Если хронологически моим первым лучшим другом был Колин, то вторым, соответственно, — Тони. Он вытеснил, затмил и, в каком-то смысле, уничтожил Колина, заморозил его, остановил его развитие, уничтожил его потенциал, способствуя превращению Колина в того, кем он является. Не без моей помощи, конечно.
Хотя в каком-то смысле он просто завершил давно начавшийся процесс. Наши отношения с Колином к тому моменту уже изменились, они стали тускнеть, когда мы перешли в среднюю школу. Многие мои друзья — не такие близкие, как Колин, никто из них рядом с ним не стоял — остались в прошлом, были отсечены, обреченные прозябать в болоте «Голдхокхай» — школы, которую сейчас бы назвали отстойной: грубые, плохо питающиеся дети, ругающиеся матом в присутствии учителей. Три четверти моих друзей оказались там, либо попали в такую же районную школу: «Клем-Эттли-Колп» или — хуже ничего не было — Св. Барта, где детям покупали подержанную одежду, и хулиганы каждый день устраивали драки до крови.
Но мы с Колином относились к так называемым сливкам общества. В районе осталась одна спецшкола, и наши родители отправили нас туда. Как всегда, я прошел легко, а он проскрипел на дополнительном наборе. Может быть, в другой школе ему было бы легче, но здесь он был обречен плестись в хвосте. Его спасал только почерк в сочетании с уникальными способностями к математике и компьютерам.
Школа располагалась в новом здании и имела собственную форму, красивую, с остроконечной фуражкой. Сначала мы с Колином растерялись и держались друг друга, пытаясь зацепиться за старый багаж: за маленький замкнутый мир, в котором кроме наших отношений, нашего без слов понятного молчания, все остальное мало что значило.
Но нас подхватывали приливы и течения; они могут возникнуть и прорваться в вашу жизнь, как я понимаю теперь, в любой момент и с любой стороны, огромные неуправляемые волны, с безразличными, безжалостными гребнями. Мы стали частью чего-то большего, чем мы сами, чего-то, живущего по совсем другим правилам, чем те, к которым мы привыкли. Я понял, что придется многому учиться, и делать это надо было быстро. А Колин, я знал это уже тогда, избрал другую, пагубную стратегию. Он начал зажиматься, прятаться. А прятаться нельзя. Нигде не спрячешься.
Мы по-прежнему остались черепахой и зайцем. И новой школе удалось более явно и выпукло обозначить эти наши различия, определявшие стиль поведения перед лицом новых сил, ополчившихся против нас.
Тончайшие трещины, испещрившие дамбу, которую мы возвели, защищаясь от внешнего мира, углубились, и вся конструкция развалилась как-то вечером в четверг. Сейчас я могу вспоминать об этом, а раньше запрещал себе даже приближаться к тому моменту своей жизни, образно говоря, затыкал уши и начинал насвистывать, слишком сильные эмоции это вызывало.
Думаю, именно с той поры я стал сторониться слабых людей.
Как в любом классе, у нас был свой задира. От него не исходило постоянной угрозы, и вообще, все было не так страшно, как может показаться. И задирой был, конечно, Тони. Тогда его не звали еще Тони-Бриллиантовым, даже просто Тони: он был Энтони Диамонте. (Причем настаивал, чтобы имя произносили на английский манер.) За глаза его называли Тони-Латинос или Маленький Макаронник. Но только за глаза.
На самом деле Тони уже тогда не нужно было никого запугивать. Просто он еще этого не понял. Он был симпатичный, остроумный, сообразительный. Высокий мальчик с хорошей фигурой, коротко стриженный, с ленивыми глазами, которые оценивающе останавливали свой взгляд на каждом предмете. Смуглая кожа. Большие пухлые губы. Томный, неторопливый, грациозный. В глубине глаз, за внешней теплотой, таился холод. Аккуратно подогнанная форма. Брюки подшиты, пиджак заужен по фигуре, красивые плотные льняные рубашки.
Помимо элегантной внешности, в нем была еще какая-то взрослость — некая отстраненность от мира, большее, чем в среднем у детей его возраста, расстояние между стимулом и реакцией. Это наделяло его властью, получив которую он счел, что должен ею воспользоваться. Конечно, сегодня Тони более откровенен в выражении своих чувств. Но это определяется количеством выпитого и выкуренного.
Он был самым сильным мальчиком в классе, и не только физически: он лучше всех мог сориентироваться в ситуации, оценить слабость противника, быстро среагировать. Даже некоторые учителя старались с ним не связываться — у него был талант причинять боль, встроенная поисковая система уязвимых мест человека. Естественно, это делало его неотразимым, и вскоре он уже обзавелся свитой, другими словами, бандой, хотя последнее предполагает более строгую иерархию, чем та, что сложилась в окружении Тони.
Думаю, нет, уверен, что мне хотелось примкнуть к этой свите, меня, как любого ребенка, влекли сила, бесстрашие, жестокость. Но в глазах других я был неразрывно связан с Колином, чью природную застенчивость и мягкость к тому времени усугубили огромные, безобразные прыщи. Вдобавок у меня имелась собственная метка на лице — бордовое родимое пятно, и собственная интеллектуальная непригодность — мой ум. Так что я наравне с Колином был обречен на изоляцию, хотя и не в такой степени, как он: все-таки характер у меня был жестче, чем у моего прыщавого друга, а спортивная подготовка не оставляла сомнений, что, в случае чего, я могу дать сдачи. Но Тони и его окружение не воспринимали меня всерьез. Хотя хотел я именно этого, и хотел страстно.
Наконец мне представился шанс. Шанс оторваться, вырваться вперед, взлететь. И я им воспользовался, по ходу дела приобретя также прозвище, нового друга и непроходящее чувство стыда.
Это случилось после того, как Тони разделался с учителем. Учителем, славившимся своим беспощадным и жестоким отношением к детям. Тони его изничтожил. Случай был вопиющий и стал практически школьной легендой. А Тони получил статус неприкосновенного. Вот тогда-то и пришлось определяться: или ты с ним, или против него. Именно поэтому, когда Колин…
Однако не буду забегать вперед. Начну с начала. У каждого свидетеля этого события есть своя версия. Я расскажу свою.
Жертвой Тони стал доктор Фред Койнанж, приятной внешности выходец из Южной Африки, получивший образование в Англии учитель богословия, относившийся к ученикам с высокомерным презрением. Впечатление он производил тяжелое, в нем была какая-то подспудная грусть, говорили, что несколько его родственников погибли в борьбе с апартеидом. В частности, младший брат не выдержал пыток.
Он, конечно, был черный, и хотя дети не предавали этому особого значения — для них учитель прежде всего ассоциировался с властью, а в случае Койнанжа речь шла не только о власти приобретенной, но и о власти врожденной — сам Койнанж осознавал, что это отличие можно с легкостью использовать. Любое отличие — неважно, идет ли речь о высоком росте, об остроте ума, о материальном положении — можно рано или поздно использовать против человека. Дети отлично ориентируются в этом, Тони же и вовсе был выдающимся спецом в подобных делах. Зная о его изощренной жестокости, Койнанж нанес превентивный удар, стремясь в первую очередь подавить именно Тони. Пытаясь обезопасить себя, он задел личные чувства. Это и было его ошибкой.
При всей крутизне Тони у него имелась ахиллесова пята. Он был итальянцем: и по месту рождения — в Калабрии, и по крови — хорошие виноделы, но плохо образованные люди, его родители были выходцами с Сицилии. Я слышал, что когда в пять лет Тони попал в школу, он ничего не умел и практически не говорил по-английски.
С тех пор, по одному ему ведомым причинам, он возненавидел свои итальянские корни и делал все, чтобы стать настоящим англичанином. Он никогда не говорил по-итальянски и уже в двенадцать-тринадцать лет утверждал, что забыл этот язык. По-английски он изъяснялся, тщательно артикулируя, нарочито по-лондонски гортанно, как какая-нибудь дешевка из Шепердс-Буш.
Койнанж тут же учуял эту слабость Тони. Он был очень артистичен и нещадно эксплуатировал свои способности пародиста, вызывая смех и направляя его в нужную сторону. Именно так он поддерживал дисциплину в классе. Так что когда однажды Тони позволил себе какую-то вольность в его адрес, Койнанж ответил ему с нарочитым итальянским акцентом, а для Тони это было равносильно пытке.
В то время в десятку самых популярных певцов входил какой-то несуразный итальянец по имени Джо Дольче, который только усугубил предвзятое мнение англичан об итальянцах.
Эдакий простофиля, чей мир ограничен мамой, макаронами и мороженым.
Хитом Джо Дольче — первым и последним — была песенка «Меня это достало», и когда Тони попытался спровоцировать Койнанжа, тот вразвалочку подошел к его парте, наклонился над ним и начал речитативом проговаривать эту самую песенку.
Припев заканчивался словами, совпадающими с названием: «МЕНЯ ЭТО ДОСТАЛО».
На оригинал было не очень похоже, но и этого хватило с лихвой; класс взорвался от смеха, ножом вонзившегося в сердце Тони. Последние слова припева Койнанж произнес с явной угрозой, что добавило эмоционального эффекта всему представлению. Взрыв хохота нейтрализовал строптивого ученика, как и рассчитывал Койнанж. Но нейтрализовал временно — Тони просто затаился, лелея свою ярость. И поклялся отомстить. Его ленивые глаза стали еще холоднее.
Это случилось в один из четвергов, во время спаренного урока. Все было заранее спланировано. Я знаю точно, потому что мы с Колином слышали, как перед уроком Тони хвастался, что «достанет» Койнанжа.
— Этот высокомерный придурок у меня попляшет. Вот увидите. В следующий раз он крепко подумает, стоит ли со мной связываться. Уже через час он забудет, как его зовут.
Передо мной он не хвастался — мы с Колином были не его круга, слишком мелкая рыбешка. Но он заметил, что я все слышал, и посмотрел на меня леденящим взглядом, подразумевавшим очевидную угрозу.
В тот день на уроке Койнанжа обсуждалась тема «Есть ли душа у животных?». «Годолфин-Грэмэ» была либеральной школой, а потому богословский курс мы изучали весьма условно. Наши уроки богословия превращались в дискуссионный клуб, где можно было беседовать обо всем на свете. В начале восьмидесятых особой популярностью пользовалась экологическая тематика, включая вопросы прав животных. Тема урока была объявлена заранее, именно поэтому, я думаю, Тони так тщательно все спланировал.
Первым делом Койнанж, как всегда, навел порядок в классе. Две девчонки болтали. Койнанж хранил молчание, выразительно глядя на нарушительниц. Этого было достаточно. Его внутренняя сила заставляла краснеть любого, на ком он останавливал пристальный взгляд. Часто объектом его внимания был Тони, подтверждающий свой статус вожака. В этот раз он, однако, сидел тихо.
Урок начался. Койнанж, несмотря на приверженность к дисциплине, был сторонником современных методов преподавания: он не просто читал с кафедры проповедь застывшим, безучастным детям, а старался вовлечь их в обсуждение.
На это Тони и рассчитывал. Уставившись своими ленивыми глазами на Койнанжа, он сидел и ждал. Койнанж начал урок цитатой из Библии, потом прочел небольшой отрывок из манифеста Фронта освобождения животных. Класс терпеливо слушал, зная, что прелюдия будет недолгой. Затем Койнанж отложил книги и посмотрел на учеников.
— Итак. Что бы мы могли сказать по этому поводу? Какие аспекты нам следует затронуть? Кто-нибудь хочет высказаться?
Рука Тони тут же взметнулась вверх. Уже это могло вызвать подозрение: обычно Тони все делал неторопливо. Но Койнанж подвоха не почувствовал.
— Тони. Va bene. Come sta?[31]
— Сэр, а у вас есть домашние животные?
Это был ловкий ход: с одной стороны, полная наивность, с другой — абсолютная предсказуемость реакции Койнанжа. В отличие от других учителей Койнанж тщательно скрывал подробности своей личной жизни, опасаясь, что ничтожная деталь может быть взята на вооружение неутомимыми подростками. Тони знал это и ожидал, что ответа на вопрос не последует — так и произошло.
— Вас это не касается, синьор Диамонте. Моя личная жизнь — не предмет для обсуждения. Capiche?[32] Однако направление мысли верное. Как вы считаете, обладают ли животные индивидуальностью? Способны ли они думать? Чувствовать? Короче говоря, способны ли они понять нас? У кого из вас есть домашние животные?
Четырнадцать человек из тридцати подняли руку. Я — нет, хотя у нас дома было две кошки. Я привык держать руки на парте, потому что к тому времени понял: ум и желание учиться, особенно если на тебе уже стоит отметина изгоя, надо скрывать, причем скрывать тщательнее, чем глупость. Подавляющая серая масса троечников ненавидела и то, и другое.
Тони тоже выразил желание ответить, однако его рука походила на вялый приспущенный флаг, поднятый, но не особенно стремящийся привлечь к себе внимание. Койнанж спросил нескольких учеников, поведавших классу про своих рыбок, кошек и хомячков.
Неожиданно осмелевший Колин рассказал про кролика, которого мама подарила ему на Новый год. Но голос его звучал слишком тихо, чтобы все могли услышать, и пока он говорил, рука Тони продолжала тянуться вверх, по-прежнему без особого энтузиазма. Он выглядел как ученик, которому абсолютно безразлично, вызовут его или нет. Тем не менее, поскольку сидел он — специально? — на одной из первых парт, Койнанж в конце концов его вызвал.
— А у тебя, Диамонте, есть домашнее животное?
— Собака. Лабрадор. Мы его взяли, когда я был еще маленьким.
— Собака. Очень хорошо. Принято считать, что собаки обладают индивидуальностью. Они общаются почти как люди: умеют тосковать, любить, у них есть даже чувство юмора. Но может быть, мы всего лишь проецируем наши чувства на животных? Может быть, мы просто очеловечиваем этих… этих…
— Эту бессловесную скотину, сэр?
— Это, пожалуй, чересчур. Взять, к примеру, твою собаку. Наверняка ты так о ней не думаешь…
— Напротив, сэр. Это очень глупая собака. Она считает себя умной, а на самом деле глупая. Она не слушается ни одной команды. Да к тому же грязная. И гадит на ковер.
Раздались смешки. Но Тони даже не улыбнулся. Койнанж поднял руку, и смех стих.
— Весьма странная собака, судя по твоему рассказу.
— В том-то и дело, сэр. Ее надо усыпить. Она никуда не годится.
Тони сказал это совершенно серьезно. Койнанж был явно удивлен: ведь все дети рассыпались в похвалах своим любимцам. Класс затих. Появилось странное ощущение, что разговор пошел не по тому пути, который был предложен Койнанжем. Учитель пребывал в некоторой растерянности, пытаясь понять, не стоит ли за этим какая каверза.
— Разве так можно? Избавляться от домашних животных? Ты ведь привязался к… как ее зовут?
Именно этого момента Тони ждал. Точнее, сам его подстроил. Но даже сейчас он продолжал действовать по намеченному плану — его изощренный ум все рассчитал заранее. Наступила долгая пауза.
— Я не знаю, сэр.
Койнанж разозлился, решив, что его разыгрывают, издеваются над ним. Но он не был достаточно умен для того, чтобы понять, какую игру затеял Тони.
— Не валяй дурака. Как может быть, что ты не знаешь кличку собственной собаки?
— Я… я просто не хочу говорить, сэр. Это… это секрет.
Разъяренный Койнанж подошел к парте Тони и, нависая над ним, пустил в ход свой итальянский номер с Джо Дольче.
— «МЕНЯ ЭТО ДОСТАЛО».
Затем начал тыкать в Тони пальцем, сначала легонько, потом все сильнее.
— «МЕНЯ ЭТО ДОСТАЛО».
Раздавшийся в классе смех стих, как только Тони заговорил. Без какого-либо выражения, но очень четко, перекрывая издевательскую песенку Койнанжа, он сказал так, чтобы все расслышали:
— Ниггер, сэр.
Койнанжа словно отхлестали по щекам. Он тут же прекратил петь и побледнел. До него дошло, в какой изощренный капкан он угодил; но понимание не помогло, было слишком поздно. Понимание только усилило его ярость. Когда он заговорил пугающе тихим голосом, его руки едва заметно дрожали. С игровой площадки во дворе раздался свисток.
— Что ты сказал?
Тони невинно посмотрел на учителя и пожал плечами, как бы говоря: «Вы сами подтолкнули меня к этому. Вы заставили меня сделать это». Но налета презрения скрыть не удалось. Он знал, чего добивался от Койнанжа, и был намерен получить это. Когда Тони заговорил, слова буквально разрубали воздух:
— Я сказал Ниггер, сэр. Мою собаку зовут Ниггер. Это большая глупая собака, грязная, паршивая, черная псина.
Наступил решительный момент; должна была последовать реакция, и Тони знал это. Надо только чуть-чуть подтолкнуть. Он изобразил намек на улыбку, обозначив свое торжество. Этого было достаточно, чтобы закрепить победу.
Койнанж сделал шаг назад, размахнулся и ударил Тони по лицу. Тони упал; даже в этот момент он не потерял самообладания, хотя глаза его наполнялись слезами. Пощечина была сильная, как удар кулаком.
— Но, сэр, вы же сами спросили, как зовут мою…
Койнанж снова ударил его, на этот раз тыльной стороной ладони, и сильно. Золотое кольцо рассекло Тони губу. Это уже походило на настоящее избиение. Еще два удара, и из носа Тони потекла тонкая струйка крови. А потом Койнанж схватил его за плечи и начал молча трясти. Тони плакал от боли, но гордо улыбался своей дикой, опустошенной улыбкой. Он знал, что победил. До Койнанжа это тоже стало доходить. Он постепенно ослабил хватку и попытался взять себя в руки, глядя на ошеломленных учеников. А затем просто повернулся на каблуках и вышел из класса, оставив дверь открытой.
Тони пальцем не шевельнул, чтобы привести в порядок свою одежду или вытереть кровь с лица. Он выпрямился на полу, встряхнулся. К вернувшемуся абсолютному самообладанию примешивалось самодовольство. Класс загудел. И вдруг, как на заказ, в раскрытой двери появился другой учитель.
— Что здесь происходит? Что за шум? Где доктор Койнанж?
И тут он увидел Тони, все еще сидевшего на полу.
— Боже мой, мальчик. Что с тобой случилось?
Поведение Тони тут же изменилось. Прежняя собранность уступила место громким рыданиям. Он выглядел таким жалким и несчастным. На лице следы ударов — достаточная причина для увольнения любого учителя.
— Сэр, мистер Койнанж, он… я… ой, сэр…
Тони сделал вид, что не может говорить. Учитель повернулся ко мне, потому что я сидел за первой партой. Думаю, в те времена у меня была репутация честного малого, никогда не ввязывавшегося в драку — следствие моей отстраненности и неадаптированности. Будучи умным и честным, я оказался, хотел того или нет, на стороне врага и по той же причине не был допущен в круг посвященных.
— Ты, Блю, расскажи, что здесь произошло.
Именно тогда я понял, что правда может быть не одна, что выбор правды определяется твоей лояльностью, твоими привязанностями, зависит от того, на чьей ты стороне. Койнанж был учителем, а Тони — учеником; и хотя я чувствовал, что это не совсем справедливо по отношению к Койнанжу, ведь он попался в ловушку, сомнений в том, каким путем идти, у меня не было. Я понял, что мне представился случай изменить свой статус, и я им воспользовался.
— Мистер Койнанж ударил его, сэр.
Койнанж скорее шлепнул, чем ударил его, но разница была не велика, так что приврал я самую малость. Как ни странно, мне понравилось произносить эти слова, искажать события. И тут весь класс разразился возбужденными, потрясенными криками:
— Да, сэр, это правда…
— Потому что он…
— Спросил, как зовут…
— Он только…
— Тони не хотел…
Учитель поднял руку, призвав всех к тишине, и снова повернулся ко мне:
— Он ударил Диамонте? Трудно поверить. За что, Блю?
— Тони просто сказал, как зовут его собаку, сэр.
Растерянный учитель на секунду замер. В классе повисло напряженное молчание. Затем он ласково склонился над скорчившимся на полу и продолжавшим скулить Тони.
— Пойдем-ка со мной, Диамонте. И ты, Блю, тоже, похоже, ты знаешь, что случилось. Разберемся во всем у директора.
Он еще раз осмотрел класс:
— И ты, Берден, тоже.
Колина, как и меня, считали честным мальчиком. Он присоединился к нам, трясясь от страха, как заяц, понимая, что ему предстоит сделать ужасный выбор. Когда мы шли по коридору. Тони наблюдал за мной краем глаза.
Директор задал нам несколько простых вопросов. Как выяснилось, Койнанж уже успел зайти к нему до этого и постарался представить дело в выгодном для себя свете. Но одного вида Тони оказалось достаточно, чтобы малейшее сочувствие, если таковое и было, директора к злополучному учителю испарилось. Выглядел Тони ужасно. Лицо в ссадинах и синяках, на щеках размазанные следы крови и слез. Он предусмотрительно не стал приводить себя в порядок.
Конечно, Койнанж попал в эту ситуацию не без моей помощи. Ведь я ни слова не сказал о том, что Тони спланировал все от начала до конца. Но главное, я не был предателем: это правило я начал усваивать, правило одной из новых игр, не имеющих названия.
Директор, признанный либерал, сторонник современных методов образования с вовлечением учеников в процесс обучения, в свое время издал приказ, строжайше запрещающий любые формы физического насилия над детьми, — все прекрасно знали это. И Тони, разумеется, тоже. Особенно неприятно директору было то, что жестокость по отношению к ученику проявил темнокожий учитель, ибо, вопреки сильнейшему сопротивлению со стороны более консервативных учителей, он ввел жесткую квоту для этнических меньшинств. Он лично принимал Койнанжа на работу, с трудом выбил для него место в школе, поскольку послужной список темнокожего учителя сильно не дотягивал до стандартных требований «Годолфина». Я видел, что директор страшно зол на Койнанжа, как если бы его предали. В конце разговора он обратился ко мне:
— Блю, мистер Койнанж признал, что ударил Диамонте. Но, по его словам, это была продуманная провокация со стороны Диамонте. Что ты можешь сказать об этом?
Присутствие Тони напрягало меня. Я обратился к своей совести. До сих пор все, что я говорил, было правдой, пусть слегка отредактированной. Родители всегда твердили мне, что обманывать нехорошо. Койнанж тоже внушал нам, что Господь карает за ложь. В конце концов я принял решение.
— Ничего подобного, сэр. Все было совсем не так. Мистер Койнанж просто набросился на Тони. Диамонте всего лишь правдиво ответил на вопрос.
Особая изощренность Тони заключалась в том, что у его родителей действительно была собака по имени Ниггер. Сицилийцы особо не церемонятся с вопросами расовой дискриминации.
Директор вздохнул. Он мне поверил. Именно тогда я осознал, насколько могущественна ложь. И красива.
А потом директор пристально посмотрел на испуганного Колина.
— Берден, а что ты скажешь? Это было спланировано?
Колин сглотнул и затравленно огляделся, как будто в поисках двери.
— Скажи мне правду, Берден. Диамонте все спланировал заранее?
Колин съежился, задрожал и, поджав губы, пробормотал:
— Не знаю, сэр.
И Тони, и директор злобно на него посмотрели. Я про себя умолял Колина встать на сторону Тони, сделать все, как надо. А он выглядел неуверенно, подозрительно. Он мог все испортить.
— Что значит, ты не знаешь? Это или было спланировано, или нет. Хотелось бы получить вразумительный ответ. Так ты знаешь что-нибудь об этом?
— Думаю, да, сэр.
— Что? Что ты знаешь?
Долгая пауза.
— Не знаю.
Это был максимум лжи, на которую Колин оказался способен. Но этого было недостаточно. Директор разочарованно вздохнул, потом махнул рукой, давая понять, что мы можем идти. Нас всех отпустили. Тони не обращал внимания на Колина, но посмотрел с ухмылкой на меня и сказал, обратившись ко мне (по-моему, в первый раз за все время):
— Блю, я думал, мамочка учила тебя никогда не врать.
— А это была не ложь, — пробормотал я, находясь все еще в возбужденном состоянии после того, что произошло. — Это была выдумка.
Тони задрал голову вверх и начал смеяться, громко и заливисто, так что учитель, шедший впереди по коридору, повернулся и шикнул на нас.
— Выдумка! Не ложь, а выдумка! Здорово, Блю. Фрэнсис-Выдумщик! А ты, оказывается, еще тот сукин сын, Фрэнки-Выдумщик!
И он улыбнулся мне своей ослепительной улыбкой. Он принял меня, одобрил, заметил. Смущенный, шокированный ругательством — в нашем доме никто не ругался, — но довольный, я улыбнулся в ответ. А потом Тони сорвался с места и побежал по коридору, напевая на ходу:
— Фрэнки-Выдумщик, Фрэнки-Выдумщик.
Так у меня появилось прозвище. Это было лучше, чем Меченый или Чудак. И тогда же я приобрел имидж, можно сказать, индивидуальность. Слово индивидуальность я узнал, уже учась в университете.
Там же я узнал, что другое значение этого слова в переводе с латыни означает маска. Это я хорошо понимаю. Но непонятно другое: почему, однажды надев, ее потом нельзя снять? Она… прилипает.
В воскресенье за обедом, когда мы разламывали грудную куриную косточку, мне досталась счастливая часть — та, что подлиннее, и я мог загадать желание. Впервые оно не касалось родимого пятна, от которого я мечтал избавиться. Вместо этого я загадал, чтобы Тони стал моим другом. Чтобы меня наконец признали своим. И, к моему изумлению и плохо скрываемой радости, желание начало сбываться. Тони, вожак, предводитель, стал со мной разговаривать.
То, что я не предал — напротив, поддержал его, — имело значение в школьном кодексе чести, в этой первой игре без правил, в которой я принял осознанное участие. На следующее утро, придя в класс, Тони улыбнулся мне, дружелюбно кивнув. Прежде он меня полностью игнорировал. Мне он не очень нравился, я его даже побаивался, но все равно был польщен. В первый раз я почувствовал, что могу что-то значить. Могу избегнуть участи невидимки, уготованной мне, как и Колину, потому, что я отличался от других, был застенчив и умен.
Потом какое-то время все шло, как всегда. Мы с Колином по-прежнему держались вместе: вместе возвращались домой, пиная по дороге теннисный мяч, заходили друг к другу в гости.
Все чаще Колин заходил ко мне, а не я к нему. С его отцом было что-то не так я это знал. Колин мне ничего не говорил, но как-то вечером я подслушал разговор родителей. Моя мама раз в месяц играла в бинго с матерью Колина — этим и исчерпывались ее выходы в свет, — к тому же Оливия Берден была младшей сводной сестрой маминого дяди, так сказать, нашей дальней родственницей. То есть получается, что мне она приходилась троюродной полутетей, а Колин — почти четвероюродным братом. И еще когда-то давно отец Колина работал вместе с моим отцом. Он уже давно перешел на посудную фабрику в Эктоне, но оттуда его уволили за пьянство.
Я знал, что он пьет. Иногда, приходя к Колину домой, я сталкивался с ним — от него неизменно разило спиртным, в основном бренди. С тех пор как отец Колина потерял работу, он стал пить еще больше. Не раз я видел, как он орет и ругается. Не могу даже представить, чтобы мой отец так себя вел. Я был застенчивым потому, что имел перед глазами пример отца, который воспитал меня по своему подобию. Колин был застенчивым (я понял это много лет спустя) потому, что отец затравил его — издевался над ним, угрожал ему, унижал, бил и его, и мать, потому, что он лишил их уверенности в себе, чувств и надежды. Иногда, когда мы переодевались на физкультуру, я замечал на руках и на теле Колина странные синяки. Он ничего об этом не говорил, а если я приставал с вопросами, отвечал, что упал, играя в футбол.
Синяков становилось все больше, и появлялись они все чаще, с тех пор как отец Колина потерял работу. Но Колин по-прежнему молчал. А когда я предлагал зайти к нему домой, он всегда находил объяснения, почему этого сделать нельзя. Зато у нас задерживался как можно дольше. Бывало даже, что моей маме приходилось вежливо просить его уйти, когда мы уже садились ужинать. Он всегда извинялся и тут же уходил. Я смотрел в окно, как Колин шел домой, медленно и неохотно, как будто невидимой нитью он был связан со мной и моим домом. В каком-то смысле так оно и было; но рано или поздно эта нить должна была порваться.
А в школе моя жизнь начала потихоньку меняться. Я окреп и стал хорошо играть в футбол и крикет, что способствовало моей популярности. Колина по-прежнему не брали ни в одну команду. Тони после истории с Койнанжем стал обращать на меня внимание, здоровался и разговаривал со мной каждый день. Но он был так же пугающе холоден по отношению к Колину, и это настораживало больше, чем прежнее равнодушие.
Его интерес ко мне изменил мою жизнь к лучшему. Другие ребята, раньше не обращавшие на меня внимания, заметили мое существование. Тони уже тогда был престижным другом. Теперь, если затевалась какая-нибудь проказа, я оказывался в числе его соратников. Если рассказывали новый анекдот (что-нибудь жестокое об эфиопах или инвалидах, которых называли недоумками), Тони звал меня послушать и посмеяться, что я неизменно и делал, независимо от того, смешной был анекдот или нет. Еще один ничего не значащий обман, не более того.
Все это сильно повлияло на меня. Казалось, что я будто вырос, стал с меньшей боязнью относиться к внешнему миру. Изменились походка, манера держаться. А Колин, напротив, словно скукожился. Идя в компании Тони и его дружков, я видел, как он маячит в конце коридора. Ждет, когда я отделюсь от компании и присоединюсь к нему и мы будем болтать и играть, как прежде. Но в последнее время он начал меня раздражать. Он не был навязчивым, нет, просто мне становилось все очевидней, что он слабак, а это почти одно и то же.
Между тем слухи об отце Колина начали доходить до школы. Он постоянно ввязывался в драки в местном пабе, да к тому же его, грязного и небритого, не раз видели сидящим в парке около школы с бутылкой пива или сидра в руках. Колин делал вид, что ничего не происходит, но ребята начали шептаться у него за спиной, бросая в его сторону многозначительные взгляды.
Мы с Тони, хотя еще не стали приятелями, но были к этому очень близки. На футбольном поле из нас получилась отличная связка: он нападал по центру, а я слева в нужный момент делал ему крученые, длинные, с расчетом на его рост передачи. Пасы всегда удавались мне; я умудрялся отправить мяч прямо на его подставленную голову. Это приводило Тони в восторг: иногда на поле, забив очередной гол, он обнимал меня на глазах у всех. Иногда мы выходили вместе из школы, покуривая сигареты, которые он доставал, а Колин шел домой один. Мне нечего сказать в свое оправдание, но тогда это меня, похоже, не беспокоило. Признание — странная вещь, оно появляется незваным и при первом же осознанном усилии удержать его исчезает.
Сначала где-то раз в неделю, но со временем все чаще и чаще я стал избегать Колина. При всей жестокости Тони с ним было весело, и он имел реальную власть и друзей. Он решал, кто будет включен в круг избранных, и если тебя не включали в их число, ты был никем. А я понял, что больше не хочу быть никем. Я хотел, чтобы меня любили. Хотел, чтобы со мной считались.
Тогда я не знал, что за все надо платить. Я узнал это в один из дней накануне летнего семестра. Мне было тринадцать, и я начинал осматриваться вокруг, потихоньку выбираясь из своей скорлупы, тогда как Колин все глубже забирался в свою. Несмотря ни на что, я почему-то не сомневался в незыблемости моей дружбы с Колином: я вообще верю, что те, кого я люблю, будут моими друзьями всегда, пока жизнь не доказывает мне обратное, а она делает это с завидным постоянством.
Все началось еще до того, как я вошел в класс. Мальчишки собрались в углу, слева от доски. Слышался смех, но не безобидный, не тот, что следует за удачной шуткой или хорошим анекдотом. Этот резал по живому, от него исходила угроза.
В классе было человек пятнадцать. В том числе и Нодж, он стоял поодаль. Как и я, Нодж принадлежал к окружению Тони, но держался обособленно, так что мы мало общались друг с другом. Тем не менее я знал, что он был из числа немногих, кого Тони уважал, потому что уже тогда Нодж отличался упорством и непреклонностью.
И тут за спинами мальчишек я увидел Колина. Он затравленно озирался и был бледный как мел. Вжав плечи, он словно спрятался в свою скорлупу, голова низко опущена, ноги согнуты в коленях. Колин не заметил, как я вошел. Было прохладно, все происходило рано утром, когда батареи еще не успели нагреть воздух в коридорах и классах. При дыхании даже пар шел изо рта.
Я разглядел, что впереди группы из пяти-шести мальчишек, окруживших Колина, стоит Тони. Ссутулившись, он двигался туда-сюда и при этом покачивался. Сначала я подумал, может, он заболел, но потом понял, что он кого-то изображает. Бормоча что-то бессвязное, Тони споткнулся, упал, снова раздался смех, а Колин практически вжался в угол.
Тони встал на ноги, по-прежнему раскачиваясь и спотыкаясь, имитируя нетвердую походку. Я смог наконец разобрать, что он мямлил заплетающимся языком.
— Чччерт, сукин ты сын, дай мне выпить! Н-ну! Что, у тя нету капли для старины Билли?! Куда ты смотришь, козел? Ты же мой луччий друг!
Тони играл скверно и вовсе не смешно, однако все хохотали. Он обнял Колина, на котором теперь уже лица не было. Я понял, кого он передразнивает. В отличие от Колина, перенявшего говор матери, Билли был уроженцем Глазго и говорил с сильным шотландским акцентом, который Тони бездарно пытался изобразить.
— А, сынооок, дааа… — Он обвил Колина руками и, чуть не рыдая, заголосил: — Как же я тя люблю, Госсди, чесслово! Но это… тово… я бы еще выпил малек, а там куплю тебе твои чертовы марки на день рожденья или еще какую фигню, чесслово, слышь, ты, сукин сын…
Смех перерос в отвратительное ржанье. Я прекрасно знал, что Колин собирает марки и очень дорожит своей коллекцией. Марки были дешевые, но ему нравились разноцветные картинки, и то, что их можно было разложить по странам, по цветам, по цене. Так же как с почерком, это была его попытка упорядочить хаос окружающего мира.
Колин обвел глазами класс. У меня все сжалось внутри, когда наши взгляды встретились. Я знал, что должен что-то предпринять. И даже дернулся, чтобы что-то предпринять. Но я уже превращался из никого в кого-то. И мне не хотелось от этого отказываться. Вклиниться между охотником и добычей было равносильно предательству. Я понимал, что так не поступают. Физическая боль меня не пугала. Я боялся выглядеть в глазах одноклассников таким же, как Колин.
Когда Колин увидел меня, его лицо изменилось, он догадался, что происходило со мной, вернее, чего со мной не происходило. И сразу же понял, что я не буду ему помогать, что последний человек, на которого он мог положиться в этой жизни, предал его. И лицо Колина мгновенно изменилось, как потревоженная ртуть: набежали волны, и необъяснимые рефлексы сделали рот жестким, сузили глаза, вытянули шею.
— Колли, мальчик мой. Меня что-то тошнит. Дайка мне твою школьную фуражку. Я ее потом вымою, правда. — Тони издал отвратительные звуки, как будто его рвет.
Колин повернулся к нему и окинул тяжелым пристальным взглядом. Я понял, что он близок к роковой для черепахи ошибке. Его кулаки сжались, костяшки пальцев побелели. И тут он ударил, как-то неуклюже, попав Тони не по щеке, а по подбородку. Тони опешил, отступил. Смех тут же стих. А Тони заговорил уже своим обычным голосом — жестким, злым, открыто угрожающим:
— Ну ты, недоносок! Ты меня директору продал из-за Койнанжа, думаешь, что теперь герой? Да ты никто! Недомерок, сморчок, хрен недоразвитый! Ну-ка, проверим. Давайте-ка посмотрим на его член — небось такой же сморщенный, как он сам!
Словно по команде, все навалились на Колина. Я услышал что-то похожее на визг, а затем пронзительный крик. Но по-прежнему был не способен двинуться с места. Мне хотелось развернуться и убежать, и в то же время я неотрывно следил за тем, что происходило. Они не били Колина, я знал это. То, что они делали, было гораздо хуже.
Колин отбивался как мог, но слишком неравны были силы. Я увидел, как сняли и выбросили в открытое окно его ботинки. Следом полетели носки. Колин уже не кричал, он только тяжело дышал, сосредоточив все свои усилия на том, чтобы не дать мучителям довести задуманное до конца. Я увидел, как с него сняли брюки, и он остался в одних трусах. Затем и брюки с трусами полетели в окно. Колин начал биться в истерике. Сквозь шум и возню пробивался голос Тони:
— Плакса! Плакса несчастная!
Девчонки нервно хихикали в углу. Колин был без трусов: его жалкий, неоформившийся пенис свернулся червячком в холодном свете неоновых ламп.
— Плакса! Плакса несчастная!
И только тут, увидев Колина лежащим на полу без трусов, я смог развернуться и убежать. Остальные мальчишки стояли и смеялись, а мой друг, мой лучший друг, лежал на полу, пытаясь прикрыть причинное место руками, дрожа от ярости и унижения.
И в этот момент я услышал голос Ноджа, увидел, как он встал между Тони и Колином.
— Оставь его. Тони. Хватит уже.
Тони посмотрел на него пристально. Но Нодж не шелохнулся, он был тверд и, как я уже говорил, абсолютно непоколебим. Тони сделал несколько шагов назад. Колин продолжал плакать на полу. На какое-то мгновение повисла тишина. Я развернулся и помчался вниз по лестнице, во двор. А в ушах все звучал голос Тони:
— Плакса хренова!
Одежда Колина разлетелась по всему двору, отдельные вещи оказались даже на теннисном корте. Я собрал их и побежал обратно.
Когда я вернулся, Колин уже исчез из класса, а остальные расселись по своим местам в ожидании урока. Тони смеялся, было ясно, что никакого раскаяния он не испытывает, на подбородке у него красовалась ссадина от удара Колина. Нодж стоял у окна и смотрел на улицу, думая о чем-то своем.
Я сразу понял, где Колин. Чуть дальше по коридору был мужской туалет. Я направился туда с жалкой кучкой вещей. Несколько раз в спешке терял ботинок, и приходилось возвращаться за ним. В туалете шумели трубы, лилась вода из незакрытого крана. Туалет выглядел пустым, но одна из кабинок была заперта. Раздался звук спускаемой в унитазе воды. Сквозь этот шум были едва слышны тихие всхлипывания. Я подошел к запертой двери и заговорил каким-то несвоим, чужим голосом. Помню, что я растерялся, не знал, как произнести, казалось бы, такие простые слова:
— Колин, Колин, это я.
В ответ только всхлипывания и шевеленье за дверью.
— Колин, ты как?
Я заглянул под дверь кабинки. Увидел его икры, иссиня-белые. На полу была маленькая лужица: кто-то промахнулся. Кусок жесткой туалетной бумаги.
— Ты меня слышишь? Я принес твою одежду.
Я понимал, что говорю не то. Сама попытка получить отпущение грехов в обмен на такой незначительный и запоздалый поступок была малодушной. Вступившись за Колина, Нодж дискредитировал меня, ведь это должен был сделать я, его лучший друг. Думаю, именно тогда я стал считать Ноджа лицемерным мудаком. Только так я мог заглушить свою совесть, защитить себя от собственного стыда.
Шум воды прекратился, и теперь слышно было только наше дыхание, его — с одной стороны поржавевшей металлической двери, мое — с другой. В нос мне ударил запах мочи. «Только бы никто не вошел», — вертелось у меня в голове. Колин по-прежнему молчал.
— Ну ладно, Кол. Я… я…
Я искал слова, способные затянуть рану, склеить то, что разлетелось на куски. Тогда я еще не знал, что внутри каждого человека есть невидимый мир, существующий по своим, не зависящим от наших желаний законам. В этом мире устанавливаются и разрушаются связи, появляются новые возможности, которые либо принимаются, либо отвергаются. По его законам выстраиваются отношения, иногда мгновенно, иногда постепенно. Сдвигаются невидимые тектонические плато, и их нельзя вернуть на прежнее место. Так что слов я не смог бы найти, они были бы или фальшивыми, наигранными, или невыносимо правдивыми.
Я услышал, как Колин снова заплакал. И тогда наконец посмотрел правде в глаза. Что бы нас ни связывало с Колином, как бы сильна ни была наша любовь, все это теперь или в прошлом, или изменилось, или сошло на нет. Я вдруг понял, что произошло это не сейчас, что мое предательство в классе — лишь следствие давно начавшегося процесса. Конечно, я струсил. Но, пропихивая Колину под дверь брюки, трусы, ботинки, носки, я неожиданно осознал, что просто перерос его. Он стал для меня… обузой в моем извечном стремлении нравиться тем, с кем я хотел бы иметь какие-то отношения. Здесь начинается честолюбие. И заканчивается наивность. Таковы правила игры внешнего мира.
Я знал, что Колин не откроет мне дверь. Но теперь также знал, что именно этого я и хочу. Хочу, чтобы Колин оставался внутри своего ограниченного, запертого пространства, а я был снаружи, где есть выход через дверь, а из нее видна следующая, и еще много-много незапертых дверей вдалеке. Я повернулся и пошел в класс. Урок должен был вот-вот начаться. Учитель протолкнулся мимо меня к доске и встал перед классом. Тони подмигнул мне, и я, да простит меня Господь, ответил ему тем же. В классе наконец было тепло. Я посмотрел на пустующую парту Колина и почувствовал… ничего не почувствовал. Ничегошеньки.