VI

Спеванкевича одолевал сон, но стоило закрыть глаза, как стая призраков, неистовствуя и насмехаясь, проносилась перед ним. Призраки были каждый раз иные, все грознее и грознее, но в конце концов появлялось самое страшное видение и так его терзало, что он вдруг просыпался; именно это мгновение и было всего мучительнее. Он не знал, где находится, спит или бодрствует, ничего не понимал, не верил тому, что видел. Он торопился закрыть глаза и, проваливаясь в темную бездну, уносился в неверном зыбком полете, как пущенный по ветру листок бумаги. Опуститься на землю он не мог, но в то же время чувствовал, что никуда не долетит, что это будет длиться вечность. В пути его одолевали безжалостные Призраки, увертливые, точно змеи. Вокруг него в хаотическом беспорядке совершались бессчетные события, и каждое влекло в свою сторону. Остались от него под конец одни лоскутья да клочья, он сам себя растерял, рассыпал по частице в разных далеких местах и вынужден был наблюдать одновременно тысячи чудовищных и нелепых происшествий; борясь с опасностями и бедами, он слушал и слушал рассказы о себе самом, любой из них был совершенно невероятен и в то же время правдив. Его беззастенчиво пичкали заведомой ложью, обольщали словами утешения и доброты, но стоило ему поверить, как его поражали точно громом сообщением о чем-то столь скверном и страшном, что он, раздавленный и уничтоженный, втоптанный в грязь, исчезал из вида и — о диво! — минуту словно бы отдыхал. Но его тотчас откапывали, отрывали: безжалостная огромная лопата извергала его на свет, как червя, посеченного на кусочки, и все повторялось сначала…

Наконец оно прекратилось, грозное, разрывающее череп кипение мозга — видимо, кто-то милосердный открыл туго завернутый клапан. Кипящий мозг рванулся паром и в одну секунду рассеялся. Облегчение, провал, пустота…

Теперь сон был уже крепкий. Что-то маячило временами, но уже спокойно, ненавязчиво. Большая Медведица, пылающая семью своими солнцами в черном небе… Блуждание в темноте, в незнакомом месте, поиски чего-то ночью… Вещь неслыханная — чудо, которое не удивляет и не радует… Зал ожидания на станции, в толпе двое подозрительных… Четверо подозрительных, семеро подозрительных, множество подозрительных, они увеличиваются в числе… подозрительные — это все…

…В окошечке железнодорожной кассы сидит он сам и самому себе продает билет, станция превращается в банк… Паника выбрасывает его на перрон вместе с убегающей толпой… Ада зазывает его квакающим голосом из окна вагона третьего класса — еще чего не хватало… Директор Згула из первого класса протягивает за портфелем длинные, словно жерди, руки — нашел дурака… В купе второго класса сидит Рудольф Понтиус и читает газету — простите… Некуда деться. Толпа подозрительных оттеснила его на площадку вагона, сталкивает на ступеньки, поезд мчится… Множество рук пытается вырвать у него из-под мышки портфель, но он держит его крепко, те, однако, тянут еще сильнее… Над самым его ухом кто-то со свистом затачивает нож — Спеванкевич выскочил на полном ходу и с разгону мчится семимильными шагами по свету, опережает поезд, вот он одним прыжком перемахнул Варшаву, минует Модлин, Плоцк, Гданьск, перескакивает море и намеревается заночевать в Стокгольме… Оказывается, в Стокгольме есть точно такая же Панская улица, только там ничто ему не грозит. В воротах пусто, на лестнице — никого… Он валится на кушетку и собственным телом накрывает портфель…

Когда он проснулся, было уже светло. Он вскочил и сел на кушетке. Расцарапанная нога опухла и ныла, на костюм нацепилось множество колючек от лопуха, крохотных семян липучки, полуботинки еще мокрые. Это усилило смутное предположение, что вчерашние события были все же реальностью. Но вспомнить что-либо так и не удалось. Правда мешалась с вымыслом. Поиски портфеля, путь к станции, дальнейшая дорога домой стерлись из памяти начисто. Кто думал за него? Кто его направлял? Он пребывал, вероятно, в гипнотическом трансе, под чьим-то внушением… Как это провидение сохранило его сокровище? Каким чудом брошенный на произвол судьбы портфель не был похищен ворами, не стал добычей грабителей, не исчез неведомо куда, а уцелел и остался в его руках? Болью и страхом наполнила Спеванкевича мысль, что любая из тысячи роковых случайностей — не слишком ли много их последнее время? — была не только возможна, но даже неизбежна. Он схватил обеими руками портфель и уставился на один из его латунных замочков. Потом перевел взгляд на другой. Потом опять на первый. Глаза стали перебегать от замка к замку, все быстрее, быстрее… Он ощутил, как его подхватывает и несет вихрь восторга. Беспредельное облегчение, чувство благодарности судьбе переплелись с отчаянием, со страхом перед тюрьмой, позором и казнью — эти призраки составляли как бы фон счастья, увеличивали его силу…

И вдруг портфель выскользнул на ковер. Спеванкевич сорвался с кушетки и отскочил в страхе на другой конец комнаты, к самым дверям. Он смотрел на портфель безумными глазами. По лицу прошла судорога, одна дикая гримаса сменяла другую, руки двигались сами по себе, производя нелепые жесты. Вот он шагнул и затаился… Вот припал к полу и подкрадывается на четвереньках, как хищный зверь, охваченный яростью… вот ползет, точно последний бедняк, который, пресмыкаясь у ног жестокого тирана, умоляет даровать ему жизнь. Долгим, мучительным путешествием были эти несколько метров, наконец трепещущая рука отважилась прикоснуться к желтому портфелю, таящему в себе загадку. Может быть, все еще в порядке… Ах, может… Может… Дай-то Бог… Никто в него не заглядывал, он закрыт, как был закрыт, на оба замочка, нетронутый, целый…

Но вчера, когда юн находился во власти безумия… Когда, словно мертвец, лежал под забором, поверженный ужасом… В темноте неведомого пустынного парка… Или когда, подобно лунатику, бродил близ станции… Когда в невероятной давке ехал в поезде, возвращаясь домой. Несколько часов в состоянии гипнотического транса!..

И каждый мог, да еще как мог, сто раз мог! Выходит, все погибло… Что. проще, чем отобрать у невменяемого портфель, открыть, забрать доллары, набить его затем книгами, бумагой, чем попало и сунуть снова хозяину под мышку!..

А деньги в карманах?

Он вскочил и стал выбрасывать на ковер из всех карманов пальто, которого так еще и не снял, пачки банкнотов… Полетели злотые, франки, фунты… Он сел и схватил портфель. Долго, неумело, ежесекундно теряя ключ, не в силах попасть в отверстие, открывал он латунные замочки… Осанна! Осанна! Урра…

Радость не убивает, но кассир долго не мог успокоиться. Ему нужен был простор, размах и полет, чтоб извергнуть из себя бурю восторга. Он метался из угла в угол, бегал рысцой по каморке, садился, вставал, танцевал, проделывая нелепые, но исполненные тайного смысла движения, разыграл целую пантомиму. Наконец, будучи не в состоянии вынести счастье в одиночку, он бросился, раскрыв объятия, к единственному в комнате подобию человека: обнял за шею Сенеку, стоявшего на полке с книгами, и многократно облобызал его пыльный лоб. Мудрец, оторопев от неожиданности, потерял равновесие, упал на пол и, брякнув, как горшок, разлетелся на осколки.

Этого было достаточно. Спеванкевич пришел в себя, подобрал деньги и занялся туалетом. В квартире все ожило. Минуту спустя постучала ненавистная Текла и внесла поднос с завтраком. Через четверть часа кассир вышел на улицу. Больше для порядка, чем по необходимости, огляделся по сторонам. Он был исцелен — никаких подозрений, никаких призраков. Возле ворот он задержался, посмотрел на часы — до открытия банка еще три четверти часа. Кассир терпеливо подождал, пока лицо со следами трагических потрясений не застынет, приняв выражение классической мумии. Наконец небрежным жестом остановил мчащееся мимо такси и поехал.

Хотя он ехал по улицам, знакомым ему до тошноты, хотя у него не было сегодня ни склонности, ни охоты производить наблюдения, повсюду, однако, бросалась в глаза странная перемена в людях и вещах. Не время было задумываться над этим явлением, тем более изучать его. Но день был все же светлее, солнечнее и все рисовалось взору ярче, выпуклей. То здесь, то там, а точнее сказать, всюду что-то улыбалось ему. Спеванкевич, которому в жизни еще никогда ничто не улыбалось, поддался новому настроению и стал с жадностью озираться, словно очутился вдруг в чужом для него мире.

Боже, как хорошо!!.. Какое облегчение! Какое счастье…

Ему довелось открыть великую тайну, что наивысшее благо человека — жизнь. Не жизнь с ее добрыми и злыми событиями, не ее величие или убожество, а сам по себе голый факт существования, независимо от того, являешься ли ты президентом Речи Посполитой, или слепым стариком-нищим на паперти костела, или кассиром Спеванкевичем. Жить — главное, а остальное обманчиво, опасно, чревато неприятностями и, конечно, конечно же, не играет большой роли. Благодаря уродствам цивилизации, благодаря неумолимой неустанной борьбе за существование, человек утратил эту простую радость жизни. Сохранил ее воробей, просыпающийся с рассветом, сохранил даже листок на дереве и даже — это странно, но вполне понятно — даже мертвый камень.

Спеванкевич с шиком подкатил к банку. Вот входные двери, где за зеркальным стеклом, на удивление всему свету, исполняет с торжественностью архиепископа в присутственные часы свои обязанности монументальный, облеченный в ливрею, скопированную с униформы привратника нью-йоркского «Бой энд Разбой банка», седовласый патриарх, швейцар Дионизий Щубец. Но вместо него в дверях торчит ничем не примечательный полицейский, с традиционным ремешком на подбородке. Уже в дверях…

Он был непроницаем, как стена. Непримиримая, холодная и бесчувственная проза жизни… Его не соблазнит возвышенная человеческая мечта, не обманет ничье коварство. С логикой жизни не играют, кассир Спеванкевич! Бог мировых банков, золотой телец, не потерпит никакой насмешки, он видит все насквозь и спокойно, бесстрастно, как неживая самодвижущаяся машина, одной только своей тяжестью сокрушит святотатца. Да и кто отважится посягнуть?..

Первым побуждением Спеванкевича было сказать шоферу, чтоб гнал дальше, но полицейский испытующе, не мигая, уставился на него. Кучка зевак, человек пятнадцать, дежурившая у банка, любопытствуя, обступила автомобиль. Нимало не спеша, Спеванкевич заплатил шоферу и даже рука у него не дрогнула, когда он искал мелочь. Как солдат, закаленный в многодневной битве, испытавший превратности судьбы, познавший и ужас смерти, и радость победы, теперь, когда грянуло все-таки поражение, он, истощив свои силы, сдался и был спокоен. Ни на секунду не впал он в отчаяние, не строил пустых догадок, не доискивался в волнении, как же это случилось? Это его нисколько не интересовало. Дело было простое, а единственное спасение — проявление доброй воли, искреннее раскаяние и лояльность — короче, смягчающие вину обстоятельства. Он сожалеет о своем подлом поступке, он опомнился и явился сам, не званый, не пойманный, не приведенный под конвоем. Вот вся сумма наличными, а вот ведомость вчерашнего дня — все до гроша возвращено.

Но полицейский за стеклом только покачал головой. Говорит что-то, но слов не разобрать. Спеванкевич громко и решительно объясняет, кто он такой, однако через стекло ничего не слышно. Наконец полицейский поворачивается к нему спиной. Толпа зевак советует в один голос попытаться пройти через боковую дверь под аркой ворот.

— Во всем банке обыск.

— Правительственный комиссар все опечатал…

— Вся касса конфискована в пользу казны!

— Так им и надо! Ворье!..

— Директоров сегодня ночью арестовали…

— Ничего им не будет, откупятся.

— Кто-то из них бежал с деньгами за границу.

— Оба бежали! Как же, ищи ветра в поле!

— Что случилось?! Что случилось?! А мой вклад, мой текущий счет в банке…

— Хо-хо…

— Подумаешь, ограбили, и все. Вы что, не знали, зачем у нас банки?

— Боже милостивый… Сбережения всей моей жизни… Боже милостивый!

— Если правда, что банк отходит к государству, то государство вернет вам капитал целиком.

— Банк Польский выплатит.

— Нет, Дирекция сберегательных касс.

— Никто ломаного гроша не даст, говорю вам: оба директора вместе с вашими денежками за границу удрали.

— Восемнадцать тысяч злотых. Боже, Боже…

— Славный капиталец…

Вместе с причитающей дамой Спеванкевич в окружении толпы завернул за угол и очутился у закрытых ворот бокового проезда. Двое полицейских пытались разогнать любопытных. Спеванкевич протиснулся к одному из них, но стоило ему открыть рот, как полицейский на него накричал.

— Я служу в этом банке…

— Расходитесь!!! Сейчас прибудет помощник комиссара!.. Расходитесь!!! Говорите с помощником комиссара, а мне не велено никого пускать. Расходитесь!!!

— Пан полицейский, что случилось?

— Ничего не случилось — расходитесь!

— Пустите меня немедленно! Мои деньги, мои деньги — восемнадцать тысяч злотых!

— Расходитесь!!!

— Всюду обыск, бандиты расползлись по дому, как вши…

— Один даже через крышу бежал…

— Этого поймали аж на Желязной…

— Вы что, с ума сошли? Отсюда… И на Желязной поймали?

— На Сосновой! На Сосновой!

— А через Велькую так он даже с крыши на крышу перескочил, вот удалец, ха-ха-ха…

— Какие глупости вы говорите… Это Грабский доллары конфискует, дай Бог ему здоровья, хватит воровства!

— Во всех банках сегодня доллары забирают… За мошенничество, за дороговизну!.. Довольно на злотом поиграли.

— Как же, дождетесь вы этого в Польше! Держи карман шире!

— Скажите, пожалуйста, что здесь происходит?!

— Кассир ограбил банк…

— Три миллиона злотых и полмиллиона долларов!

— Так им и надо! Браво, кассир!

— Ведь вы же против порядка говорите… Имейте в виду, вас дети слушают… А вроде интеллигентом себя считаете…

— Правильно говорит! Правильно! Я такому кассир еще помог бы в трудную минуту.

— Вору?! Ну поздравляю…

— Да, да! По крайней мере протест против мерзостей всех этих господ. Браво, кассир!

— Браво!

— А у меня в прошлом году вклад девальвировали: за тысячу долларов — шесть злотых девятнадцать грошей! Не жди справедливости ниоткуда — так им и надо! Этого кассира я бы расцеловала.

Сомнения Спеванкевича рассеялись. Был момент, когда, вслушиваясь в разговоры, он было уже предположил… В сущности, все возможно, удивляло только стечение обстоятельств… Но, поглядев на коротконогую полную даму без шеи, которая так жаждала его расцеловать, он простился со всеми иллюзиями. Ничего другого и быть не может. Тем не менее он выбрался из толпы и побрел по боковой улочке. В голову пришла новая идея…

Единственно справедливая и спасительная! К черту смягчающие вину обстоятельства!.. Он не намерен унижаться, клянчить о снисхождении, ползать перед Сабиловичем и Згулой, изворачиваться перед полицией. Нет, он не будет выжимать из себя слезы раскаяния, не станет беспокоиться о жене и детях… Было б это отвратительно, жалко, воистину достойно Спеванкевича и все равно привело б за решетку.

Нет! Он вступит в банк с гордо поднятой головой, растолкает зевак, полицейских, сослуживцев. Велит доложить о себе как о мистере Эдвине Харв Мак-Клинтоке, знаменитом миллиардере из Ойл-Сити (штат Пенсильвания)… Он прибыл помочь Польше, вот его первый незначительный авансик в пользу скудной польской казны вместе с гарантией займа в двести пятьдесят миллионов долларов — yes! Он никого не узнаёт, держит себя большим барином, говорит только по-английски. Он стоит на своем, и с толку его не собьешь. Наслаждается всеобщим изумлением, наблюдает за физиономиями директоров, сенатора Айвачинского, депутата Кацикевича, служащих, комиссаров — надо только взять себя в руки, чтоб в этот момент не расхохотаться… Он открывает портфель и высыпает все прямо на пол, выворачивает карманы — люди стоят истуканами над кучей денег. А он засовывает руки по локоть в карманы брюк, как это делают американцы, и произносит большую речь, состоящую из невнятного бормотанья, носовых и горловых звуков, с некоторой долей знакомых английских слов и выражений… Четверо членов шайки стали на колени у груды денег, точней сказать, у его ног, они не верят своим глазам. Наконец они срываются с места и принимаются плясать от радости как одержимые.

Тут он не выдержал и вслух рассмеялся. Помедлил. Повернулся и посмотрел на банк. Да, да, бедняга Спеванкевич рехнулся. Кто б мог подумать?.. Впрочем, он всегда был чудаком, нелюдимом. Но что за характер! Какой служащий! Он и с ума-то сошел весьма приличным и рассудительным образом, а главное, оказался лоялен в отношении банка. Всякий иной безумец на его месте скрылся бы и растранжирил деньги, разбросал по улице, раздал людям, сжег, уничтожил, или спрятал, да так, что никто никогда не найдет. Но кассир Спеванкевич не мог сойти с ума столь пошлым образом.

Сослуживцы под наблюдением шайки торопливо пересчитывают деньги, проверяют согласно приложенному реестру, и директор Згула объявляет громогласно толпе служащих, репортеров, комиссаров и полицейских: «Касса банка „Детполь“ в полном порядке! Господа служащие — по местам!» Шайка окружает Спеванкевича: его гладят по щекам, ласкают, целуют — на все это он отвечает: «Yes, yes, indeed»[16]. Двое явившихся по специальному вызову врачей забирают его и везут не в какие-нибудь Творки, а в первоклассный, самый что ни на есть дорогой санаторий за счет банка, который не знает, каким образом проявить теперь свою благодарность. Там, в белоснежных стенах, среди цветов, окруженный трогательным вниманием, он в течение долгих месяцев выздоравливает в обществе вырождающихся, но все же очаровательных графинь и княжон, а также министров и депутатов, повредившихся в уме после недавнего столь долгого и тяжелого правительственного кризиса, и прочих сливок общества. Он входит в высший свет, возбуждая всеобщее уважение и интерес…

Впрочем, Боже ты мой — в самом ли деле нужна симуляция? Разве он не по-настоящему лишился рассудка? Разве не одержим он манией вот уже несколько лет подряд? Зачем мучить себя, держать в узде, зачем приспосабливаться к гаденькому образу жизни нормальных людей и прикидываться, будто ты такой же, как все? Зачем скрывать и прятать свои тайные мечты, желания, зачем стыдиться самого себя? Довольно! Пора обнажиться перед всем миром — вот он я, вот подлинный Иероним Спеванкевич!

Карьера сумасшедшего привлекала его свободой и независимостью. Она открывала перед ним глубины непознанного мира, захватывающие и страшные. Вот когда расцветет, словно заколдованный цветок, все то, что было угнетено и подавлено, растоптано и осквернено, вот когда воскреснет его поруганная мечта. Оживут и станут явью мысли, видения, повести, драмы, фильмы, галлюцинации, среди которых он существовал столько лет, сознавая, даже в минуты забытья, что это все фикция и бред, призванный всего-навсего скрасить убожество жалкой его жизни да так и не скрасивший, ни разу, никогда. Уйти с головой в хаос безудержной фантасмагории, признать ее единственным видом действительности, жить и выжить с непоколебимой логикой сумасшедшего… Совершить грандиозный переворот — опрокинуть мир вместе со всем тем, что в нем существует, поставить его вверх дном, запутать, переиначить и заставить служить себе и только себе, единственному хозяину и владыке, сотворившему все сущее и ежесекундно творящему то, что ему заблагорассудится…

К этому толкала, принуждала его идиотская ситуация, в которой он очутился, но едва ли не больше был соблазн погрузиться в пучину безумия, познать его тайны… Уйти навсегда из опротивевшего ему мира, устраниться — пусть люди кричат вслед сколько влезет: «Сумасшедший! Сумасшедший!» Перенестись в страну своей собственной правды, выше которой нет ничего на свете! Такой, например, «маг» летает себе вечерами на Полярную звезду и никто не выбьет этой дури у него из головы. «Магу» доступны экстазы, о которых никто, кроме него, понятия не имеет. Он колоссальная фигура своей эпохи, с ним борется и не может его одолеть всесильная государственная машина. Желая во Что бы то ни стало вырвать у него тайну производства золота, правительство засылает в Творки тысячи шпионов, где те прикидываются больными, мало этого, не считаясь с миллионными затратами, специально для него строят радиостанцию. «Маг» велик, недосягаем и наперекор всем преследованиям счастлив!

Нет ничего проще, чем сойти с ума, имея к тому некоторую склонность и дар воображения. Делается это весьма простым способом — надо только решиться и совершить первый шаг, по настоящему безумный, надо устроить демонстрацию, иначе говоря, сжечь за собой мосты, а остальное придет само собой. Это все равно как через волшебную дверцу проскользнуть из одного мира в другой. На границе между нормой и безумием нет нейтральной полосы, эта линия математическая, иначе говоря, доля секунды. Необходимо лишь краткое усилие воли, а дальше включится автоматическое устройство великого преображения, оно подхватит и понесет безумца. Прочь унизительную симуляцию! По собственному желанию, не придавая значения дурацкому происшествию, которое заставило его… какое там заставило, — просто предоставило возможность осуществить давно задуманное дело — переступить порог иного мира, он станет и в самом деле миллиардером, Мак-Клинтоком из Ойл-Сити, другом покойного президента Вильсона, восприемником и глашатаем его четырнадцати пунктов и многих прочих идеалов. В этой благородной роли, подкрепленной займом в двести пятьдесят миллионов, он прибывает на родину Костюшко как благотворитель и апостол, и весь мир взирает на него.

Ни минуты не колеблясь, он остановил первого встречного, да, именно Первого, какой подвернулся, — это был тщедушный студентик в форменной шапочке помидорного цвета — и залепетал что-то на некоем фантастическом наречии. Студент как назло ответил довольно бойко по-английски и с готовностью осведомился, чего ему, собственно, надо? Спеванкевич ужасно смутился, стал говорить еще бессвязней прежнего и обратился в бегство. После неудачного дебюта он круто изменил курс и поспешно направился к банку. Его несло вдохновение. Он воплощался в Мак-Клинтока, лицо — маска спокойствия и самоуверенного превосходства, он даже пожалел, что не купил американских очков в черной оправе, тогда и вид был бы куда внушительнее.

Издалека он заметил, что толпа у банка порядком выросла, он узнавал товарищей по работе. Ближе всех, в кругу разбушевавшихся сослуживцев, стоял Колебчинский, те размахивали руками у него перед носом. Спеванкевич шел прямо на них, приняв окончательное решение, но шагах в десяти заколебался. Страх впился в него и что есть сил поворачивал вспять… Кассир чувствовал: не возьми он сейчас себя в руки, все пропало — он обратится в бегство, помчится во весь дух да еще заверещит от ужаса… Он знал, что тогда он и в самом деле рехнется, по-настоящему, раз и навсегда… Еще шаг… он медлил, борясь с самим собой. Ни вперед, ни назад. Сила вдруг иссякла, голова стала пустая-пустая, в ней все время что-то, треща, подпрыгивало, как горошина в надутом бычьем пузыре… Он стоял, глядел и ждал какого-то слова, знака, потому что собственных желаний у него не было.

Время будто остановилось, кассиру казалось, что он стоит уже больше часа, а меж тем ничего так и не произошло, толпа не сдвинулась с места, сослуживцы вокруг Колебчинского все еще кричат и размахивают руками. Наконец непередаваемое облегчение: он ощутил, что кто-то берет его под руку. Даже глаза зажмурил от блаженства — что будет, то будет…

— Господь покарал нас за чужие грехи… на то его святая воля… Но я взываю к его неистощимому милосердию… Несчастье, великое несчастье, пан Иероним…

Выведенный из оцепенения, Спеванкевич так и пошел с закрытыми глазами. Смысл речи был ему неясен, но он узнал голос директора Сабиловича. Делая мелкие шажки и тяжело опираясь о его руку, старик с сопением говорил:

— Преступников схватили, но денег пока ни гроша… В таких случаях стоит применять, я не говорю «пытки», но определенные методы, вынуждающие грабителя признаться… Иначе ни один не скажет… отсидит свой срок и через парочку лет заживет припеваючи… Наш сенатор должен быть сегодня по этому делу у министра юстиции… Приветствую вас, господа! Добрый день! Добрый день! Ах, какой страшный день…

— Пан директор, говорят, часть денег нашли…

— Где? Кто сказал?!

— Репортер из «Польской прессы»! Только что тут был…

— Полчаса назад арестовали на Гданьском вокзале еврейку, ту, рыжую, которая во дворе папиросами торговала.

— Эту? Эту?!

— Что значит «эту»? Какую ж еще?! Ведь это из ее лавчонки пролезли в банк. Ее самую, мы все ее знаем.

— Аду?

— Ну-ну.

— Нашли что-нибудь при ней?

— Говорят, сто тысяч долларов…

— Шельма! Вот шельма! Кто б мог подумать…

— Сидела тут стенка в стенку с кассой и два месяца ждала случая… Сообщал ей кто-то из наших, ой сообщал…

— А что?

— Как это «что»? Почему ж вломились как раз в ту самую ночь, когда в кассе одних только долларов было около полумиллиона?

Кассир открыл глаза и повел диким взглядом вокруг — с одного лица на другое. Директор увлек его в ворота. Там, прислонясь к стене, стоял, похожий на окоченевший труп, чахоточный хозяин «Дешевполя», рядом — двое полицейских. В глубине двора перед «Дешевполем» и «Дармополем» красовался двойной караул с винтовками. Вблизи боковой двери директора молниеносно обступили репортеры.

— Назовите точную сумму, которая находилась в кассе в трагическую ночь…

— Скажите, нет ли у вас каких-либо серьезных оснований полагать, что кто-либо из столь многочисленного персонала банка мог принять в этом участие?..

— Установлено, что сегодня утром некий Дайский, бывший служащий банка, исчез загадочным образом из своей квартиры на Качей улице…

— От имени редакции «Пыли» прошу краткое интервью… Во-первых, чем объясните вы столь знаменательное стечение обстоятельств, что…

— Здравствуйте… Продолжая наш вчерашний разговор…

— Правда ли, что вмешательство британского генерального консульства…

— Разве состояние здоровья сенатора Айвачинского так пошатнулось, что…

— Являются ли слухи о вчерашнем решении экономического комитета кабинета министров по вопросу…

— На чем основывается правительственный комиссар в своем письме, требуя…

— Пан директор, агентство «Поль-Цит» разослало сегодня ночью по всем редакциям…

Не говоря ни слова, Сабилович пробивался сквозь толпу репортеров. Только охал да покряхтывал все сильнее. Затем, опираясь на руку кассира, помчался по анфиладе огромных пустых комнат в сторону главной кассы. Репортеры не сдавались и шли гурьбой следом, некоторые забегали вперед и нагло щелкали фотоаппаратами перед носом директора. Этот сброд самым явным, самым откровенным образом издевался над бедным финансистом и, радуясь наперед скандалу, сочинял уже, верно, про себя всякие враки, готовил небылицы и грязные инсинуации. Сабилович держался, сколько мог, но когда какая-то тощая, небритая личность в мятом костюме стала, не спросясь, зачитывать бессовестное и подлое сообщение «Поль-Цита», которое директор хорошо знал, он недопустимым образом забылся, и это повлекло за собой целый ряд роковых последствий еще в тот же самый день.

— Прочь отсюда! Лгуны, клеветники, негодяи! Пан комиссар, прошу вас немедленно водворить отсюда эту свору шантажистов!

— Аааа!.. Аааа!.. — завопила хором пресса. — Аааа! Оооо…

— Господа… господа… господа… господа… господа! Господа!!! — голосил комиссар, раскинув руки и заняв позицию между атакующими и директором. — Господа… господа… господа… Разрешите!!! Попрррошу назад… Пан директор, попрррошу успокоиться… Доступ в кассу закрыт! Идет научная экспертиза: измерения, дактилоскопические пробы…

— Пан комиссар, пресса имеет доступ всюду!

— В Европе, пан комиссар!..

— Пресса…

— Господа… господа… господа… пресса не поместится, комната очень маленькая.

— Пан комиссар, я требую, чтоб банк был очищен от посторонних, эти люди самым бессовестным образом… Слава Богу, пока что я здесь хозяин…

— Пока что, пока что, уважаемый, но через какой-нибудь часик…

— Через часик — в ратуше!

— Арестуйте немедленно этого негодяя! Вот этого, этого, с красным носом…

— Ха-ха-ха!!!

— Великолепно! Браво, «Детполь»!

— Колоссально! Фантастика!

— Ха-ха-ха…

— Господа… господа… господа… господа!!!

Надсадно хрипя и дрожа всем телом, директор под руку с верным кассиром, миновал кордон полицейских, которые с угрюмым уважением расступились. В каморке, где помещалась касса, орудовали три фотографа, таинственно-черные, похожие на чертей, они метались в лучах нестерпимо ярких ламп и рефлекторов; эти специалисты фотографировали взломанный сейф, стены, пол, бумаги и все, что попадалось под руку. Спеванкевич, оцепенев от ужаса, уставился на отверстия, зияющие в стенках сейфа, проеденные ацетиленовым пламенем и выбитые ломиком. Директор дрожал и плакал, как ребенок. Властитель доллара, король биржи, старейший финансовый магнат Америки, обновитель польской коммерции, патриот высокой пробы, почетный председатель и член бесчисленных национальных обществ, добрый гений нации, перед которым трепетал каждый очередной министр финансов, — был окончательно сломлен. Тихо всхлипывая, он тряс огромным, обвислым, дряблым, как студень, животом. Полицейский комиссар безмолвно замер над ним, трагически сосредоточенный, словно над катафалком. Внезапно директор повернулся к комиссару с загадочным вопросом в глазах, губы на бритом лице выгнулись скорбной подковкой… Кто знает, может, через минуту этот самый комиссар… Боже, лучше уж смерть!.. Комиссар как бы в ответ так вздернул свои черные, прочерченные вразлет брови, что те исчезли под кованым околышем фуражки, и полузакрыл глаза — страшная маска бесчувственного закона.

— Пан директор, кому нужна такая работа?…

Директор очнулся точно от глубокого сна и безумными глазами глянул на говорившего. Старшего рассыльного трясло от возмущения.

— Крохмальский, чего вам надо?..

— Да ведь я первый пришел сюда, пан директор, семи еще не было… Вижу, что творится, я — к телефону… Прибежали как нашпаренные эти из округа, все затоптали, все, что только можно было, перещупали, а теперь, извольте радоваться, эти дурацкие фотографии… Какой от всего этого прок, пусть кто-нибудь мне объяснит…

— Попрррошу вести себя спокойно и не препятствовать следственным работникам исполнять обязанности!!!

— Я, пан комиссар, не препятствую, я только хочу, видите ли, знать, какой в этом смысл!..

— Это не ваше дело!

Немую стену полицейских пробуравил тощий молодой субъект в соломенной шляпе — высокопоставленное лицо. Комиссар подтянулся и козырнул. Лицо, ухватившись за металлическую решетку кассы, смотрело некоторое время на специалистов, те при виде соломенной шляпы заметались, как одержимые.

— Отлично! Отлично! Господа, все как можно тщательней! Как можно больше снимков! Вещественные доказательства?.. Волосы? Нитки?.. Клочки одежды?.. Мелкие предметы?.. Собирать все как можно осторожней и откладывать в сторону. Боже сохрани, прикоснуться… Отлично… Отлично… Пан директор Сабилович? Можете быть абсолютно спокойны! Абсолютно! Все взломщики-профессионалы, которые значатся в картотеке следственного бюро, взяты уже под стражу, остальных мы, не жалея сил, разыскиваем. Бригада по борьбе со взломщиками поднята на ноги! Все вокзалы под наблюдением. Есть и результаты: это успешный арест некой Блайман, важная птица… Кажется, из здешнего «Дармополя»…

— А деньги?!

— Это ничего не значит! У нее при себе не могло быть денег, даже нельзя этого от нее требовать, в их профессии это строго-настрого запрещено. Добыча укрывается и перевозится кем-либо другим, но мы скоро до всех доберемся.

— А она что?..

— Разумеется, полностью отрицает, у нее есть даже верное алиби… Ее свидетелей я только что велел арестовать.

— Нужно всех, всех арестованных подвергнуть пытке, иначе…

— Ваша горечь понятна, но мысль достойна сожаления… Разве так можно!.. Мы с легкостью обойдемся нашими новейшими научными методами, основанными на экспериментальной психологии…

— Пусть экспериментальная, главное, изъять у них все до гроша!

— Нет… Нет! Мы ничего не добиваемся принуждением. Арестованного- незаметно, но последовательно подводят к полному признанию, метод Футлера и Шмауса… Не было еще преступника, который, проведя ночь с нашими следователями в серьезном деловом разговоре…

— Пан комиссар, — появился откуда-то из недр банка сотрудник полиции, — там во дворе….

— Спокойно и тихо! В чем дело?

Они принялись тихо беседовать в углу. Вспотевший агент, нашептывая что-то комиссару на ухо, не спускал меж тем со Спеванкевича вытаращенных рачьих глаз. Под сверлящим взглядом сыщика Спеванкевич согнулся вдвое. Это страшное всеведущее око так на него подействовало, что левая рука, в которой он держал портфель, задрожала и одновременно пачки долларов в портфеле переплавились, казалось, в огромный слиток свинца. К счастью, комиссар с агентом поспешили в сторону вестибюля, и директор затрусил следом, потянув за собой и кассира. Они догнали их в коридорчике, комиссар лежал, припав к стене, и был… без головы! Спеванкевич шарахнулся, как испуганная лошадь, но комиссар вынул из пролома голову и с удовлетворением рассмеялся.

— Тут потрудились специалисты — техника высшего класса! Мы имеем дело с мастерами! Вынимали по кирпичику, деликатно, тихо. На такую работу и посмотреть приятно…

Воспользовавшись тем, что директор, желая отереть слезы, на минуту его отпустил, кассир, подхваченный внезапным порывом любопытства, наклонился и сунул голову в квадратную дыру пролома. Его взгляду представился знакомый плакат с японкой, прибитый с обратной стороны шкафа, памятный ему диван, а в проходе между шкафами окно лавчонки, за окном он увидел двор и во дворе солдат неизвестного ему рода войск, с саблями, в темно-зеленых мундирах и в зеленых же конфедератках с золотым галуном. При виде этой комнатки, где, казалось, блуждал еще запах рыжей Ады, его охватило изумление. Он знал, ни на минуту не забывал о том, что «Дармополь» находится в одном доме с банком, но эта непосредственная близость внезапно его ошеломила, она была чем-то фантастическим, непостижимым. Как же так? Когда он заходил сюда в последний раз? Наверно, год назад… Нет, это было позавчера, только это неправда, это сон. То есть как сон?.. Ведь он таскался сюда каждый день… Сон ли его любовные безумства?.. Сон ли, что собирался бежать с ней в Калифорнию?.. Может быть, сон скорее то, что он видит сейчас сквозь пролом в стене?…

На Спеванкевича нашло вдруг помрачение. Последние дни пронеслись перед ним клубящимся хаосом: события, картины, люди опережали в гонке друг друга, одно видение перескакивало в панике через другое и в неистовой спешке убегало прочь. Все исчезло, осталось только то, что стояло перед глазами: диван, застланный «восточными» подушками, плакат с японкой, а на полу лежит, сжавшись в комок, привалившись к шкафу, весь мятый-перемятый и гадкий, как замаранная тряпка, «дядюшка». На лице у него все та же улыбка — раболепная и наглая.

— Это неправда! Неправда! — закричал Спеванкевич глухо, с усилием, как, задыхаясь, кричат во сне. Сзади кто-то его тронул, он дернулся, как ошпаренный вскочил, стукнулся с размаху головой о стену и, к неописуемому своему изумлению, очутился нос к носу с директором Згулой, которому в это время надлежало быть в Берлине, а то и где-нибудь подальше. Молодой директор был бледен, под глазами круги, но держался высокомерней и заносчивей обычного.

— Дайте вчерашнюю кассовую ведомость.

Кассир, застигнутый врасплох, подал директору портфель. Згула машинально взял его, но тотчас хватил портфелем об пол, взметнув тучу пыли — паркет в этом месте был усеян осколками кирпича.

— Ведомость, говорю я, черт побери! Вчерашнюю ведомость!! Вы что, тоже спятили?

Спеванкевич стал лихорадочно рыться в карманах. Згула стоял, похлопывая себя от нетерпения тросточкой по правой ноге. Кассир спешил как только мог; он поглядывал на директора с выражением страха и муки. А что, если ему придется сейчас отведать этой самой тросточки? Наконец он вытащил ворох мятых бумаг: записку с предостережением от мага, его же конверт со словом-заклятием «Меркус», еще что-то, еще что-то и… ведомость. Директор схватил ее, едва взглянув, разорвал в клочки и стал в ярости ругаться по-английски. Хватил тросточкой об пол так, что она разлетелась в куски, запустил рукоятью слоновой кости в стену и затем, изрыгая без устали проклятия, побежал по коридору. Спеванкевич, постояв немного, осмелился подобрать портфель.

Он боялся портфеля. Боялся так, словно внутри сидело какое-то живое существо, страшный предатель: стоит его тронуть, он заорет жутким голосом и выдаст кассира с головой. Он даже представлялся ему в образе не то Вашингтона, не то Линкольна, не то еще какого-то государственного деятеля, изображенного на бесчисленных банкнотах. А ну заорут все разом? А ну…

Портфель сам вываливался из рук. Зато злотые и — что совсем странно — фунты в карманах сидели тихо, только потому, разумеется, что были словно бы в стороне, не на виду… Он накрыл портфель полой пальто, стал держать ручку через карман — доллары тотчас угомонились — то-то!.. Но радость была преждевременной, длилась не более секунды: пробегающий по коридору Спых как-то странно посмотрел на Спеванкевича, заколебался, но, посланный, видимо, с важным поручением, пробежал все-таки мимо. Спеванкевич извлек портфель из-под пальто и, озираясь украдкой, стал в спешке искать укромный уголок, куда можно было бы его подбросить. Напрасно крутился он в пустом коридоре, подходящего места не оказалось и, хотя голоса в портфеле пока приумолкли, зато желтая его кожа стала жечь огнем руку. Вот-вот не выдержит, бросит портфель прямо на пол… И вдруг дыра в стене разверзлась перед ним как спасение. Недолго думая, Спеванкевич сунул портфель в отверстие, но тотчас рядом появился хмурый рослый полицейский, с ремешком на подбородке.

— В чем дело?

— Ни в чем… — ответил Спеванкевич, поспешно вынимая портфель.

— Пан Иероним… Дорогой мой… Выведите меня на улицу. Мне плохо…

Вышли. Спеванкевич изо всех сил вцепился в директора — единственный человек, на которого можно еще рассчитывать. В вестибюле — полицейские. Двери «Дармополя» — нараспашку. Во дворе, из наглухо закрытого, охраняемого полицейскими «Дешевполя», под аккомпанемент воплей шестерых ребятишек пробивались глухие безумные причитания женщины, что напоминало массовую сцену из оперы «Жидовка», воспроизводимую стареньким граммофоном на заезженной пластинке.

Посреди двора отряд из восьми зеленых бойцов, похожих на иностранных солдат в мундирах с золотым шитьем, при саблях и револьверах, в шеренге по двое, замер в грозной готовности. Их начальник затеял жаркий спор с квартальным, чей зычный бас перекрывал скрипучий голос зеленого офицерика.

— Пан Иероним, расстегните мне воротничок… Хочу глотнуть свежего воздуха…

— Пан директор, вот вода…

Директор пил стакан за стаканом из большого голубого сифона, чмокал, охал, постанывал и пил снова. Крохмальский шипел сифоном, не отходя ни на шаг, точно решил перелить в директора все до последней капли. Наконец директор крякнул из глубины огромного брюха — так натужно, что двор ответил эхом, а квартальный с офицером прекратили на мгновение спор.

— Наконец-то я прихожу в себя… Зря раздразнил я эту свору газетчиков… Без малейшей надобности, пан Иероним… Таких осложнений, такого стечения самых роковых обстоятельств не знает история. Пресса… И вдобавок, как гром с ясного неба, — медвежатники… Каждый час, каждая минута дорога, а они забираются сюда и все уносят… Неплохая шуточка, ха-ха-ха-ха-ха… Ха-ха-ха-ха! Ха-ха-ха-ха!..

Зашипел сифон, директор послушно потянулся к стакану. Зеленый начальник бросил орлиный взор на подчиненных и гаркнул: «За мной, марш!» Готовый к подвигам отрядик ринулся в атаку, полицейские сгрудились у дверей «Дармополя». И тут во двор выскочил инспектор в соломенной шляпе, сопровождаемый комиссаром, и, став между враждующими сторонами, предотвратил братоубийственное столкновение. Под градом категорических приказов, иронических вопросов и тяжких оскорблений вождь зеленых смолк, онемел, съежился, повернулся спиной к неприятелю и крикнул:

— Смирно!!! За мной… мааарш!!!

Зеленый отрядик, подражая во всем настоящему войску, зашагал к воротам, грозный даже в отступлении. Полицейские схватились за бока.

— Посмотрите-ка, пан директор, на что все это похоже?..

— А что? Что?!

Потрясенный событиями дня, согбенный под бременем несчастий финансовый магнат подумал, теряя рассудок при виде зеленых, что это тюремная стража явилась его арестовать.

— Видите ли, в лавочке тоже должны всё по очереди измерять, фотографировать и нюхать, а эти из табачной монополии лезут со своим обыском, их агенты сообщили, что тут склад американских контрабандных папирос. Ужасно быстро делается все у нас в Польше! Вот уже три месяца, как эта рыжая швабра открыла тут большую торговлю и вся Варшава таскается к ней за папиросами, а они, изволите видеть…

— Ага… Ага… — протянул, успокаиваясь, директор. Он все еще держал под руку кассира, а тот меж тем поглядывал украдкой в угол двора, где помещалась одна из уборных. Вот куда он подбросит портфель… Спеванкевич чувствовал: это надо сделать немедленно, иначе он не выдержит и громогласно при всех признается. Он робко шевельнул рукой, молясь в душе, чтоб директор его отпустил, но тот еще крепче оперся на него и тяжелой шаркающей походкой направился вместе с кассиром к порогу лавочки. На прилавке и на полу валялись баллоны с кислородом, сверла, ломы, ломики, две-три сардельки, парочка булочек, бутылка из-под коньяка, окурки, бумажки. За самым порогом, нарочно запачканный в чем-то вроде машинной смазки, на виду у всех был расстелен большой носовой платок с красной монограммой «I.S.» Кассир засмотрелся на платок и больше ничего уже не видел. Призрак неминуемой гибели, неотступно витающий над ним, в этот момент обозначился еще резче. Подбросить портфель — теперь не поможет. Из-за проклятого платка он, невинный, вовлечен в аферу взломщиков… На него, Спеванкевича, которому и не снилось, что Ада только выжидала момента, чтоб пробить дыру в стене и ринуться на овладение сейфом, падет теперь подозрение… Мало того, что подозрение… Он будет осужден… Вещественное доказательство…

Взрыв ненависти к жене… Эта мерзкая баба, она испортила ему жизнь, она погубила его… Ну зачем, зачем, на кой черт вышивала она эти буквы, да еще такие огромные… Дрянь, ах какая дрянь!!!

И вдруг мир подернулся туманом — слезы облегчения и растроганности… Кретинка, кикимора, это верно, однако… На секунду он даже, кажется, ее полюбил… Она вышила эту монограмму без всякой надобности, она поступила опрометчиво, она едва его не погубила, и однако… однако она его спасла! Позабыла, честная, славная, добрая, а может просто поленилась. Во всяком случае, над «S» нет черточки![17] Нет ее! Нет! На «S» миллионы фамилий, а на «S» с черточкой — лишь немногие исключения. Одно было бы неопровержимым доказательством, другое — ровным счетом ничего не значит. О Боже, какое стечение обстоятельств! Сквозь карман брюк он ощущал другой точно такой же платок, но с монограммой «I.S.», где черточка была обозначена! Этот платок рос у него в кармане, увеличивался, распухал, точно под гидравлическим прессом предварительно сжали в комок пятьдесят дюжин платков и всунули всю эту массу ему в карман, и теперь она набухает с неодолимостью стихийной силы, вот-вот прорвет одежду и вывалится на мостовую…

Спеванкевич опомнился. Сейчас главное — избавиться от денег, выгрести их где-нибудь в укромном месте из карманов и из портфеля. Портфель… он тоже может выдать. С тоской, с отчаянием он посмотрел в угол двора — двое полицейских рылись в помойке…

Прикинуться Мак-Клинтоком! Начать немедленно, потому что это последняя возможность! И вдруг кассир содрогнулся, даже директор бросил на него рассеянный взгляд — новая ужасная опасность… Во дворе появился полицейский, ведущий на поводке великолепную немецкую овчарку. Пес, гарцуя, натягивал поводок, точно рвался к работе.

— Господа! — крикнул комиссар, — прошу отойти и соблюдать спокойствие!

Директор оттащил кассира в сторону. Оказалось, что у них за спиной собралась уже толпа репортеров, которые каким-то образом сумели проникнуть во двор. Пес, понимавший, что его сейчас спустят с поводка, окинул собравшихся быстрым веселым взглядом и затанцевал на месте с хитрющей усмешкой. Кассир тем временем уже приметил, что собака обратила на него особое внимание и не сводит глаз. Наставила свои остроконечные уши и замерла, оцепенела, почти так же, как он сам. Одну секунду — но это была вечность — мерились они взглядом, после чего овчарка, спущенная с поводка, легко перескочила через порог, заодно и через платок, и принялась хозяйничать в лавчонке. Обнюхав всю проблему в самом общем виде, она исчезла затем в проходе между шкафами, залаяла трижды и явилась опять, следом за ней в проходе между шкафами показался рослый полицейский.

— Что вы там делаете, черт вас побери?!

— Пан комиссар, старший сержант Куляс велел охранять мне дыру.

— Дыру?.. Дыру?!.. Где Куляс?! — загремел комиссар.

— Старший сержант Куляс производит обыск в квартире сорок один, где проживают две проститутки.

— Выйти!.. Немедленно!

— Осторожно, не наступите на платок!.. Ну и порядки… Пан комиссар, если ваши люди намерены так помогать, прошу немедленно очистить помещение банка, а заодно и дом.

— Пан, инспектор, позволю себе заметить, что государственная полиция существует не для того, чтоб «очищать» помещение по приказу следственных органов!

— Пан комиссар, я категорически возражаю против какой бы то ни было игры слов в неподобающую минуту!

— Пан инспектор, позволю себе заметить: значение слов в языке установлено наукой и подкреплено каждодневным их употреблением. Сообщаю, что на старшего сержанта Куляса будет наложено взыскание!

— Ах, какой идиот!..

— Пан инспектор, напоминаю: оценка качеств личного состава полицейских сил подлежит исключительно моей компетенции.

Пока высокие чины спорили, ищейка присела и высоко задрала лапу, принявшись искать блох, желая, видимо, тем самым доказать, что в таких условиях низшему чину исполнять свои обязанности невозможно.

— Это Баттистини, наша лучшая ищейка, — информировал меж тем прессу старший сержант Пудель, профессор высшей собачьей школы. — Баттистини — сын знаменитого Гулливера и полицейской суки Мельдуи, лауреат многочисленных конкурсов. В его послужном списке обнаружение всех трех убийц семьи Пеховичей в Збуйках, разоблачение изготовителей фальшивых тысячемарочных банкнотов в Нендзинке под Варшавой, а также ликвидация известной банды Фестняковского, по паспорту Цуцилович, он же Цивиль. Кроме того, многочисленные дела со взломщиками, это основная его специальность…

Баттистини стал над платком, осторожно и опасливо его обнюхивая и кривя при этом нос с явным неодобрением. Вот он фыркнул раз, другой, задумался и поводя носом по полу устремился к порогу…

Все следили за собакой, затаив дыхание! Спеванкевич обратился в камень. Он ощущал себя во власти непостижимой мистической силы, которая вдруг указала на него перстом… Настойчиво придерживаясь зигзагообразного маршрута, чуткий пес вынюхивал что-то на полу, вот он передними лапами уже за порогом. Еще несколько шагов и…

«Признайся! Признайся сам, добровольно! Вот деньги… Вот все до гроша… Смягчающие вину обстоятельства… Милосердия! Пощады!»

Но, несмотря на невероятные усилия, из пересохшего, сведенного судорогой горла — ни звука. Пока еще можно, передай портфель директору!.. Сделай какое-нибудь движение, жест… Вырази что-нибудь глазами! Но рука вместе с портфелем точно приросла к боку, глаза смотрят на собаку, неподвижные и безжизненные, как глаза статуи. Вместе с тем какое-то тяжкое бездумье, каменное бесчувствие безраздельно овладело Спеванкевичем. «Собака меня загипнотизировала… Я погиб…»

— Господа, пожалуйста, в сторонку… — решительно произнес инспектор. — Прошу соблюдать тишину…

Статисты во дворе стали широким полукругом, ищейка работала носом, не пропуская ни одного сантиметра асфальтированной поверхности. Она уходила вбок, заворачивала, возвращалась и шла тем же путем сначала.

— Чудесное животное, — прошептал в восхищении профессор Пудель.

— Я лично не верю во всю эту затею с собаками, — сухо отозвался директор Згула.

Тогда Баттистини, вынюхивающий что-то у самых его ног, занялся его ботинками в безукоризненно, белых гетрах. Поднял морду к коленям. Обнюхал левую штанину. Коснулся свисающей вниз руки. Директор отдернул руку. Баттистини рявкнул. Профессор Пудель высоко поднял брови и затаил дыхание. Собака оглянулась как бы в изумлении на профессора, тот тихонько свистнул и указал на платок. Баттистини послушно вернулся и долго обследовал указанный ему предмет, после чего опять миновал порог и минуту спустя вновь стал принюхиваться к гетрам директора. Теряя терпение, Згула оттолкнул его ногой, но пес, зловеще заворчав, снова полез с неистовством к рукам. Руки поползли вверх, и тогда Баттистини принялся с упорством лаять на директора, глядя ему в глаза и беспрестанно оборачиваясь на своего шефа. Он ощетинился, готовясь к нападению, и лаял, лаял… Положение стало настолько двусмысленным, что профессору пришлось чмокнуть на таинственном полицейском языке, в ответ на что собака заскулила, и в ее голосе послышалось едва ли не человеческое изумление.

— Прекратите, пожалуйста, эти шутки и отзовите собаку!

Баттистини понял и зарычал, обнажив страшные зубы.

— Странно. Поразительно… Баттистини никогда не ошибается, — удивился профессор и взял собаку за ошейник.

— Знаю, что никогда, только держите крепче эту тварь…

Кто-то из репортеров фыркнул за спиной директора. Згула обернулся — и тогда вся пресса затряслась от хохота. Смеялись комиссары. Смеялись старшие и младшие сержанты, смеялись простые полицейские, насколько им позволял закрепленный на подбородке ремень, смеялся профессор Пудель, смеялась, оскалив пасть, его собака.

— Господа журналисты, — заговорил комиссар, — сами видите, собака нервничает, прошу очистить двор…

— Пан комиссар, скажите, неужели это подходящая работа для журналистов — очищать двор? — осведомился репортер «Сумерок».

— Только, пожалуйста, без острот, милостивые государи! Попрошу удалиться, наша лучшая собака дезориентирована и совершает явные ошибки.

— Скажите, а это доказано?

— Кто его знает…

— Ха-ха-ха…

— Ха-ха-ха…

— Имею честь просить представителей печати на конфиденциальную беседу! — провозгласил Згула, сизый. от бессильного бешенства. Стоило ему, однако, двинуться с места, как ищейка вырвалась, прыгнула на него сзади, вцепилась в великолепно сшитые брюки и выдрала большой клок английского сукна. Журналисты в панике разбежались по двору. Згула, держась за брюки, ринулся в вестибюль, полицейские приманивали и ловили собаку, но та позабыла о послушании и носилась по двору, зажав в зубах клочок светлой материи и с триумфом мотая головой.

— Взять его! Давайте следующего! — скомандовал комиссар, которому было уже не до смеха.

Журналисты после небольшого переполоха собрались снова вблизи «Дармополя». Мундиры окружили Баттистини в углу у помойки. В воротах появился низкорослый полицейский, ведя на поводке красавца-добермана.

— Назад! Назад! — крикнул профессор, бросившись опрометью к воротам. — Возьмите Шаляпина! Живо!!! Давайте Офелию!

Но было уже поздно. Доберман вздыбился едва ли не выше полицейского, дернул поводок и вырвался.

Гигантскими прыжками помчался он по двору, направляясь в тот угол, где у помойки метался отрезанный загонщиками Баттистини.

— Беда, беда!.. Три дня гауптвахты!!! — крикнул инспектор профессору Пуделю.

— Явиться с рапортом! Неделя ареста!!! — завопил профессор Пудель, обращаясь к коротышке-полицейскому, выпустившему добермана.

Собаки тем временем сцепились в страшной схватке не на жизнь, а на смерть. Баттистини шел в лобовую атаку, в то время как Шаляпин коварно хватал противника за чувствительные места. Рыча и щелкая зубами, они вставали на дыбы и старались повалить друг друга лапами — совсем как партнеры во французской борьбе. Они катались, ползали, они скулили и яростно хрипели. Потом вдруг вскакивали и через мгновение были уже в другом конце двора. Профессор и оба сержанта лупили их нещадно хлыстами, все полицейские по очереди пинали их и растаскивали. Профессора Пуделя одна из собак в сумотохе укусила за руку, но Шаляпин, по-видимому, одолевал, потому что Баттистини взвизгивал все громче и брал тоном все выше. Это длилось до бесконечности и уже грозило соперникам смертью, но внезапно появилась дворничиха с полным ушатом воды.

— Лейте!

Собак окатили. Баттистини, скуля и отряхиваясь, заковылял в направлении «Дармополя». Шаляпин, приволакивая заднюю лапу, направился к воротам.

— Ужасный антагонизм между двумя нашими лучшими ищейками, — воскликнул в горести профессор Пудель.

— Что ж, это случается между коллегами по профессии, и даже на высоких должностях, — утешил его представитель «Дыма».

— Не кажется ли вам, что это является нездоровым проявлением честолюбия — борьба во имя карьеры?может быть, тут играют роль чисто человеческие, я хочу сказать, чисто собачьи побуждения?

— Может, тут просто-напросто замешана женщина, то есть сука?..

— Вы что, господа, серьезно или вы, может, в такую минуту шутить решили?

— Но профессор…

— Нет, мы совершенно серьезно!

— Так вот… Два года тому назад Шаляпин впервые подрался с Баттистини…

— На какой-нибудь опере, профессор?

— Пан Иероним, нам здесь нечего больше делать… Проводите меня в мой кабинет… Крохмальский, еще сифон виши… И льду, льду побольше!


На лестнице, которая вела в кабинет, толпа служащих обступила Колебчинского. Сыпались оскорбления.

Колебчинский, правда, кричал что-то в ответ, но его заглушали возгласы ярости и возмущения. Огрызаясь, он норовил подняться выше, однако толпа упорно двигалась за ним…

— Мои триста злотых!

— Идиот!..

— Чучело, галицийское чучело!

— Послушайте, господа, а сам-то он хоть что-нибудь потерял?

— Ни о чем не желаю знать, отдавайте мне мои сто пятьдесят злотых, не то, честное слово, я прямо в комиссию по борьбе с ростовщичеством… Я не потерплю тут черной биржи!

Гений, знаток всех тайн черной и белой биржи, схватывающий на лету финансовые парадоксы и легко ведущий верную игру, провалил на этот раз самым постыдным образом всю кампанию и увлек вместе с собой в трясину пустившихся в спекуляцию сослуживцев, а заодно великое множество их братьев, сестер, родных и двоюродных, их шурьев, зятьев, тещ, теток, бабушек и внучек. Даже появление директора не охладило страстей. Старому обессилевшему Сабиловичу пришлось протискиваться сквозь неистовствующую на лестнице ораву — в банке «Детполь» исчезло всякое представление о порядке и дисциплине…

Директор, весь обмякший, с багровым лицом, с помутневшими глазами, с отвислой нижней челюстью, утонул в огромном клубном кресле и захрипел, испуская громкие и все более редкие вздохи…

«Сейчас околеет… Суну-ка я портфель ему под кресло… Деньги из карманов покидаю в ящик письменного стола… Уже, уже кончается… Пусть потом ломают голову… Кажется, можно… Пан директор?.. Пан директор?.. Уже все. Еще минута, и я свободен… О Боже, только б никто не вошел…»

Вбежал Згула, и за его спиной показался дородный маклер Шрон. Молодой директор ерошил свои тщательно зачесанные на пробор волосы, голос у него был неуверенный и срывающийся. Он уже не корчил из себя англичанина.

— Сабилович, что с вами?! Сейчас не до шуток! Что со стариком?!

— Умер… — замогильным голосом возгласил высящийся над креслом Спеванкевич.

— Боже милостивый! — воскликнул Шрон.

— Ничего с ним не случится. Слушайте, Шрон, я подсчитал с карандашом в руке! Слушайте, сто семьдесят пять тысяч долларов чи-стень-ки-ми! А? Колоссальная победа! А?.. Такого еще в этой вашей Польше не бывало!.. Это же операция в масштабах Уолл-стрита… Ха… Ха… Что?.. И все собаке под хвост! Страна нищих — без лада и порядка, без полиции… Теперь все бросятся на меня…

— Каждому из следственного отдела я обещал по тысяче долларов…

— Это еще ничего не значит! Этим из бригады надо пообещать десять тысяч премии, и с сегодняшнего дня каждому в лапу задаток — сто долларов. И через два дня еще по сто!

— Где ж их всех отыскать?

— Я могу это сделать.

— Чудесно! Суйте каждому по сто!

— Лечу!

— Летите! Летите!

— А деньги?…

— Пустяки, дайте из своих.

— Нету!

— И у меня нет. Черт побери всю эту лавочку!

И Згула огромными шагами принялся мерить из конца в конец свой великолепный кабинет, помахивая хвостом драного белья, вылезшего из брюк.

— На что мы можем надеяться? Сегодня Катовицы, сегодня Гданьск, потом еще лодзинский филиал. Я сам принесу к двенадцати последние пять тысяч…

— Да, а правительственный комиссар может меж тем каждую минуту…, — фу! фу! Выплюньте, пан директор, свои слова…

— Министр финансов…

— Казначейство вынуждено вас поддержать! Вы были уже у министра иностранных дел? Он должен нажать на министерство финансов, чтоб заткнуть англичанам глотку… И вы туда не поехали?!

— Как я мог успеть?! Приехал всего час назад и вот, пожалуйста, влопался…

— Вот именно! Именно! Ведь это же vis major[18]. Какой там майор, это вис полковник. Это генерал. Это высшая сила: пожар, землетрясение! Мораторий обеспечен.

В кабинете появился сенатор Айвачинский, надутый и важный, с большим конвертом в руке — глаза смотрят в пол, седые брови вздернуты под самый чубчик; торчащий островком среди обширной как море лысины.

— А вот и вы! Постойте, что это за гримасы?..

— Да, это я. И я с величайшим возмущением протестую: вы злоупотребили моим доверием, мое доброе имя используется для прикрытия грязных махинаций. Я принес заявление, это аргументированный отказ от поста члена наблюдательного совета вашего банка, который…

— Который… Который… Старый шут! Вовремя подоспел! И думать не смей!

— А я смею… Копию настоящего документа я посылаю в редакции всех газет… Этого требует мое достоинство сенатора Речи Посполитой… Моя партия, на чьем незапятнанном знамени начертан девиз «Бог и Отчизна»…

При этих словах Сабилович зашевелился и воскрес из мертвых. Он приподнялся на ручках кресла и прохрипел, словно из бездны:

— Ах ты, подлая тварь… уголовник…

— Добрый вечер, пан директор, как здоровье? — подал голос маклер Шрон.

— Благодарю вас, Шрон… Я умираю… Но не умру, пока не засажу в тюрьму этого негодяя… Иуду без чести и совести… Вместе с этой гнусной скотиной, депутатом Кацикевичем, который незаконно задержал вчера поступления из лодзинского филиала… Якобы для покрытия моих векселей, которые я и выписал-то из чистой вежливости… Оба бандиты и воры, пусть суд решит, который хуже…

— Сегодня в вечернем выпуске «Дым» печатает наше интервью, где мы вместе с моим коллегой Кацикевичем разоблачаем ту подлую интригу, в которую нас втянули, и умываем руки… Мы оба одного и того же мнения: наш молодой парламентаризм должен быть незапятнанно чистым! Это единственная опора нации…

— Послушайте, сенатор, — прервал его Згула.

— Нет! Нет! Я решил окончательно, вы меня знаете…

— Давайте хорошенько рассудим…

— От этого ничто не изменится…

— Но все-таки…

— Что можете вы мне сказать?!

— Послушай, сенатор, я мог бы плюнуть тебе в рожу и спустить с лестницы… Но не теряю надежды, что мы договоримся.

— Ай… Ай! Отпустите меня! Помогите! Полиция!..

Згула, верзила и атлет, крепко держал сенатора за руки. Напрасно дергался и вырывался Айвачинский, приседая чуть ли не до земли, будто капризный ребенок, который сопротивляется насилию взрослого. Маклер Шрон предусмотрительно запер дверь на ключ и сам стал на страже.

— Одним ударом кулака я мог бы выбить все твои вставные зубы вместе с теми настоящими, какие там у тебя еще остались… Но предпочитаю напомнить тебе об акциях «Польского мыла», а также о поставках санитарно-гигиенических материалов. А теперь… Позволь я на ухо…

— Не надо! Не надо! Отпустите меня! Караул!

— Сказать вслух при этих господах?

— Нет! Нет!!!

Згула, не отпуская сенатора, зашептал ему что-то на ухо. Со стороны это выглядело, как если бы он поверял тайны своему лучшему другу. Директор Сабилович снова умер в кресле. Кассир застыл над ним, неподвижный, как надгробное изваяние. Так прошло, наверное, полминуты, и Шрон решил, что этого вполне достаточно. Он раскинул руки и приятным басом, со слащавой улыбкой, разлившейся по его жирной бритой физиономии, провозгласил:

— Мир, шляхтичи, мир! Мы, евреи, никогда не ссоримся в беде. Тут надо похлопотать. Тут надо побегать! Тут надо очень спешить! Мир! Ну!..

Беспрестанно, словно нянька, повторяя ласковые слова и поглаживая сенатора по белому как бумага лицу, Шрон заботливо и нежно усадил его в кресло, в котором тот утонул, — не человек, а тряпичная кукла со свисающими руками, с упавшей на грудь головой.

— Сенатор, дорогой! Отдохнем минуточку. Одну минуточку с часиками в руке! Отдыхайте скорее, как это делал наш великий Наполеон во время своих сражений, потому что через минуточку вы уже звоните в министерство иностранных дел секретарю Стренчинскому…

— Не буду!.. Он и говорить не станет!..

— Тихо! Ша! Отдыхайте!

Маклер сел за письменный стол и снял телефонную трубку. Згула метался по комнате, размахивая руками. Сабилович простерся мертвый. Кассир пребывал по-прежнему в оцепенении, мысль у него была только одна: убедить самого себя, что это не он присутствует в кабинете. Иначе и быть не может, иначе его давно выставили бы за дверь. Весь этот эпизод, казалось, был создан одним только воображением, настолько соответствовал он той сцене, которая при подобных обстоятельствах должна была разыграться за кулисами банка. Временами кассир таращил глаза, потом закрывал их снова, желая убедиться, что зрение, слух и прочие чувства его не обманывают. Перед его носом торчал лысый череп директора Сабиловича, обильно орошенный потом. Ну и череп — истый край долин и плоскогорий… Вот шишка финансового таланта, вот бородавка изворотливости, а вот эта шишечка над ухом — ярко выраженная склонность пакостить ближнему. Спеванкевич не мог сдержаться, прикоснулся пальцем к потной лысине и, напуганный своей смелостью, тотчас его отдернул. И тут же понял: бояться нечего, сейчас дозволено все. Вот так сон…

— Пан советник Лаузиг? Мое почтение, пан советник, добрый вечер, говорит Шрон… Вы уже знаете, в какую беду мы попали из-за этих уголовников… Что? Что?! Пан советник, это грязные сплетни, это клевета!.. Что? Все равно, ваш министр должен нас спасти! Должен! Должен!!! Да нет же!.. Нет!.. Министерство иностранных дел тоже очень и очень вмешается, оно страшно будет нажимать, потому что Англия возмущена, вся Англия — вы понимаете?! За нас парламентский клуб депутата Кацикевича и клуб сенатора Айвачинского, я думаю, ваш министр не захочет ссориться с третьей частью сейма, как раз сегодня, сегодня, пан Лаузиг!.. Еще раз вас, пан Лаузиг, предупреждаю, не подрывайте кредита Польской республики!.. Значит, во сколько директору Згуле приехать?.. В час? Невозможно! Мы спешим, но вам надо спешить еще больше, потому что Польша… Она не может ждать, пан Лаузиг!.. В одиннадцать? Но вместе с министром?.. Мое почтение, пан советник! Добрый вечер, пан Лаузиг!

— Что он там болтал?

— Много болтал… Неважно! Будьте у него вместе с сенатором ровно в одиннадцать. И возьмите их в оборот. Все складывается прекрасно: как раз сегодня сейм голосует за дрожжевой налог. Положение у кабинета непрочное, значит, Банк Польский за нас поручится. Шрон гарантирует, что поручится! Пан сенатор, к телефону! Алло! Дайте коммутатор министерства иностранных дел!.. Что?.. Вы, барышня, вату из ушей выньте — коммутатор министерства иностранных дел! Сенатор — прошу!

Сенатор застонал в отчаянии, но выкарабкался из кресла и стал на дрожащих ногах, сломленный, полуживой.

— Пан секретарь Стренчинский?. Говорит Шрон. Добрый вечер. С вами тут хочет сенатор Айвачинский… Вы уже знаете, что на закрытом заседании фракции все ужасно рассердились из-за испанского протокола и адриатической ноты? Могут быть большие неприятности. Сейчас он скажет вам все подробно — добрый вечер!

Сенатор окончательно отделился от кресла и, как лунатик, на негнущихся ногах, шагнул к телефону.

Спеванкевич очнулся от видений. В голове мигнуло нечто похожее на многократно вспыхнувшую зарницу, руки и ноги невольно дрогнули. Руки крепче прижали к телу портфель, ноги пожелали вынести его из кабинета. Глаза уставились на дверь, которая отодвинулась вдруг куда-то в глубину. Гладкая поверхность скользкого как лед паркета наполнила сердце робостью. Но он все-таки попытался пересилить себя — таинственный голос побуждал его настоятельно к действию, нашептывал что-то в оба уха. Топчась и переступая с ноги на ногу, Спеванкевич сдвинулся с места, но бронзовая ручка в далеких дверях повернулась и часто застучала, — кто-то в нетерпении тряс ее снаружи. Маклер Шрон, перегнувшись вперед, скользя, словно на коньках, на подошвах своих плоских остроносых ботинок, подъехал к двери и повернул ключ. Кассир понял — наконец наступило то, что должно было наступить… Трезвые, неумолимые факты, железная логика событий — конец! Страх был огромен, но в измученном мозгу что-то прояснилось, сверкнула новая истина. Уничтоженный и выброшенный из жизни, наконец-то он познает покой.

Появился инспектор, начальник следственного отдела, и, точно подталкиваемый кем-то сзади, заскользил, придерживаясь геометрической прямой, по льду замерзшего пруда. За ним несколько штатских, пущенных в ход все той же невидимой силой, скользили, рассыпанные врозь, а в хвосте вынырнула ничего не значащая бесцветная личность — тип в высшей степени подозрительный.

Спеванкевич определил это с первого взгляда. Инспектор со своими помощниками пришел его арестовать — он сразу отдаст им портфель. Но появление таинственной личности, которая уже с порога уставилась на него, нагнало на кассира такого страху, что если б он мог оторвать ноги от паркета, он обратился бы в бегство, а поскольку бежать было некуда, выскочил бы в окно…

Инспектор поговорил для начала со Згулой. Подозрительный тип вынул платок и отер со лба пот. Сейчас, наверное, перейдет к действию. Кассир ловил каждое его движение, этот человек врезался ему в память со всеми подробностями: у него была крохотная головка, ужасно толстая шея, голубой галстук, носок на правой ноге спустился.

Инспектор улыбнулся, благожелательно и небрежно. Згула упорно его о чем-то расспрашивает, вот оба приближаются к креслу Сабиловича. Все затянулось до невыносимости, это уже издевательство. Как бы то ни было, сейчас он главная персона, как можно пренебрегать им в такой момент! Он открывает рот, но челюсти сами по себе смыкаются вновь. Он хочет обойти кресло и подать портфель инспектору, но тот стал и ни с места.

— Отойдите же на минутку, — буркнул Згула.

Спеванкевич отошел. Страшный человек, поодаль, не спускает с него глаз. Кассир поспешил к открытому окну. Говором и привольем пахнула на него буйная и беззаботная жизнь улицы. Кипение человеческого муравейника, такое знакомое, обыденное предстало вдруг как некая мистерия, во всем могуществе своей красоты и тайны. В этом и только в этом суть бытия. Сама стихия жизни, такая враждебная до сих пор, такая безжалостная, открылась ему внезапно во всем богатстве и обилии.

Не сумел он утвердиться как личность достойная и сильная, не мог слиться с человеческим потоком, как серая пылинка… Провел свои годы вне мира, вне людей — жалкий отщепенец, отравленный завистью и бунтом, одержимый бредовой мечтой… Не познал он радости, не достиг совершенства, и никогда ничего в этом мире не было у него собственного… Да, он урод, воплощенное ничтожество, глупая ошибка судьбы… Но в последнюю минуту, когда суждено ему уйти и исчезнуть, — слава тебе… Слава тебе… Слава тебе, сфера прекрасная, недоступная — жизнь истинная, глубокая и страшная!..

Это была последняя секунда — дрожь упоения. Под влиянием нахлынувших чувств он прощал все и всем — даже себе. Сейчас он рухнет на мостовую…

Он смотрел на улицу, полную говора и движения и ощущал в себе холод, безмолвие и мрак смерти, конец, покой, неизъяснимое блаженство. Мешал ему только чей-то хриплый скрипучий голос, требовательный и вместе с тем просительный. Он оглянулся. Кабинет внезапно уменьшился в размерах. За его спиной, у стола, сенатор Айвачинский говорил что-то в трубку, дурача и соблазняя министра, угрожая и умоляя. Кресло Сабиловича было окружено сотрудниками следственного отдела, подозрительное лицо что-то вполголоса докладывало. Згула слушал его самым внимательным образом, склонясь над креслом.

И тут кассир почувствовал отвращение. Родилось желание отомстить. Нет, то что случилось — это справедливая кара! Неужели деньги снова должны стать собственностью шайки?.. Никогда! Прежде чем он сам выскочит в окно, он швырнет все это богатство на улицу, прямо в толпу — пусть забирает кто хочет! Вот откроет портфель и высыпет — в минуту все похватают, разберут до последнего доллара. Ну и на здоровье!

Спеванкевичем овладела безумная слепая жажда осуществить свое намерение, точно за минуту до этого он не прощался с жизнью, с ее радостями и муками. Второпях он принялся неловко искать в карманах ключ от портфеля и в лихорадочном нетерпении оглянулся самым неосторожным образом раз, другой, третий… И все искал, искал…

Совершенно неожиданно рядом появился подозрительный тип и хладнокровно, не спеша, принялся закрывать окно. Все-то он знал, этот ясновидец-полицейский! Что ж, не теперь, так в тюрьме он покончит с собой, только ужасно жаль денег… Вот разъярилась бы шайка! А сколько людей благословило бы его память — в этом прощальном жесте уцелела бы хоть крохотная частица колоссальной идеи Спеванкевича-Мстителя…

На него нашла вдруг апатия. Стало скучно. Он зевнул раз, другой и замер, бездумно глядя в окно. Почувствовал нетерпение. Окно было закрыто, и уличный шум не заглушал слов. Он стал прислушиваться, что же все-таки о нем говорят… Но разговор происходил почти шепотом. Идиоты… Советуются, как к нему подступиться, чтоб сказал, где спрятаны деньги… Инспектор перебирает методы экспериментальной психологии. Сабилович предлагает пытку… Ха-ха-ха… Подозрительный субъект вместе с остальными приближается к нему…

— Что, здорово он вас измучил?

— Камень, не человек, говорю вам, скала…

— Неприступный такой?

— Чего там неприступный!.. Орет, беснуется, а сам слова путного не скажет, все свое да свое — нет и нет, алиби и алиби.

— А алиби есть?

— Алиби есть, но есть и здешний дворник, он его без малого раз сто у этой Блайман видел.

— Очная ставка была?

— Была. Врут оба, пыль в глаза пускают — загляденье. Она говорит, родственники ее из квартиры за день до этого выгнали…

— А где родственники?

— В том-то и дело. Единственный родственник — этот самый пройдоха, ну и Житко, которого мы вместе с ним арестовали. Того обрабатывает Лагодзинский из четвертой бригады по борьбе с бандитизмом, там его знают — Лагодзинскому уж он выложил, что ему известно, но этот мой, чтоб его черти взяли… Чуть из наручников не выскочил, измучил меня, едва на ногах стою. Проклятая служба…

— Банки надо бы поставить…

— Банки… Вот уже два часа, как ставлю, уморился, а он — ничего.

— На свирельке сыграть — все скажет.

— Седельце предложить, пусть посидит…

— На все будет время — банк дает по сто долларов на брата. Через два дня опять по сто. Зачем мне спешить?

Это был хитроумный способ, сильнейший прием… Видимо, данных им не хватает. Хотят, чтоб сам себя выдал… Болтают вроде бы невзначай друг с другом, а сами следят. Мучают ни в чем не повинного Квазимодо. Разве ж им неизвестно, что это сделал Хип из Лодзи? Какой-то страшный Лагодзинский обрабатывает Житко… Так им и надо, бандитам! Так им и надо!

Нет, это разговор с целью подловить его на любовных интрижках… Что ж, он признается: да, он ходил к этой рыжей за папиросами, флиртовал с ней… Ах, если б не деньги в карманах, можно было б еще о чем-то говорить… Впрочем, кому придет в голову дикая мысль, что он притащился сюда с деньгами? Отпустят его и будут следить… Боже, дай ясность мысли… Укажи, как я могу искупить грех…

— Спеванкевич!!!

— Здесь!

— Что вы тут делаете? Ищут вас по всему банку, а вы тут прохлаждаетесь… — набросился со злостью на Спеванкевича прокурист.

— Это я его сюда привел, мне самому было не подняться, — заступился добряк Сабилович за своего кассира. — Идите, пан Иероним, идите, мы сейчас открываем.

Прокурист повел Спеванкевича за перегородку с окошечком номер семнадцать и высыпал перед ним на стол груду пачек с деньгами. В банке навели уже порядок, служащие сидели на местах. Полиция покидала здание, вылезая из всех щелей. Величественно прошествовал через зал в своей ливрее швейцар Дионизий Шубец, он направился к монументальной входной двери.

Загрузка...