, и…
— Значит эта религия не для всех? Для избранных?
— Для всех, дура. Куда ты слушаешь?
— И понятна всем? Не надо ля-ля. Сейчас симфонию по радио найду — долго высидишь?
— Избранны те, кто несет эту религию в себе: музыканты, художники, писатели… Но если я от твоего произведения одуреваю, разве я не менее «религиозен»? Вы талантливо играете на скрипке, но я гениально умею слушать. И мы равны. Мы нужны друг другу. И не можем друг без друга. Одна составляющая. И развивающая. И улучшающая.
— Ни искусство, ни религия не улучшили человека, — сказал Минька. — Он стал только хуже.
— Да! Он стал только хуже, — поддакнул Лелик.
— И толку нет ни в культуре, ни в искусстве, — сказал Седой. — Это просто фикция для ума. Игры! Один играет на баяне, другой поет по вечерам. Развлечение. И всё! И больше ничего.
— Культура!.. Искусство… — Маныч поморщился. — Есть культура, не будет культуры — всё лабуда. Да, про то, что ее нет, интересней говорить. Но всё та же лабуда. Только противоположная.