Кажется, к этому времени прошло не больше года с тех пор, как я познакомился с Ноджем ближе. Раньше мы не часто общались, даже после того, что случилось с Колином. Мы с Колином и Тони попали в один поток, а он в другой. Но мы оба хорошо бегали, и в пятнадцать лет вместе участвовали в эстафете 4×100. Коренастый, крепкий, без нынешней жировой прослойки, с сильными ногами, он был идеально сложен для спринта. Мы оба бегали за школу; случалось, я ронял эстафетную палочку, и Нодж, чем он и обратил на себя мое внимание, единственный из всей команды относился к этому с сочувствием, а не орал на меня. Я уже говорил, что тогда Нодж был другим. Мягче. Он ведь добрый. Почему-то я часто об этом забываю. А с виду не скажешь. Он скрывает это, как, впрочем, и все остальное.
В те времена он одевался почти кричаще. Я помню, у него был длинный красный свитер из альпаки, какие-то штаны песочного цвета и кеды, предвестники кроссовок. Тогда в нем было много странного, сейчас это осталось только в манере курить, в остальном он как бы обезличился.
Жил он неподалеку от нас с Колином, так что мы стали ходить все вместе, пиная по дороге пустые банки из-под пива, покуривая втихаря сигареты в грязной ложбине на полпути между домом и школой. Уже тогда курил он неподражаемо. Я пытался копировать его движения, но выходило плохо.
У Ноджа всегда был острый язык; но тогда он шутил, в общем, безобидно, а сейчас его шутки — на грани цинизма. Он по-своему смел и мстителен. Если учитель был несправедлив к какому-нибудь ученику, Нодж подсыпал сахар ему в бензобак. Он никогда не уходил от драки: если кто-то задирался, он вставал, как слон, между нападающим и жертвой и предлагал им схватиться. Он всегда был на стороне слабого. Думаю, поэтому он мне и понравился. И уж точно поэтому вступился за Колина, хотя они никогда не были особенно близки. Но он знал, что значит быть слабым: он знал, какую цену за это надо платить, какой это позор.
И в то же время Нодж был жестким. В нем чувствовалась какая-то твердость, стержень, что ли, и наличие этого несгибаемого стержня с годами становилось все очевидней. И опять-таки с годами это стало граничить с отстраненностью. Иногда мне кажется, он озлобился из-за чего-то, что произошло в эти десять лет, что стало болезненным разочарованием, вывернув его сильные стороны наизнанку. Но я понятия не имею, что это могло быть. Или не хочу иметь.
В общем, спустя несколько месяцев совместных походов домой и забегов в эстафетах мы начали встречаться по вечерам. Пятнадцать лет — это промежуточный возраст, когда ты уже вышел из детства, но еще не дошел до бара. И поэтому летними вечерами мы просто встречались и слонялись бесцельно, иногда не безобидно: то срывали дорожный знак, то пуляли из пневмонических пистолетов по птицам, нарочно промахиваясь.
Иногда мы звали с собой Колина. Ничего особенного не происходило, но был один случай, связанный с Колином, который я хорошо помню до сих пор. Я обсуждал это с Тони и Ноджем, и мы так и не смогли понять, что кроется за внешне безграничной податливостью Колина.
В тот раз мы с Колином и Ноджем возвращались домой, у меня был пневмонический пистолет, я резко повернулся и выстрелил в голубя — просто смеху ради. Я, естественно, рассчитывал промахнуться, как всегда, но угодил в крыло. Птица издала странный сдавленный звук, отскочила в сторону и начала истекать кровью. Она шаталась. Ясно было, что ранение серьезное. Летать она больше не сможет.
Я испытал шок, меня тошнило от отвращения, мне было страшно, я чувствовал полную беспомощность. Птица начала пронзительно вопить, больше всего это походило на крик боли. Нодж посмотрел на меня, а я — на него.
— Что будем делать?
— Не знаю. Это…
— Нам придется…
Колин абсолютно спокойно взглянул на нас и сказал:
— Ее надо добить.
Мы с Ноджем в ужасе замотали головами.
— Можно позвонить в ветеринарку.
— Можно наложить шину.
— Надо посоветоваться с твоей мамой.
Но Колин не шелохнулся. А потом снова произнес тем же ровным голосом:
— Нет. Ее надо добить.
Он спокойно подошел к птице, взял один из булыжников, лежавших по периметру лужайки, и с размаху бросил на голову птицы.
— Готово.
Голубь все еще двигался. Колин продолжал бить камнем, пока вместо головы на асфальте не образовалось кровавое месиво. Затем посмотрел на наши с Ноджем обалдевшие лица.
— Вот теперь все.
И пошел дальше. Мы с Ноджем молча двинулись следом. В первый раз в жизни я был напуган Колином. Меня испугало нечто темное внутри него.
Но это было из ряда вон выходящее событие. Обычно же мы бесцельно и безобидно шатались по улицам, мечтая поскорее оказаться подальше от этих мест. Нодж рассказывал о путешествиях, в которые он мечтал отправиться, я полагаю, в те времена он подразумевал под этим нечто большее, чем вождение такси. Он заходил в турагентства, брал все бесплатные буклеты, садился со мной на скамейку в парке и начинал разглядывать залитые солнцем картинки.
— Смотри, Шри Ланка. Какой пляж белый. А море? Разве такое может быть? Китайская деревня. Сейчас там, наверное, полно туристов. Ты только глянь! Здорово, правда? «Ямайка — жемчужина Карибского моря». С ума сойти! Восточный остров. Смотри, какие у них странные лица. А этот похож на Колина.
И все в таком духе. Он мог сидеть так часами, мечтая о том, как поедет в то или иное место, будет лежать на этом пляже, ходить по этим джунглям, карабкаться на эту гору, забираться в эту пещеру.
Но одно место привлекало его особенно, не знаю почему. Он был помешан на Фиджи. Он разглядывал в буклете снимки с высоты птичьего полета: яркие, радужные голубые и зеленые цвета. Он смотрел обе версии «Голубой лагуны». У него на стене висел портрет Брук Шилдс в юбке из тростника. У него была вся литература о Фиджи, когда-либо выпущенная.
— Смотри, Фрэнки. Это же… это же рай. Никого вокруг. Голубое небо, синее море. Коралловые рифы. Господи, как бы мне хотелось поплавать с аквалангом вокруг этих рифов. Там водятся акулы. Раньше там были охотники за скальпами.
Про Фиджи он знал все. Что архипелаг состоит из 322 островов, на которых можно жить, а еще там есть тысячи маленьких островков. Что существует семь основных видов кораллов: больше всего ему нравился огненный лосиный рог, с красивыми завитушками и изгибами, который он видел, конечно, только на фотографии. Он знал про ритуальный напиток кава, про то, как традиционно запекают мясо в яме, про хождение по горящим углям, про то, как охотятся на скатов с копьями, про танец меке. Фиджи был его мечтой, его землей Обетованной, его собственной голубой лагуной.
Но пока Нодж не выбирался дальше Германии на Октоберфест, да еще однажды съездил по дешевой путевке на выходные на Ибицу.
Иногда в этих мечтательных прогулках принимал участие Колин, реже — Тони, у которого уже в те времена знакомых было больше, чем у всех нас, вместе взятых. Но в тот раз, в тот тщательно стертый из памяти и только сейчас пропущенный цензурой раз, мы были вдвоем с Ноджем.
В пятницу вечером мама с папой уехали на выходные и оставили мне ключи. Мы узнали, что Тревор, друг брата Ноджа, который был на три года старше нас, устраивал вечеринку в тот день. Собирались в отдельной комнате бара в одном из самых мерзких мест Шепердс-Буш, рядом с Колином, в Уайт-сити. У брата Ноджа была не лучшая репутация. Его несколько раз подозревали в мелких кражах и торговле травкой, он был шумный и довольно злобный. Но он сказал, что сможет нас провести, а мы были готовы на все, лишь бы избавиться от скучного шатания по улицам, с киданием камней в кошек и жалобными, безнадежными взглядами вслед удаляющимся девчонкам.
В тот вечер мы долго фантазировали на тему о том, во что все это может вылиться. Пустой дом, грядущая вечеринка. Может быть, случится чудо, и удастся заманить пару девиц, хотя, если бы нам это и удалось, я не уверен, что мы знали бы, что с ними делать. К сожалению, мы оба были девственниками, переполненными до предела неосуществленным сексуальным желанием.
В шесть вечера Нодж пришел ко мне. На окраинах в то время начала укореняться мода на готический/неоромантический стиль, не обошедшая стороной и Ноджа. В то время это казалось менее несовместимым с ним, чем сейчас. Он осветлил волосы, надел полосатую сетчатую футболку, джинсы, не обработанные снизу, и черные лакированные ботинки на высокой шнуровке. Я постарался не отстать от него: окрашенные разовым шампунем в фиолетовый цвет волосы, черная рубашка и виниловые брюки.
Вечеринка начиналась в половине девятого, нам предстояло убить какое-то время. Брат Ноджа купил в баре две бутылки дешевого красного вина, которые Нодж и принес с собой, непривычно бережно обхватив их руками. Я открыл бутылку, мы сели за белый пластиковый кухонный стол, достали два стакана для виски и начали пить и слушать музыку. У нас имелось несколько дисков: «Хьюман Лиг», «Джой Дивижн», «Эрэйзер»[33].
Моя мама была усердным, хотя и не очень успешным садоводом. Шестиметровый клочок земли у нас за домом она засыпала торфом и засадила по краям декоративными растениями, вечнозеленым кустарником и многолетними цветами. Цветы на клумбах цвели. Нодж выглянул в окно, потягивая вино, уже слегка затуманенным от выпитого взглядом. Посередине ухоженной полосы земли, с левой стороны клумбы, цвели небесно-голубые цветы. Тяжелые веки Ноджа чуть дернулись, когда он их заметил.
— Видишь эти цветы?
Он нехотя поднял руку и показал широким жестом в сторону сада.
— И что?
Бутылка была пуста уже почти на три четверти. Вязкий, сладкий, омерзительный напиток, но мы все равно пили, хоть и кривились.
— Мне кажется, это ипомея, «Утренняя слава».
Он кивнул, как бы добавляя значимости своему заявлению. Я почувствовал, что должен как-то отреагировать. Комната уже начала кружиться перед глазами. Я смог выдавить только:
— Ну и что?
Музыка закончилась. Я, шатаясь, добрался до проигрывателя и поставил другой диск.
— Они галлюциноге… галлюциногенные. Ты начинаешь видеть всякие вещи. Мне Трев говорил об этом. Как наркотик. Вот мускатный орех, например. Съешь его целиком, и улетаешь. Или банановые корки. А еще есть грибы, которые растут на поле для гольфа. И «Утренняя слава». Цветы небесной синевы. Они так же действуют. В них какая-то кислота. Но съесть надо много.
Я кашлянул.
— Еще чего! Цветы жрать! Я не какой-то там чертов хиппи.
Нодж отмел это возражение, взмахнув тонкой белой рукой.
— Есть надо не цветы, а семена.
Я сморщился.
— Трев сказал, что они очень даже ничего. Вкус поганый, но зато потом начинаются видения.
— Не хочу я никаких видений!
— Ты не понимаешь, — Нодж уже стоял, покачиваясь, на ногах. — Все хотят видений. Это как будто … как будто ты на Фиджи. Все голубое. И плывет. И… огненный лосиный рог. Давай! Где она их хранит? Спорим, в шкафу под лестницей?! Родители всегда хранят там всякий хлам. Под лестницей чего только не найдешь. Выпивка, крысиный яд, клей, щетки для пыли, свечи, совки. Как в лавке старого индюка-пакистанца. Все, что угодно.
Это было еще до того, как Нодж приобрел особо чувствительное отношение к этническим меньшинствам. Я не реагировал. Нодж открыл шкаф под лестницей и начал громыхать его содержимым. Я слышал, как что-то валилось с полок. Несколько минут спустя он появился в темном проеме с улыбкой до ушей.
— Вот, пожалуйста. Две упаковки «Утренней славы». Ну и шкафчик, я тебе скажу. Там наверняка живет какая-то нечисть. Я даже испугался немного. Там ведь темно. Тьма… тьма кромешная.
Я молча смотрел на два пакетика, которые он держал в руке. На обоих были картинки с цветами из сада, казавшимися огромными на фоне идеально голубого неба. Одним движением он вскрыл оба и высыпал семена в блюдце на столе. Они были размером с булавочную головку, всего штук сто.
— Я это есть не буду. В них могут быть удобрения. Если не умрем, то какая-нибудь гадость в животе прорастет.
— Ни хера. Я попробую, — сказал Нодж. В те времена он готов был пуститься в любую авантюру.
И тут я понял: надо показать ему, что я ничего не боюсь. Он всегда брал инициативу в свои руки, всегда делал первый шаг. Когда он, например, остановил Тони, добивавшего Колина. Мне хотелось показать, что я тоже не лыком шит.
— Ни хера?
Тогда мы часто употребляли слово хер. Так мы пытались поскорее расстаться с детством. Нам нравилось его произносить, это запретное, взрослое слово. Когда однажды папа услышал, как я произнес его шепотом — мне было лет десять-одиннадцать, — он ударил меня по лицу. Единственный раз в жизни он поднял на меня руку. Тогда я понял, что буду произносить это слово гораздо чаще.
Я взял с полдюжины семян и проглотил их одним махом, меня передернуло.
— Ничего. Вкуса даже не почувствовал.
Нодж покачал головой.
— Их не глотать надо. Их надо жевать. Вот так.
Он аккуратно засыпал пригоршню семян в рот, а потом начал работать челюстями. Лицо постепенно искривилось, выражая сильное отвращение.
— Говно собачье, ужас какой-то. Вкус земли, смешанной с мелом и навозом.
Но он упорно продолжал жевать, а потом — лицо искривилось еще больше — проглотил. Он тут же отхлебнул вина, запрокинул голову и начал полоскать рот. Проглотил, побелел как полотно, посмотрел на меня и произнес шепотом:
— У меня сейчас кишки вывернет наружу.
И какое-то время я не сомневался, что так оно и будет. Он напрягся, и в глубине его гортани послышалось какое-то урчание. Потом он громко срыгнул и откинулся на стуле, но при этом был явно доволен собой.
— Терпеть можно. Очень даже ничего. Если, конечно, ты любитель всякой тухлятины.
Глядя на него и не желая отстать, я сгреб побольше семян, положил их в рот и начал жевать. Еще одно соревнование, одно из многих. Вкус был действительно мерзкий, семена быстро превратились в вязкую массу, прилипавшую к нёбу и застревавшую между зубами. Мне совсем не хотелось их пробовать, независимо от того, вызывали они видения или нет; если вызывали, то тем более не хотелось. Но уже тогда началось наше с Ноджем соперничество, началось с беговой дорожки, а оттуда распространилось — хотя мне это было и невдомек — на все остальное. Я не хотел, чтобы он меня обошел или оказался смелее меня. Поэтому я улыбнулся, взял еще пригоршню и сказал:
— Ничего. Напоминает ореховое масло, но более вязкое, как будто добавили торфа и старую жвачку.
Нодж принял вызов и тоже закинул в рот новую порцию семян. Мы сидели друг напротив друга и жевали, пытаясь скрыть отвращение, забивая вкус не менее отвратительным красным вином. Как ни странно, нас не стошнило. Минут через пять-десять тошнота начала проходить.
После этого мы стали наперегонки допивать оставшееся вино — наполняли стаканы и старались проглотить одним глотком. Вторую бутылку мы осушили минут за пятнадцать.
Я почувствовал себя очень странно. Мне казалось, что сидящий передо мной Нодж плывет и растекается, как будто вода, из которой он на 80 процентов состоит (это я узнал из учебника), наконец возобладала над костями и мышцами. Зрелище было не из приятных, как будто я смотрел на все сквозь толстое стекло замусоленного граненого стакана. Нодж попытался что-то произнести.
— Вось. Час.
— Что?
— Вось. Час. Идем?
— Ага.
Мы попытались встать и пойти на вечеринку. Нодж начал заваливаться, при этом непрерывно хихикал, а я схватил его за руку, пытаясь удержать. Он тянул меня вниз, ухватившись за мое запястье, а я пытался поставить его на ноги. Наконец, когда мне это почти удалось, он стал заваливаться на меня. От него пахло вином и табаком, но отвращения это у меня не вызывало. Мы стояли, покачиваясь и подпирая друг друга. А дальше, словно заевшая пластинка, прокручивается одно и то же…
С этого момента я помню плохо. Я слышал рассказы о людях, которые не помнят, что с ними было после того, как они выпьют. Честно говоря, я в это никогда не верил. Мне всегда казалось, что они валяют дурака или просто хвастают, что могут напиться до полной потери самоконтроля. Но все, что я способен вспомнить — это то, как мы с Ноджем стоим посреди кухни, я держу его узкую руку, мы топчемся на месте, от вина и пережеванных семян комната кружится, как на детских каруселях, вокруг нас. И все — пластинку заело, дальше без конца одно и то же.
Но что-то все-таки всплывает. С того момента, как я сделал предложение Веронике, этот день нет-нет, да и напоминает о себе, хотя каждый раз, когда на мерцающем экране памяти мелькает расплывчатое изображение происходивших тогда событий, я старательно его стираю. Это не полноценный фильм, а скорее набор отдельных снимков, как в камере наблюдения. Кажется, они даже не в цвете. Цветные были бы слишком реальными, неопровержимыми.
А мерцающая камера наблюдения показывает вот что. Я лежу на кровати в своей комнате. Это односпальная кровать, стоящая у дальней стены, в трех метрах от окна. Я чувствую, что веки как будто придавило и голова трещит. Сильная боль пронизывает голову: от глазных яблок по окружности и до самого темени.
Сознание возвращается постепенно, как будто в темной комнате вдруг зажигают тусклый свет, а потом начинают увеличивать его мощность, неторопливо поворачивая реостат. С улицы слышен гул машин, вой взлетающего самолета. Жара. Я в брюках, но без рубашки. Волосы слиплись от пота.
Какой-то непонятный химический запах, и что-то давит на спину, не тяжело, но неприятно. Сквозь закрытые шторы с улицы проникает слабый свет. Тикающие часы заставляют приоткрыть глаза. Прямо передо мной стоит будильник в виде Большой Птицы из «Улицы Сезам» — подарок тетушки, которая никогда не помнит, сколько мне лет. Пять минут одиннадцатого. Будильник стоит на полу.
Я пытаюсь вытянуться, но что-то мне мешает. Кровать стала как будто меньше. Реостат продолжает медленно поворачиваться по часовой стрелке, и я осторожно встряхиваю головой, но от этого боль возвращается с удвоенной силой. Я заношу руку за спину, пытаясь принять устойчивое положение, и натыкаюсь на что-то теплое, мягкое, влажное. Решив, что это какое-то животное, я вздрагиваю от неожиданности. Но оно не двигается. Я ничего не могу понять и осторожно, чтобы голова не разболелась, поворачиваюсь.
Нодж, закрыв глаза и ровно дыша, спит в одной кровати со мной. Он свернулся калачиком, как маленький, хотя его поза больше напоминает сидящего на корточках волосатого подростка. На волосах следы геля, на лице легкий пушок, мягкий предвестник щетины. Выражение абсолютной невинности, я бы сказал, блаженства. Он глубоко погружен в сон. Сначала я заметил, что на нем, так же как на мне, нет рубашки, но не придал этому никакого значения, потом — что он, прижавшись сзади, давит на меня, наконец, — что рука его лежит спереди на моих штанах. И довольно крепко сжимает мой возбужденный член.
Я замер, пытаясь осознать этот невероятный факт. Я боюсь пошевелиться. Чтобы не разбудить Ноджа, чтобы он не увидел то, что я так старательно пытаюсь забыть. Он вздыхает и начинает ворочаться. Тогда у него было крепкое, накаченное тело. Я каменею, от ужаса, а не от возбуждения. С постера на стене на меня смотрит улыбающийся Пит Бернс, вокалист группы «Дэд ор Элайв». Смотрит с издевкой.
Очень медленно, по миллиметру, затаив дыхание, я начинаю перемещаться к краю кровати. Мне кажется, что прошла целая вечность, прежде чем я опустил свою левую руку на пол. Рука Ноджа все еще не отпускает меня. Я начинаю елозить и извиваться, чтобы высвободиться, очень аккуратно, боясь разбудить его. Нащупав рукой ворс ковра, я переношу на нее центр тяжести. Постепенно сползаю в сторону, зависнув над краем кровати. Я уже опустил левую ногу: кончики пальцев касаются пола. Нодж разжал руку.
Нодж снова пошевелился, постанывая во сне. Я замер. Он выпрямил руку и дотянулся до моей икры. Опять не двигается. Я завис между кроватью и полом, опасаясь убрать ногу: это может его разбудить. Еще какое-то время рука и нога выдерживали вес тела, а потом я просто рухнул. Будильник в виде Большой Птицы падает на пол и начинает звенеть:
«Просыпайтесь, просыпайтесь! Солнышко уже встает!»
И хихикать, как Большая Птица.
Я моментально переворачиваюсь и накрываю будильник своим телом. Он по-прежнему звенит, но теперь это сдавленное бормотание, раздающееся из-под моей диафрагмы. Я чувствую его вибрацию: большой желтый пластмассовый клюв больно впивается мне в грудь. И снова, затаив дыхание, я поворачиваю голову и смотрю на Ноджа. Замечаю, что на какое-то мгновение он приоткрывает глаза. Был ужасающий момент, когда наши взгляды встретились, а потом Нодж снова закрыл глаза. Не знаю, проснулся он или нет.
Чуть погодя мне удается нажать локтем на кнопку, и будильник выключается. Тогда я встаю, как можно быстрее застегиваю брюки, надеваю рубашку. Натянув баскетбольные бутсы, яростно борюсь со шнурками, пытаясь завязать их на ходу. Потом я скатываюсь по лестнице, вылетаю на улицу и бегу, бегу, голова трещит, как будто внутри разрываются миллионы снарядов.
В тот день я не скоро вернулся домой — все утро бродил по улицам и паркам. Выпитое накануне вино и съеденные семена бродили в желудке: я блевал в канавы и урны для мусора, вызывая отвращение прохожих. Видок у меня был, наверное, ужасный: поймав свое отражение в витрине магазина, я увидел болезненные мешки под воспаленными красными глазами.
Когда я с замиранием сердца открывал дверь, опасаясь, что Нодж еще не ушел, мне показалось, будто в доме что-то изменилось, он был заряжен не так, как раньше. Я глубоко вздохнул и пошел наверх, готовясь к худшему. К счастью, от Ноджа не осталось и следа. Разве что смятая подушка да незастеленная постель.
Неделю мы не виделись. Это были каникулы после первого полугодия, и обычно мы каждый день перезванивались, а тут — тишина. В первый день учебы я вышел утром из дому, повернул за угол и заметил Ноджа на другой стороне улицы. Мы оба тут же остановились, приветственно помахали друг другу и улыбнулись; я перешел на его сторону улицы. О том вечере не было сказано ни слова. Как если бы ничего и не случилось. Уверенности не было ни в чем, но обстоятельства и детали неприятно тревожили подростковое сознание, которое безоговорочно и с удовольствием присоединялось к общему хору насмешек над гомиками и педиками. Одним словом, о том вечере не было сказано ни слова ни тогда, ни после. Как будто все нам просто привиделось во сне — плод фантазии, не больше. Я и сейчас иногда не уверен, было ли это на самом деле.