2

Ему было семь лет: возраст, в котором мальчики уходят из-под попечительства женщин. Пришло время сделать из него грека.

Царь Филипп снова вел войну на северо-востоке полуострова Халкидики, укрепляя границы своих земель, что подразумевало их расширение. Его семейная жизнь не стала спокойнее. Иногда ему казалось, что в браке он соединился не с женой, а с великим и опасным врагом, которого нельзя было вовлечь в войну и чьи шпионы были повсюду. Из девушки она выросла в женщину поразительной красоты, но страсть в Филиппе пробуждала не красота, а молодость — будь то молодость девушек или юношей. Сначала юноши удовлетворяли его желания, потом, по заведенному обычаю, он взял юную наложницу хорошего происхождения, дав ей права младшей жены. Оскорбленная гордость Олимпиады сотрясала дворец, как подземная буря. Царицу видели ночью вблизи Эгии, пробиравшейся с факелом к царским усыпальницам. Существовал древний колдовской обычай: написать на дощечке проклятие и, зарыв в землю, просить теней исполнить его. Говорили, что ребенок был вместе с нею. Когда Филипп после этого встретился со своим сыном, дымчато-серые глаза, хранящие отражения призраков, твердо выдержали его взгляд. Уходя, он чувствовал этот взгляд спиной.

С войной на Халкидики нельзя было тянуть, не следовало откладывать и заботы о воспитании мальчика. Некрупный для своих лет, он был необычайно развит. Хелланика выучила его буквам и счету; его музыкальный слух был непогрешим, а высокий голос верен. Солдаты из караульной и даже из казарм, к которым он удирал через день, научили его своему простонародному диалекту — и можно было только гадать, чему еще. И лучше вообще не думать, чему он выучился от матери.

Для отправлявшихся на войну царей Македонии второй натурой стала привычка защищать свой тыл. На западе иллирийцы были усмирены еще в первые годы царствования Филиппа. Востоком предстояло заняться в этот раз. И оставалась, наконец, вечная угроза племенных государств: домашние заговоры и междоусобицы. Если, перед тем как выступить в поход, он заберет мальчика у Олимпиады и приставит к нему наставника из числа своих собственных людей, оба эти зла будут неизбежны. Филипп гордился своими дипломатическими способностями, он умел-таки обходить острые углы. Царь отложил решение проблемы до утра и, проснувшись, вспомнил о Леониде.

Это был дядя Олимпиады, но больший эллин, чем сам Филипп. Влюбленным в идеальный образ Греции, юношей он отправился на юг, в Афины. Там он приобрел безупречный аттический выговор, изучал риторику и композицию и сравнивал учения различных философских школ достаточно долго, чтобы прийти к выводу: все они только и умеют, что оспаривать мудрость традиций и суждения здравого смысла. Что было естественно для человека его рождения, он завел знакомства среди аристократов и представителей наследственной олигархии, которые жили с оглядкой на добрые старые времена, порицали свою эпоху и, подобно своим предкам перед Великой войной, восхищались обычаями Спарты. В свое время и Леонид отправился с ними ознакомиться.

Привыкнув к высоким развлечениям Афин, драматическим действам, музыкальным состязаниям, посвященным богам шествиям, которые превращались в пышные представления, к ужинам с их утонченными играми и начитанными острословами, помнящими множество стихотворных строк, он нашел Лакедемон гнетуще провинциальным. Владыка Эпира, связанный глубокими корнями с подвластной ему землей, он счел чуждым и неудобным расовое правление спартиатов над илотами, а грубоватая фамильярность обращения спартиатов друг с другом и с ним самим неприятно резанула его благовоспитанный слух. И здесь, как и в Афинах, дни величия миновали. Подобно одряхлевшему псу, который, получив трепку от более молодой собаки, еще скалит зубы, но держится на почтительном расстоянии, Спарта уже не была прежней с тех пор, как фиванцы подошли к ее укреплениям. Меновая торговля отошла в прошлое; деньги проникли в страну и пользовались здесь тем же почетом, что и повсюду; богатые собрали в своих руках обширные земли, бедные больше не могли вносить долю в общие столы и опускались до уровня открытых приживалов, вместе с гордостью утратив и отвагу. Только в одном Леонид нашел спартанцев верными великому прошлому. Они по-прежнему воспитывали мальчиков в строжайшей дисциплине — храбрых, неизбалованных и почтительных, которые делали, что им сказано, сразу же и без вопросов, вставали, когда входили старшие, и никогда не заговаривали первыми. «Аттическая культура и спартанское воспитание, — думал он на пути домой. — Соедини их в податливом детском сознании, и получишь совершенного человека».

Он вернулся в Эпир; влияние, обусловленное его высоким положением, возросло еще больше вследствие путешествий. С его познаниями продолжали считаться долго после того, как они устарели. Царю Филиппу, имевшему агентов во всех греческих городах, было известно многое; тем не менее после беседы с Леонидом его собственный греческий стал представляться ему скорее беотийским. А вместе с аттической речью явились и аттические афоризмы: «Ничего в избытке», «Хорошее начало — половина дела» и «Слава женщины в том, что о ней не говорят ни хорошо, ни дурно».

Компромисс казался идеальным. Семейство Олимпиады было уважено. Леонид с его страстью к благопристойности не позволил бы царице выходить за пределы приличествующих ей занятий и взял бы на себя обязанности хозяина дома. Она быстро обнаружила бы, что лезть не в свое дело при нем даже труднее, чем при Филиппе. При посредничестве своих друзей с юга Леонид мог бы нанять необходимых учителей, искать которых у самого царя не было времени, и удостовериться, чтобы они были благонадежны и хорошей нравственности. Состоялся обмен письмами. Филипп отбыл успокоенный, оставив распоряжение встретить Леонида со всей торжественностью.

В день его ожидаемого прибытия Хелланика разложила лучшую одежду Александра и прислала своего раба наполнить ванну. Пока она мыла царевича, вошла Клеопатра. Девочка была приземистой толстушкой, с рыжими волосами Олимпиады и коренастым сложением Филиппа. Она ела слишком много, потому что нередко бывала несчастной, зная, что мать любит Александра больше, чем ее, и по-другому.

— Теперь ты школьник, — сказала она. — Ты не сможешь заходить в женские комнаты.

В печали и затруднении он часто утешал ее, развлекал или дарил разные вещицы. Когда сестра кичилась перед ним своей принадлежностью к роду женщин, он ее ненавидел.

— Я войду, когда захочу. Кто, по-твоему, остановит меня?

— Твой учитель.

Она принялась распевать это на все лады, подпрыгивая на месте. Выскочив из ванны и забрызгав весь пол, он швырнул девочку прямо в одежде в воду. Мокрого, Хелланика перекинула его через колено и отшлепала сандалией. Дразнившая брата Клеопатра была отшлепана следом и вытолкана за дверь, на руки служанке.

Александр не плакал. Он хорошо понимал причину появления Леонида. Не было необходимости объяснять ему, что, если он не станет повиноваться этому человеку, неповиновение это будет стоить его матери поражения в ее войне, и в следующий раз предметом сражения будет он сам. Внутри он весь был покрыт рубцами — следами подобных битв. Когда угрожала очередная битва, шрамы ныли, как старые раны перед дождем.

Хелланика расчесала его спутанные волосы, вынудив стиснуть зубы. Он легко плакал, слушая старые военные песни, в которых названые братья умирали вместе под падающий ритм флейты. Он прорыдал полдня, когда его собака заболела и умерла. Он уже знал, что значит скорбеть о павших, он выплакал всю душу по Эгису. Но плакать из-за собственных ран значило лишиться покровительства Геракла. Это уже давно стало частью их тайного соглашения.

Вымытый, причесанный и разодетый, он был вызван в зал Персея, где Олимпиада и гость сидели в почетных креслах. Мальчик ожидал встретить престарелого ученого. Он увидел щеголеватого мужчину лет сорока, с прямой осанкой и едва седеющей черной бородой. Он осматривался, словно полководец, который, даже не занимаясь делами, ни на минуту не забывает о своей роли. Мальчик довольно много знал об уловках военачальников, главным образом от солдат. Друзья хранили его секреты, а он — их.

Леонид вел себя сердечно: расцеловал мальчика в обе щеки, положив твердые ладони ему на плечи, и выразил уверенность, что царевич будет достоин своих предков. Александр вежливо подчинился; чувство реальности заставило его пройти через это, как солдата на параде. Леонид не надеялся на столь удачное начало. Мальчик, хотя и слишком красивый — что небезопасно, выглядел здоровым и бодрым; несомненно, он легко поддастся обучению.

— Ты вырастила прекрасного ребенка, Олимпиада. Эти чудные детские одежды демонстрируют твою заботу. Теперь мы должны подыскать для него что-нибудь приличествующее мальчику.

Глаза Александра обратились к матери, которая собственноручно вышила его хитон из тонкой вычесанной шерсти. Очень прямо сидя в своем кресле, она кивнула ему и стала смотреть в сторону.

Леонид отправился в приготовленные для него во дворце комнаты. На переговоры с подходящими учителями требовалось время. Тем, которые были достаточно знамениты, пришлось бы оставить свои школы, некоторых следовало прощупать на предмет опасных мыслей. Его собственная работа должна была начаться немедленно; он видел, что время не ждет.

Дисциплина оказалась поверхностной. Мальчик поступал как ему хотелось: вставал с петухами или спал, слонялся среди детей и взрослых мужчин. Хотя его чрезвычайно избаловали, нельзя было не признать в нем характера. Но его речь была ужасна. Не говоря о том, что он почти не знал греческого, где он выучился своему македонскому? Можно подумать, что он родился под стеной казармы.

Было ясно, что обычных школьных часов недостаточно. Его следовало прибрать к рукам от рассвета до заката.

Каждое утро перед восходом солнца он делал физические упражнения: два круга по беговой дорожке, прыжки, гири и метание копья. Когда наконец наступало время завтрака, еды никогда не бывало вдоволь. Если мальчик говорил, что он голоден, ему приказывали сказать об этом на правильном греческом, чтобы, на правильном же греческом получить ответ, что скудные завтраки полезны.

Его одежду сменил домотканый хитон, грубый для кожи и лишенный украшений, — такие носили и царские сыновья в Спарте. Приближалась осень, погода становилась все холоднее и холоднее; он закалился, обходясь без плаща. Все время в движении, чтобы согреться, он испытывал еще более сильный голод, но еды получал немногим больше.

Леонид видел, что ему повинуются угрюмо, без жалоб, но с постоянным нескрываемым негодованием. Было слишком очевидно, что он сам и его режим стали ненавистным тяжелым испытанием, которое мальчик выносил ради матери, подавляя свою гордость. Леонид чувствовал себя неловко, но не мог разрушить выросшую стену. Он был из тех людей, в которых однажды принятая роль отца начисто стирает все воспоминания детства. Его собственные сыновья могли бы сказать ему об этом, если бы они вообще что-либо сказали. Он исполнял свои обязанности по отношению к мальчику и считал, что никто не смог бы исполнить их лучше.

Начались уроки греческого. Вскоре выяснилось, что на самом деле Александр говорит достаточно бегло. Язык ему просто не нравился. Сущий позор, сказал ему ментор. Он бойко отвечал на вопросы, вскоре выучился писать, но не мог дождаться того момента, когда, покинув классную комнату, сможет перейти на свободный македонский и арго фаланги. Когда он понял, что придется говорить по-гречески целый день, он с трудом этому поверил. Даже рабы могли пользоваться родным языком, разговаривая между собой.

Он получал передышки. Для Олимпиады северное наречие было не подвергнувшимся порче наследством героев, греческий — вырождающимся местным говором. Царица говорила на нем с греками, — из любезности к низшим, и только с ними. У Леонида были общественные обязанности, и на время, когда он был занят, пленник вырывался на свободу. Если, сбежав из тюрьмы, он успевал в казармы ко времени обеда, с ним всегда делились похлебкой.

Верховая езда осталась в числе удовольствий, но вскоре он лишился своего излюбленного спутника, молодого воина из гетайров, которого привычно поцеловал, когда юноша помогал ему спешиться. Леонид наблюдал, стоя во дворе конюшни. Подчинившись приказанию отойти и видя, как его друг, вспыхнув, покраснел, мальчик решил, что рубикон перейден. Он вернулся назад и встал между ними:

— Я первый поцеловал его. И он никогда не пытался поиметь меня.

Он воспользовался казарменным выражением, не зная другого. После зловещего молчания Леонид потащил его домой. В классной комнате, все так же безмолвно, он выпорол его.

Он устраивал гораздо худшие порки своим сыновьям. Высокое положение Александра и Олимпиады предъявляли свои требования. Но это было наказание для мальчика, а не для ребенка. Леонид не признавался самому себе, что ожидал подобного случая, желая посмотреть, как воспримет экзекуцию его питомец.

Он не услышал ничего, кроме звука ударов. В конце он хотел перевернуть мальчика и заглянуть ему в лицо, но тот его опередил. Ожидавший либо спартанской стойкости, либо жалоб, Леонид встретился со взглядом сухих расширенных глаз; бледный ободок вокруг огромных черных зрачков, плотно сжатые белые губы, раздувшиеся ноздри — нескрываемая ярость, сгущенная молчанием, словно бушующее в сердцевине горна пламя. На мгновение Леонид ощутил подлинную угрозу.

Единственный среди живущих в Пелле, он видел Олимпиаду ребенком. Но она взвивалась сразу же, выставив ногти; лицо ее няни было покрыто шрамами. Сдержанный гнев мальчика был иного рода. Леонид едва ли не страшился, что он может прорваться.

Его первым движением было взять Александра за шиворот и вытрясти из него это открытое неповиновение. Но каким бы ограниченным человеком Леонид ни был, в нем жило напряженное чувство собственного достоинства. Кроме того, он был призван сюда, чтобы воспитывать готового к битвам царя Македонии, а не укрощать раба. Мальчик, по крайней мере, умел владеть собой.

— Молчание солдата. Мне приятен тот, кто в состоянии выносить боль ран. Никаких занятий на сегодня.

Он получил в ответ взгляд, в котором читалось невольное уважение к заклятому врагу. Когда мальчик выходил, Леонид увидел кровавые полосы на спине его домотканого хитона. В Спарте это было бы безделицей, и все же он сожалел о своей чрезмерной жестокости.

Мальчик ничего не сказал матери, но та обнаружила рубцы. В комнате, где они делились многими тайнами, она со слезами обняла сына, и вскоре они плакали вместе. Александр перестал первым; подошел к очагу и, сдвинув камень, вытащил восковую куколку, которую уже видел в тайнике. Он хотел, чтобы мать заколдовала Леонида. Олимпиада быстро выхватила фигурку у него из рук, сказав, что он не должен до нее дотрагиваться и, кроме того, фигурки вовсе не для этого. Фаллос куколки был пронзен длинным шипом, но на Филиппа колдовство не действовало, несмотря на многократные попытки. Олимпиада не знала, что ребенок за ней наблюдал.

Для него обретенное в слезах утешение оказалось коротким и лживым. Встретившись в саду с Гераклом, он почувствовал себя предателем. Он плакал не от боли, он плакал по утраченному счастью, но сумел бы сдержаться, если бы не мать. В следующий раз она ничего не узнает.

Был, однако, составлен заговор. Олимпиада никак не могла примириться со спартанской одеждой, она любила наряжать сына. Выросшая в доме, где благородные женщины сидели в зале, как царицы у Гомера, и слушали песни рапсодов о предках-героях, она презирала спартанцев, нацию безликой послушной пехоты и немытых женщин — грубых, как солдафоны, плодовитых, как зайчихи. То, что ее сына превращают в подобие этих серых плебеев, привело бы ее в ярость, допусти царица, что такое возможно. Негодуя на само предположение, она подарила сыну новый хитон, вышитый синим и алым. Заявив, что не будет вреда в том, чтобы выглядеть подобно благородному человеку, когда дяди нет поблизости, она сунула подарок в ларь для одежды в комнате Александра. Позднее к хитону добавились коринфские сандалии, хламида из милетской шерсти и золотая наплечная застежка.

Хорошая одежда позволила ему прийти в себя. Поначалу осторожный, со временем пользуясь безнаказанностью, он стал беспечнее. Леонид, зная, на кого возложить вину за это, не сказал ничего. Он просто подошел к сундуку и забрал новую одежду вместе с лишним одеялом, спрятанным там же. Злодей прогневал богов, думал Александр, теперь ему конец. Но мать только печально улыбнулась и спросила, как же он мог попасться. Леониду нельзя было не подчиняться, он оскорбился бы и уехал домой. «И тогда, моя радость, наши несчастья только начнутся».

Игрушки игрушками, власть властью. Ничто не делалось просто так. Олимпиада тайком осыпала его другими подарками. Мальчик стал хитрее, но и Леонид — бдительнее; время от времени он производил обыск ларей как нечто само собой разумеющееся.

Подарки, приличествующие мужчине, ему дозволялось принимать. Друг сделал для него колчан, совершенную маленькую копию с ремнем через плечо. Найдя, что колчан висит слишком низко, Александр уселся во дворе, чтобы передвинуть пряжку. Язычок был неудобным, кожа жесткой. Он уже собирался вернуться во дворец и поискать шило, как свет ему заслонил незаметно подошедший мальчик постарше. Он был красивым и крепким, с отливающими бронзой светлыми волосами и темно-серыми глазами. Протянув руку, мальчик сказал:

— Позволь, я попробую. — Он говорил уверенно, на греческом, который был выучен явно за пределами классной.

— Он новый, поэтому жесткий. — Александр, отработавший дневную норму греческого, ответил по-македонски. Незнакомец присел на корточки рядом с ним.

— Совсем как настоящий, как у взрослых. Его сделал твой отец?

— Конечно нет. Дорей-критянин. Он не может сделать мне критский лук, — они из рога, только мужчины могут их согнуть. Лук мне сделает Корраг.

— Зачем ты расстегиваешь пряжку?

— Ремень слишком длинный.

— А по-моему, как раз. Да, но ты меньше. Давай, я сделаю.

— Я прикидывал. Нужно укоротить на две дырки.

— Ты сможешь выпустить его, когда подрастешь. Кожа твердая, но я сделаю. Мой отец сейчас у царя.

— Чего он хочет?

— Не знаю, он велел мне ждать здесь.

— Он заставляет тебя говорить по-гречески целый день?

— Мы все дома говорим по-гречески. Мой отец — гость и друг царя. Когда я стану старше, мне придется быть при дворе.

— А ты не хочешь?

— Не очень, мне нравится дома. Посмотри вон на тот холм, не первый, а следующий, — все это наша земля. Ты вообще не говоришь по-гречески?

— Говорю, если хочу. И перестаю, когда надоедает.

— Ну, ты говоришь почти так же хорошо, как я. Зачем тогда говорить на македонском? Люди подумают, что ты деревенщина.

— Мой наставник заставляет меня носить эту одежду, чтобы я был похож на спартанца. У меня есть хорошее платье, я надеваю его по праздникам.

— В Спарте они бьют мальчиков.

— О да, он однажды и мне пустил кровь. Но я не плакал.

— У него нет права бить тебя, он должен только рассказать все твоему отцу. Во сколько он обошелся?

— Он дядя моей матери.

— Гм-м, понимаю. Мой отец купил педагога специально для меня.

— Это учит переносить боль ран, когда придет время для войны.

— Войны? Но тебе всего шесть лет.

— Ну уж нет. Мне будет восемь в следующем месяце Льва.

— И мне тоже. Но тебе не дашь больше шести.

— Ох, дай я сам сделаю, ты слишком копаешься.

Александр дернул за перевязь. Ремень скользнул обратно в пряжку. Незнакомец сердито ухватил его.

— Дурак, я почти что сделал.

Александр обругал его на казарменном македонском. Рот и глаза нового мальчика широко открылись, он весь обратился в слух. Александр, который еще долго мог продолжать не останавливаясь, почувствовал, какое вызывает почтение, и не умолкал. Они сидели на корточках, забытый колчан лежал между ними.

— Гефестион! — донесся громовой крик от колонн стой.

Мальчики опрокинулись, как дерущиеся собаки, на которых вылили ведро воды.

Когда прием у царя закончился, благородный Аминтор с огорчением заметил, что его сын покинул портик, где ему велено было оставаться, вторгся на площадку царевича и отобрал у того игрушку. В этом возрасте с мальчишек ни на секунду нельзя спускать глаз. Аминтор упрекал себя за тщеславие; ему нравилось показывать сына, но брать его сюда было глупо. Злясь на себя самого, он зашагал к мальчикам, ухватил сына за шиворот и отвесил ему оплеуху.

Александр вскочил на ноги. Он уже забыл, из-за чего вышла ссора.

— Не бей его. Он меня не обижал. Он подошел, чтобы помочь.

— Очень великодушно с твоей стороны, Александр, заступиться за него. Но он ослушался.

Мальчики обменялись быстрыми взглядами, смущенные открывшимся им зрелищем человеческого непостоянства. Преступника поволокли прочь.

Прошло шесть лет, прежде чем они встретились снова.


— Ему не хватает прилежания и дисциплинированности, — сказал Тимант-грамматик.

Большинство набранных Леонидом учителей находили попойки в зале слишком обременительными и с отговорками, забавлявшими македонцев, спасались в свои комнаты, чтобы лечь спать или побеседовать друг с другом.

— Может быть, — сказал учитель музыки Эпикрат. — Но лошадь оценивают не по тому, как она ходит под уздой.

— Он занимается, когда его это устраивает, — сказал математик Навкл. — Поначалу ему всего было мало. Он может вычислить высоту дворца по его полуденной тени, и, если спросить его, сколько человек в пятнадцати фалангах, он едва ли остановится, чтобы перевести дыхание. Но мне так и не удалось внушить ему красоту чисел. А тебе, Эпикрат?[7]

Музыкант, худой смуглый эфесский грек, с улыбкой покачал головой.

— С тобой он заставляет числа служить пользе, со мной — чувству. Как мы знаем, музыка нравственна; все же я должен воспитать царя, а не выступающего на конкурсах виртуоза.

— Со мной он дальше не продвинется, — мрачно предрек математик. — Я сказал бы, что сам не знаю, зачем здесь остаюсь, — если бы думал, что мне поверят.

Взрыв смешанного с непристойностями хохота донесся из зала, где какой-то местный талант совершенствовал традиционную застольную песню. На седьмой раз они загорланили хором.

— Да, нам хорошо платят, — сказал Эпикрат. — Но столько же я мог бы заработать в Эфесе преподаванием и выступлениями и заработал бы эти деньги как музыкант! Здесь я — маг или фокусник. Я вызываю грезы. Я приехал не для того, и все же это занимает меня. Тебя это никогда не занимало, Тимант?

Тимант фыркнул. Он находил сочинения Эпикрата слишком новомодными и эмоциональными. Сам он был афинянин, превосходящий всех остальных чистотой своего стиля; фактически он был учителем Леонида. Чтобы приехать в Пеллу, он закрыл свою школу, найдя работу в ней обременительной для своего возраста и радуясь возможности обеспечить себе остаток дней. Он прочитал все, достойное прочтения, и когда-то в молодости понимал, о чем пытаются сказать поэты.

— Мне представляется, — сказал он, — что здесь, в Македонии, устали от страстей. В дни моего ученичества много говорили о культуре Архелая. Кажется, вместе с непрерывными войнами, начавшимися после, хаос вернулся. Не скажу, что двор здесь вовсе лишен утонченности, но в целом мы среди дикарей. Вы знаете, что юноши в этой стране считаются взрослыми, когда убьют кабана и человека? Можно вообразить, что мы перенеслись в век Трои.

— Это облегчит твою задачу, — заметил Эпикрат, — когда ты дойдешь до Гомера.

— Система и прилежание — вот что требуется для изучения великих поэм. У мальчика хорошая память, когда он дает себе труд ее напрячь. Сперва он довольно успешно учил списки. Но он не может подчинить свой ум системе. Объясняешь конструкцию, приводишь соответствующий пример. Но думать о грамматике? Нет. Всегда «Почему они приковали Прометея к скале?» или «Кого оплакивала Гекуба?».

— Ты ему рассказал? Царям следует научиться жалеть Гекубу.

— Царям следует приучиться владеть собой. Сегодня утром он прервал урок, потому что — единственно из-за удачного синтаксического построения — я привел несколько строк из «Семерых против Фив». А что, будьте добры, это были за семеро? Кто вел конницу, фалангу, легковооруженных стрелков? Это не цель разбора, сказал я, не цель разбора; сосредоточьтесь на синтаксисе. Он имел бесстыдство ответить на македонском. Я был принужден отстегать его линейкой по ладоням.

Пение в зале было прервано бранчливыми пьяными криками. Раздался звон разбиваемой посуды. Загрохотал голос царя, шум стих, певцы завели новую песню.

— Дисциплина, — многозначительно сказал Тимант. — Умеренность, самообладание, уважение к закону. Если мы не укореним их в нем, кто сделает это? Его мать?

Повисла пауза, во время которой Навкл, в чьей комнате все сидели, нервно открыл дверь и выглянул наружу. Эпикрат сказал:

— Если ты хочешь соревноваться с ней, Тимант, ты бы лучше подсластил пилюлю, как я.

— Он должен сделать усилие и собраться. Это корень всякого образования.

— Не знаю, о чем вы все толкуете, — внезапно сказал Деркил, атлет из гимнасия.

Остальные думали, что он заснул, склонившись на кровать Навкла. Деркил полагал, что усилие следует чередовать с отдыхом. Он был на середине четвертого десятка, его овальная голова и короткие локоны приводили в восторг скульпторов, свое прекрасное тело он усердно тренировал; подавая пример ученикам, он привык говорить, но, как думали завистливые коллеги, без сомнения, из тщеславия. В заслугу себе он ставил ряд полученных им лавровых венков и отнюдь не претендовал на развитый ум.

— Мы бы хотели, — покровительственно сказал Тимант, — чтобы мальчик прилагал больше усилий.

— Я слышал. — Атлет приподнялся на локте, — в этой позе он выглядел вызывающе величаво. — Вы произносили слова, предвещающие дурное. Сплюньте.

Грамматик пожал плечами. Навкл колко поинтересовался:

— Не скажешь ли нам, Деркил, зачем ты остаешься?

— Сдается, у меня самая веская причина: уберечь его, если смогу, от преждевременной смерти. У него нет стопора. Наверное, вы заметили?

— Боюсь, — сказал Тимант, — что термины палестры для меня тайна за семью печатями.

— Я замечал, — сказал Эпикрат, — если ты имеешь в виду то же, что и я.

— Я не знаю ваших жизней, — продолжил Деркил. — Но если кто-нибудь из вас видел кровь в сражении или был до потери памяти напуган, вы вспомните, как появлялась у вас сила, о которой вы никогда и не подозревали. Упражняясь, даже на состязании, вы не смогли бы ее проявить. Она словно под запором, наложенным природой или мудростью богов. Это резерв на последний случай.

— Я помню, — сказал наконец Навкл, — во время землетрясения, когда дом обрушился над нашей матерью, я поднимал балки. А позже я не мог даже сдвинуть их с места.

— Природа исторгла из тебя эту мощь. Рождается мало людей, могущих сделать это по собственной воле. Этот мальчик будет одним из них.

— Да, вполне возможно, ты прав, — сказал Эпикрат.

— И еще я думаю, что жизнь таких людей коротка. Я уже должен за ним присматривать. Однажды он сказал мне, что Ахилл выбирал между славой и долгой жизнью.

— Что? — поразился Тимант. — Но мы едва только начали Первую Книгу.

Деркил посмотрел на него в безмолвном изумлении, потом мягко сказал:

— Ты забываешь, из какого рода его мать.

Тимант прикусил язык и пожелал всем доброй ночи. Навкл заерзал, ему тоже хотелось лечь. Музыкант и атлет неторопливо отправились к себе через парк.

— Бесполезно говорить с ним, — сказал Деркил. — Но я сомневаюсь, что мальчик получает достаточно еды.

— Ты, должно быть, шутишь. Здесь?

— Это все режим тупоголового старого осла Леонида. Я каждый месяц измеряю рост мальчика, он растет недостаточно быстро. Конечно, не скажешь, что он истощен, но он расходует много сил и вполне мог бы съедать еще столько же. Его ум быстро развивается, и тело должно поспевать за ним, ему это нужно. Ты знаешь, что он может попасть в цель дротиком на бегу?

— Ты позволяешь ему упражняться с заточенным оружием? В его возрасте?

— Я бы хотел, чтобы взрослые были так же аккуратны. С оружием под рукой ему спокойнее. Что его так ожесточает?

Эпикрат оглянулся. Они были на открытом пространстве, никого поблизости.

— Его мать нажила довольно много врагов. Она чужеземка из Эпира, здесь прослыла колдуньей. До тебя никогда не доходили слухи о его рождении?

— Припоминаю, однажды. Но кто осмелился бы заикнуться об этом ему?

— Мне кажется, он считает, что на него наложено бремя испытаний… Он наслаждается музыкой самой по себе, он находит в ней успокоение. Я немного изучал эту сторону искусства.

— Мне нужно снова поговорить с Леонидом о его питании. В прошлый раз я сказал, что в Спарте мальчишек кормят скудно и раз в день, но они добывают остальное сами. Не болтай об этом, но иногда я сам его подкармливаю. Я привык поступать так время от времени в Аргосе, там был один славный парень из бедного дома… Эти сказки — ты им веришь?

— Нет, и не без основания. У него способности Филиппа, если и не его лицо или душа. Нет-нет, я не верю… Тебе известна старая песня об Орфее: он играл на своей лире на горном склоне и заметил, что по пятам крадется заслушавшийся лев? Я не Орфей, знаю, но иногда я вижу глаза льва. Куда он пошел потом, наслушавшись музыки, что с ним сталось? В песне об этом ни слова.


— Сегодня, — сказал Тимант, — ты занимался прилежнее. К следующему уроку выучи наизусть восемь строк. Вот они. Перепиши их на воск, на правую сторону диптиха. На левую выпишешь архаические словоформы. Будь внимателен, я спрошу их первыми.

Он передал Александру дощечку и забрал свиток; его негнущиеся, с проступающими венами руки дрожали, когда он прятал свое сокровище в кожаный футляр.

— Это все. Можешь идти.

— Пожалуйста, вы не одолжите мне книгу?

Тимант поднял глаза, одновременно изумленный и оскорбленный.

— Книгу? Разумеется, нет, это очень ценный свиток, просмотренный и исправленный. Что ты станешь делать с книгой?

— Я хочу посмотреть, что случится дальше. Я буду хранить ее в моем ларце и мыть руки каждый раз перед тем, как ее взять.

— Всем нам, без сомнения, полюбилось бы начать бегать прежде, чем мы научимся ходить. Выучи этот отрывок и обращай особое внимание на ионические формы. Твой акцент слишком отдает дорийским. Это, Александр, не представление за ужином. Это Гомер. Овладей его языком, тогда можешь говорить о чтении. — Он завязал шнурки футляра.

Это были строки, в которых мстительный Аполлон спускается вниз, шагая по отрогам Олимпа, и стрелы бряцают в колчане у него за спиной. Прорабатывая текст в классной, мальчик выучивал его по частям, точно какую-то опись, составляемую кухонными рабами, — и только когда он оставался один, куски соединялись в целое: величественную картину заполненного звоном мрака, прорезаемого погребальными огнями. Он знал Олимп. Он воображал мертвый свет затмения, высокую надвигающуюся тьму и окружал ее тусклым ободом огня, таким, какой, по рассказам, был у спрятанного солнца, могущего ослеплять людей. Он шествовал, ночи подобный.[8]

Мальчик гулял в роще над Пеллой, слыша низкое дрожащее пение тетивы лука, свист стрел, и перелагал стихи на македонский. На следующий день это проявилось в его ответе, когда он повторял выученное. Тимант в конце концов выговорил ему за леность, невнимание и недостаток интереса к работе и сразу же усадил переписывать отрывок двадцать раз… с ошибками, которые умножались и умножались.

Он уткнулся в свою восковую дощечку, видение поблекло и рассеялось. Грамматик, которого что-то побудило поднять голову, встретился с взглядом серых глаз, изучающих его холодно, отстраненно, пристально.

— Не отвлекайся, Александр. О чем ты думаешь?

— Ни о чем.

Он снова согнулся, со стилем в руке. Снова и снова обдумывал он способы убить Тиманта. По-видимому, это невозможно; было бы бесчестно просить об этом друзей, которые подверглись бы наказанию и испытали позор убийства столь дряхлого человека. И сколько беспокойства для матери…

На следующий день он исчез. Уже после того, как на поиски были высланы охотники с собаками, вечером его привез на своем тощем старом осле дровосек — мальчик был весь в черных синяках, кровоточащих ссадинах, полученных при падении с каких-то утесов, и с распухшей ногой, на которую он не мог ступить. Он пытался, сказал дровосек, ползти на четвереньках; ночью в лесу полно волков, и это не лучшее место для молодого господина.

Александр открыл рот только для того, чтобы поблагодарить этого человека и потребовать, чтобы его накормили и дали нового осла, обещанного ему по дороге. Распорядившись таким образом, он замолчал. Врач насилу добился от него «да» или «нет» на свои вопросы; еще он морщился, когда трогали ногу. Наложили компресс и лубок; мать подошла к его постели. Александр отвернулся.

Олимпиада подавила досаду: не на ребенка должна она сердиться; сама принесла ужин и все лакомства, запрещенные Леонидом, прижимала мальчика к груди, пока поила его сладким подогретым вином с пряностями. Когда он, как умел, рассказал матери о всех своих бедах, она поцеловала его, закутала получше и с возрастающим гневом отправилась на поиски Леонида.

Дворец содрогался от бури, подобной битве богов над троянской равниной. Но оружие, надежно служившее Олимпиаде в сражениях с Филиппом, здесь не принесло победы. Леонид был вежлив, аттически вежлив. Он заявил, что готов уехать и предложил объяснить отцу мальчика, по какой причине. Когда она вышла из его комнат — она была слишком раздражена, чтобы посылать за ним и дожидаться его прихода, — все, кто попадался ей на пути, прятались; но на самом деле Олимпиада была в слезах.

Дожидавшийся ее старый Лисимах, мимо которого она пронеслась, ничего не замечая, поздоровался; не с большим трепетом, как если бы она была женой крестьянина в его родной Акарнании, и спросил:

— Как мальчик?

Никто не обращал внимания на Лисимаха. Он всегда был поблизости, гость во дворце еще со времен первых лет правления Филиппа. Он приходил на помощь, когда требовалась поддержка, был приятным собеседником за ужином и в награду за преданность получил руку состоявшей под царской опекой наследницы. В поместье, принесенном женой, он занимался земледелием и охотился. Но боги отказали ему в детях: не только от жены, но и от всех женщин, с которыми он когда-либо ложился. Поскольку этот упрек был всегда наготове у любого мужчины, захоти он его оскорбить, Лисимах полагал, что высокомерие ему мало приличествует, и проявлял скромность. Единственной его привилегией был доступ к царской библиотеке: Филипп расширил прекрасное собрание Архелая и был весьма разборчив, давая позволение им пользоваться. Из глубин читальни часто доносился голос Лисимаха, бормочущего над свитками. Он перебирал слова, пробовал каденции, но из этого ничего не вышло — ни трактата, ни хроники, ни трагедии. Его ум, казалось, был так же бесплоден, как и его чресла.

При виде его честного грубоватого лица, блеклых голубых глаз седеющих светлых волос и бороды, Олимпиада ощутила какой-то домашний уют. Она пригласила Лисимаха в свои покои. Сразу же опустившись в предложенное кресло, он спокойно сидел, пока царица изливалась в жалобах, расхаживая по комнате, и присовокуплял какое-нибудь безобидное замечание всякий раз, когда она останавливалась, чтобы перевести дыхание; наконец Олимпиада выговорилась и замолчала.

Тогда он сказал:

— Дорогая госпожа, теперь, когда мальчик слишком вырос, чтобы оставаться на попечении няни, не думаете ли вы, что ему нужен педагог?

Она обернулась так резко, что ее драгоценности зазвенели.

— Никогда! Я не соглашусь, и царь это знает. Кого они хотят сделать из него — слугу, торговца, управляющего? Он чувствует, кто он такой. Целыми днями эти низкорожденные педанты трудятся над тем, чтобы сломить его дух. С той минуты, когда он встает, и до той, когда ложится, у него едва ли находится час, когда он дышит спокойно. Пусть никто не смеет заговаривать об этом в моем присутствии. И если царь послал тебя с этими намеками, передай ему, Лисимах, что, прежде чем моему сыну придется испытать этот позор, я пролью кровь, да, клянусь Гекатой Тривией,[9] пролью кровь!

Лисимах выждал, пока она успокоится настолько, чтобы услышать его, и сказал:

— Мне тоже было бы печально, случись подобное. Уж скорее я сам стану для него педагогом. На самом деле, госпожа, я и пришел, чтобы просить об этом.

Олимпиада опустилась на свое высокое кресло. Лисимах терпеливо ждал, зная, что сейчас, пока длится пауза, она раздумывает не о том, почему благородно-рожденный берется за рабскую работу, а о том, справится ли он с нею. Наконец Лисимах сказал:

— Мне часто казалось, что в нем возродился Ахилл. Значит, ему нужен Феникс… «Думая так, что, как боги уже не судили мне сына, сыном тебя, Ахиллес, подобный богам, нареку я; ты, помышлял я, избавишь меня от беды недостойной».[10] Он это сделал? Когда Феникс произносит эти слова, Ахилл уже был вырван из убежища во Фтии и привезен под Трою. И то, о чем просил старец, Ахиллес ему не дал. А если бы дал, это избавило бы его от печали. Может быть, тень его вспомнила об этом. Как мы знаем, прах Ахилла и Патрокла был смешан в одной урне, и даже бог не смог бы отсеять один от другого. Герой вернулся, соединив ярость и гордость Ахилла с тонкими чувствами Патрокла. Каждый из них страдал по-своему; этот мальчик будет страдать за двоих.

— Есть и еще кое-что, — заметила она, — и люди это увидят.

— Так далеко я не загадываю. Позволь мне попытаться. Если мальчику будет тяжело, я не стану его принуждать.

Олимпиада встала и прошлась по комнате.

— Да, попытайся. Если ты встанешь между ним и этими дураками, я буду твоей должницей.

Александр был в лихорадке ночью и проспал большую часть следующего дня. Лисимах, заглянув к нему наутро, увидел, что мальчик сидит на окне, свесив наружу здоровую ногу; высоким чистым голосом он окликал двух гетайров из конницы, прибывших из Фракии с поручением к царю. Александр жаждал новостей о войне. Новости он узнал, но всадники наотрез отказались взять его кататься, когда услышали, что он прыгнет с верхнего этажа и им предстоит поймать его. Со смехом простившись, они поскакали прочь. Когда мальчик, вздохнув, отвернулся от окна, Лисимах подошел к нему и перенес обратно на постель.

Александр без ропота подчинился, он знал Лисимаха всю свою жизнь. Едва лишь выучившись ходить, он уже сидел у старика на коленях и слушал его рассказы. Тимант в разговоре с Леонидом сказал, что Лисимах — не настоящий ученый, а кое-как натасканный школяр. Мальчик же рад был повидать его и поведать, слегка прихвастнув, о своих приключениях в лесу.

— Ты сейчас можешь ступить на ногу?

— Нет, я прыгаю. — Он с досадой нахмурился: нога болела.

Лисимах подложил под нее подушку.

— Береги ее. Лодыжка была слабым местом Ахилла. Мать держала его за ногу, когда опускала ребенка в Стикс, и забыла смочить после.

— В этой книге описано, как умер Ахилл?

— Нет. Но он знал, что умрет, потому что его рок исполнился.

— И небожители не предостерегли его?

— Да, его предупреждали, что его смерть последует за смертью Гектора, но все же он убил троянца. Он мстил за Патрокла, своего друга, убитого Гектором.

Мальчик погрузился в глубокую задумчивость.

— Патрокл был его самым лучшим другом?

— Да, с тех пор еще, как они были детьми и росли вместе.

— Почему же тогда Ахилл не спас его?

— Он увел своих воинов с поля битвы, потому что верховный царь оскорбил его. Грекам становилось все тяжелее без него; так было обещано ему богами. Но Патрокл, у которого было чуткое сердце, плача, пришел к Ахиллу, чтобы смягчить его, потому что не мог видеть несчастий старых товарищей. «Одолжи мне только твои доспехи, — сказал он, — позволь мне появиться в бою. Троянцы подумают, что ты вернулся; этого будет достаточно, чтобы их устрашить». И Ахилл дал ему позволение, и Патрокл совершил великие подвиги, но…

Он остановился, поймав возмущенный взгляд мальчика.

— Он не должен был этого делать! Он был командующим! И он послал друга на гибель, вместо того чтобы идти самому! Это его вина, что Патрокл умер.

— Ну да, он знал это. Он принес друга в жертву своей гордости. Вот почему исполнился его рок.

— Как царь оскорбил его? С чего все началось?

Лисимах уселся рядом с кроватью на обтянутую крашеной овчиной скамью.

История разворачивалась, и Александр, к своему удивлению, обнаруживал, что все это в любой день могло бы случиться в Македонии. Легкомысленный младший сын, похитивший жену своего могущественного гостеприимца, привез ее, — а вместе с ней раздор — во владения своего отца — старые дома Македонии и Эпира насчитывали десятки таких историй. Верховный царь созывал свои войска и войска подвластных ему правителей. Царь Пелей, уже слишком дряхлый, чтобы сражаться самому, послал сына, Ахилла, рожденного от царицы-богини. Явившись шестнадцатилетним на равнину Трои, он уже был лучшим из воинов.

Сама война походила на какую-то междоусобицу горных племен: воины криками вызывали друг друга на единоборство, не спрашивая позволения; пехота, разношерстный сброд, грызлась между собою за спиной хозяев. Он слышал о дюжине подобных войн, сохранившихся в памяти людей. Войны разгорались из старой вражды, вспыхивали из-за пролитой в пьяной ссоре крови, передвинутого межевого камня, невыплаченного приданого, насмешек над рогоносцем на пиру.

Лисимах пересказывал гомеровский эпос так, как представлял его себе в дни своей юности. Он прочел рассуждения Анаксагора, изречения Гераклита, историю Фукидида, философские сочинения Платона, драмы Еврипида, полные вымысла трагедии Агафона; но Гомер вернул его в детство, в те дни, когда он сидел на колене у отца и слушал рапсода, глядя на своих высоких братьев, расхаживавших под бряцание меча на бедре, как и сейчас ходят мужчины на улицах Пеллы.

Мальчик, который сперва плохо понимал Ахилла, поднявшего весь этот шум из-за какой-то девчонки, узнал, что она была наградой за доблесть, и эту награду царь отобрал, чтобы унизить героя. Теперь он хорошо понимал гнев Ахилла. Он представлял Агамемнона коренастым человеком с пышной черной бородой.

И вот Ахилл сидит в своем походном шатре, добровольно пренебрегая славой, играя на лире для Патрокла — единственного, кто его понял, — когда к нему пришли послы царя. Греки были в отчаянии: царю пришлось пойти на унижение. Ахилл получил бы назад свою пленницу. Он мог жениться на дочери самого Агамемнона, взяв огромное приданое — города, земли. Пожелай Ахилл, он мог бы взять одно приданое, отказавшись от супруги.

Как зрители в переломный момент трагедии, — пусть им известен ее конец, — мальчик хотел, чтобы теперь все пошло хорошо: Ахилл смягчился бы, и они с Патроклом бок о бок вышли бы на битву, счастливые и покрытые славой. Но Ахилл не склонил свой слух к мольбе. Они просят слишком многого, сказал Ахилл.

Матерь моя среброногая мне возвестила Фетида:

Жребий двоякий меня ведет к гробовому пределу;

Если останусь я здесь, перед градом троянским сражаться, —

Нет возвращения мне, но слава моя не погибнет.

Если же в дом возвращусь я, в любезную землю родную,

Слава моя погибнет, но будет мой век долголетен,

И меня не безвременно Смерть роковая постигнет.[11]

Теперь, когда нет ему прежнего почета, он выберет второй жребий и завтра же отплывает в отчизну.

Третий посол до сих пор молчал. Теперь он выступил вперед: старый Феникс, знавший Ахилла еще с того времени, когда герой ребенком сидел у него на коленях. Царь Пелей принял его после того, как собственный отец проклял его и выгнал из дому. Он был счастлив при дворе Пелея, но проклятие отца сбылось, и он навсегда остался бездетным. Ахилл был сыном, которого он выбрал для себя сам, чтобы когда-нибудь тот избавил его от беды. Теперь, если Ахилл решит отплыть, он последует за ним и никогда его не покинет, даже в обмен на возвращенную молодость. Но он заклинает Ахилла внять молящим и вывести греков на битву.

Дальше следовали нравоучительные примеры; мальчик, внимание которого рассеялось, погрузился в себя. Не терпя отлагательств, он хотел немедленно даровать Лисимаху что-нибудь особо желанное. Ему показалось, что это в его власти.

— Я бы сказал «да», если бы это ты просил меня.

Едва ли чувствуя боль в растянутой ноге, он рванулся вперед и обхватил Лисимаха за шею.

Лисимах с плачем обнял его. Мальчика это не раздражило: Геракл допускает такие слезы. Великой удачей было иметь нужный дар. К тому же дар был подлинным, Александр ни в чем не солгал: он действительно любил Лисимаха и был бы ему как сын и отвел бы от него беду. Если бы Лисимах пришел к нему, как Феникс к Ахиллу, он выполнил бы его просьбу: вывел бы греков сражаться, выбрав свой первый жребий — никогда не вернуться домой в дорогое отечество, никогда не дожить до старости. Все это было правдой, сделавшей обоих счастливыми. И зачем уточнять, что, дав согласие, он сделал бы это не ради Феникса?

Он сделал бы это ради непреходящей славы.


Огромный город Олинф на северо-восточном побережье покорился Филиппу: сначала его золоту, потом — солдатам.

Жители Олинфа косо смотрели на растущую мощь царя. В течение многих лет они укрывали двух его сводных братьев, бастардов, претендовавших на трон; они стравливали его и афинян всякий раз, когда им это было на руку, и потом заключали союз с Афинами.

Сперва Филипп позаботился о том, чтобы подкупленные им горожане разбогатели и их богатство было на виду. Его партия разрослась. На юге Эвбеи он подстрекал к возмущениям, чтобы отвлечь афинян, а тем временем сам продолжал вести переговоры с Олинфом, выторговывая условия мирного договора и исподволь распространяя свое влияние.

Проделав все это, он послал ультиматум. Удалиться должны будут либо они, либо он; царь решил, что это будут они. Если Олинф покорится, жители смогут уйти с охранной грамотой; без сомнения, их союзники-афиняне позаботятся о них.

Вопреки Филиппу, Собрание проголосовало за то, чтобы держаться до конца. Сопротивление Олинфа дорого обошлось Филиппу, прежде чем жители ухитрились проиграть пару сражений и открыли ему ворота.

Филипп рассудил, что это наиболее подходящий случай дать наглядный урок всем, кто и в будущем осмелится причинить ему столько хлопот. Пусть Олинф станет примером. Бунтовщики-братья умерли на копьях гетайров. Вскоре через Грецию потянулись вереницы закованных в цепи рабов, отданных торговцам-посредникам или людям, чьи заслуги следовало вознаградить. Города, которые с незапамятных времен привыкли видеть, как фракийцы, эфиопы или широкоскулые скифы выполняют всю тяжелую работу, с возмущением смотрели на греков, тащившихся с ношей под ударами бича, и греческих девушек, продаваемых в публичные дома на открытых рынках. Голос Демосфена призывал всех, не утративших чувства чести, сплотиться перед нашествием варвара.

Македонские мальчики видели, как проходили эти унылые конвои, слышали крики детей, которые волочились в пыли, цепляясь за материнский подол. Вот оно, поражение, говорили эти отдающиеся в тысячелетиях крики; избегайте его.

У подножия горы Олимп на берегу моря стоял город Дион, священная скамья для ног Зевса Олимпийского. Здесь, в священном месяце бога, Филипп устроил посвященные победе празднества, превосходящие роскошью торжества Архелая. Знаменитые гости прибыли на север со всей Эллады: кифареды и флейтисты, рапсоды и актеры, соревнующиеся за золотые венки, пурпурные одежды и сумки с серебром.

Для сцены готовились «Вакханки» Еврипида, который впервые поставил свою драму в этом самом театре. Лучший театральный художник из Коринфа нарисовал на задниках фиванские холмы и царский дворец; каждое утро были слышны голоса трагедийных актеров, упражняющихся в отведенных им жилищах: от громовых раскатов богов до высоких дискантов девушек. Даже школьные учителя отдыхали. В распоряжении Ахилла и его Феникса (прозвище мгновенно прилипло), предоставленных самим себе, были порог Олимпа и все достопримечательные зрелища. Тайком от Тиманта Феникс дал Ахиллу свою собственную «Илиаду». Они никому не доставляли хлопот, поглощенные выдуманной ими игрой.

В день ежегодно устраиваемого и посвященного богу праздника царь давал грандиозный обед. Александр мог на нем присутствовать, но должен был покинуть зал до начала возлияний. На нем был новый голубой хитон, прошитый золотом, густые, свободно распущенные волосы завиты. Он сидел на краю ложа своего отца, перед ним стояли его собственные серебряные чаша и кубок. Зал был ярко освещен лампами, сыновья знати из числа царской стражи ходили между царем и почетными гостями, поднося им дары.

Присутствовало несколько афинян из числа ратующей за мир с Македонией партии. Мальчик заметил, что отец следит за своим акцентом. Афиняне могли поддерживать его врагов, они могли погрязнуть в интригах с персами, с которыми их предки сражались у Марафона; но их блеск все еще был предметом вожделения для всего греческого мира.

Царь, крича через весь зал, спрашивал кого-то из гостей, почему тот так мрачен. Это был Сатир, великий комедийный актер из Афин. Достигнув цели, к которой стремился, актер забавно изобразил на лице страх и сказал, что он едва ли осмелится попросить желаемое. «Только назови!» — воскликнул царь, протягивая руку. Оказалось, что актер желает свободы для двух юных девушек, которых он увидел среди рабов, дочерей одного старого друга из Олинфа; Сатир хотел избавить их от тяжкой участи и выдать замуж, наделив приданым. Счастье, крикнул царь, удовлетворить просьбу столь великодушную. Раздался взрыв рукоплесканий; добрые чувства словно согрели зал. Гостям, которым довелось проходить мимо сараев, где содержались рабы, показалось, что еда стала вкуснее.

Внесли венки и большие ведра для охлаждения вина, набитые снегом с Олимпа. Филипп повернулся к сыну, откинул с его горячего лба прекрасные влажные волосы, уже развившиеся, поцеловал, уколов бородою, под восторженное бормотание гостей и отправил спать. Александр соскользнул на пол, пожелал доброй ночи стражу у дверей, числившемуся среди его друзей, и отправился в комнаты матери, чтобы подробно рассказать ей обо всем.

Еще до того, как он дотронулся до ручки двери, изнутри донесся настороживший его шум.

Все было в смятении. Женщины суетливо сновали, как всполошившиеся курицы: Олимпиада, еще не переменившая платья, которое она надевала для хоровых од, мерила комнату шагами. Столик для зеркала был перевернут, одна из девушек, стоя на четвереньках, сгребала баночки и шпильки. Когда дверь открылась, она выронила бутылочку, и краска для век разлилась. Олимпиада перешагнула лужицу и опрокинула служанку ударом по голове.

— Вон, все вы! — крикнула она. — Неряхи, никчемные дуры! Нечего глазеть, убирайтесь прочь, оставьте меня с сыном.

Он вошел. Жар нагретого зала и разбавленного вина отхлынул от его лица, желудок сжался. Молча мальчик приблизился к матери. Когда женщины торопливо выбежали, она бросилась на постель, колотя и кусая подушки. Александр подошел и опустился рядом с ней на колени. Поглаживая ее волосы, он чувствовал, как холодеют руки. Он не спрашивал, что случилось.

Олимпиада перевернулась на кровати и схватила его за плечи, призывая всех богов быть свидетелями нанесенных ей оскорблений и отомстить за нее. Она прижала мальчика к себе так крепко, что оба они раскачивались из стороны в сторону. Небеса не допустят, кричала царица, чтобы он узнал, что вытерпела она от этого порочнейшего из всех мужчин: такое не пристало невинности его лет. Она всегда начинала с этого. Александр повернул голову, чтобы легче было дышать. На этот раз не юноша, думал он, должно быть, женщина.

В Македонии была поговорка: «Царь берет жену перед каждой войной». Эти браки, всегда скрепляемые обрядами, чтобы не оскорбить семью, несомненно были хорошим способом приобрести надежных союзников. Мальчик понимал это отвлеченно, как некую данность. Теперь он вспомнил необычную вкрадчивость отца, знакомую ему по прежним годам.

— Фракийка! — кричала мать. — Грязная, разрисованная синим фракийка!

Все это время она, должно быть, жила в Дионе, где-то спрятанная. Гетеры появлялись и исчезали, их видели все.

— Мне очень жаль, мама, — проговорил он с трудом. — Отец на ней женился?

— Не называй этого человека отцом!

Она отстранила мальчика от себя и, не разжимая рук, пристально вгляделась в его лицо; ее ресницы слиплись, на веках лежали черные и синие полосы, белки в расширенных глазах казались огромными. Хитон спустился с одного плеча, густые темно-рыжие волосы, обрамлявшие лицо, спутанной массой рассыпались по обнаженной груди. Он вспомнил голову Горгоны в зале Персея и с ужасом отогнал эту мысль.

— Твой отец! — воскликнула она. — Загрей мне свидетель, ты чист от этого! — Ее пальцы впились мальчику в плечи с такой силой, что он стиснул зубы от боли. — Придет день, да, день придет, когда он узнает, какая часть его в тебе! О да, он узнает, что более великий побывал здесь до него! — Отпустив Александра, она откинулась на локтях и рассмеялась.

Она каталась в облаке своих волос, всхлипывая от смеха, судорожно переводя дыхание, испуская неистовые ликующие крики; ее смех становился все громче, все пронзительней. Мальчик, которому это было внове, припал к матери, застыв от ужаса, тянул ее за руки, целовал покрывшееся потом лицо, кричал в ухо, умоляя остановиться, поговорить с ним; он здесь, с ней, он, Александр; она не должна сойти с ума, или же он умрет.

Наконец она глубоко застонала, села, обняла его, прижавшись щекой к его голове. Обмякнув, мальчик лежал у нее на руках, с закрытыми глазами.

— Бедный мой, бедное дитя. Это была только истерика, вот что он сделал со мной. Я постыдилась бы перед кем угодно, кроме тебя, но ты знаешь, что мне приходится выносить. Посмотри, родной, я узнаю тебя, я не сумасшедшая. Хотя он и обрадовался бы этому — человек, называющий себя твоим отцом.

Александр открыл глаза и сел прямо.

— Когда я стану взрослым, я позабочусь, чтобы с тобой обращались как подобает.

— Ах, он не догадывается, кто ты. Но я знаю. Я и бог.

Он не задавал вопросов, сказанного было достаточно. Позднее, ночью, когда он лежал в своей постели — опустошенный рвотой, с пересохшими губами, — и прислушивался к отдаленному реву пира, снова вспомнились ее слова.

На следующий день начались игры. Колесницы, запряженные парой, неслись по кругу; возничий соскакивал на землю, бежал рядом с упряжкой и прыжком взлетал обратно. Феникс, заметивший, как запали глаза мальчика, и угадавший причину, радовался, видя, что ристания увлекли его.

Он проснулся ровно в полночь, думая о матери. Ему приснилось, что она взывает к нему из волн моря, как мать-богиня Ахилла. Он встал и оделся. Он должен пойти к ней и узнать, что означали слова, сказанные прошлой ночью.

Ее комната была пуста. Только старая-престарая карга, вечно бывшая в доме, с бормотанием ковыляла из угла в угол, собирая вещи; о ней совсем позабыли.

Старуха взглянула на мальчика слезящимися красными глазками и сказала, что царица ушла к святилищу Гекаты.

Он выскользнул в ночь, пробираясь среди солдат, шлюх, пьяных и воров-карманников. Он должен был увидеть мать — не важно, увидит его она или нет. Он знал дорогу к перекрестку.

Ворота города были открыты на время празднеств. Впереди маячили черные плащи и факел. Это была ночь Гекаты, безлунная ночь; женщины не видели, как он крадется следом. Олимпиаде приходилось заботиться о себе самой, поскольку у нее не было взрослого сына. То, что она сейчас делала, должен был сделать он.

Она велела своим женщинам ждать и дальше пошла одна. Держась за ветки зарослей олеандра и тамариска, мальчик подобрался к святилищу с трехликим идолом. Олимпиада уже была там, с чем-то скулящим и повизгивающим в руках. Свой факел она воткнула в закопченную щель в алтарной плите. Она была вся в черном, ее ноша оказалась молодой черной собакой. Олимпиада подняла ее за загривок и вонзила нож в горло. Животное извивалось и визжало, белки его глаз сияли в свете факела. Тогда она ухватила пса за задние лапы; он задыхался и дергался, пока кровь стекала вниз. Когда по телу собаки прошла судорога, царица положила ее на алтарь. Опустившись перед идолом на колени, она ударила кулаками в землю. Мальчик услышал яростный шепот, тихий, как шипение змеи, постепенно превращавшийся в собачий вой, — незнакомые слова заклинания, знакомые слова проклятий. Ее длинные волосы окунулись в лужу крови; когда Олимпиада выпрямилась, их кончики слиплись, и на руках запеклись черные сгустки.

Когда все закончилось и она шла домой, Александр, по-прежнему прячась, брел следом, не спуская с нее глаз. В черном плаще, окруженная женщинами, она снова выглядела привычной и близкой.

На следующий день Эпикрат сказал Фениксу:

— На сегодня ты должен уступить мальчика мне. Я хочу взять его на состязания музыкантов.

Он собирался пойти с друзьями, с которыми мог бы обстоятельно обсудить технику исполнителей, но вид Александра смутил его. Как и все остальные, он слышал пересуды.

Это было состязание кифаредов. Едва ли был хоть один известный музыкант с материка, из греческой Азии или городов Сицилии, который бы на него не явился. Нежданное великолепие зрелища захватило мальчика, переменив его мрачное настроение и повергнув в экстаз. Так Гектор, оглушенный кинутым в него огромным камнем Аякса, услышал голос, заставивший волосы на его голове встать дыбом, поднял глаза и увидел перед собой Аполлона.

После этого он принял жизнь в ее новом обличье.

Мать часто напоминала ему о случившемся вздохом или многозначительным взглядом, но страшнейшее потрясение прошло; его тело было крепким, а возраст учил радоваться жизни: он искал исцеления, повинуясь природе. На склонах Олимпа он ездил с Фениксом по каштановым рощам, распевая строки Гомера — сначала по-македонски и затем по-гречески.

Феникс был бы рад держать его подальше от женских комнат. Но он знал: если царица хоть раз усомнится в его лояльности, мальчик будет потерян для него навсегда. Не следовало допускать, чтобы она тщетно разыскивала сына. По крайней мере, теперь он, казалось, уходил от нее в лучшем настроении.

Александр обнаружил, что мать поглощена новым планом, сделавшим ее почти веселой. Поначалу мальчик в ужасе ожидал, что она явится к нему со своим полночным факелом и позовет к святилищу Гекаты. Она еще никогда не просила его произнести проклятие отцу; в ночь, когда они ходили к гробницам, он только держал принесенные вещи и стоял рядом.

Время шло, ничего подобного не происходило; наконец Александр даже осмелился задать ей вопрос. Она улыбнулась, нежные изогнутые тени легли под скулами. Он все узнает в добрый час, и это поразит его. Она дала обет Дионису. Она обещала, что и сын будет присутствовать при исполнении обета. Он воспрянул духом. Наверняка это будет танец в честь бога. В последние годы мать говорила, что он уже слишком взрослый для женских мистерий. Теперь ему восемь. Горько думать, что вместо него с матерью скоро будет ходить Клеопатра.

Подобно царю, она принимала многих чужеземных гостей. Аристодем, трагедийный актер, прибыл не для представления, но как дипломат — роль, часто поручаемая прославленным лицедеям. Он договаривался о выкупе за афинян, плененных в Олинфе. Стройный, изящный человек, он управлял своим голосом, как настроенной флейтой; было почти видно, как актер ласкает его, словно изящный инструмент. Аристодем восхищался здравым смыслом, сквозившим в вопросах Олимпиады о театре. Позднее она встретилась с Неоптолемом Скиросским, еще более знаменитым протагонистом, который репетировал в «Вакханках», представляя бога.

Мальчик не узнал бы, что его мать снова занимается магией, если бы однажды не услышал ее голос через закрытую дверь. Хотя древесина была плотной, он смог разобрать какие-то слова заклинания. Того, в котором говорилось об убитом на горе льве, — он его не знал, но смысл всех заклинаний всегда был один и тот же. Он отошел, не постучавшись.

Феникс разбудил его в предутренних сумерках, чтобы идти на представление. Александр был еще слишком мал, чтобы сидеть с отцом на почетных местах. Он спросил у матери, можно ли сесть вместе с ней, как он делал еще год назад; она ответила, что не будет присутствовать, у нее другие дела. После он расскажет, что ему понравилось.

Мальчик любил театр: встаешь рано, предвкушая удовольствие, которое начнется тотчас же, вдыхаешь сладкие утренние запахи, видишь прибитую росой пыль, траву и растения, смятые множеством ног, дым только что погашенных факелов ранних рабочих. Люди карабкаются по ярусам, сверху несется глухой ропот солдат и крестьян, внизу, в почетных рядах, царит суета с подушками и ковриками, с мест, отведенных женщинам, доносится нестройный щебет — и внезапно раздаются первые трели флейты, и стихают все остальные звуки, кроме утреннего пения птиц.

В предрассветном сумраке пьеса началась мрачно: бог в маске прекрасного юноши со светлыми волосами приветствовал огонь на гробнице своей матери и строил планы мести фиванскому царю, который насмехался над его обрядами. В его юном голосе мальчик различил умелую игру взрослого человека; у менад были плоские груди и холодные мальчишеские голоса. Но Александр пренебрег знанием и всецело отдался иллюзии.

Юный темноволосый Пенфей кощунствовал по поводу менад и их таинств: бог был обязан убить его. Друзья мальчика заранее пересказали ему сюжет. Смерть Пенфея была ужаснее всего, что можно вообразить, но Феникс обещал, что ее никто не увидит.

Пока слепой пророк упрекал царя, Феникс шепнул, что этот старческий голос, доносящийся из-под маски, принадлежит тому же актеру, который представлял юного бога: таково было искусство протагониста. Когда Пенфей умер за сценой, игравший его роль актер переменил маску и превратился в безумную царицу Агаву.

Заключенный царем в темницу, бог вышел на свободу с огнем и землетрясением. Сценические эффекты, устроенные афинскими мастерами, привели мальчика в восторг.

Пенфей, презирающий чудеса, ослепленный гордыней себе на погибель, по-прежнему отвергал божество. Когда он истощил терпение Диониса, тот страшным волшебством похитил у него разум. Он видел два солнца на небе, воображал, что может двигать горы; богу-насмешнику позволил переодеть себя в женское платье, чтобы подглядывать за менадами. Мальчик смеялся вместе со всеми, но в смехе ощущалось напряжение, предчувствие близящегося ужаса.

Царь покинул сцену, чтобы умереть; пел хор; потом появился вестник с новостями. Пенфей залез на дерево, чтобы следить оттуда за вакханками, те увидели его и в своей божественной одержимости, удесятерившей их силы, вырвали дерево с корнем. Безумная мать царя, видя в нем дикое животное, позволила менадам разорвать его на куски. Это убийство произошло за сценой, и, как сказал Феникс, не было нужды смотреть на него. Достаточно было слов.

Вестник крикнул, что идет с трофеем Агава. Менады пронеслись через парод[12] в окровавленных одеждах. Царица Агава несла голову, насадив ее на копье, как делают охотники. Голова была сооружена из чем-то набитых маски, парика Пенфея и красных лохмотьев, свисавших вниз. На царице была устрашающая маска сумасшедшей, с мучительно сморщенным лбом, глубокими, широко раскрытыми глазами и яростно искаженным ртом. При первых же звуках ее голоса Александр застыл, словно тоже увидел два солнца на небе. Он сидел не слишком высоко над сценой, его слух и зрение были острыми. Парик на маске был великолепен, но в его струящихся локонах пробивались настоящие волосы — темно-рыжие, отчетливо видные. Руки царицы были обнажены. Он узнал их, узнал даже браслеты.

Актеры, разыгрывая потрясение и ужас, отступили назад, освобождая ей сцену. Зрители загудели. Впервые, после бесполых мальчиков, перед ними предстала настоящая женщина. Кто?.. Что?.. Александру казалось, что он долгие часы пробыл один на один со своим знанием, прежде чем на вопросы появились ответы и по рядам побежал слух. Он распространялся, как пламя в подлеске; остроглазые просвещали тех, кто видел неважно; женщины переговаривались высокими тонкими голосами и негодующе шипели; глубокий, как шум отлива, ропот несся из верхних рядов; внизу царило гробовое молчание.

Александр сидел так, словно копье пронзило его собственную голову. Его мать откинула волосы и жестом указала на кровоточащий трофей. Она вросла в свою ужасную маску, маска стала ее лицом. Мальчик ломал ногти, стискивая край каменного сиденья.

Музыкант дунул в свою флейту. Царица пела:

Вы, жители твердынь фиванских славных,

Придите и любуйтесь!

Вот — трофей!

Мы, дщери Кадма, изловили зверя…[13]

Двумя рядами ниже мальчик видел спину отца, повернувшегося к сидевшему рядом гостю. Лицо было скрыто от его глаз.

Проклятие в гробнице, кровь черной собаки, пронзенная шипом куколка, страшные таинства. Сейчас он видел, как мать заклинает Гекату при свете дня. Жертвенная голова на копье царицы была головой ее сына.

Голоса вокруг исторгли его из этого кошмара, чтобы пробудить к новому. Ропот усиливался, как гудение потревоженных над падалью мух, почти перекрывая произносимые актерами стихи.

Обсуждали ее, отнюдь не царицу Агаву в пьесе. Обсуждали ее! Обсуждали южане, называвшие Македонию варварской страной, люди благородного рождения, охотники и землепашцы. Солдаты обсуждали.

Колдунья, вот как все называли ее. Богини тоже колдовали. Но это — совсем другое дело; он знал эти голоса. Так солдаты из фаланги говорят в караульной о женщине, которую половина из них имела, или о деревенской бабе, прижившей незаконного ребенка.

Феникс тоже страдал. Скорее непоколебимый в своих убеждениях и привязанностях, чем сообразительный, он сперва был ошеломлен: он не предполагал, что Олимпиада способна на подобную дикость. Без сомнения, она дала этот обет Дионису, когда голова у нее закружилась от танцев и выпитого вина на одной из мистерий. Он хотел было протянуть руку, чтобы подбодрить мальчика, но посмотрел на того и воздержался.

От ярости царица Агава перешла к отчаянию, наверху появился, заканчивая драму, безжалостный бог. Хор пел заключительные строки.

Не сбывается то, что ты верным считал,

И нежданному боги находят пути;

Таково пережитое нами.[14]

Драма закончилась, но никто не торопился, уходить. Как поступит царица? Она поклонилась культовой статуе Диониса, стоявшей в орхестре, и исчезла вместе с остальными; кто-то из статистов поднял голову Пенфея. Было ясно, что она не вернется. Из безликой массы мужчин высоко в верхних рядах разнесся долгий пронзительный свист.

Протагонист вернулся, чтобы сорвать рассеянные рукоплескания. Он был не в лучшей форме из-за каприза царицы; однако играл хорошо так, как мог.

Мальчик поднялся, не глядя на Феникса. Вздернув подбородок, глядя прямо перед собой, он шел сквозь болтающую толпу, которая не спешила расходиться. На протяжении всего пути разговоры перед ним смолкали, но недостаточно быстро. Сразу же за пропилоном он обернулся, посмотрел Фениксу в глаза и сказал:

— Она была лучше всех актеров.

— Ну конечно же. Бог вдохновлял ее. Это было ее посвящение Дионису. Подобные жертвы милы сердцу сына Зевса.

Они вышли на небольшую площадь перед театром. Женщины, сбившись в щебечущие стайки, расходились по домам, мужчины толпились на утрамбованной земле. Совсем рядом стояла стайка гетер, хорошо одетых, свободных от условностей, дорогих девушек из Эфеса и Коринфа, обслуживавших знать в Пелле. Одна из них сказала сладким тонким голоском:

— Бедняжечка! Видно, что он это прочувствовал.

Не оборачиваясь, мальчик прошел мимо.

Они почти выбрались из давки; Феникс уже начал дышать свободней и вдруг обнаружил, что Александр исчез. Где он, в самом деле? Старик увидел своего питомца в стороне, подле кучки переговаривающихся мужчин. Феникс услышал смех, побежал, но было уже слишком поздно.

Человек, произнесший последнее, самое недвусмысленное слово, не почуял ничего неладного. Но его товарищ, стоявший спиной к мальчику, ощутил, как снизу его быстро рванули за перевязь. Он оглянулся, но, ожидая увидеть взрослого, не опустил глаза и успел только оттолкнуть руку мальчика вверх. Вместо того чтобы вонзиться в живот говорившему, кинжал распорол ему бок.

Все это произошло так быстро и безмолвно, что ни один прохожий не обернулся. Все действующие лица застыли наподобие скульптурной группы: раненый, по ноге которого змейкой струилась кровь; владелец кинжала, оттолкнувший мальчика, еще не видя, кто это, и теперь тупо уставившийся на окровавленное оружие в его руке; позади мальчика, положив обе руки ему на плечи, — Феникс; сам мальчик, вглядевшийся в своего обидчика и увидевший, что это — друг. Раненый, зажимая бок, из которого сочилась теплая липкая влага, тоже смотрел на Александра — сначала с изумлением и болью, потом потрясенно, узнав.

Наконец все перевели дыхание. Прежде чем кто-либо успел заговорить, Феникс поднял руку, словно посреди боя; он набычился, и его простое лицо изменилось до неузнаваемости.

— Будет лучше для всех вас держать рты на замке!

Он дернул мальчика за плечо, прерывая ничем не разрешившийся обмен взглядами, и повел его прочь.

Не зная другого места, где он мог бы спрятать Александра, Феникс завлек его в свое собственное жилище на одной из чистых улиц маленького города. В небольшой комнате стоял затхлый запах старой шерсти, старых свитков, старого постельного белья и мази, которой Феникс натирал свои негнущиеся колени. Мальчик упал лицом вниз на кровать, на одеяло в синих и красных квадратах, и лежал беззвучно. Феникс гладил его по плечам и голове и, когда Александр разразился судорожными рыданиями, приподнял его.

Заглядывать дальше этого мгновения и приступа злобы Лисимах не видел необходимости. Его любовь, будучи бесполой, казалась ему залогом бескорыстия. Наверное, он отдал бы все, что имел, пролил бы собственную кровь. Много меньше требовалось сейчас — только утешение и исцеляющие слова.

— Мерзкий парень. Небольшая потеря, если бы ты и убил его. Ни один мужчина, которому ведомо чувство чести, не смог бы этого оставить так… Безбожник, насмехающийся над жертвой… Так что, мой Ахилл, не плачь из-за того, что в тебе проснулся воин. Парень поправится, хотя он этого и не заслуживает; и будет молчать, если только знает, в чем его благо. От меня же и слова никто не услышит.

Мальчик уткнулся ему в плечо.

— Он сделал для меня лук.

— Выброси его. Я достану тебе лучший.

Последовала пауза.

— Он сказал это не мне. Он не видел, как я подошел.

— И кому нужен такой друг?

— Он не ожидал.

— И ты не ожидал услышать такие речи.

Мягко, с вежливой осторожностью мальчик освободился из его объятий и снова растянулся на кровати, пряча лицо. Вскоре он сел и вытер рукою глаза и нос. Феникс сдернул с кувшина полотенце и обтер ему лицо. Александр сидел с широко открытыми глазами, время от времени бормоча слова благодарности.

Феникс достал из ларя для подушек свой лучший серебряный кубок и остатки вина, которое пил за завтраком. Мальчик выпил, слегка закашлявшись; вино, казалось, мгновенно проступило на его коже, приливая к искаженному лицу, к горлу, к груди. Наконец Александр сказал:

— Он оскорбил мою семью. Но он не ожидал.

Мальчик встряхнул волосами, одернул смявшийся хитон, перевязал ослабший шнурок на сандалии.

— Спасибо, что принял меня в своем доме. Теперь я поеду верхом.

— Ну, это глупо. Ты еще не завтракал.

— Мне этого достаточно, спасибо. Прощай.

— Тогда подожди. Я переоденусь и присоединюсь к тебе.

— Нет, спасибо. Мне хочется поехать одному.

— Нет, нет. Передохни немного, почитай или прогуляйся…

— Пусти меня.

Феникс отдернул руку, словно испуганный ребенок.

Отправившись позднее повидать мальчика, он обнаружил, что сапоги Александра для верховой езды исчезли, как и его пони и учебные дротики. Кинувшись расспрашивать, он узнал, что Александра видели за городом, скачущим по направлению к Олимпу.

До полудня оставалось еще несколько часов. Феникс, ожидая возвращения мальчика, слышал, как люди наконец согласились с тем, что нелепая выходка царицы являлась жертвоприношением. В Эпире люди впитывают мистицизм с молоком матери, но что хорошо для Эпира, худо для Македонии. Царь, сохраняя перед гостями хорошую, в меру сил, мину, был вежлив с Неоптолемом-актером. И где юный Александр?

Он ездит верхом, ответил Феникс, скрывая растущий страх. Что его дернуло позволить мальчику разъезжать одному, как взрослому мужчине? Он ни на секунду не должен был упускать ребенка из виду. Нет смысла искать его теперь: в огромном массиве Олимпа могли бы две армии спрятаться одна от другой. Там зияли бездонные провалы в скалах, к подножиям которых было не подступиться; там водились вепри, волки, леопарды, там встречались даже львы.

Солнце клонилось к западу; крутые восточные склоны, под которыми стоял Дион, потемнели; облако окутало скрывшиеся вершины. Феникс рыскал по расчищенному пространству за городом. У подножия священного дуба он простер руки к вечно освещаемой солнцем вершине, трону Зевса, омываемому прозрачным эфиром. Плача, он возносил молитвы к богу и давал обеты. С наступлением ночи ему не удастся более скрывать правду.

Величественная тень Олимпа, наползая на линию берега, гасила предвечернее сияние моря. Сумрак сгустился в дубраве; чаща за нею уже почернела. Между сумерками и ночью что-то двигалось. Феникс взлетел на лошадь, превозмогая боль в старческих суставах, и поскакал в этом направлении.

Мальчик спускался вниз между деревьями, ведя в поводу своего пони. Изнемогшее животное ковыляло рядом с ним, понурив голову и слегка припадая на одну ногу. Они спокойно пересекали поляну; увидев Феникса, мальчик поднял руку в приветствии, но промолчал.

Его дротики были привязаны к чепраку — он еще не имел права на колчан. Пони уткнулся мордой в его лицо, словно заговорщик. Одежда Александра была разодрана, на расцарапанных коленях коркой засохла грязь; руки и ноги покрыты ссадинами; казалось, что с утра он весь как-то осунулся. Спереди его хитон потемнел от крови. С запавшими и расширенными глазами, он ступал легко, свободно, нечеловечески спокойный и безмятежный.

Феникс спешился, схватил его, осыпая упреками и вопросами. Мальчик провел рукой по носу пони и сказал:

— Он охромел.

— Я все здесь изъездил, чуть не сошел с ума. Во что ты себя превратил? Откуда течет кровь? Где ты был?

— Кровь не течет.

Он вытянул руки, которые ополоснул в каком-то горном ручье; кровь запеклась вокруг ногтей. Его взгляд, в котором ничего нельзя было прочитать, устремился в глаза Феникса.

— Я сделал алтарь и святилище и принес жертву Зевсу. — Он поднял голову. Белый лоб под всклокоченной копной волос казался полупрозрачным, почти светящимся. Его глаза расширились и вспыхнули в глубоких глазницах. — Я принес жертву богу. И он говорил со мной. Он говорил со мной.

Загрузка...