Ваську я нашёл на коксовых печах. Там ещё можно было работать, да только дышать нечем. Всё вокруг заволокло ядовито-жёлтым дымом. Даже я, сидя в отдалении, кашлял и поминутно вытирал слезящиеся глаза.
Коксовые печи-батареи вытянулись в длинный ряд. Сверху по рельсам ходила вагонетка и ссыпала в печи размолотый каменный уголь. Когда печь наполнялась доверху, её накрывали круглой крышкой, плотно обмазывали глиной, и уголь спекался внутри. Когда кокс был готов, раздавался звонок, сбоку открывалась узкая, точно крышка гроба, чугунная заслонка, и на площадку из зияющей огненной печи сама собой, как живая, медленно выползала стена раскалённого кокса. Её называли «пирогом». Васька должен был остужать этот «пирог» водой из длинной пожарной кишки.
Становилось жутко, когда он, надвинув по самые глаза обгорелую шапку, упрямо нагнув голову, подходил к раскалённому коксу и направлял на него сверкающую струю.
В рваном отцовском пиджаке, в больших чунях, Васька казался совсем маленьким. Он копошился перед огромной коксовой стеной, точно козявка. Горячий, шипящий пар окутывал его так, что он, наверное, и сам не видал, куда лить воду.
Коксовая стена разваливалась, тяжёлые огненные куски подкатывались ему под ноги. Казалось, вот-вот стена кокса обвалится на него или он сварится заживо в пару.
Мастер коксовых печей, маленький, лысый человечек с пушистыми чёрными усами и большим животом, знавший по-русски только три слова: «лей», «шкоро» и «своличь», покрикивал на Ваську:
— Шкоро, шкоро!
Васька подступил совсем близко к пылающей жаром стене и вдруг упал на одно колено: наверное, не под силу стало держать на весу тяжёлый медный наконечник на пожарной кишке. А мастер завизжал, затряс брюхом:
— Шкоро лей!
Какие-то рабочие, проходившие мимо, остановились.
— Душегубы, какого мальца поставили на проклятую работу, — сказал один из них.
— Дешевле платить — вот и поставили, — ответил другой. — Взрослому надо сорок копеек в день поставить, а этот за гривенник сделает.
— Чей же этот пацан?
— Анисима Руднева сын, Васька.
— Погубят мальчика, чтобы их, этих богачей, паразитов, в бараний рог согнуло. Когда уж они напьются нашей крови? — сказал первый, плюнул яростно, и они пошли.
Я видел, как Васька еле держится на ногах, но я знал, какой он непокорный — скорее умрёт, чем покажет, что ему тяжело. Сердце моё ныло от жалости к Ваське. Чем же ему помочь? Закричать? Кинуть в брюхатого камнем?
Васька закончил поливать и, шатаясь, с малиновым от жары лицом, поплёлся к ведру с водой. Молча он выпил подряд шесть кружек тёплой, смешанной с каплями пота воды и тогда только подошёл ко мне.
— Тяжело, Вась? — спросил я, отирая рукавом рубахи пот с его лица.
— Что сделаешь, — хрипло ответил он, — надо же мамку кормить. Она и так больная.
Всё-таки Васька не выдержал и убежал с завода. Случилось это в понедельник. Я принёс ему на коксовые печи обед — бутылку чаю и кусок хлеба.
Не успел он поесть, как зазвенел звонок — стали выдавать кокс. Васька подхватил ненавистную брезентовую кишку и стал поливать.
Зашипело, затрещало вокруг. Удушающий огненный пар совершенно скрыл Ваську, и я не заметил, как и когда он упал. Я видел только, что толстобрюхий мастер коксовых печей взмахнул руками и заорал:
— Шкоро, своличь!
Он спрыгнул на площадку, где находился Васька, и продолжал вопить:
— Лей!
Когда горячий пар рассеялся, я увидел Ваську лежащим на железных плитах. Вода, пофыркивая, выливалась из кишки. Англичанин схватил Ваську за шиворот и поставил на ноги.
— Своличь, лей! — визжал он.
Васька стоял пошатываясь. Из носа у него текла по губам кровь. Он смотрел на мастера какими-то пустыми глазами, будто не видел его. Но, когда тот схватил его за грудь, и встряхнул, Васька вырвался, подхватил кишку и направил струю воды прямо в усатое лицо. Мастер вскинул руки, хотел позвать на помощь, но захлебнулся и грохнулся мягким задом на железные плиты.
Закрываясь от бьющей струи руками, он что-то кричал, но Васька поливал и поливал его, сбил с него кожаный картуз, намочил жилетку с золотой цепочкой на брюхе. Отовсюду стали сбегаться мастера — англичане и бельгийцы. Васька отбросил шланг и помчался вдоль коксовых батарей, вскарабкался на гору железного лома и скрылся за ней.
Мы встретились с Васькой у проходных ворот. Он сорвал пыльный лист лопуха и вытер им кровь на губах. С ненавистью глядя туда, где курился над печами жёлтый дым, он сказал:
— Так ему и надо, толстопузому. Идём, Лёнь, нехай они пропадут со своим коксом.
В неглубокой балке мы присели отдохнуть. Я показал Ваське новые фантики от конфет, потом достал из-за пазухи верёвку и предложил поиграть в коня и кучера. Я запрягся конём и начал брыкаться, но Васька не взял вожжи.
— Не надо, — сказал он, — ни к чему это.
Мы поднялись и пошли домой.
Васька думал, что Юз оштрафует его и что дома ему влетит от отца. Но всё обошлось.
Мы опять играли вместе, строили на огороде шалаш из бурьяна, копали шахту. Только Вася стал совсем другим. Испортили его на заводе. Он сделался задумчивым. Лежит и лежит с открытыми глазами. Окликнешь, а он молчит. Про отца, что ли, думает…
Однажды Анисим Иванович позвал Васю и, не глядя на него, сказал:
— Определил тебя, сынок, в шахту! Не хотелось губить твои малые годы, но такая уж наша судьба — тяни лямку, пока не выроют ямку.
Тётя Матрёна заголосила:
— Посылаем дитё в прорву!
— Замолчи! — крикнул на неё Анисим Иванович. — Не тяни за душу, и так тяжко.
На другой день утром тётя Матрёна повела Ваську на Пастуховский рудник.
Я продолжал ходить на работу к отцу, но теперь ничто не занимало меня там. Всё чаще взбирался я на крышу нашего домика и с грустью смотрел в далёкую степь, где виднелся Пастуховский рудник. Чем дольше я смотрел, тем сильнее хотелось туда и тем боязнее становилось на душе. Я никогда не уходил дальше речки, а ведь там, за горизонтом, конец земли. Вон куда угнали Васю, на самый конец света.
Долго я мучился и наконец не выдержал. Улучив минуту, когда мать ушла, я втихомолку сунул за пазуху ломоть хлеба, захватил на всякий случай две сырые картошки и подался на рудник. Для смелости я кликнул Полкана, но он проводил меня только до речки. «Полкан, Полкан!» — кричал я, но он сел на берегу, уставился на меня грустными глазами и сидел, виновато помахивая хвостом. Я поплёлся один.
Идти было версты три. В степи уже увяла трава, почернела полынь, лишь торчали кое-где высокие будяки с грязными, как тряпки, листьями да катились под порывами ветра сухие шары перекати-поля.
Страшно было идти одному. Раскинулась передо мной печальная степь с одинокими, как могилы, терриконами шахт. Куда ни глянь — пусто, безлюдно, тихо. Наверное, один бог наблюдал с неба, как я чмокал опорками по раскисшей грязи.
За Богодуховской балкой начался Пастуховский рудник. Посёлок был чёрный от угольной пыли.
Здесь, как и у нас, заборы были низкие, сложенные из дикого камня — песчаника, даже крыши землянок были покрыты тонкими каменными плитами. Улочки все узкие, шага три-четыре, переплюнуть — пустяковое дело, старые землянки, повалившиеся то в одну, то в другую сторону.
Едва я вошёл в первую улочку, как рыжая цепная собака вскочила на крышу землянки и облаяла меня, потом спрыгнула на землю и продолжала хрипло брехать, гремя толстой цепью.
Невдалеке, пугая страшным видом, стояла шахта «Италия». Над воротами на железной сетке виднелись крупные буквы: «Угольные копи. Шульц Апшероден фон Графф».
Дул пронизывающий ветер. Я шагал по незнакомым улочкам, мимо кабака, потом трактира. На одной вывеске был нарисован огромный красный рак с вытаращенными глазами, державший в клешне кружку с пивом.
Под забором кабака, среди сваленных пивных бочек, я увидел группу оборванных рудничных ребят. Двое играли в карты, а остальные тоскливо пели сиплыми голосами:
Вот мчится лошадь по продольной,
По узкой, тёмной и сырой,
А молодого коногона
Несут с разбитой головой.
В кабаке дрожали стёкла не то от пляски, не то кто-то дрался. Ребятишки не обращали на грохот никакого внимания и продолжали протяжно петь:
Двенадцать раз сигнал пробило,
И клетка в гору понеслась,
Подняли тело коногона,
И мать слезою залилась…
Меня поразила худенькая девочка лет семи, с бледным лицом и с медным крестиком на шее. Она сидела, зябко поджав под себя босые ноги, и пела:
Я был отважным коногоном,
Родная маменька моя,
Меня убило в тёмной шахте,
А ты осталася одна…
Чтобы меня не заметили рудничные ребята, я нагнулся, делая вид, что очищаю щепкой налипшую грязь. Но меня увидели.
Коренастый, одетый в лохмотья мальчуган, наверное вожак, подошёл ко мне вразвалку, запустив руки в карманы по самые локти.
— Ты кто? — спросил он.
— Никто.
— Дать тебе в рыло?
— Нет.
— Почему?
Я не знал, почему, и сказал:
— Драться грех. Бог накажет.
Задира покосил глазом на свою распахнутую грязную грудь, где висел на засаленной нитке медный крестик, сплюнул сквозь зубы и сказал:
— Шахтёр богу не родня, его бойся как огня. Поня́л?
— А я Ваське скажу.
— Какому Ваське?
— С Нахаловки, у вас тут работает.
— А ты кем Ваське доводишься?
— Я? Брат, то есть сосед. Одним словом, я ему завтрак несу.
— Забожись!
Я снял шапку и перекрестился.
— Так бы и сказал. Ваську я знаю. Иди, никого не бойся. Если остановят, скажешь, Пашка Огонь пропуск дал. Поня́л?
Я пошёл дальше. Но Пашка догнал меня и сказал:
— Идём, я тебе покажу, где Васька работает. Он хороший парняга. У нас его боятся. А у вас?
— У нас тоже.
Мы шли рядом. Я косился на Пашку: уж очень он был страшный в своём тряпье, с чёрным лицом и руками.
— Ты чего такой чёрный? — спросил я.
— Со смены, — равнодушно ответил Пашка, — в ночь работал.
— Где?
— Где же? В шахте, конечно. Лампонос я, а батька забойщик.
Мы с Пашкой подходили к «питейному заведению», когда неожиданно с грохотом распахнулась дверь и на пороге показались двое шахтёров.
Один из них держал в руке шахтёрский обушок и порывался куда-то бежать. На нём кровавыми клочьями свисала рубаха. Его товарищ, молодой парень с рябоватым лицом, с гармошкой на плече, удерживал друга:
— Пусти, Петька. Хочешь, чтобы они нас совсем задушили, хочешь, чтобы мы сгорели в шахте?
Со страху я было пустился наутёк, но Пашка схватил меня за рукав.
— Не бойся. Это мой брат, тот, что с гармошкой, а пьяный — наш сосед. У него вчера в шахте сынишку завалило, а мать с горя удавилась ночью в сарае. Вот он пьяный напился, хочет хозяина шахты, фон Граффа, убить.
Едва Пашка сказал это, как из-за угла показались двое верховых казаков с лихими чубами. За ними, покачиваясь, ехал фаэтон с господами. Позади ещё двое казаков. Барин, у которого было злое красное лицо, остановил фаэтон и спросил у шахтёров:
— Чего буяните, мерзавцы?
Гармонист закрыл собой товарища и выступил вперёд:
— Хозяин, почини вентилятор, в шахте газу много.
— Пошёл вон, дурак! И чтобы я тебя больше не видел на моём руднике!
— Пусти, Петя, дай я с ним рассчитаюсь! — закричал пьяный и подбежал к пролётке.
Но казак ударил его плёткой по голове, и он упал в грязь.
Пашка схватил камень и кинулся туда, где началась свалка.
Я не знал, куда бежать, где искать Ваську, и припустился к шахте.
После долгих поисков я нашёл его там.
Васька работал на подъёме. Огромная деревянная катушка-барабан крутилась на высоком столбе, наматывая на себя длинный стальной канат. Барабан крутила пара лошадей, ходившая по кругу. На передней вислопузой сидел верхом Васька и кнутиком погонял её. Когда канат на барабане разматывался — железная бадья опускалась в тёмный колодец шахты. Потом Васька поворачивал лошадей и погонял их в обратную сторону. Канат, скрипя, наматывался на барабан — бадья с людьми или углём поднималась из шахты.
Во время минутного отдыха Васька рассказал мне, что лошадей зовут Балетка и Стрепет, что они слепые, потому что раньше работали в темноте под землёй. Я покормил Балетку хлебом, и он, мигая сизым глазом, понюхал меня и даже притронулся к лицу бархатными губами.
— Это он поцеловал тебя, — сказал Васька ласково.
Жаль, что нельзя было стоять возле лошадей: штейгер прогнал меня.
Я отправился бродить по руднику, обходя шахту — боялся её. Рассказывали, что ствол шахты опускается под землю до самого ада. Если там приложить ухо к стенке, то слышно, как черти, разжигая печки, разговаривают между собой и как стонут грешники на сковородках.
Потом я увидел, как из-под земли вынырнула и повисла на ржавых цепях железная мокрая бадья. В ней по пояс, как в кадушке, стояли мокрые чёрные люди. Глаза у шахтёров горели, как огоньки их лампочек. Жутко.
Я пустился в обратный путь. Опять открылась передо мной неоглядная степь. Теперь, однако, я чувствовал себя смелее и даже не побоялся свернуть в сторону, к Богодуховской балке. Люди рассказывали, что в революцию 1905 года жандармы расстреливали в этой балке рабочих. Захотелось пойти и поискать: вдруг найду какую-нибудь пуговицу или шапку от расстрелянных. Кроме того, в балке есть пруд: можно побросать камешки со скалы в воду.
Балка находилась в глухой степи, в стороне от дорог, время было осеннее, в ставке давно уже не купались, поэтому я никак не ожидал застать там кого-нибудь из людей. Каково же было моё удивление и мой страх, когда, приблизившись, я услышал приглушённые голоса. Откуда они доносились, я не сразу сообразил.
Я стоял у самого обрыва. Бежать было поздно. Осторожно заглянув со скалы вниз, я увидел двоих людей. Они сидели под стеной на берегу ставка и о чём-то негромко разговаривали. Сверху мне были видны только шапки, лиц рассмотреть я не мог. Тот, что был в шинели, в сером солдатском картузе, говорил другому, с забинтованной головой и в кепке:
— Явка в Нахаловке, у Преподобного, знаешь его?
— Слыхать слыхал, а в лицо не знаю.
— Безногий он, сапожник.
— A-а, такого знаю. Это, значит, и есть Преподобный?
— Да.
— Приду, — сказал забинтованный.
Мне показался знакомым этот голос. Всмотревшись, я, к удивлению, узнал в нём шахтёра-гармониста, которого утром видел на Пастуховке. Наверное, казаки избили его, потому и голова перевязана.
— Значит, приходи, — продолжал тот, что был в шинели, — хлопцев много не зови. Перед тем как пригласить, выясни, что за человек. Избегай тех, кто любит выпить, живёт разгульно или состоит в родстве с начальством или полицией.
— Понимаю, товарищ Митяй.
«Митяй» — где-то я уже слышал это имя.
Тихонько, на цыпочках, я отошёл от обрыва. Боясь, как бы тайные люди не услышали моих шагов, я опустился на четвереньки и пополз, потом подхватился и, шлёпая опорками, помчался с горы. Бежал я до самой речки, а там присел за камнем и выглянул: погони за мной не было.
«Что за люди, почему они уединились в балке?» — думал я. Мне казалось, что я знаю и того, в шинели. Я заметил у него чёрную кудлатую бородку. Тот человек, который разговаривал с отцом в бане, тоже имел такую бородку, и у него был такой же басовитый голос. Неужели это он? Тогда как он попал в степную балку, если работал на заводе?