5

— Теперь я знаю, кто это будет. Отец получил письмо, он посылал за мной этим утром. Надеюсь, этот человек сносен. Если нет, мы что-нибудь придумаем.

— Можешь на меня рассчитывать, — сказал Гефестион. — Даже если тебе придет в голову его утопить. Ты и так многое вынес. Он настоящий философ?

Мальчики сидели в желобе для стока воды между двумя дворцовыми фронтонами: потайное место, известное прежде одному Александру, а теперь — им двоим.

— Ну конечно, из Академии. Он ученик Платона. Ты будешь ходить на занятия? Отец разрешил.

— Я буду лишь тянуть тебя назад.

— Софисты учат методом диспутов, ему нужны мои друзья. Мы позднее обсудим, кого позвать еще. Отец написал ему, что логические забавы его не интересуют, я должен учиться вещам, которые будут мне полезны. Он ответил, что образование должно соответствовать положению и обязанностям. Это мало о чем говорит.

— Философ, по крайней мере, не будет тебя бить. Он афинянин?

— Нет, стагирит. Он сын того Никомаха, который был врачом моего деда Аминты. Полагаю, лечил и моего отца, когда тот был ребенком. Ты знаешь, как жил Аминта — словно волк, окруженный охотниками. Он только и делал, что изгонял своих врагов или пытался вернуться сам. Никомах должен был доказать свою преданность. Не знаю, насколько хорош он был как врач. Аминта умер в своей постели — в нашей семье это редкость.

— Так, значит, его сын. Как его имя?

— Аристотель.

— Он знает страну, это уже что-то. Он очень стар?

— Ему около сорока. Немного для философа, они живут вечно. Исократу, который хочет, чтобы отец объединил греков, уже за девяносто, а он все ищет себе занятие. Платон прожил больше восьмидесяти. Отец говорит, что Аристотель надеялся стать главой школы, но Платон выбрал своего племянника. Вот почему Аристотель оставил Афины.

— И тогда он испросил позволения приехать сюда?

— Нет, тогда нам еще было по девять лет. Я запомнил год из-за халкидийской войны. И он не мог вернуться домой в Стагиру, потому что как раз тогда отец сжег ее и забрал жителей в рабство. Что это тянет меня за волосы?

— Это сучок от дерева, по которому мы лезли.

Гефестион, не отличавшийся особой ловкостью рук, заботливо, осторожно распутал сияющую прядь и вынул застрявшую в ней веточку орехового дерева. От волос Александра пахло каким-то дорогостоящим составом, которым Олимпиада их мыла, и летней разогретой травой. Рука Гефесгиона легко скользнула вниз по спине Александра. В первый раз это произошло почти случайно. Хотя Александр ничем не выразил неудовольствия, Гефестион выжидал два дня, прежде чем отважиться повторить попытку. Теперь, когда мальчики были одни, он пользовался любым удобным случаем и порой не мог думать ни о чем ином. Он не мог сказать, что думает обо всем этом Александр, и думает ли вообще. Он принимал эти знаки любви спокойно и говорил, даже с большей свободой, о посторонних вещах.

— Стагириты, — продолжал он, — были союзниками Олинфа; царь показал на их примере, как будет обходиться с городами, поддерживающими его врагов. Твой отец рассказывал тебе об этой войне?

— Что?.. Ах да. Рассказывал.

— Слушай, это важно. Аристотель бежал в Ассе, как гость и друг Гермия Аторнейского; они встречались в Академии. Гермий тиран там. Ты знаешь, где находится Ассе, — прямо напротив Митилены, он держит власть над проливом. И как только я все это вспомнил, то сразу же понял, почему отец выбрал этого человека. Но это только между нами.

Он серьезно заглянул в глаза Гефестиону: глубокий взгляд, всегда предшествовавший откровенности. Как всегда, Гефестион почувствовал, что в груди у него все тает. И как всегда, прошло какое-то время, прежде чем к нему вернулась способность слышать и осознавать услышанное.

— …которые были в других городах и избежали осады, просят отца отстроить Стагиру и вернуть прежние права ее жителям. Вот чего хочет этот Аристотель. А отец — он хочет союза с Гермием. Это как сделка у барышников. Леонид тоже приехал из-за политики. Старик Феникс единственный, кто сделал это ради меня.

Гефестион стиснул его руку. Чувства обуревали его, ему хотелось сжать Александра так, чтобы самые их кости срослись в одно целое. В то же время он знал, что это порочно и безумно, — он сам бы убил любого, посмевшего тронуть хоть волос на этой золотой голове.

— Они не подозревают, что я отлично все понимаю. Я просто сказал «да, отец», я даже матери не сказал ни слова. Я хочу оценить этого человека сам, когда его увижу, и сделать то, что я считаю наилучшим, но так, чтобы никто не догадался почему. Я сказал только тебе. Моя мать вообще против философии.

Гефестион между тем думал, какой хрупкой казалась его грудь, каким ужасным было желание ласкать и сдавливать ее. Он молчал.

— Она говорит, что философия уводит людские помыслы от богов. Она-то должна знать, что я никогда не отвернусь от богов, кто бы и что бы мне ни говорил. Я знаю, что боги существуют, так же несомненно, как, например, ты. Я не могу дышать.

Гефестион, который о себе мог сказать то же самое, быстро отпустил его. Вскоре он ухитрился пробормотать:

— Возможно, царица прогонит его.

— Ну нет, я этого не хочу. Это принесет только лишнее беспокойство. Еще я подумал, что он может оказаться человеком из тех, которые умеют отвечать. С тех пор как я узнал, что приезжает философ, я стал их записывать — вопросы, на которые никто здесь не может ответить. Их уже тридцать пять, я сосчитал вчера.

Сидя напротив Гефестиона, спиной к пологому скату фронтона, он не казался углубленным в себя, напротив — сияющим, доверчивым и искренним. Это, думал Гефестион, подлинное и совершенное счастье. Это должно быть счастьем.

— Я хотел убить Леонида, — сказал он в волнении. — Ты это знаешь?

— А, я и сам когда-то хотел. Но теперь я думаю, что он был послан мне Гераклом. Когда человек творит благо против своей воли — значит, он исполняет божественное предначертание. Он хотел сломить меня, а вместо этого научил справляться с трудностями. Мне не нужен меховой плащ, я не ем больше того, что меня насытит, и не валяюсь по утрам в постели. Мне было бы гораздо труднее начинать учиться этому сейчас и без него, а учиться все равно бы пришлось. Как просить своих солдат мириться с вещами, которых не можешь вынести сам? А они хотят убедиться, что я не больший неженка, чем мой отец. — Он напрягся, грудные мышцы сжались, бок стал твердым, как броня. — Я ношу хорошую одежду, лучше, чем при Леониде, мне она нравится. Но это все.

— Этот хитон тебе уже никогда не надеть, ручаюсь… Посмотри, какая дыра, — я могу просунуть туда руку… Александр! Ты никогда не уйдешь на войну без меня?

Александр выпрямился, глаза его расширились от изумления. Гефестион быстренько отдернул руку.

— Без тебя? Что ты придумал, как тебе вообще могла прийти в голову такая мысль? Ты же мой лучший друг.

Гефестион уже годы назад понял, что если боги — лишь раз за всю его жизнь — предложат ему дары, он выберет этот. Радость зажгла его, как зажигает дерево молния.

— Ты вправду так думаешь? — пробормотал он. — Вправду?

— Вправду? — переспросил Александр почти с гневом. — А ты сомневаешься? Ты полагаешь, то, что я рассказываю здесь тебе, я рассказываю всем? Вправду — надо же такое придумать!

«Всего месяц назад, — подумал Гефестион, — я был бы слишком напуган, чтобы ему ответить».

— Не сердись. В великой удаче всегда сомневаешься.

Глаза Александра подобрели. Он поднял правую руку.

— Клянусь Гераклом.

Потом наклонился и, в соответствии с обрядом, поцеловал Гефестиона: с пылом чувствительного ребенка и нежностью растущей привязанности взрослого. Гефестион, еще не пришедший в себя от восторга, едва ощутил легкое прикосновение его губ. Когда он наконец собрался с силами, чтобы ответить на поцелуй, что-то другое привлекло внимание Александра. Он смотрел на небо.

— Взгляни, — сказал он, взмахнув рукой. — Видишь эту статую Ники, на верхнем фронтоне? Я знаю, как туда подняться.

С террасы Ника казалась маленькой, как детская глиняная кукла. Когда, после головокружительного подъема, мальчики оказались у ее ног, богиня выросла. В протянутой над пустотой руке она держала позолоченный лавровый венок.

Гефестион, который за все это время не осмелился задать ни одного вопроса не только Александру, но и себе самому, ухватился, по его знаку, левой рукой за бронзовый пояс богини, а правой — за запястье Александра.

— Держи меня.

Прогнувшись, он потянулся над пропастью и оторвал от венка два листка. Один подался легко, с другим пришлось повозиться. Гефестион чувствовал, как ладони его становятся липкими от пота; страшная мысль, что это может сделать хватку ненадежной, холодом прошла по животу и вздыбила волосы. Скованный ужасом, он все же не мог отвести глаз от тонкой изящной кисти, которая казалась еще меньше в его собственной лапе, но была крепкой и сильной. Кулак сжимался, повинуясь железной воле.

Прошла вечность, прежде чем Александра можно было тащить обратно. Он спускался, зажав листья в зубах, и уже на крыше передал один Гефестиону.

— Теперь ты мне веришь?

Золотой лист лежал в ладони Гефестиона, — такой же величины, как настоящий. Как настоящий, он слабо трепетал от ветра. Мальчик быстро сжал пальцы. Теперь к нему пришел ужас, который он должен был пережить, глядя на мелкую мозаику огромных мраморных плит далеко внизу, — ужас и одиночество вершины. Он поднимался, полный яростной решимости умереть, но выдержать устроенное ему Александром испытание. Лишь сейчас, когда бронзовый позолоченный листок впился ему в ладонь, он понял, что испытание было устроено не для него. Он был свидетелем. Он поднялся наверх, чтобы держать в своей руке жизнь Александра. Это был залог дружбы, ответ на его дурацкий вопрос.

Когда они спускались на землю, цепляясь за ветви высокого ореха, Гефестиону на ум пришла песня о Семеле, возлюбленной Зевса. Бог явился к ней в облике человека, но ей этого было недостаточно, она требовала, чтобы он показал ей свою божественную сущность. Зевс выполнил просьбу, но Семела просила слишком многого, — молнии в руке бога сожгли ее. Так и он должен был привыкать касаться огня.


Прошло еще несколько недель, прежде чем философ объявился, но его присутствие уже ощущалось.

Гефестион его недооценил. Аристотель знал не только страну, но и двор, и живой язык, у него оставались в Пелле старые семейные связи и много друзей. Царь, хорошо об этом осведомленный, поспешил предложить в одном из писем предоставить — если потребуется — отдельное здание для занятий наследника и его друзей.

Философ прекрасно читал между строк. Мальчика нужно было вырвать из цепких рук матери-интриганки, отец, со своей стороны, не будет вмешиваться. Аристотель даже не смел на это надеяться. В ответном письме, чрезвычайно учтивом, он предложил, чтобы наследник с друзьями были поселены в некотором удалении от тревог дворца, и в заключение — как если бы эта мысль только что пришла ему на ум — порекомендовал чистый горный воздух. Подходящих гор не было в радиусе нескольких миль от Пеллы.

У подножия горы Бермий, на западе равнины Пеллы, стоял хороший дом, брошенный во время войн. Филипп купил его и привел в порядок. Дом был большой: царь пристроил крыло для гимнасий и — поскольку философ упоминал о прогулках — расчистил сад. Никаких ухищрений, прекрасный уголок природы, то, что персы называют «парадиз». Говорили, легендарные сады царя Мидаса были чем-то в этом роде. Там все росло свободно и пышно.

Покончив с этим, царь послал за сыном. Через час все его распоряжения стали бы известны Олимпиаде, имевшей полный дворец шпионов, а она постаралась бы исказить их смысл перед мальчиком.

В беседе отца и сына больше подразумевалось, чем было сказано. Александр видел, что для Филиппа это дело решенное. Но этот напор, эти двусмысленные речи — были ли они чем-то большим, чем привычной перебранкой в бесконечной войне с его матерью? Все ли слова были произнесены? Когда-то он верил, что мать никогда ему не солжет, но многое заставило отказаться от тщетной надежды.

— Я хочу знать, кого из своих собственных друзей ты пригласишь, — сказал Филипп. — Обдумай, я даю тебе на это пару дней.

— Благодарю, отец.

Он вспомнил мучительные часы на душной женской половине, толкование сплетен и пустой болтовни, взаимные интриги, размышления и гадания из-за одного взгляда или слова, крики, слезы, клятвы перед богами, запах благовоний, волшебных трав и горящего жертвенного мяса; признания шепотом, не дававшие уснуть ночью, так что весь следующий день он проигрывал в беге и не попадал в цель.

— Если их отцы будут согласны, все легко уладится. Птолемей, я полагаю?

— Да, Птолемей непременно. И Гефестион. Я просил тебя за него прежде.

— Я помню. Гефестион, конечно.

Филипп постарался, чтобы его голос прозвучал непринужденно. Меньше всего он хотел разрушить сложившееся положение вещей, снимавшее бремя с его души, в которой навечно запечатлелись любовные картины Фив: юноша и мужчина, в котором юноша видит образец. Где-то это было в порядке вещей, но Филипп ни одного человека на свете не желал видеть облеченным такой властью над его сыном. Даже Птолемей, относящийся к мальчику по-братски и любящий женщин, имел слишком сильное влияние. И как было не тревожиться за Александра, с его поразительной красотой и тягой к юношам много старше себя? Случайная прихоть, странный каприз внезапно привлекли его к мальчику, бывшему ровесником почти что день в день. Уже несколько недель они были неразлучны. Александр, что правда, то правда, оставался непроницаем, но зато по тому, другому, можно было читать, как по раскрытой книге. Однако здесь не могло быть никаких сомнений относительно того, кто в ком видит пример. Соответственно, эту связь можно выбросить из головы.

Достаточно было тревог за пределами царства. Прошлым летом пришлось снова усмирять иллирийцев на западной границе, победа стоила Филиппу не только многих забот, горя и скандалов, но и разрубленного мечом колена, которое до сих пор заставляло хромать.

В Фессалии все складывалось удачно: он привел к повиновению дюжину местных князьков, уладил миром два десятка войн из-за кровной вражды — и все, за исключением одного-двух честолюбивых вождей, остались довольны. Но он потерпел неудачу в Афинах. Даже после Пифийских игр, на которые афиняне отказались прислать своих граждан из-за того, что он вручал там награды, царь все же не сдался. Его ставленники в один голос говорили, что афинян можно было бы образумить, если бы болтуны-ораторы не сбивали народ с толку. Афинские политики в первую очередь заботились о том, чтобы не были урезаны общественные пособия: при малейшей угрозе системе подачек не прошло бы ни одно предложение, если бы даже речь шла о спасении родины. Филократ был обвинен в государственной измене и вовремя бежал из Афин: вскоре ему вынесли смертный приговор. Филипп назначил ему щедрое содержание и обратил свои надежды на людей, слывших неподкупными, на тех, кто желал союза с Македонией, полагая, что так для Афин будет лучше всего. Они убедились, что сейчас все помыслы царя обращены к малоазийской Греции. Теперь им оставалось убедить сограждан в том, что меньше всего Филиппу нужна дорогостоящая война с Афинами, в которой — проигравший или победитель, безразлично — он предстанет врагом Эллады именно в то время, когда ему приходится укреплять тыл.

И этой весной Филипп отправил в Афины новое посольство с предложением пересмотреть мирный договор, если выдвинутые афинянами поправки будут разумны. Афиняне снарядили своего посла, старого друга Демосфена, некоего Хельгесиппа, известного в своем кругу под прозвищем Хохолок, данным из-за его длинных женоподобных локонов, уложенных на макушке и перевязанных лентой. В Пелле стало ясно, почему выбор пал на него: к неприемлемым условиям, выставленным Афинами, он присовокупил, уже от себя лично, безобразную грубость. Не было ни малейшей опасности для Афин, что Филипп перетянет его на свою сторону. Хохолок устраивал союз афинян с фокейцами, само его присутствие было оскорблением. Он приехал и уехал, и Филипп, который до этого не требовал от фокейцев ежегодной пени за разграбленный храм, дал им знать, что платить придется сполна.

Потом в Эпире, царь которого недавно умер, жадные родичи заварили свару за трон. Умерший царь едва ли был чем-то большим, чем одним племенным вождем среди множества других, и стране грозила многолетняя смута, если бы трон не поддержала чья-то всесильная рука. Филипп, видя в этом благо для Македонии, готов был посадить в Эпире своего ставленника. Впервые в жизни он удостоился благословения жены, поскольку выбрал ее брата, Александра. Филипп, впрочем, рассчитывал, что тот сообразит, чью сторону держать выгоднее, и постарается обуздать Олимпиаду, по крайней мере, он не будет принимать участия в ее интригах и может стать полезным союзником. К сожалению, дрязги в Эпире не терпели промедления, и царь не мог остаться в Пелле на встречу с философом. Хромая к своей боевой лошади, он послал за сыном и сообщил ему это. Больше он ничего не сказал. Он много лет был дипломатом, и один его глаз все еще оставался зрячим.


— Он приезжает, — сказала Олимпиада дней десять спустя, — завтра в полдень. Не забудь, что ты должен быть дома.

Александр стоял подле маленького ткацкого станка, за которым его сестра трудилась над чудесной каймой. Она не так давно овладела искусством сложного узора и страстно ожидала слов восхищения. Теперь они стали друзьями, и Александр был великодушен в своих похвалах. Но слова матери заставили его встрепенуться, как лошадь, которая навострила уши.

— Я приму его, — продолжала Олимпиада, — в зале Персея.

— Я приму его, мама.

— Ну конечно, ты должен там быть. Я так и сказала.

Александр прошелся по комнате. Клеопатра, забыв обо всем на свете, стояла с челноком в руке, переводя глаза с брата на мать. Привычный ужас исказил ее лицо.

Александр похлопал по своему блестящему кожаному поясу.

— Нет, мама, это мой долг теперь, когда отца нет дома. Я принесу извинения и представлю ему Леонида и Феникса. Потом приведу его сюда наверх и представлю тебе.

Олимпиада поднялась со своего кресла. В последнее время мальчик быстро рос, она была не намного его выше.

— Ты хочешь сказать мне, Александр, — отчеканила она, — что не желаешь, чтобы я присутствовала на приеме?

Он промолчал. Олимпиада отказывалась верить этому молчанию.

— Это маленьких мальчиков представляют взрослым их матери. Не так встречают софиста молодые ученики. Мне почти четырнадцать, я справлюсь с этим человеком сам.

Ее подбородок дернулся вверх, спина напряглась.

— Это твой отец сказал тебе?

Вопрос был неожиданным, но Александр знал, к чему она клонит.

— Нет, — сказал он, — мне не нужны слова отца, чтобы знать, что я мужчина. Я сказал ему сам.

На ее скулах выступили пятна; волосы, казалось, сами поднялись рыжей волной, серые глаза расширились. Очарованный, он тонул в их взгляде, думая, что в мире нет других столь опасных глаз.

— Так, значит, ты мужчина! И я, твоя мать, которая родила тебя, вынянчила, выкормила, сражалась за твои права в те дни, когда царь готов был прогнать тебя, как приблудную собаку, чтобы признать своего ублюдка…

Она смерила сына негодующим взглядом, как полновластная хозяйка. Он ни о чем не спрашивал, — мать хотела причинить ему боль — и этого было достаточно. Слово летело за словом, как горящие стрелы.

— Я, которая каждый день жила только для тебя с тех пор, как ты был зачат, — о да, задолго до того, как ты увидел свет солнца, которая ради тебя проходила через огонь и тьму и спускалась в дома смерти! Теперь ты переметнулся к нему, чтобы унижать меня, как деревенскую бабу. Теперь я могу поверить, что ты его сын!

Он стоял молча. Клеопатра выронила челнок и выкрикнула торопливо:

— Отец — дурной человек. Я не люблю его. Я люблю одну маму!

На нее никто не посмотрел. Она заплакала, но ее никто не услышал.

— Придет время, когда ты вспомнишь этот день.

«Да уж, — подумал он, — такое не забывается».

— Ну? Тебе есть что ответить?

— Прости, мама. — Его голос начал ломаться, сейчас он пустил предательского петуха. — Я прошел испытания. Теперь я должен жить как мужчина.

Впервые она рассмеялась ему в лицо, как смеялась в лицо его отцу.

— Прошел испытания! Глупое дитя. Ты будешь хвалиться этим, когда ляжешь с женщиной.

Она осеклась. В комнате повисло гнетущее молчание. Клеопатра незаметно выбежала за дверь. Олимпиада кинулась в кресло и разразилась гневными рыданиями.

Он еще постоял, опустив голову, потом, как это часто бывало раньше, подошел к ней и погладил ее волосы. Она плакала у него на груди, задыхаясь, перечисляла нанесенные ей обиды и несправедливости, со слезами кричала, что больше не хочет видеть свет солнца, если и сын покинет ее. Александр сказал, что любит ее, что она и сама хорошо это знает. На такие уговоры всегда уходило много времени. В конце концов, — царевич и сам не знал, как это произошло, — между ними было решено, что он примет софиста сам, с Леонидом и Фениксом, и вскоре Александр ушел. Он не чувствовал ни позора, ни торжества — только предельную опустошенность.

У подножия лестницы ждал Гефестион. Так случилось — всегда так случалось, — что под рукой у него был мяч, если Александру хотелось играть, или вода, если того томила жажда. Его внимательная любовь не упускала ни малейшей мелочи. Он не был расчетлив, он просто чувствовал. Теперь, когда Александр спустился вниз и Гефестион увидел его сжатый рот и голубые тени под глазами, им не понадобились слова. Гефестион просто пошел рядом.

Тропинка увела их в глубь леса. Там, на открытой поляне, лежал поваленный ствол дуба, затянутый оранжевой порослью поганок и кружевом плюща. Гефестион сел, привалившись к дереву спиной. Александр подошел и взял его за руку; через несколько минут он глубоко вздохнул. За все это время не было произнесено ни одного слова.

— Говорят, будто любят тебя, — сказал Александр наконец, — и едят поедом.

Гефестион встревожился. Для него проще и безопаснее было избегать слов.

— Дети принадлежат им, но мужчины уходят своей дорогой. Так говорит моя мать. Она говорит, будто хочет, чтобы я вырос, но на самом деле это не так.

— Моя хочет, что бы она ни говорила. — Он придвинулся ближе, — как животное, подумал Гефестион, которого успокаивало прикосновение. И в чем бы он ни нуждался, он это получит. Место было уединенное, но Александр говорил тихо, словно птицы могли подслушать. — Ей нужен мужчина, который защищал бы ее. Ты знаешь почему.

— Да.

— Она всегда знала, что я буду заботиться о ней. Но сегодня я понял: она думает, что я ей позволю царствовать вместо меня, когда придет мое время. Мы не говорили об этом. Но она поняла, что я сказал «нет».

Гефестион вздрогнул и похолодел, словно предчувствуя угрозу, но сердце его наполнилось гордостью. Он даже не смел надеяться, что когда-нибудь будет вовлечен в союз против такой могущественной соперницы. Как можно осторожнее подбирая слова, он сказал о своей преданности.

— Она плакала. Я заставил ее плакать.

Александр все еще был мертвенно-бледен. Теперь Гефестион нашелся:

— Она плакала и в родах. Но это было неизбежно. Так и сейчас.

После долгого молчания Александр спросил:

— Ты помнишь то, другое, о чем я тебе рассказывал?

Гефестион кивнул. Это была тайна, о которой говорили только однажды.

— Она обещала поведать мне все… когда-нибудь. Иногда она говорит одно, потом — другое. Мне приснилось, что я поймал священную змею и пытался заставить ее говорить со мной, но она вырвалась и ускользнула.

— Возможно, она хотела, чтобы ты догонял ее.

— Нет, она знала тайну, но промолчала… Она ненавидит моего отца. Думаю, я единственный, кого она когда-либо любила. Она хочет меня всего, чтобы ничто не принадлежало ему. Иногда меня мучит желание узнать, действительно ли… это всё.

В рощице, тепло пронизанной солнцем, по спине Гефестиона прошел холодок.

— Боги откроют тебе правду. Они открывают правду всем героям. Но твоя мать… в любом случае… она смертна.

— Да, это так. — Он помолчал, припоминая. — Однажды, на горе Олимп, мне было знамение. Я дал обет, это навсегда останется между мной и богом. — Он сделал легкое движение, освобождаясь из объятий. Долгий тяжелый вздох сотряс все его существо. — Иногда я забываю об этом на несколько месяцев, иногда думаю день и ночь, иногда мне кажется, что я сойду с ума, если не узнаю правду.

— Но это глупо. Теперь у тебя есть я. Или ты думаешь, я допущу, чтобы ты стал сумасшедшим?

— Я могу говорить с тобой. Пока ты рядом…

— Клянусь тебе перед лицом богов, я буду рядом до своей последней минуты.

Они одновременно подняли глаза. В высоком небе лениво скользили тонкие облака, и их неприметное движение казалось простой рябью на воде в долгий, безветренный летний день.


Аристотель, сын лекаря Никомаха из рода Асклепия, стоял на носу входящего в гавань корабля, пытаясь вызвать в памяти смутные образы детских воспоминаний. Прошли годы, все выглядело переменившимся и чужим.

Он проделал короткое необременительное путешествие морем — единственный пассажир на присланной за ним военной галере. Может быть, поэтому он не был удивлен, увидев на пристани ожидавший его конный эскорт. У него даже промелькнула надежда, что высланный ему навстречу придворный будет полезен. Философ уже был хорошо проинформирован, но знания — пусть это даже касалось мелочей — никогда не бывали лишними, истина слагалась из множества частей, как мозаика.

Чайка пронеслась рядом. По привычке, выработанной годами самодисциплины, он подметил и отложил в памяти ее вид, угол полета, ширину крыльев, манеру нырять, рыбешку, за которой она кинулась. Форма волн, расходящихся от носа корабля, изменялась по мере уменьшения скорости. Ум Аристотеля молниеносно произвел логическую выкладку, навсегда оставшуюся где-то в глубинах сознания; она окажется под рукой, как только придет ее время. Философ не нуждался в табличках и стиле.

За скоплением теснившихся у пристани суденышек встречающие были плохо видны. Царь должен был послать кого-нибудь из первых лиц государства, — это тоже было политикой. Во время плавания Аристотель заготовил ряд вопросов. Этот дикий народ опасен, но им можно и нужно было воспользоваться в эпоху, когда философия и политика сплетались воедино. Для ума и познаний ученейших людей не было лучшего применения, чем врачевать болезни Эллады. Варвары безнадежны по определению, просвещать их — все равно что пытаться распрямить горбуна. Нужно излечить Элладу, и тогда она поведет за собою весь мир.

Двух поколений хватило, чтобы разумные формы государственных установлений превратились в омерзительно искаженных двойников: аристократия — в олигархию, демократия — в демагогию, монархия — в тиранию. И теперь, когда стремительно росло число затронутых этим злом городов, рос и мертвый балласт, убивающий надежды реформаторов. Улучшить тиранию оказалось невозможно, примеры у всех на памяти. Пытаться улучшить олигархию означало вызвать жесткость и жажду власти, убивающие душу, а улучшать демагогию — значит самому стать демагогом и пожертвовать своим умом. Но для того, чтобы реформировать монархию, нужно вылепить одного-единственного человека. Ему выпала возможность стать творцом и воспитателем царя — дар, который просит у судьбы каждый философ.

Платон рискнул жизнью в Сиракузах, сначала с отцом-тираном, потом с сынком-бездарью. Он пожертвовал половиной своих самых плодотворных лет, прежде чем отказался от брошенного им самим же вызова. В нем жили вельможа и солдат, а может, и мечтатель. Разве не благоразумнее было бы собрать достоверные сведения, прежде чем пускаться в опасный, таящий неведомое путь?.. Одна эта мысль, казавшаяся такой далекой, пробудила тяжелые, гнетущие чувства: застарелое беспокойство, ощущение того неизвестного, что ускользает, не входит в категории и системы, вернулись назойливым призраком вместе с летними запахами садов Академа.

Все равно, в Сиракузах Платон потерпел поражение. Может быть, виной тому дурной материал, который случился под рукой, но его позор стал известен всей Греции. И когда подошли последние дни учителя, сам разум его должен был помутиться — иначе как объяснить решение отдать Школу на откуп Спевсиппу, этому гнилому мистику? И подумать только, Спевсипп был бы рад отказаться от этого, чтобы явиться ко двору Пеллы. Снисходительный царь, мальчик — смышленый и с сильной волей, не ставший жертвой растлителей, наследник могущества, которое усиливается с каждым годом. Не удивительно, что Спевсипп соблазнился сладким куском, забыв об убожестве и грязных интригах Сиракуз. Но Спевсиппу отказали. Демосфен и его шайка добились, по крайней мере, этого: ни один афинянин не будет желанным гостем в Македонии.

Сам же он привычной суровой улыбкой умерял восторги друзей, восхвалявших его безупречную храбрость. Как, уехать на варварский, свирепый север! Да он вырос в этой стране, там остались его корни, воспоминания о воздухе ее гор неразрывно слились с памятью детских радостей. Умы его родных были отягощены тревогами войны, но он в те годы знал только счастье и красоту. Что до свирепости македонцев, то он и сам слишком долго прожил в тени персидского могущества, чтобы позволить себе увлечься иллюзией благородства. Ему ли, сделавшему из человека с темным и страшным прошлым друга и философа, бояться неудачи с несформировавшимся мальчиком!

Гребцы табанили, галера медленно проходила между боевыми триремами. Аристотель едва ли не с любовью вспомнил дворец на склоне холма в Ассе, окна которого глядели на поросшие лесом горы Лесбоса и пролив, который он так часто пересекал; террасу, на которой в теплые летние ночи зажигались факелы; споры, или пронизанное мыслью молчание, или книгу, которую они читали вместе. Гермий читал неплохо; его высокий голос был мелодичным и выразительным, он никогда не срывался на визг. Эта бесполая чистота совсем не отражала глубин его духа: он был кастрирован еще мальчиком, чтобы продлить красоту, восхищавшую его хозяина. Он оказался на самом дне и многое испытал, пробиваясь к вершинам власти, но, подобно упрямому ростку, неуклонно тянулся к свету. Его убедили посетить Академию, и с тех пор он сильно переменился.

Обреченный на бездетность, Гермий принял в свой дом племянницу. Аристотель женился на ней по долгу дружбы; узнав, что супруга всей душой любит его, философ был удивлен. Тонкая темноволосая девочка, ко всему усердная, вскоре умерла. Держа мужа за руку, она умоляла, чтобы ее пепел и его были смешаны в одной урне. Ее близорукие затуманенные глаза уже начинали блуждать, он был рад показать ей свою признательность и охотно дал обещание, по собственному побуждению добавив, что никогда не возьмет другую жену. Сейчас эта урна была с ним, на случай, если ему суждено было окончить свои дни в Македонии.

Женщины, разумеется, появлялись. Он гордился — и это, по его мнению, ничуть не было чем-то неуместным для философа, — своими нормальными здоровыми инстинктами. Платон, в его глазах, слишком полагался на любовь.

Галеру пришвартовали, и — как всегда в таких случаях, неожиданно — надвинулась шумная пристань. Канаты были затянуты, со стуком брошены сходни. Встречающие, пять или шесть человек, спешились. Аристотель обернулся к двум своим слугам: сейчас его больше интересовала сохранность багажа. Только легкая суматоха среди моряков заставила его поднять голову. На сходнях, озираясь, стоял мальчик. Руки он сложил на взрослом поясе для меча, бриз с моря трепал сияющие густые волосы. Он казался смышленым и бодрым, как молодой охотничий пес. Когда их глаза встретились, он легко и беззвучно спрыгнул вниз, не дожидаясь, пока подбегут помочь.

— Ты Аристотель-философ? Да будет твоя жизнь счастлива. Я Александр, сын Филиппа. Добро пожаловать в Македонию.

Они обменялись положенными любезностями, осторожно приглядываясь друг к другу.

Александр задумал свой маленький выезд, торопясь ускорить события.

Инстинкт сделал его наблюдательным, уроки матери слишком хорошо врезались в память. Он мог сказать, из-за чего она сердится на отца, по одному взгляду, он предугадывал ее следующее движение, он едва ли не мог угадать, на что она рассердится завтра. Войдя в ее отсутствие в ее комнаты, он увидел разложенное парадное платье. Ожидалось новое кровопролитное сражение, но этим война не кончится. Ему вспомнился обожаемый Ксенофонт, который, попав в персидскую ловушку, решил нанести упреждающий удар.

Чтобы его действия не были истолкованы Олимпиадой как дерзкая или даже непристойная выходка, он принял все предосторожности. Он отправился к Антипатру, правившему Македонией в отсутствие царя Филиппа, и попросил сопровождать его. Антипатр был непоколебим в своей преданности царю. Он радовался в душе такому обороту дела, но был не настолько глуп, чтобы это показать. Теперь он, официальный представитель власти, тоже стоял на пристани.

Философ оказался худым невысоким человечком, о котором нельзя было сказать, что он непропорционально сложен, — и все же первый взгляд видел одну только голову, как если бы она составляла все существо Аристотеля, сосредоточенное под широким шишковатым лбом: сосуд, слишком тесный для своего содержимого. Маленькие сверлящие глазки без страха и предосуждения впивались во все, что попадало в поле их зрения. Рот был плотно сжат, аккуратная бородка коротко подстрижена, а корни редеющих волос выглядели так, словно даже им мощно напирающий мозг не пожелал оставить крохотного пространства под коркой черепа.

Он был одет на ионийский манер, тщательно и не без элегантности, на руке блестело несколько хороших перстней. Афиняне сочли бы его фатоватым, в Македонии он показался образцом хорошего вкуса, избежавшего как вычурности, так и показного аскетизма. Александр, стоя у сходней, с улыбкой подал ему руку. Когда философ улыбнулся в ответ, стало ясно, что это самое большее, на что он способен, и вряд ли кому-нибудь удавалось или удастся увидеть его надрывающимся от смеха. Но он выглядел как человек, умеющий отвечать на вопросы.

Красота, думал философ, дар богов. И к тому же облагороженная умом, живым беспокойным духом. Бедный обреченный Платон, с его тщетной ставкой на Сиракузы! Здесь бы его не подстерегало разочарование. В любом случае, он позаботится о том, чтобы новости дошли до Спевсиппа.

Формальности были совершены, наследник представил гостю свою свиту. Аристотелю подвели лошадь, слуга подсадил его, — по обычаю персов. Проследив, чтобы все это было сделано, Александр отвернулся к мальчику повыше, державшему руку на недоуздке роскошного боевого коня, черного с белой звездой. Пока длилась церемония приветствий, очевидно тягостная для животного, Аристотель все время ощущал его беспокойство, даже раздражение, и теперь был удивлен беспечностью, с которой юноша его отпустил. Конь потрусил прямо к Александру. Изящная голова ткнулась мальчику в волосы за ухом. Александр похлопал коня по шее, что-то ласково пробормотал. Осторожно, с изумляющим достоинством конь присел, опустив круп, подождал, пока Александр усядется, и только по знаку, поданному легким прикосновением пальца, встал. На какую-то секунду мальчик и животное показались двумя посвященными, обменявшимися на глазах профанов известным только им могущественным заклинанием.

Но философ быстро отогнал прочь неуместную фантазию. В природе нет тайн, только факты, которые должны быть точно описаны и проанализированы. Следуй во всем этой главнейшей заповеди — и никогда не собьешься с пути истины.


Источник Мьезы был посвящен музам. В домашнем фонтане, таком же старом, как сам дом, его воды срывались сверху гулкими каплями, чтобы ясно журчать между камней во впадине внизу, прорытой самим родником и заросшей папоротником. Темная стеклянная поверхность воды отражала солнечные лучи. Здесь было приятно купаться.

В ручейках и проложенных через сад акведуках искрящийся под солнцем поток то дробился на множество тонких струй, то разбивался маленькими водопадами. Повсюду росли рябины, лавровые и миртовые деревья, в густых зарослях сорняков за оградой ухоженного сада виднелись искривленные стволы старых яблонь и дичков, по-прежнему зацветавших весной. Расчищенные лужайки были уложены нежным зеленым дерном. От дома, выкрашенного в розовый цвет, разбегались дорожки, которые то плутали по саду, то огибали какую-нибудь скалу, усеянную маленькими живучими горными цветами, то поднимались, то спускались уступами, пересекали деревянный мост или неожиданно выводили к каменной скамье на поляне, откуда открывался чудесный вид. Летом леса в горах оплетались огромными дикими розами — это был дар нимф Мидасу; ночная роса была наполнена острым благоуханием.

В утренних сумерках, до начала дневных занятий в Школе, мальчики выезжали охотиться. Они расставляли силки перед норами зайцев и кроликов. Среди деревьев запахи были влажными и насыщенными, там пахло мхом и папоротниками, тогда как на открытых солнцу склонах от земли поднимались пряные ароматы цветущих трав.

На восходе солнца на каком-нибудь из этих склонов к запаху росистой травы примешивались запахи дыма, жарящегося мяса, лошадиного пота, кожи и мокрой псины, когда собаки из своры подходили к костру за обрезками и костями.

Но если добыча была странной или редкостной, ее привозили домой для препарирования. Аристотель научился этому искусству, передаваемому в роду Асклепиадов как своеобразное наследство, у своего отца. Он не пренебрегал ни одной из букашек, которых ему приносили. Большинство таких находок представляли собой уже известные философу виды, но время от времени он вынужден был озадаченно повторять: «Что же это? Что это такое?» — и доставать свои записи, сделанные прекрасным четким почерком. В такие дни он приходил в особенно хорошее расположение духа.

Александр и Гефестион были самыми младшими из его учеников. Философ ясно дал понять, что не желает видеть себя в роли школьного учителя при детях, какими бы известными ни были их отцы. Многие юноши и мальчики постарше, бывшие друзьями детства наследника, стали теперь взрослыми мужчинами. Никто из них не отказался от приглашения поступить в Школу, это укрепляло их официальный статус друзей наследника. Это было привилегией, открывавшей все двери.

Антипатр, какое-то время тщетно прождав приглашения, обратился к царю от имени сына Кассандра. Александр, которому Филипп перед отъездом переадресовал эту просьбу, новости не обрадовался.

— Отец, он мне не нравится. Да и я не нравлюсь ему, с какой стати ему ехать с нами?

— То есть как это с какой? Филот ведь едет.

— Филот мой друг.

— Да, я так и сказал, что ты можешь пригласить своих друзей. Тебе лучше, чем кому-либо, известно, отказал ли я хоть одному. Но я вовсе не обещал отказывать всем остальным. Как я могу принять сына Пармениона и отвергнуть сына Антипатра? Если вы с ним в плохих отношениях, у вас будет возможность это исправить. В конце концов, мне это принесет большую пользу. Философ знает многое, но тебе пора учиться искусству царей.

Кассандр, плотный, крепко сбитый юноша с ярко-рыжими волосами и синюшным оттенком кожи, испещренной темными веснушками, был большим любителем унижать и добиваться рабских услуг от всех тех, кого он мог запугать. Александра он считал невыносимым маленьким хвастуном и выскочкой, заслуживающим хорошей выволочки, но, к сожалению, тот находился под защитой как своего царственного происхождения, так и своры привлеченных этим подхалимов.

Кассандр совершенно не хотел ехать в Мьезу. Не так давно он получил взбучку от Филота, которому что-то опрометчиво ляпнул, не ведая, что как раз в тот момент главной целью сына Пармениона было добиться права сопровождать Александра. В многочисленных пересказах этот подвиг Филота оброс, как и следовало ожидать, самыми невероятными подробностями, и в итоге Кассандр оказался в полном одиночестве. Птолемей и Гарпал смотрели на него с молчаливым презрением, Гефестион огрызался, как собака на привязи, Александр же попросту не замечал, не забывая в его присутствии быть особенно ласковым с теми, кого, как было известно, Кассандр не переносил. Будь они прежде друзьями, все могло бы уладиться; Александр охотно шел на примирение, и, чтобы он так упорно кого-либо отвергал, его нужно было серьезно рассердить. Но тут случайная неприязнь переросла в постоянную, нескрываемую враждебность. Что касается Кассандра, то он скорее позволил бы всей шайке провалиться в преисподнюю, чем стал бы подлизываться к этому тщеславному щенку-недоростку, который, если бы жизнь шла согласно предначертаниям природы, быстро бы научился должному почтению к старшим.

Он напрасно убеждал отца, что вовсе не желает изучать философию, что у всех философов мозги набекрень, что он хочет быть простым солдатом. Он не осмелился признаться, что Александр с друзьями его невзлюбили: подобное признание стоило бы хорошей порки. Антипатр ценил собственную карьеру и честолюбиво пекся о будущности сына; ему не могло прийти в голову, что тот посмеет рассориться с наследником. Выслушав излияния Кассандра, он уставился на него свирепыми голубыми глазками, смотревшими точно из-под таких же рыжих кустистых бровей, как у сына, и сказал:

— Веди себя там прилично. И будь внимателен к Александру.

— Он всего лишь мальчишка, — буркнул Кассандр.

— Не делай из себя большего глупца, чем ты есть. Четыре или пять лет разницы между вами — это много сейчас и ничто через годы, когда вы оба станете мужчинами. Отнесись с вниманием к моим словам. У этого мальчика голова отца, и если он не окажется таким же ловким на язык, как его мать, то я — эфиоп. Не спорь с ним — за это платят софисту. Тебя я посылаю для того, чтобы ты набирался ума, а не наживал себе врагов.

Поэтому Кассандр отправился в Мьезу, где чувствовал себя одиноким, презираемым, утомленным и отчаянно тосковал по дому. Александр был с ним вежлив, потому что его отец назвал это искусством царей и потому что ему приходилось думать о многих гораздо более серьезных вещах.

Философ, как оказалось, был не просто готов отвечать на вопросы, но даже жаждал этого. В отличие от Тиманта, он начинал с частностей и лишь впоследствии объяснял ценность системы. Однако объяснение, когда оно наконец являлось, было исчерпывающим. Александр имел дело с человеком, который всегда увязывал все концы и ненавидел двусмысленность.

Мьеза была обращена на восток, — по утрам высокие комнаты, украшенные уже поблекшими фресками, заливало солнце, после полудня там воцарялась прохлада.

Когда нужно было писать, рисовать или изучать образцы, мальчики работали в доме; беседовали и слушали философа в саду. Они рассуждали об этике и политике, о природе наслаждения и справедливости, о душе, доблести, дружбе и любви. Они проникали в суть вещей. Все имеет свою причину, любая вещь должна сводиться к какому-либо основанию, всякая наука должна быть наглядной.

Классная комната вскоре заполнилась образцами: высушенные цветы и растения, саженцы в горшках, птичьи яйца, зародыши которых хранились в чистом меду, отвары из целебных трав. Хорошо вымуштрованный раб Аристотеля работал здесь целыми днями. Ночью они наблюдали за небом. Звезды, пятый элемент, отсутствующий на земле, были тем божественным пределом, которого только и мог достичь человеческий глаз. Они отмечали направление ветров, форму и вид облаков, дни, когда выпадал туман, — и так учились предсказывать штормы. Они отражали свет от полированной бронзы и измеряли угол преломления.

Для Гефестиона началась новая жизнь. Александр принадлежал ему в глазах всего света. Его место признавал даже философ.

В школе часто рассуждали о дружбе. Ученики Аристотеля узнали, что это одна из тех немногих вещей, которые прекрасны сами по себе и наиболее всего необходимы человеку, желающему вести достойную жизнь. Друзьям нет нужды прибегать к правосудию, ибо между ними не может быть зла или недоразумений. Аристотель описал степени дружбы, от эгоистичной до чистейшей, когда добра желают другу ради него самого. Дружба совершенна, если доблестные мужи любят доброе друг в друге, ибо доблесть дарует большее упоение, чем сама красота, и не подвластна времени.

Аристотель говорил о ценности дружбы, далеко обходя зыбучие пески Эроса. Кое-кто из юношей спорил с этим. Гефестион, который не сразу находил точные слова для своих мыслей, часто обнаруживал, что кто-то другой успел опередить его. Он предпочитал молчать, нежели выставлять себя на посмешище. Кассандр прежде всего мог обратить это против Александра.

Гефестион быстро превращался в собственника. Все склоняло его к этому: его природа, цельность его любви, его глубинное осознание этого чувства, утверждение философа, что каждому человеку сужден только один истинный друг, питаемая его неиспорченной душой убежденность в том, что привязанность Александра сродни его собственной и, наконец, признаваемое всеми положение вещей. Аристотель всегда исходил из предложенных ему фактов. Он тотчас же распознал уже устоявшуюся привязанность, подлинную страсть, а не распущенность или самообольщение. С ней следовало не бороться, а разумно сформировать и направить к благу. (Если бы только какой-нибудь мудрец сделал это для отца мальчика!..) В дальнейшем, рассуждая о дружбе, философ бросал снисходительный взгляд на двух прелестных отроков, неизменно сидевших рядом. В краденые минуты уединения в Пелле глаза Гефестиона всегда были прикованы к Александру; теперь, в преломлении чужого взгляда, он увидел — так же ясно, как в зеркале, — что они были прекрасной парой.

Он гордился в Александре всем, начиная с его царственности, поскольку Александра невозможно было представить вне ее. Утрать он престол, Гефестион последовал бы за ним в изгнание, тюрьму или на смерть; зная это, он не только гордился другом, но и уважал себя. Он никогда не ревновал Александра, поскольку никогда в нем не сомневался, но ревниво относился к своему положению, и ему нравилось, что оно было признано остальными.

Кассандр, по крайней мере, сознавал это очень хорошо. Гефестион, все замечавший, понимал, что, хотя Кассандр не испытывает желания ни к одному из них, он ненавидит их близость, искренность, красоту. Он ненавидел Александра, потому что солдаты Антипатра уважали его больше, чем сына Антипатра, потому что своего пояса тот добился в двенадцать лет, потому что Букефал склонялся перед ним. Гефестиона он ненавидел за бескорыстие его любви. Все это Гефестион знал, при каждом удобном случае выказывал это знание перед самолюбивым Кассандром, который жаждал убедить себя, будто ненавидит Александра единственно из-за его пороков и недостатков.

Больше всего Кассандр ненавидел уроки в искусстве управлять государством, которые Аристотель давал лично Александру. Гефестион на самом деле ловко использовал зависть Кассандра всякий раз, когда ему нужно было ободрить своего друга, который жаловался на то, как эти занятия скучны.

— А я-то думал, они будут самыми лучшими. Он знает Ионию, и Афины, и Халкидику, даже Персию. Я хочу знать, что там за люди, каковы их обычаи, как у них принято поступать. Чего хочет он — так это натаскать меня, заготовить ответы на все случаи жизни. Что я сделаю, если произойдет это или то? Посмотрю, когда произойдет, сказал я, события совершаются людьми, нужно знать этих людей. Он счел меня упрямым.

— Царь мог бы позволить тебе бросить эти уроки?

— Нет. Я имею на них право. Я вижу, в чем ошибка, — он думает, что это неточная наука, но все же род науки. Пусти барана к овце, и каждый раз будешь получать ягненка, даже если все ягнята не будут походить друг на друга. Нагрей снег, и он растает. Вот наука. Доказательства должны повторяться. А теперь, скажем, война: даже если и удастся повторить все условия — что невозможно, — нельзя повторить эффект неожиданности. Или погоду. Или настроение людей. И армии, и города создают люди. Быть царем… быть царем — это как музыка.

Он замолчал и нахмурился.

— Он просил тебя снова играть?

— «При простом слушании этическое воздействие ослабляется наполовину».

— Иногда он мудр, как боги, а иногда глуп, как какая-нибудь старуха птичница.

— Я сказал ему, что учился этике опытным путем, но все условия повторить нельзя. Думаю, он понял намек.

И в самом деле, этот вопрос больше не поднимался. Птолемей, не сильный в искусстве намека, отвел философа в сторону и изложил ему суть проблемы.

Юноша не озлобился, видя восходящую звезду Гефестиона. Будь новый друг взрослее, столкновение стало бы неизбежным, но положение Птолемея как старшего брата осталось непоколебленным. Все еще не женатый, он успел несколько раз стать отцом; он чувствовал ответственность за свое разрозненное побочное потомство, и это чувство начинало затмевать и его дружбу с Александром. Мир юной, окрашенной чувственностью дружбы был для него неведомой страной, — со времен отрочества его влекли к себе женщины. Гефестион ничего у него не отнял, он только перестал быть первым. Считая это не главной из человеческих потерь, Птолемей не был склонен воспринимать Гефестиона более серьезно, чем это было необходимо. Без сомнения, мальчики это перерастут, — со своей стороны, Александр и сейчас старался укрощать вспыльчивость Гефестиона.

Все видели, что, будучи вдвоем, они никогда не ссорятся — одна душа в двух телах, как определил это софист, — но сам по себе Гефестион мог быть сварливым и неуживчивым.

Тому было некоторое оправдание. Мьеза, святилище нимф, служила и убежищем от двора с его водоворотом новостей, событий, интриг. Они жили лишь идеями и друг другом. Их умы зрели, понуждаемые к ежедневной работе, но об их телах, которые также неуклонно взрослели, говорилось гораздо меньше. В Пелле Гефестион жил словно в облаке смутных, зарождающихся томлений. Теперь, утратив первоначальную смутность, томления эти превратились в желания.

Истинные друзья делят все, но жизнь Гефестиона была полна недомолвок. В природе Александра было любить доказательства любви, даже если он был в ней уверен, поэтому он с радостью принимал ласки Гефестиона и платил тем же. Гефестион же ни разу не отважился на большее.

Если человек со столь живым умом не торопился его понять, значит, он этого просто не хотел. Он любил дарить, но не мог предложить того, чего у него не было. Заставить его понять это — значит потерять его. Умом он, может, и простит, но душа не простит никогда.

И все же, думал Гефестион, временами можно поклясться, что… Но сейчас нельзя его торопить, у него и так достаточно волнений.

Каждый день они занимались формальной логикой. Царь запретил тратить время на словопрения, игру софизмов — эристику, да и сам философ недолюбливал эту науку, которую Сократ определил как искусство превращать дурное в хорошее. Но ум должен быть натренирован, чтобы различать ложный аргумент, спорное положение, неверную аналогию или плохо поданную посылку. Любая наука основывается на умении вычленить взаимоисключающие принципы. Александру логика давалась без труда. Гефестион держал свои опасения при себе. Он один знал тайну невозможности выбора, когда и веришь, и не веришь в две разные вещи одновременно. Ночью (они спали в одной комнате) он видел, как Александр лежит на постели с открытыми глазами, залитый лунным светом, и борется с силлогизмом собственной природы.

Потому что для Александра покой убежища не был ненарушаемым. Раз шесть в месяц являлся посыльный от матери, привозя в подарок сладкие фиги, шлем или пару узорных сандалий (последние оказались слишком малы, Александр быстро рос) и толстый свиток письма, завязанный и запечатанный.

Гефестион знал содержание этих писем. Он читал их. Александр сказал, что истинные друзья делят все. Он не пытался скрыть, что нуждается в друге, разделившем бы с ним и эту заботу. Сидя на краю его постели или в одной из садовых беседок, обвив его рукой, чтобы удобнее было читать через плечо, Гефестион пугался собственного гнева и покрепче прикусывал язык.

Письма были полны секретов, злословия и интриг. Желая узнать новости о войнах отца, Александр был вынужден расспрашивать гонца. Антипатр снова остался наместником в Пелле, пока Филипп вел кампанию в Херсонесе. Олимпиада полагала, что управлять государством должна она, — царский полководец пусть командует гарнизоном. Он всегда играл против нее, он был ставленником Филиппа, он строил заговоры, он пытался помешать возвышению Александра. Царица всегда приказывала гонцу дождаться ответа, и Александру хватало работы на целый день. Если он тепло отзовется об Антипатре, письмо вернется назад, полное упреков; если он признает справедливым ее обвинения, Олимпиада — он слишком хорошо это знал — не посчитает зазорным показать его письмо Антипатру при очередной ссоре. Наконец наступил тот неизбежный день, когда Олимпиада узнала, что царь взял новую жену.

Письмо было ужасно. Гефестион поразился, почти испугался, когда Александр позволил ему прочесть послание. В середине он прервался и хотел отложить свиток, но Александр остановил его и сказал:

— Читай дальше.

Так человек, страдающий хронической болезнью, чувствует знакомый приступ боли.

— Я должен поехать к ней.

Руки, до которых дотронулся Гефестион, были ледяными.

— Но что ты сможешь сделать?

— Просто быть там. Я вернусь завтра или днем позже.

— Я с тобой.

— Нет, ты рассердишься, мы можем повздорить. Мне и без того хватает забот.

Философ, когда ему сказали, что царица больна и сын должен ее навестить, разъярился почти так же, как Гефестион, хотя и не подал вида. Мальчик не был похож на лентяя, решившего прогулять уроки ради развлечений, и вернулся он не таким, какими возвращаются с пирушки. Этой ночью он крикнул во сне «Нет!», разбудив Гефестиона. Гефестион перебрался к нему и прилег рядом. Александр с дикой силой вцепился ему в горло, потом открыл глаза, обнял друга со вздохом облегчения, больше похожим на стон, и снова заснул. Гефестион всю ночь бодрствовал подле него и только перед самым рассветом вернулся в свою остывшую постель. Утром Александр ничего не помнил.

Аристотель также, на свой лад, постарался утешить его, приложив на следующий день особенные усилия, чтобы вернуть дух Александра в чистые области философии. Устроившись на каменной скамье, откуда открывался вид на дали и облака, они рассуждали о природе выдающегося человека. Будет ли его забота о себе пороком? Безусловно да, если это касается низких страстей и заурядных удовольствий. Тогда о каком «я» стоит заботиться? Не тело и его нужды главное, но душа, ум, управляющие всем остальным, как царь — своими подданными. Любить это «я», ревниво лелеять его честь, утолять его жажду доблести и благородных поступков, предпочесть час славы, за которым последует смерть, долгой бессмысленной жизни, стремиться к тому, чтобы вкусить львиную долю нравственного величия, — в этом и кроется совершенное себялюбие. Лгут старые пословицы, говорил философ, от века учащие людей смирению. Чем яснее осознаешь свою бренность, тем сильнее нужно стремиться к бессмертию.

Обхватив колени, уставившись на линию горизонта, Александр сидел на сером валуне перед лавровой рощицей. Гефестион следил за ним, стараясь понять, успокоилась ли его душа. Александр казался ему одним из тех орлят, которых взрослые птицы заставляют смотреть на полуденное солнце. Если птенец моргнет, говорилось в той книге, которую они читали, то его выбрасывают из гнезда.

Потом Гефестион увел его читать Гомера, искренне полагаясь на действенность этого средства.

Теперь у них был новый свиток. Подарок Феникса был копией, сделанной несколько поколений назад: бездарному переписчику попал и без того испорченный текст. Когда его спросили об одном темном месте, Аристотель, поджав губы, проглядел все остальное и послал в Афины за должным образом исправленным вариантом, после чего собственноручно прошелся по нему, устраняя оставшиеся ошибки. В новом свитке появилось не только множество строк, опущенных в старом: теперь все строки были и благозвучны, и осмысленны. Имелись и примечания, в несколько нравоучительном тоне. Так, объяснялось, что, когда Ахилл, требуя вина, кричит: «Яркого!» — это еще не значит, что вино должно быть неразбавленным. Ученик был проницателен и благодарен, но учителю в то время так и не открылись истинные причины его благодарности. Аристотель полагал, что архаичная поэма нуждается в обработке, Александр верил, что рукопись священного творения должна быть непогрешима.

Философ потерял обычную уверенность, когда в один из праздников они вернулись в город и посетили театр. К его сожалению, это были «Мирмидоняне» Эсхила, трагедия, в которой Ахилл и Патрокл представали более (или, на взгляд Аристотеля, менее) чем совершенные друзья. Погруженный в свои критические размышления, в тот момент, когда известие о смерти Патрокла достигло Ахилла, философ неожиданно заметил, что Александр сидит оцепенев, слезы льются из его широко раскрытых глаз, а Гефестион держит его за руку. Укоризненный взгляд заставил Гефестиона отодвинуться, покраснев до ушей, Александру было все едино. В конце представления оба исчезли; Аристотель нагнал их за сценой, в компании актера, игравшего Ахилла. Он не сумел помешать наследнику заключить этого фигляра в объятия и подарить ему дорогостоящий браслет, о котором, можно было не сомневаться, спросит царица. Все это было в высшей степени неприлично. Целый следующий день пришлось посвятить математике, как целительному противоядию.

Никто не удосужился сообщить ему, что вся Школа, в свободное от споров о законе, риторике, науке или добродетельной жизни время, увлеченно обсуждала, было ли что-нибудь между этими двумя или нет. Гефестион это хорошо знал, — недавно кто-то побился об заклад, и он дрался с задавшим ему прямой вопрос. Возможно ли, чтобы Александр ни о чем не догадывался? Если догадывался, то почему никогда не говорил об этом? Поступал ли он так ради их дружбы, чтобы никто не мог назвать ее несовершенной? Может, в его понимании они действительно были любовниками? Иногда по ночам Гефестион мучился мыслью, не поступает ли он как дурак и трус, отказываясь попытать счастья. Но невидимый, непогрешимый оракул каждый раз предостерегал его. Ежедневно они слышали, что все на свете доступно могуществу разума; Гефестион знал, что это не так. Чего бы он ни ждал — прозрения, исцеления, вмешательства бога, он должен был ждать, даже если ждать пришлось бы вечно. Уже тем, что он имел, он был богат свыше всяких чаяний; если, дерзая достичь большего, он потерял бы все, то умер бы на месте.

В месяце Льва, когда начинали собирать урожай винограда, им обоим исполнилось по пятнадцать лет. В неделю первых заморозков гонец привез письмо, но не от царицы, а от царя. Филипп приветствовал сына, выражал надежду, что тот не прочь переменить обстановку и отдохнуть от философии, и приглашал его в свой лагерь. Юноше, чьи мысли занимали одни сражения, пришла пора увидеть лицо войны.


Дорога вела их вдоль побережья, петляя по горам там, где залив или устье реки заставляли ее отступать в глубь материка. Впервые дорогу здесь проложили армии Ксеркса, двигаясь на запад; армии Филиппа привели ее в исправность, двигаясь на восток.

С Александром ехали Птолемей, поскольку Александр счел это его правом, Филот, поскольку его отец был с царем, Кассандр, потому что сына Антипатра немыслимо было унизить перед сыном Пармениона, и Гефестион, как нечто само собой разумеющееся.

Отряд возглавлял Клит, младший брат Гелланики. Царь остановил на нем свой выбор, зная, что Александр привык к Клиту еще во младенчестве. Он и вправду был одним из первых людей, оставшихся в его смутных детских воспоминаниях: смуглый приземистый юноша, который входил в детскую и разговаривал с Ланикой через голову Александра или с ревом бегал по комнате, когда они играли в медведей. Теперь он превратился в Черного Клита, бородатого начальника гетайров, на стародедовский лад прямодушного. На него всегда можно было положиться. Македония еще славилась такими воинами, уцелевшими от гомеровских времен, когда верховный царь вынужден бывал считаться с мнением вождей, если они брали на себя труд его высказать. Сейчас, сопровождая сына царя, Клит едва ли сознавал, что невольно возвращается к грубоватому поддразниванию детской, а Александр вообще с трудом припоминал, что же это такое было, но в их общении ощущалась какая-то напряженность, и, хотя Александр смеялся, он тщательно следил за тем, чтобы возвращать шутки сторицей.

Они переправлялись через реки, которые, по рассказам, до последней капли осушили персидские орды; перешли Стримон по мосту царя Филиппа и по отрогам Пангейона поднялись к городу Амфиполю. Здесь, у Девяти Дорог, царь Ксеркс живыми сжег девять мальчиков и девять девочек, чтобы умилостивить своих богов. Теперь между горами и рекой стояла, сияя новой каменной облицовкой, крепость; за ее стенами поднимались дымки от горнил золотоплавилен. Это было важнейшее для Филиппа укрепление, от которого он бы никогда не отступился, одно из первых завоеваний царя за той рекой, которая когда-то была дальней границей Македонии. Над крепостью вздымался Пангейон, покрытый густым лесом; везде были рассеяны рудники, белая мраморная порода которых сияла на солнце: щедрое лоно царских армий. Везде, где они проезжали, Клит показывал следы войн Филиппа: заросшие бурьяном поля сражений, лежащие в руинах городские стены, перед которыми навечно вздыбились осадные машины с башнями и катапультами. На протяжении всего пути они находили какую-нибудь крепость, где могли остановиться на ночлег.

— Что же будет с нами, ребята, — смеясь, сказал Александр, — если он не оставит нам никаких свершений?

Когда полоса берега оказывалась достаточно твердой, они пускались в галоп и неслись вперед, — с развевающимися волосами, расплескивая воду, — и перекликались друг с другом, заглушая голоса чаек. Однажды, когда они пели, попавшиеся на дороге крестьяне приняли их за свадебную процессию, везущую жениха в дом невесты.

Букефал был в хорошем настроении. У Гефестиона появилась новая лошадь, рыжая, со светлыми хвостом и гривой. Они постоянно что-нибудь друг другу дарили — на пирах или просто так, по наитию, но это были маленькие детские безделушки; конь был первым дорогим и всеми замеченным подарком, который Гефестион получил от Александра. Боги создали только одного Букефала, но коню Гефестиона не было равных среди всех остальных лошадей. Он легко слушался. Кассандр язвительно выразил свое восхищение. Наконец-то и Гефестион извлек пользу из низкопоклонства. Гефестион понял намек и горел желанием отомстить, но ни единого слова произнесено не было. Казалось немыслимым устроить сцену перед Клитом и товарищами. Он стал выжидать удобного случая.

Огибая заболоченный солончак, дорога ушла в сторону от моря. Примостившись на скалах, над равниной гордо возвышалась каменная крепость Филиппа, контролирующая перевал. Филипп основал ее и дал ей свое имя в памятный год.

— Мой первый поход, — сказал Клит. — Я был там, когда гонец приехал с новостями. Твой отец, Филот, разбил иллирийцев и гнал их полпути до западного моря; лошадь царя выиграла на Олимпийских играх, а ты, Александр, появился на свет — как нам сказали, с ужасным воплем. Мы получили двойную порцию вина. Не постигаю, почему же не тройную.

— Зато я постигаю. Он знал вашу меру.

Александр отъехал вперед и пробормотал Гефестиону:

— Я слышу эту историю с трех лет.

— Все эти земли ранее принадлежали фракийцам, — заметил Филот.

— Да, Александр, — вставил Кассандр, — можешь поискать своего размалеванного друга, юного Ламбара. Агриане, — он махнул рукой на север, — надеются на поживу в этой войне.

— Неужели? — Александр поднял брови. — Они сдержали свои обещания. В отличие от Керсоблепта, который восстал сразу же, как только мы вернули ему заложника.

Все знали, что Филипп достаточно натерпелся от вероломных клятв и разбойных нападений вождя; царь затеял эту войну с целью сделать его земли македонской провинцией.

— Эти варвары все одинаковые, — сказал Кассандр.

— Прошлым летом я получил вести от Ламбара. Он нашел какого-то купца и продиктовал ему письмо. Он зовет меня погостить в его столице.

— Я не сомневаюсь. Твоя голова прекрасно будет смотреться на шесте у въезда в его деревню.

— Я только что сказал, Кассандр, что он мой друг. Ты это помнишь?

— И заткнись, — внятно добавил Гефестион.

Они заночевали в Филиппах. Александр в молчании долго смотрел на высокий акрополь, как факел пламенеющий в красных лучах заходящего солнца.

Царь, когда они наконец до него добрались, стоял лагерем на берегу Гебра, перед крепостью Дориск. За рекой был фракийский город Кипсела. Прежде чем окружить его, Филиппу необходимо было взять крепость.

Ее построил еще Ксеркс для защиты своих тылов после переправы через Геллеспонт. На ровном лугу внизу он устроил смотр своей армии, слишком огромной, чтобы ее можно было счесть. Войско проходило за войском через квадрат, обведенный вокруг первых десяти тысяч человек.

Крепость была массивной, Ксеркс не испытывал недостатка в рабах. Но за сто лет она обветшала, трещины были забиты булыжником, в бойницах пророс терн, как на козьих выгонах в горах. Дориск уцелел в племенных войнах фракийцев и стоял до сих пор; невозможно было требовать большего.

Уже начинало смеркаться, когда они подъехали к крепости. Из-за стен доносились запах дыма от горящих очагов и отдаленное блеяние коз. Точно на расстоянии полета стрелы от стен крепости раскинулся македонский лагерь — искусно построенный город из хижин, на скорую руку крытых тростником с берегов Гебра, и перевернутых повозок, укрепленных подпорками.

На фоне закатного неба черным стройным силуэтом вырисовывалась шестидесятифутовая деревянная осадная башня; стража, укрывшись под толстым навесом из воловьих шкур, который был защитой от метательных снарядов, долетающих с крепостного вала, готовила себе ужин прямо у ее основания. У хижин конников негромко ржали привязанные лошади. Для катапульт воздвигли платформы. Огромные машины были похожи на собирающихся взлететь драконов: деревянные шеи вытянуты, массивные луки раскинуты в стороны, как крылья. От кустарника чуть поодаль сильно смердело, воздух был наполнен запахами дыма, жарящейся рыбы и немытых тел множества мужчин и женщин. Женщины, прибившиеся к лагерю, хлопотали над ужином, тут щебетали или похныкивали их неизвестно от кого прижитые дети. Кто-то играл на расстроенной лире.

Маленькая деревушка, жители которой бежали в крепость, была расчищена для знати. Каменный дом вождя — две комнаты и пристройка под навесом — занял царь. В доме уже мерцала дампа.

Не желая, чтобы его доставили на место, как ребенка, Александр опередил Клита и возглавил маленький отряд. Всем своим существом — зрением, слухом, обонянием — он чувствовал присутствие войны, отличие этого лагеря от казарм или мирной стоянки.

Когда они подъехали к дому, приземистая фигура Филиппа уже темнела в дверном проеме. Отец и сын обнялись, разглядывая друг друга в неверном свете сторожевого костра.

— Ты подрос, — заметил царь.

Александр кивнул.

— Моя мать, — сказал он скорее для ушей эскорта, — шлет тебе привет и пожелания доброго здоровья. — Повисла зловещая пауза, он быстро продолжил: — Я привез мешок яблок из Мьезы. Они уродились в этом году.

Лицо Филиппа прояснилось, Мьеза славилась своими яблоками. Он похлопал сына по плечу, поздоровался с его товарищами, отправил Филота в расположение его отца и сказал:

— Теперь входи, давай поедим.

Вскоре к ним присоединился Парменион. Они поужинали на деревянных козлах. Прислуживали оруженосцы царя — юноши и подростки, которым положение и заслуги их отцов позволяли изучать обычаи армии и военное дело в качестве личных слуг Филиппа. Сладкие золотые яблоки были поданы на серебряном блюде. Две лампы на бронзовых подставках освещали комнату. Оружие и доспехи царя были сложены в углу. Застарелый запах человеческого жилья исходил от стен.

— Еще один день, — сказал Филипп, — и мы бы принимали тебя там. — Зажатым в руке огрызком яблока он показал в сторону крепости.

Александр перегнулся через стол. За время долгого путешествия солнце опалило его; щеки горели, глаза и волосы ослепительно блестели в свете ламп, весь он был как сухая лучина, вспыхивающая от одной искры.

— Когда мы атакуем?

Филипп ухмыльнулся Пармениону:

— Что ты будешь делать с таким мальчишкой?

Они собирались выступить перед рассветом.

После ужина собрался совет. К стенам крепости подойдут еще затемно; кустарник на стенах займется от стрел с горящей паклей, катапульты и осадная башня откроют прикрывающий огонь, чтобы уничтожить крепостной вал, пока к стенам понесут лестницы. В это же время к воротам подтащат мощный таран, осадная башня выдвинет разводной мост — начнется штурм.

Подобная тактика стала привычной для всех, с каждой новой осадой уточнялись только незначительные детали.

— Хорошо, — подытожил Филипп. — Теперь немного поспим.

В смежной комнате оруженосцы расстелили вторую постель. Александр отметил это быстрым взглядом. Перед тем как лечь, он наточил оружие и вышел отыскать Гефестиона, чтобы сообщить ему, что в бою они будут вместе, а заодно объяснить, что эту ночь он должен провести в комнате отца. По некоторым причинам он совершенно не ожидал этого.

Когда он вернулся, царь только что разделся и протягивал свой хитон мальчику-слуге. Александр помедлил у входа, вошел и произнес пару слов, стараясь казаться спокойным. Он не смог объяснить чувство глубокого отвращения и стыда, охватившее его при виде Филиппа. Насколько Александр помнил, никогда прежде не видел он своего отца обнаженным.

Перед восходом солнца крепость пала. Чистый, прозрачный золотой свет поднимался из-за холмов, скрывавших Геллеспонт. С моря дул свежий бриз. Над крепостью повисли едкие запахи копоти, удушливого дыма, крови, искалеченной плоти и обильного пота. Сделанные из целых неотесанных сосновых стволов лестницы, по которым можно было взбираться по два человека в ряд, все еще стояли прислоненными к тронутым огнем стенам; кое-где под слишком сильным напором ступени прогнулись или сломались. Перед сгоревшими, разбитыми в щепки воротами повис на своем рычаге таран, сходни осадной башни распластались по крепостному валу, как огромный язык.

Внутри крепости уже заковывали оставшихся в живых фракийцев, — им предстоял путь на невольничий рынок в Амфиполе. На расстоянии позвякивание железа звучало легко, как музыка. Этот пример, думал Филипп, быстрее заставит жителей Кипселы сдаться, когда придет их очередь. Повсюду среди лачуг и хижин, тесно, как ласточкины гнезда, лепившихся к стенам с внутренней стороны, рыскали охотящиеся на женщин солдаты.

Царь стоял на крепостном салу: крепкий, искусный, умиротворенный, как умелый крестьянин, вспахавший большое поле и засеявший его перед самым дождем. С ним были Парменион и несколько нарочных, с которыми он рассылал приказы. Пару раз, когда пронзительный крик снизу достигал их ушей, Александр устремлял на него глаза, но Филипп не прерывал невозмутимой беседы с Парменионом. Воины хорошо сражались и заслужили свои скудные трофеи — все, что могла предложить фракийская крепость. Дориску следовало сдаться, тогда бы ни один человек не пострадал.

Александр и Гефестион уединились в сторожке у ворот, обсуждая детали боя. Это была небольшая каменная комнатка, в которой, кроме них, оказались труп фракийца, плита с вырезанным на ней именем Ксеркса, царя царей, несколько грубых деревянных стульев, полкаравая черного хлеба и оторванный человеческий палец с черным сломанным ногтем. Гефестион ногой откинул его прочь, — к безделицам такого рода оба уже привыкли.

Гефестион получил свой пояс. По крайней мере одного человека он убил на месте. Александр полагал, что он уложил не менее трех.

Александр не брал трофеев, не считал своих убитых. Когда они уже были на стенах, предводитель их отряда упал вниз, пронзенный стрелой. Не оставляя никому ни минуты на раздумья, Александр прокричал, что они должны штурмовать башенку над воротами, откуда лавиной сыпались на таран метательные снаряды. Неопытный воин, второй по старшинству, заколебавшись, тут же потерял своих людей, уже бежавших за Александром, цепляясь за камни, карабкаясь по стенам, сжимая мечи в руках, разбивая старую кирпичную кладку Ксеркса, набрасываясь на свирепых татуированных защитников крепости под градом камней, с треском ударявшихся о мощные стены. Вход в сторожку был узок, и какое-то мгновение Александр, ворвавшийся туда впереди застрявшего в спешке отряда, сражался один.

Теперь он стоял, покрытый кровью и прахом битвы, сверху вниз глядя на другое лицо войны. Нет, подумал Гефестион, на самом деле Александр не видит этого другого лица. Он говорил совершенно внятно, помнил каждую деталь, тогда как для Гефестиона все произошедшее уже сливалось в пеструю картину сна. Для Гефестиона бой уже прекратился, Александр все еще жил в нем. Ореол битвы окружал его, он словно замер в прошлом, стремясь продлить мгновение. Так медлят люди, не желая покидать место, где им явился бог.

У него на предплечье осталась рана от удара мечом. Гефестион остановил кровь, оторвав лоскут от своей одежды. Глядя вниз на бледное спокойное море, он предложил:

— Давай спустимся и искупаемся, чтобы смыть грязь.

— Да, — сказал Александр. — Но сначала я должен повидать Пейтона. Он прикрыл меня щитом, когда я боролся сразу с двумя, и тот парень с раздвоенной бородой повалил его. Но ты сразу прикончил фракийца.

Он снял свой шлем (оба по первому требованию экипировались в общественной оружейной палате Пеллы) и провел рукой по слипшимся от пота волосам.

— Тебе нужно было подождать, а не врываться туда одному, проверить хотя бы, успеваем ли мы за тобой. Ты сам знаешь, что бегаешь быстрее всех. Я готов был убить тебя за это, когда Мы толклись в дверях.

— Они собирались сбросить вот этот камень, ты только посмотри на него. Я знал, что вы недалеко.

Гефестион чувствовал, что силы его на исходе, — не только из-за страхов за Александра, но и вообще из-за всего, что он видел и сделал.

— Камень не камень, ты все равно бы не стал ждать. Это было у тебя на лице написано. Счастье еще, что ты жив.

— Геракл помог мне, — сказал Александр спокойно. — И я напал на них раньше, чем они на меня.

Все оказалось легче, чем он думал. Постоянно упражняясь с оружием, он предвкушал схватку с более опытными воинами.

Гефестион, читая его мысли, заметил:

— Эти фракийцы — крестьяне. Они сражаются два-три раза в год, угоняя скот или ссорясь. Настоящие солдаты, как у твоего отца, например, уложили бы тебя еще снаружи.

— Дождись, пока они это сделают, — едко сказал Александр. — А потом расскажешь.

— Ты вошел туда без меня. Ты даже не оглянулся.

Внезапно переменившись, Александр ответил ему ласковой улыбкой.

— Да что с тобой? Патрокл упрекал Ахилла за то, что он не сражается.

— Ахилл уступил, — сказал Гефестион другим тоном.

Внизу заунывный плач женщины по покойнику перешел в вопль ужаса.

— Отец должен был отозвать их, — заметил Александр. — Уже хватит. Я знаю, что здесь нет другой поживы, но…

Они взглянули на стену, однако Филипп был чем-то занят.

— Александр, послушай. Не нужно сердиться. Когда ты станешь полководцем, ты не сможешь подвергать себя опасности. Царь храбр, но он не ведет себя так. Если бы тебя убили, это означало бы, что Керсоблепт выиграл битву. И позднее, когда ты станешь царем…

Александр обернулся и устремил на него необычно сосредоточенный взгляд, как в те минуты, когда он делился какой-то тайной. Понизив голос — лишняя предосторожность в таком шуме, — он сказал:

— Я никогда не смогу не делать этого. Я это знаю, я это почувствовал, это — откровение бога. Поэтому я…

Тяжелое судорожное дыхание, перемежаемое всхлипами, заставило их оглянуться. Молодая фракийка выскочила из-за бастиона и не разбирая дороги кинулась к широкому парапету над воротами. До земли было около тридцати футов. Когда ее колено коснулось каменной кладки, Александр прыгнул следом и ухватил ее за руку. Женщина взвизгнула и вцепилась в него свободной рукой, пока Гефестион оттаскивал ее в сторону. Пристально, как загнанный зверь, взглянув в лицо Александру, женщина внезапно извернулась и, согнувшись, упала, обхватив его колени.

— Встань, мы не причиним тебе вреда. — Благодаря беседам с Ламбаром Александр свободно пользовался фракийским. — Не бойся, встань. Идем.

Женщина тяжело перевела дыхание и, прижимаясь лицом к его обнаженным ногам, разразилась потоком сдавленных, еле внятных слов.

— Встань, — повторил он. — Мы не будем… — Он запнулся, не находя нужного слова. Гефестион подкрепил его обещание жестом, известным всем, и яростно затряс головой.

Женщина приподнялась и села на корточки, раскачиваясь и плача. У нее были рыжие спутанные волосы; платье из грубой, непрочесанной шерсти было разорвано на плече и спереди забрызгано кровью, под набухшей грудью виднелись пятна пролившегося молока. Она рвала на себе волосы и выла. Внезапно она замерла, вскочила на ноги и прижалась к стене за спиной Александра. Приближались чьи-то шаги, раздался хриплый задыхающийся голос:

— Я тебя видел, сука! Выходи! Я тебя видел.

Вошел Кассандр. Его лицо было пунцовым, веснушчатый лоб покрыт крупными каплями пота. Он ворвался, ничего не видя перед собой, и остановился как вкопанный.

Выкрикивая проклятия, угрозы и жалобы, которые невозможно было разобрать, девушка подбежала к Александру и ухватила его сзади за пояс, прикрываясь им, как щитом. Ее горячее дыхание жгло ему ухо, влажный жар тела проникал, казалось, сквозь доспехи. Он чуть не задохнулся от зловония грязного тела, волос, крови, молока, — от резкого запаха самки. Стараясь разнять ее руки, он смотрел на Кассандра с непониманием и отвращением.

— Она моя, — выдохнул Кассандр, желание едва не лишило его дара речи. — Ты ее не хочешь. Она моя.

— Нет, — сказал Александр. — Она просительница. Я обещал ей защиту.

— Она моя. — Уставившись на женщину, Кассандр произнес это слово так, словно оно само по себе могло возыметь действие.

Александр окинул его взглядом, задержавшись на льняной юбке, торчавшей из-под панциря. С нескрываемым отвращением он произнес:

— Нет.

— Я уже схватил ее, — настаивал Кассандр. — Но она вырвалась. — Одна сторона его лица была сплошь исцарапана.

— Значит, ты ее потерял. А я нашел. Уходи.

Кассандр совершенно забыл предостережения своего отца. Он понизил голос.

— Ты не имеешь права вмешиваться. Ты мальчишка. Ты ничего в этом не понимаешь.

— Не смей называть его мальчишкой! — яростно проговорил Гефестион. — Он сражался лучше тебя. Спроси у мужчин.

Кассандр, который, без конца путаясь, прорубал себе путь сквозь трудности и препоны сражения — сбитый с толку, изнуренный, непрестанно терзаемый страхом, — с ненавистью вспомнил вдохновленного свыше юного героя, проницающего хаос, яркого, блистающего, словно язык пламени. Женщина, решив, что бранятся из-за нее, вновь что-то забормотала на фракийском. Перебивая ее, Кассандр крикнул:

— За ним присматривали! Какую бы глупость он ни затеял, они были вынуждены последовать за ним! Он сын царя. Или так говорят.

Обезумев от гнева, глядя только на Гефестиона, Кассандр не успел защититься от молниеносного прыжка Александра, который вцепился обидчику в горло. Потеряв равновесие, Кассандр упал на неровный пол. Он молотил кулаками и извивался; Александр, намереваясь его задушить, равнодушно принимал град ударов. Гефестион застыл на месте, не смея вмешаться. Что-то пронеслось мимо него.

Это была женщина, о которой все забыли. Схватив трехногий стул, она обрушила его на голову Кассандра, едва не задев своего защитника. Александр откатился в сторону. В исступлении гнева фракийка принялась лупить Кассандра, опрокидывая его всякий раз, когда он пытался подняться; стул она держала обеими руками, словно цеп при молотьбе.

Гефестион, раздраженный до предела, расхохотался. Александр поднялся и смотрел вниз, холодный как камень. Наконец Гефестион сказал:

— Мы должны остановить женщину. Она его прикончит.

Не двинувшись с места, Александр ответил:

— Кто-то убил ее ребенка. Это его кровь на ней.

Кассандр заревел от боли.

— Если он умрет, — сказал Гефестион, — женщину закидают камнями. Царь этого не простит. Ты обещал ей защиту.

— Прекрати! — сказал Александр на фракийском. Вдвоем они отобрали у нее табурет. Женщина разразилась бурными рыданиями, Кассандр извивался на каменном полу.

— Он жив, — сказал Александр, отворачиваясь. — Отыщем кого-нибудь понадежнее, чтобы вывел ее из крепости.

Чуть позже до царя Филиппа дошли слухи, что его сын поколотил сына Антипатра в схватке за женщину. «Кажется, мальчики становятся мужчинами», — сказал он небрежно. В голосе его слишком явственно звучала нотка гордости, чтобы кто-нибудь отважился пуститься в разъяснения.

Идя рядом с Александром, Гефестион сказал, усмехаясь:

— Едва ли он пожалуется Антипатру, что ты не вступился, когда женщина избивала его.

— Может жаловаться кому захочет, — ответил Александр. — И если захочет.

Они вошли в ворота. Из дома, где был устроен походный лазарет, доносились стоны. Врач и двое его слуг ходили среди раненых.

— Пусть он осмотрит твою руку как положено, — предложил Гефестион. После драки в сторожке рана снова стала кровоточить.

— Вот Пейтон, — сказал Александр, всматриваясь в полумрак, наполненный гудением мух. — Сначала я должен поблагодарить его.

Он пробрался между циновками и одеялами, на которые сквозь дыры в кровле падали неяркие солнечные лучи. Пейтон, юноша, в бою яростный, как герои Гомера, лежал, ослабев от потери крови, его повязка намокла. Бледное лицо было изможденным, глаза встревоженно бегали. Александр опустился рядом с ним на колени и сжал его руку. Пейтону напомнили о совершенных им подвигах: щеки юноши слегка порозовели, он приободрился и выдавил какую-то шутку.

Когда Александр поднялся, его глаза уже привыкли к сумраку, и он увидел, что все на него смотрят: ревниво, удрученно, с надеждой; все они испытывали боль и жаждали признания своих заслуг. И в конце концов, перед тем как уйти, он поговорил с каждым.


Это была самая суровая зима на памяти стариков. Волки спускались с гор к деревням и задирали собак. Скот и мальчишки-пастухи замерзали до смерти на низких склонах зимних пастбищ. Ветви елей ломались под грузом снега; горы были занесены так, что только большие утесы и трещины в них чернели на сплошном белом фоне. Александр не отказался от мехового плаща, присланного ему матерью. Поймав в густом черном переплетении шиповника, недалеко от Мизы, лисицу, они обнаружили, что ее шкура побелела. Аристотель был необыкновенно доволен.

Дом наполнился едким дымом от жаровень, ночами было так пронзительно холодно, что юноши спали по двое, только ради того, чтобы согреться. Александр старался закалить себя. (Царь все еще был во Фракии, куда зима приходила прямо из скифских степей.) Он полагал, что должен выдержать холода без подобных послаблений, но уступил Гефестиону, заявившему, что товарищи могут решить, будто они поссорились.

Корабли пропадали в море или разбивались у берегов. Даже дорогу к близкой Пелле заносило снегом. Когда каравану мулов удалось пробиться сквозь заносы, это было похоже на праздник.

— Жареная утка на ужин, — сказал Филот.

Александр потянул носом воздух и кивнул.

— Что-то не так с Аристотелем.

— Он слег?

— Нет, плохие новости. Я видел его в комнате для образцов. — Александр часто заходил туда, теперь он почувствовал вкус к собственным экспериментам. — Моя мать прислала мне рукавицы. Мне не нужно две пары, а ему никто не шлет подарков. Он читал там письмо. Выглядел ужасно, не лицо, а трагическая маска.

— Может, какой-то софист опроверг его теории.

Александр сдержался и обратился к Гефестиону:

— Я спросил его, что случилось и смогу ли я помочь. Он ответил, что нет, он все расскажет нам, когда успокоится, и что женская слабость недостойна благородного друга. Поэтому я ушел, оставив его плакать в одиночестве.

В Мьезе зимнее солнце быстро закатывалось за гору, но восточные вершины Халкидики еще сохраняли отблески его света. Вокруг дома темноту рассеивала белизна снега. Время ужина еще не наступило; в большом зале, с его облупившимися розовыми и голубыми фресками, вокруг пылающего в очаге огня сидели все ученики Аристотеля, судача о лошадях, женщинах и друг друге. Александр и Гефестион, устроившись вдвоем на плаще из волчьих шкур, присланном Олимпиадой, сидели ближе к окну, поскольку лампы еще не зажгли. Они читали «Киропедию» Ксенофонта — в это время вторую, после Гомера, любимую книгу Александра.

— «Было видно так же, как струились у нее слезы, — читал Гефестион, — стекая вниз по платью и падая даже на ноги. Тут самый старший из нас сказал: „Успокойся, женщина. Конечно, твой муж — мы об этом слышали — прекрасный и благородный человек. Знай, однако, что тот, кому мы предназначаем тебя теперь, ни красотой, ни умом не хуже его, и могуществом располагает не меньшим. По крайней мере, на наш взгляд, если кто вообще и достоин восхищения, так это — Кир, которому отныне ты будешь принадлежать“. Когда женщина услышала это, она разодрала свое платье и разразилась жалобными воплями. Вместе с ней подняли крик и ее невольницы. Теперь взору явилась большая часть ее лица, стали видны шея и руки. Знай, Кир, что и по моему мнению и по мнению всех других, кто видел ее, не было еще и не рождалось от смертных подобной женщины в Азии. Поэтому непременно приди сам полюбоваться на нее. „Нет, клянусь Зевсом, — сказал Кир, — и не подумаю, если только она такова, какой ты ее описываешь“».[24] — Ребята все время спрашивают меня, — сказал Гефестион, отрываясь от книги, — почему Кассандр не возвращается.

— Я сказал Аристотелю, что он полюбил войну и изменил философии. Не знаю, что он сказал своему отцу. Он не мог вернуться с нами, фракийка сломала ему два ребра. — Он потянул из складок плаща другой свиток. — Вот эту часть я люблю. «Ты должен знать, что полководец и рядовой воин, обладая одинаковой силой, по-разному сделают одно и то же дело. Сознание уважения, оказываемого ему, а также то, что на него обращены взоры всех воинов, значительно облегчают полководцу даже самый тяжелый труд».[25] Как это верно. Эту книгу надо выучить.

— Мог ли настоящий Кир быть таким, как у Ксенофонта?

— Персидские изгнанники признавали, что он был великий воин и благородный царь.

Гефестион заглянул в свиток.

— «Он приучал своих товарищей не плевать, и не сморкаться прилюдно, и не глазеть вслед проходящему мимо…»

— Персы были грубыми варварами в его дни. Они казались мидянам грубыми… как, скажем, Клит показался бы афинянам. Мне нравится, что, когда его повара готовили что-нибудь особенно вкусное, он посылал угощение своим друзьям.

— Пора бы и ужинать. Я умираю от голода.

Александр заботливо подоткнул под Гефестионом край плаща, помня, что ночью тот всегда крепко жмется к нему от холода.

— Надеюсь, Аристотель спустится. Наверху, должно быть, настоящий ледник. Ему необходимо немного поесть.

Вошел раб с ручной лампой и лучиной, чтобы зажечь высокие светильники и большую висячую лампу. Неотесанный юноша-фракиец, он закрыл ставни и теперь робко потянул толстые шерстяные занавеси.

— «Правитель, — читал Александр, — не просто должен быть человеком лучшим, чем те, кем он правит. Он должен научить их подражать ему…»

Послышались шаги на лестнице, — человек помедлил, чтобы разминуться с рабами. Аристотель спустился в по-вечернему уютный зал, словно живой труп. Его глаза запали, под плотно сжатым ртом кожа натянулась, зловеще обозначив жесткий оскал мертвой головы.

Александр откинул плащ, разбрасывая свитки книги, и быстро пересек комнату.

— Идите же к огню. Эй, кто-нибудь, принесите стул. Идите согрейтесь. Пожалуйста, расскажите нам, что случилось? Кто умер?

— Мой друг, Гермий Атарнейский.

Поскольку вопрос требовал точного ответа, он смог произнести нужные слова. Александр окликнул рабов, ждавших за дверью, и велел подать подогретого вина с пряностями. Юноши сгрудились вокруг учителя, как-то вдруг постаревшего. Он сидел, молча уставившись на огонь. Вытянул на мгновение окоченевшие руки, но сразу же убрал их, сложив на коленях, словно и это движение навело его на какую-то ужасную мысль.

— Это был Ментор Родосский, военачальник царя Оха, — выдавил он и снова замолчал.

— Брат Мемнона, покоривший Египет, — объяснил Александр остальным.

— Он хорошо послужил своему хозяину. — Голос тоже стал по-старчески тонким. — Варвары рождаются такими, они не сами доходят до такого низкого состояния. Но эллин, опустившийся до службы у них… Гераклит говорит: «Испорченное хорошее — наихудшее». Он предал саму природу. Он опустился даже ниже своих господ.

Лицо Аристотеля пожелтело; те, кто сидел ближе, чувствовали, как он дрожит. Давая ему время прийти в себя, Александр заметил:

— Мы никогда не любили Мемнона, правда, Птолемей?

— Гермий принес правосудие в подвластные ему земли, улучшил там жизнь. Царь Ох домогался этой страны, и пример Гермия был ему как кость в горле. Какой-то враг, подозреваю, что сам Ментор, привез царю донос, которому тот охотно поверил. Этот же Ментор, под видом дружеского участия, предостерег Гермия от опасности и пригласил его к себе, на совет. Тот поверил и поехал. В собственном городе, хорошо укрепленном, он продержался бы долгое время и мог рассчитывать на помощь… могущественного союзника, с которым заключил ряд соглашений.

Гефестион посмотрел на Александра, но тот был всецело поглощен рассказом.

— Как гость и друг он приехал к Ментору, который отправил его в оковах к Великому царю.

Тут зазвучали гневные восклицания, но быстро смолкли: всем не терпелось узнать, что было дальше.

— Ментор взял его печать и приложил к поддельным приказам, открывшим для его людей все укрепления Атарнеи. Теперь царь Ох владеет и ими, и всеми греками, там жившими. А Гермий…

Из очага с треском вылетела горящая головешка; Гарпал взял кочергу и втолкнул ее назад. Аристотель облизнул губы. Его скрещенные руки не дрогнули, но костяшки пальцев побелели.

— С самого начала его смерть была предрешена, но этого им было недостаточно. Царь Ох хотел прежде выяснить, какие секретные договоры он заключил с другими правителями. И он послал за людьми, испытанными в вещах такого рода, и велел им заставить Гермия говорить. Говорят, его мучили один день и одну ночь.

Он начал передавать подробности как мог, стараясь говорить бесстрастно, словно на лекции по анатомии. Юноши слушали его безмолвно, со свистом втягивая воздух сквозь плотно сжатые зубы.

— Мой ученик Каллимах, вы его знаете, прислал мне весточку из Афин. Он пишет, что Демосфен, объявляя Собранию о пленении Гермия, назвал это одним из даров судьбы и добавил: «Великий царь узнает теперь об интригах царя Филиппа не из наших жалоб, а из уст человека, принимавшего участие в заговоре». Никто лучше его не знает, как подобные вещи делаются в Персии. Но он радовался слишком рано. Гермий не сказал ничего. В конце концов, когда после всего, что с ним сделали, он еще дышал, его повесили на кресте. Он сказал тем, кто был рядок: «Передайте моим друзьям, что я не совершил ничего малодушного, ничего, недостойного философии».

Мальчики глухо зароптали. Александр стоял прямо и неподвижно. Когда все смолкли, он сказал:

— Мне жаль. Мне действительно очень жаль.

Он сделал несколько шагов вперед, обнял Аристотеля за плечи и поцеловал его в щеку. Философ смотрел на огонь.

Слуга внес горячее вино. Аристотель пригубил, встряхнул головой и отодвинул кубок. Внезапно он приподнялся и обернулся к ним. В мерцании пламени черты его лица казались глиняным слепком, который скульптор уже готов отлить в бронзе.

— Некоторые из вас станут полководцами. Кто-то будет управлять покоренными землями. Всегда помните: как ничего не стоит тело само по себе, не управляемое умом, ибо его задача — работать, питая жизнь ума, так и варвары пребывают на низшей ступени в устроенном богами мироздании. Этих людей можно улучшить, как породу лошадей, укрощая и используя по назначению, как растения или животные, они могут служить целям более высоким, чем те, к которым предназначила их природа. В этом их ценность. Они — рабы по природе. Ничто не может существовать, не имея предназначения, а их предназначение — быть рабами. Помните об этом.

Он поднялся со стула, чуть повернулся и невидящими глазами уставился на покрасневшую от жара решетку очага.

— Если люди, сделавшие это с вашим другом, будь они персы или греки, когда-либо попадут в мои руки, — сказал Александр, — я отомщу им. Клянусь.

Не оглядываясь, Аристотель вышел на темную лестницу и исчез из виду.

Явился слуга и доложил, что ужин готов.

Громко обсуждая новость, юноши перешли в столовую; в Мьезе не соблюдался церемониал. Александр и Гефестион замешкались, обмениваясь взглядами.

— Значит, — сказал Гефестион, — договор был заключен не без его помощи.

— Он и мой отец постарались вместе. Что он должен теперь чувствовать?

— По крайней мере, он знает, что его друг умер, не предав философию.

— Будем надеяться, он этому верит. В таких случаях человек умирает, не предав свою гордость.

— Полагаю, — заметил Гефестион, — Великий царь убил бы Гермия в любом случае, чтобы завладеть его городами.

— Или не доверяя ему. Зачем его пытали?

— Думали, он что-то знает. — Пламя позолотило волосы Александра и белки глаз. — Если Ментор мне попадется, я распну его.

Все существо Гефестиона внутренне содрогнулось, когда он представил себе, как эти прекрасные живые глаза бесстрастно наблюдают за казнью.

— Лучше иди ужинать. Без тебя не могут начать.

Повар, знавший, как едят молодые люди в холод, приготовил по целой утке на человека. Первые порции уже были нарезаны и поданы. Воздух наполнился теплым ароматом.

Александр взял поставленную перед ним тарелку и соскользнул с обеденного ложа, которое делил с Гефестионом.

— Ешьте, не ждите меня. Я только проведаю Аристотеля. — Гефестиону он сказал: — Он должен поесть на ночь. Он заболеет, если будет лежать у себя, скованный холодом и горем. Скажи им, пусть что-нибудь мне оставят, все равно что.

Когда он вернулся, тарелки ужинающих уже опустели и были тщательно вытерты хлебом.

— Он съел немного. Я так и думал, что он не устоит, почувствовав этот запах. Похоже, он доест и остальное… Мне этого слишком много, наверное, себя обделили. — Внезапно он заметил: — Бедняга, он не в себе. Это было видно, когда он произнес свою речь о природе варваров. Вообразите, назвать великого человека вроде Кира рабом по природе — только потому, что тот родился персом.


Бледное солнце поднималось раньше и набирало силу, с крутых склонов гор, оглушительно грохоча, скатывались снежные лавины и приминали огромные сосны, как траву, горные потоки стремительно побежали вниз, с чудовищным шумом перекатывая валуны. Пастухи, по пояс в тающем снегу, искали первых новорожденных ягнят.

Александр убрал меховой плащ, чтобы не привыкать к нему. Юноши, жавшиеся по ночам друг к другу, стали спать поодиночке, и он тоже, не без некоторого сожаления, отослал Гефестиона. Гефестион тайком поменял подушки, чтобы оставить себе хотя бы запах волос Александра.

Царь Филипп вернулся из Фракии, где сверг Керсоблепта, оставил в крепостях гарнизоны и населил равнину Гебра колонистами из Македонии. Те, кто пожелал остаться в этом диком свирепом краю, были по большей части людьми безвестными или слишком известными с дурной стороны, так что армейские остроумцы поговаривали, что заложенный Филиппом город следовало бы назвать не Филиппополисом, а Подлополисом. Как бы то ни было, город выполнял свое назначение. Удовлетворенный сделанным за зиму, Филипп поехал в Эгию, чтобы отпраздновать Дионисии.

Мьеза была оставлена на попечение слуг. Юноши и их учитель, уложив вещи, отправились в старую столицу. Дорога вела вдоль горной гряды, то и дело путникам приходилось спускаться в долину, чтобы переправиться через вздувшиеся от тающих снегов горные реки. Задолго до того, как перед глазами явилась Эгия, на лесной тропе они почувствовали, что земля под ногами дрожит от тяжелого напора водопадов.

Суровая резиденция старых македонских царей, ярко освещенная, блестела отполированными воском стенами. Театр был готов для представлений. Каменный выступ в форме полумесяца, на котором уместилась Эгия, сам походил на гигантскую сцену, откуда крепость смотрела на окрестные холмы, свою неизменную публику. Можно было только гадать, о чем перекликаются они друг с другом ветреной весенней ночью, перекрывая шум воды, непокорные, одинокие, движимые страхом или любовью.

Царь и царица уже прибыли. Едва переступив порог, Александр отчетливо увидел, по тем привычным знакам, которые годы сделали для него столь же понятными, как написанные слова, что родители — на людях, по крайней мере, — вежливы друг с другом. Но маловероятно, что их можно застать вместе. Это была его первая долгая отлучка, кого нужно приветствовать первым?

Конечно, царя. Так велит обычай, пренебречь которым — все равно что выказать открытое неуважение. И ничем не вызванное к тому же: во Фракии Филипп старался соблюдать в его присутствии благопристойность. Никаких женщин, ни одного многозначительного взгляда на смазливого мальчишку-оруженосца, считавшего себя вправе задирать нос. Отец ласково обошелся с ним после сражения и пообещал в следующую кампанию дать под его начало отряд. Неоправданной глупостью было бы оскорбить его сейчас. На самом деле, Александр понял, что ему хочется увидеть Филиппа — тот о многом мог рассказать.

Рабочая комната царя находилась в древней башне, сердцевине старой крепости, и занимала весь ее верхний этаж. Массивная деревянная лестница, которую из столетия в столетие починяли, все еще сохраняла тяжелое кольцо, к которому первые цари, спавшие в башне, привязывали на ночь огромных сторожевых собак молосской породы; вставая на задние лапы, такой пес был выше любого человека. Царь Архелай устроил вытяжку над очагом, но сделанные им в Эгии изменения были незначительны; его любовью оставалась Пелла. Слуги Филиппа расположились в передней за лестницей; Александр послал одного из них наверх, предупредить царя.

Отец поднялся от стола, за которым что-то писал, и похлопал его по плечу. Их приветствие еще никогда не было таким простым и спокойным. Вопросы сами рвались из Александра. Как пала Кипсела? Его отправили назад в Школу, когда армия еще стояла под стенами города.

— Ты зашел со стороны реки или пробил брешь в слабом месте за камнями?

Филипп собирался отчитать его за самовольную поездку в гости к дикой родне Ламбара, на обратном пути в Мизу, но теперь все упреки были забыты.

— Я попытался сделать подкоп со стороны реки, но почва оказалась песчаной. Тогда я поставил осадную башню, чтобы им было чем занять мысли, а сам подкопался под северо-восточную стену.

— Где ты поставил башню?

— На возвышении. — Филипп потянулся к дощечке, увидел, что та испещрена записями, и попытался в воздухе изобразить карту.

— Ну-ка. — Александр подбежал к корзине для растопки, стоявшей у очага, и вернулся с охапкой щепок. — Смотри, это река. — Он положил на стол сосновую лучину. — Это северная дозорная башня. — Он поставил торчком небольшое полено. Филипп пристроил к башне стену. Оба принялись возбужденно передвигать деревяшки.

— Нет, это слишком далеко. Ворота были здесь.

— Но, отец, послушай, твоя осадная башня… А, вот, я вижу. А подкоп вот здесь?

— Теперь лестницы, подай мне те палочки. Здесь был отряд Клита. Парменион…

— Подожди, мы забыли катапульты. — Александр выудил из корзины еловые шишки. Филипп расставил их на столе.

— Так вот, Клит был в засаде, пока я…

Молчание упало, как занесенный меч. Александр стоял спиной к двери, но ему достаточно было взглянуть на лицо отца. Легче одному сражаться над воротами Дориска, чем обернуться сейчас. Поэтому он немедленно обернулся.

Мать надела пурпурное платье, затканное по кайме белым и золотым. Ее волосы были перевязаны золотой лентой и прикрыты вуалью косского шелка, под которой рыжие пряди вспыхивали, как пламя сквозь дым костра. Она не взглянула на Филиппа. Горящие гневом глаза испепеляли не врага, а предателя.

— Когда ты закончишь свою игру, Александр, я буду у себя в комнате. Не спеши. Я ждала полгода, что значат еще несколько часов?

Она резко повернулась и вышла. Александр стоял неподвижно. Филипп истолковал эту неподвижность в свою пользу. С улыбкой подняв брови, он снова склонился над планом боя.

— Извини меня, отец. Мне лучше уйти.

Филипп был дипломат, но скопившаяся за годы злоба и раздражение из-за только что устроенной сцены подвели его именно в то мгновение, когда следовало проявить великодушие.

— Ты останешься, пока я не закончу говорить.

Лицо Александра переменилось, теперь это был солдат, ожидающий приказа.

— Да, отец?

С безрассудством, которому он бы никогда не поддался в переговорах с врагами, Филипп указал ему на кресло.

— Сядь.

Вызов был сделан, ничего уже не исправишь.

— Мне очень жаль. Теперь я должен повидать мать. До свидания, отец. — Он повернулся к двери.

— Вернись! — пролаял Филипп. Александр оглянулся через плечо. — Ты собираешься оставить этот мусор на моем столе? Убери за собой.

Александр подошел к столу. Решительно и аккуратно сгреб щепки и деревяшки в кучку и, собрав ее в обе руки, швырнул в корзину. При этом он случайно столкнул со стола какое-то письмо. Не обращая на свиток внимания, он послал отцу уничтожающий взгляд и покинул комнату.

Женская половина не изменилась с первых дней существования крепости. Здесь они жили во времена Аминты, когда им пришлось выйти к персидским послам. По узкой лестнице Александр поднялся в переднюю. Девушка, которой он никогда прежде не видел, прошла мимо. У нее были прекрасные, пушистые темные волосы, зеленые глаза, чистая бледная кожа, высокая грудь, обтянутая тонким красным платьем; нижняя губа слегка выдавалась. Услышав звук его шагов, девушка удивленно воззрилась на него. Длинные ресницы взметнулись, на лице, искреннем, как у ребенка, были написаны восхищение, тайная надежда, испуг.

«Моя мать там?» — спросил он. Никакой нужды в этом вопросе не было, ему просто захотелось услышать ее голос. «Да, господин», — пролепетала девушка, скованно кланяясь. Он подивился, чего она боится, хотя зеркало и могло бы ответить ему. Он почувствовал к ней жалость и улыбнулся. Ее лицо окрасилось, словно тронутое бледными лучами солнца. «Александр, мне сказать ей, что ты здесь?» — «Нет, она ждет меня, ты можешь идти». Девушка помедлила, серьезно вглядываясь в него, будто недовольная тем, что сделала слишком мало. Служанка была чуть старше Александра, примерно на год. Она побежала вниз по ступенькам.

Секунду он помедлил у дверей, глядя ей вслед. Девушка казалась хрупкой и гладкой на ощупь, как яйцо ласточки, ее ненакрашенный рот был нежным и розовым. Эта девушка и отец — услада после горечи. Из-за окна донеслись голоса поющих мужчин, которые готовились к Дионисиям.

— Ты все же не забыл прийти, — сказала Олимпиада, как только они остались одни. — Как быстро ты научился жить без меня!

Она стояла у окна, проделанного в толстой каменной стене; косо падавший свет сиял на изгибе ее щеки и пронизывал тонкую вуаль. Она нарядилась для сына, накрасилась, искусно убрала волосы. Он это видел точно так же, как она видела, что мальчик опять подрос, черты его лица огрубели, из голоса исчезли последние мальчишеские нотки. Он становился мужчиной, и становился вероломным, как мужчина. Он знал, что с прежней страстью тянется к ней, что истинные друзья делят все, кроме прошлого, оставшегося за границей их встречи. Если бы только она заплакала — пусть даже это — и позволила ему утешать себя; но она не желала унижаться перед мужчиной. Если бы он мог подбежать и прижаться к ней, но мужественность тяжело далась ему, и никто из смертных не превратил бы его опять в ребенка. И так, ослепленные сознанием своей неповторимости, они противостояли друг другу в этой любовной ссоре, а гул водопадов Эгии за окном, словно толчки крови, стучал у них в ушах.

— Как смогу я стать кем-нибудь, не изучая войны? Где еще мне учиться? Он мой начальник, зачем оскорблять его без причины?

— Ну разумеется, теперь у тебя нет причины. Когда-то такой причиной была я.

— Что такое? Что он сделал? — Александра не было очень долго, сама Эгия переменилась и казалась обещанием какой-то новой жизни. — Что случилось, расскажи мне.

— Ничего страшного, зачем тебе беспокоиться? Иди к своим друзьям, развлекайся. Гефестион, должно быть, ждет.

Она, видимо, нарочно навела справки, — сам он всегда был осторожен.

— С ними я могу увидеться в любое время. Я всего лишь хотел, чтобы все было как положено. И ради тебя тоже, ты это знаешь. А ты на меня почему-то взъелась.

— Я всего лишь рассчитывала на твою любовь. Теперь мне ясно, что это ошибка.

— Скажи мне, что он сделал.

— Ничего страшного. Это касается только меня.

Мама.

Они видела залегшую на его лбу морщину, которая теперь стала глубже, две новые складочки между бровями. Она уже не могла смотреть на сына сверху вниз: их глаза встретились на одной высоте. Она подалась вперед и прижалась щекой к его щеке.

— Никогда больше не будь со мной таким жестоким.

Дать выход поднявшейся горячей волне — и мать простит ему все, прошлое вернется назад. Но нет. Он не мог уступить. Прежде чем она заметила его слезы, Александр вырвался и бросился вниз по узкой лестнице.

Ничего не видя перед собой, он с кем-то столкнулся. Это была темноволосая девушка. Она вскрикнула, вся затрепетала нежно, как голубка.

— Прости, господин, прости.

Он взял ее тонкие руки в свои.

— Я сам виноват. Надеюсь, не ушиб тебя?

— Нет, конечно же нет. — Оба замешкались на секунду, потом она опустила густые ресницы и побежала наверх. Александр протер глаза, но они были едва влажные.

Гефестион, искавший Александра повсюду, часом позже нашел его в маленькой старой комнате, из окон которой были видны водопады. Здесь их шум был оглушительным, пол комнаты, казалось, содрогался вместе со скалою внизу. В комнате было тесно от сундуков и полок, которые были завалены заплесневевшими свитками, записями о праве собственности, договорами, длинными фамильными родословными, восходившими к героям и богам. Тут же лежало и несколько книг, оставленных Архелаем или занесенных сюда превратностями судьбы.

Александр, скорчившись, сидел в небольшой оконной нише, как зверь в берлоге. Вокруг него была разбросана груда свитков.

— Что ты здесь делаешь?

— Читаю.

— Я не слепой. Что случилось? — Гефестион подошел ближе, чтобы заглянуть другу в глаза. В лице Александра была свирепая замкнутость раненой собаки, которая готова укусить погладившую ее руку. — Мне сказали, что ты поднялся наверх. Я никогда еще не видел этого места.

— Это архив.

— Что ты читаешь?

— Ксенофонт об охоте. Он говорит, что кабаний клык такой горячий, что подпаливает собакам шерсть.

— Не знал этого.

— Это неправда. Я положил один волосок, чтобы проверить.

Он поднял свиток.

— Скоро здесь стемнеет.

— Тогда я спущусь.

— Ты не хочешь, чтобы я остался?

— Я просто хочу почитать.

Гефестион собирался сказать, что спальни устроены на древний лад: наследник в маленькой внутренней комнате, его товарищи — в смежной караульной, служившей этой цели с незапамятных времен. Теперь и не задавая вопросов, он видел, что любые изменения в распорядке не ускользнут от внимания царицы. В реве водопада, в удлиняющихся тенях росла грусть.


В Эгии царила ежегодная праздничная суматоха Дионисий, усугубленная пребыванием царя, который столь часто предпочитал своим столицам военные лагеря. Женщины шмыгали из дома в дом, мужчины собирались вместе, чтобы поупражняться в фаллических танцах. Погреба заполнились привезенным из виноградников молодым вином. Комнаты царицы превратились в гудящий таинственный улей, откуда Александр был изгнан: не в отместку, а потому, что он стал мужчиной. Клеопатре позволили остаться, хотя она еще не была женщиной. Теперь ей, наверное, открылись все тайны. Но она была еще слишком юна, чтобы уходить с менадами в горы.

Накануне праздника Александр проснулся рано, когда рассвет едва мерцал за окном. Щебетали первые птицы, шум воды здесь звучал более отдаленно. Можно было слышать топор дровосека, мычание недоенного скота. Александр встал и оделся, хотел разбудить Гефестиона, но на глаза ему попалась боковая лесенка, потайной ход, которым он мог незаметно уйти из башни. Она была встроена в стену, чтобы наследник мог потихоньку приводить к себе женщин. Эта лестница помнит немало историй, подумал он, быстро спускаясь вниз и поворачивая ключ в массивном замке двери.

В Эгии не было парка, только старый сад, вплотную примыкавший к крепостной стене. На черных голых ветвях деревьев кое-где уже треснули почки, предвещая будущее буйное цветение. Обильная роса лежала на высокой траве, повисая в переплетениях паутины прозрачными бусинками. Горные вершины, еще покрытые снегом, нежно розовели. Холодный воздух вобрал в себя запахи весны и фиалок.

Идя на аромат цветов, он нашел место, где они росли, глубоко спрятавшись в густой траве. Ребенком он собирал их для матери. Он принесет букет, пока служанки ее причесывают. Хорошо, что он вышел один; даже Гефестион был бы сейчас помехой.

Его руки были полны холодных влажных цветов, когда он увидел, как что-то мелькает за деревьями. Это была девушка, закутанная в толстое коричневое покрывало поверх прозрачной рубашки. Он тотчас же узнал ее и подошел.

Она была как нераскрывшийся цветок, свет, притаившийся во тьме. Когда Александр показался из-за деревьев, она вся застыла и побелела как холст. Какая же она застенчивая!

— Что ты? Я не съем тебя. Просто подошел поздороваться.

— Доброе утро, господин.

— Как тебя зовут?

— Горго, господин.

Она все еще казалась оцепеневшей от страха, — робкое, пугливое создание. Что следует говорить девушкам? Он знал только, как поступают, по их словам, его друзья и солдаты.

— Ну же, Горго, подари мне улыбку, и получишь цветок.

Не поднимая ресниц, она слегка улыбнулась, загадочно, мимолетно, как гамадриада, на мгновение выскользнувшая из своего дерева. Он начал было делить цветы, собираясь оставить часть для матери. Каким глупцом он должен казаться!

— Возьми, — сказал он, протягивая фиалки, и, когда девушка приняла букет, наклонился и поцеловал ее в щеку.

Нежная кожа на мгновение прильнула к его губам, потом девушка отпрянула, не глядя на него, и мягко покачала головой. Приоткрыв свой толстый плащ, она засунула фиалки между грудей и исчезла за деревьями.

Александр стоял, глядя ей вслед, и перед его глазами холодные тугие стебли фиалок снова и снова скользили вниз по теплой шелковистой коже. Завтра Дионисии. «Быстро под ними земля возрастила цветущие травы, / Лотос росистый, шафран и цветы гиацинты густые, / Гибкие, кои богов от земли высоко подымали».[26]

Он ничего не сказал Гефестиону.

Придя поздороваться к матери, он увидел: что-то случилось. Олимпиада подспудно бушевала, как закиданное валежником пламя, но не он оскорбил ее на этот раз. Она спрашивала себя, рассказывать ли о нанесенной обиде. Сын поцеловал ее, но ни о чем не спросил. Вчерашнего было достаточно.

Весь день его товарищи рассказывали друг другу о девушках, которые достанутся им завтра, — надо только суметь поймать их в горах. Александр отвечал на избитые шутки, но думал о своем. Задолго до рассвета женщины должны были уйти в святилище.

— Что мы будем делать завтра? — спросил Гефестион. — Я имею в виду, после жертвоприношений?

— Не знаю. Строить планы на Дионисии — дурная примета.

Тайком Гефестион испытующе взглянул на него. Нет, невозможно; он в дурном настроении с тех пор, как приехал сюда, и причин достаточно. Пока все не уляжется, его нельзя трогать.

Ужин подали рано, на следующий день всем предстояло встать с петухами. В канун Дионисий никто, даже в Македонии, не засиживался за вином.

Весенние сумерки сгустились постепенно, когда солнце исчезло за западными хребтами гор; в крепости были и такие темные закоулки, где лампы горели уже с полудня. Ужин в зале был скорее походным, но Филипп извлек пользу даже из этой умеренности, усадив рядом с собой Аристотеля — знак внимания, неуместный в иные дни: философ никуда не годился как собутыльник. Поев, большинство гостей отправились прямо в постель.

Александр никогда не любил ложиться рано; он решил повидать Феникса, часто читавшего допоздна. Старика поселили в западной башне.

Коридоры крепости были настоящим лабиринтом, но Александр с детства знал самые короткие пути. За прихожей, где хранилась запасная мебель для гостей, открывался пролет лесенки. Этот закоулок был неосвещен, но сюда проникал свет факела от наружной стены. Александру оставалось сделать только один шаг, когда он услышал какие-то звуки и уловил движение.

Безмолвно, неподвижно стоял он в тени. В полосе света девушка Горго, обращенная к нему лицом, извивалась и корчилась в руках мужчины, обхватившего ее сзади: одна тяжелая волосатая лапа стискивает бедра, другая — грудь. Сдавленные тихие всхлипы теснились в ее горле. Под цепкой темной рукой платье соскользнуло с плеча; на каменные плиты пола упало несколько увядших фиалок. Лицо мужчины, прижатое к уху девушки, на минуту показалось из-за ее головы. Это был его отец.

Крадучись, как разведчик в чужом лагере, Александр подался назад, вскрики Горго заглушили звук его шагов.

Через ближайшую дверь он выскочил в холодную, глухо шумящую водой ночь.

Наверху, в спальне стражи наследника, без сна лежал Гефестион, дожидаясь, пока появится Александр, и он хотя бы сможет пожелать другу доброй ночи. Во все остальные проведенные здесь вечера они поднимались наверх вместе, но сегодня никто не видел Александра со времени ужина. Начав разыскивать его, Гефестион всего лишь выставил бы себя на посмешище, поэтому он лежал в темноте, пристально глядя на полоску света под тяжелой старой дверью. Ни одна тень не упала на нее от торопливых шагов, никто не появлялся. Гефестион незаметно задремал; ему снилось, что он по-прежнему бодрствует.

В глухие ночные часы Александр поднялся к себе через потайной ход, чтобы сменить одежду. Лампа, масло в которой почти полностью выгорело, тускло поблескивала. От пронизывающего холода его пальцы почти перестали гнуться и не повиновались ему, когда он одевался. Александр выбрал кожаную тунику и сапоги, в которых обычно охотился. Согреется, карабкаясь по горам.

Он высунулся из окна. Повсюду в темноте между деревьями виднелись первые факелы, мерцающие и неверные, как звезды, в потоках ледяного горного воздуха.

Прошло много лет с тех пор, когда он пробирался за менадами в священную рощу. И ни разу за всю свою жизнь он не видел обрядов, совершаемых в горах. Да и сейчас у него не было никаких причин делать это, за исключением сознания жестокой необходимости. Он возвращался в прошлое, хотя это было нечестием. Ему больше некуда идти.

Он всегда был ловким, легконогим охотником и сердился, когда неуклюжие товарищи поднимали шум. Немногие мужчины встали в такую рань, их было хорошо слышно, они смеялись и переговаривались, имея достаточно времени, чтобы отыскать на горных склонах свою добычу — опьяненных, сжигаемых страстью менад, отбившихся от подруг. Александр проскользнул мимо них незамеченным и вскоре оставил ловцов далеко внизу, поднимаясь тропою, проложенной в баснословные времена. Давным-давно он тайно поднимался на следующий после Дионисий день к истоптанной поляне, где плясали менады, находя дорогу по следам, по оставшимся на терне клочкам одежды, по пятнам разлитого вина, листьям плюща, клочкам меха, каплям крови.

Мать никогда не узнает, он ничего не расскажет ей, даже по прошествии лет. Навеки окутанное тайной, это будет принадлежать только ему. Невидимый, он будет с ней, как сходящие к смертным боги. Он узнает о ней то, что неведомо ни одному мужчине.

Горный склон становился круче, тропинка петляла; он осторожно следовал за ее извивами, освещаемый бледной луной и первыми проблесками рассвета. Внизу в Эгии начинали кричать петухи, и этот звук, приглушенный расстоянием, казался ужасным вызовом, каким-то злым волшебством. На петляющей тропе вверху цепочка факелов извивалась, как могучий змей.

Рассвет поднимался от Азии, касаясь снежных вершин. Далеко впереди, в лесу, раздался предсмертный крик какого-то молодого животного, потом — вакхический вопль.

Отвесная скала была расколота поросшим лесом ущельем; ручей, стекая по узкому утесу, с журчанием разливался внизу. Тропа поворачивала налево, но Александр помнил это место и остановился в раздумье. Ущелье простиралось вплоть до Поляны Танца. Продираться сквозь дебри нелегко, но в зарослях его никто не заметит, и он сможет подобраться совсем близко. К жертвоприношению он не поспеет, зато увидит, как танцует мать.

Цепляясь за камни, он перешел вброд ледяной ручей. Сосновый лес был густым, не тронутым человеком; полусгнившие стволы мертвых деревьев лежали там, где повалило их время, ноги Александра утопали в черном прахе столетий. Наконец он увидел мерцание факелов, маленьких, как светляки, а подобравшись ближе — и чистое сияющее пламя разведенного на алтаре огня. Пение тоже походило на языки пламени: пронзительное, то опадающее, то взмывающее вверх; все новые и новые голоса загорались, словно лучины.

Открытый скат ущелья озарился первыми солнечными лучами. Здесь его опоясывала зеленая кайма взращенных солнцем деревьев и кустарников: мирт, и земляничное дерево, и ракитник. На четвереньках, тихо, как вышедший на охоту леопард, Александр пополз к святилищу.

Дальний край поляны был широким и чистым. Там и находилась Поляна Танца, потайной луг, невидимый снизу, открытый только богам да вершинам скал. Между рябинами росли мелкие желтые цветочки.

На алтаре курился жертвенный дым, и запах плоти сливался с ароматом смолы: женщины побросали в огонь свои факелы. Вниз ущелье уходило на сотню футов, в ширину же не превышало расстояния полета дротика. Он мог видеть их платья, покрытые росой и кровавыми пятнами, и сосновые шишки на тирсах. Даже издали они казались одержимыми богом.

Его мать стояла у алтаря, держа в руке увитый плющом жезл. Она пела гимн, ей вторил хор, ее распущенные волосы, выбиваясь из-под зеленой короны венка, струились по платью, оленьей шкуре и ослепительно белым плечам. Вот он и увидел ее. Сделал то, что не позволено людям — только богам.

В другой руке у Олимпиады была круглая пиршественная чаша для вина. Лицо ее не казалось исступленным и диким, как у других женщин, — оно сияло улыбкой. Термина из Эпира, поверенная большинства ее тайн, устремилась к алтарю в бешеном танце; Олимпиада поднесла к ее рту чашу и что-то сказала на ухо.

С громкими криками они плясали вокруг алтаря, то приближаясь к нему, то удаляясь.

Через какое-то время мать отбросила тирс и нараспев выкрикнула волшебное заклинание на старофракийском — так называли они этот никому не ведомый язык своих обрядов. Менады, последовав ее примеру, покинули алтарь и встали в круг, взявшись за руки. Олимпиада указала на одну из девушек, повелевая ей выйти. Та медленно двинулась вперед, подталкиваемая множеством рук. Александр пригляделся. Без сомнения, он знал ее.

Внезапно она поднырнула под сомкнутые руки и кинулась в сторону ущелья, охваченная конечно же вакхической яростью. Теперь он отчетливо видел ее лицо, — это была Горго. Божественное исступление, подобное страху, расширило ее глаза, судорогой свело рот. Танец прервался, несколько женщин бросились вдогонку. Все это, думал Александр, обычно для обряда.

Горго бежала изо всех сил, оставив преследовательниц далеко позади, но вдруг поскользнулась и упала. Девушка вскочила через мгновение, но ее уже схватили. Она закричала в вакхическом неистовстве. Женщины потащили ее назад; она пошла, потом ее колени подогнулись, и ее поволокли по земле. Его мать ждала, улыбаясь. Девушка легла у ее ног, без мольбы и плача, время от времени вскрикивая тонким дрожащим голоском, как заяц в пасти лисы.


Полдень миновал. Гефестион бродил по склонам, призывая Александра. Ему казалось, что прошли уже часы и часы с начала этих поисков, на самом деле — гораздо меньше. Утром он стыдился искать, не зная, на что наткнется. Только когда солнце высоко поднялось, горечь сменилась страхом.

«Александр!» — звал он. «…андр!» — снова и снова отзывались утесы над просекой. Журча между разбросанных тут и там камней, из ущелья бежал ручей. На одном из валунов сидел Александр, глядя прямо перед собой остановившимся взором.

Гефестион подбежал к нему. Александр не встал, он едва оглянулся. Значит, правда, подумал Гефестион, это случилось. Женщина. Он уже переменился. Теперь это никогда не произойдет.

Александр уставился на него запавшими глазами, словно напряженно пытаясь вспомнить, кто перед ним.

— Александр. Что такое? Что случилось, скажи мне. Ты упал, ты ушиб голову? Александр!

— Что ты здесь делаешь? — спросил Александр бесцветным глухим голосом. — Зачем рыщешь в горах? Ищешь девушку?

— Нет. Я искал тебя.

— Ступай наверх по ущелью. Там ты найдешь девушку. Но она мертва.

Гефестион, опустившийся на камень рядом, чуть не спросил: «Ты убил ее?» — потому что при взгляде на это лицо все казалось возможным. Но он не отважился заговорить.

Александр потер лоб тыльной стороной испачканной засохшей грязью руки и моргнул.

— Я не делал этого. Нет. — Он выдавил сухую улыбку, сродни гримасе. — Она была очень красива, мой отец так думал, и моя мать тоже. Это была ярость бога. У них были детеныши дикой кошки, и молодой олень, и что-то еще, о чем нельзя говорить. Подожди, если хочешь, вода ее вынесет.

— Мне жаль, что ты это видел, — спокойно сказал Гефестион, вглядываясь в его лицо.

— Я должен вернуться и дочитать книгу. Ксенофонт говорит, если положить на них кабаний клык, он съежится от жара их плоти. Ксенофонт говорит, это опаляет фиалки.

— Александр, выпей. Ты на ногах со вчерашнего вечера. Я принес тебе немного вина. Ты уверен, что не поранился?

— О нет, я им не дался. Только наблюдал за игрой.

— Послушай, взгляни сюда. Посмотри на меня. Теперь пей, делай, что я говорю, пей.

После первого глотка Александр взял фляжку из рук Гефестиона и жадно осушил ее.

— Так-то лучше. — Гефестион, повинуясь наитию, вел себя просто, как ни в чем не бывало. — У меня и поесть найдется. Ты не должен был следить за менадами, все знают, что это к несчастью. Не удивительно, что тебе плохо. У тебя огромная заноза в ноге, сиди спокойно, я вытащу. — Он ворчал, как нянька, промывающая ребенку ссадины. Александр сидел послушно, как дитя.

— Я видел и худшее, — сказал он внезапно. — На поле боя.

— Да. Мы должны привыкнуть к крови.

— Этот человек на стене Дориска, его внутренности вывалились, и он пытался затолкать их назад.

— Да? Мне пришлось отвернуться.

— Нужно уметь видеть все. Мне было двенадцать, когда я впервые убил. Я сам отрубил ему голову. Они хотели сделать это за меня, но я заставил их дать мне топор.

— Да, я знаю.

— Она спустилась с Олимпа на равнину Трои, ее поступь была нежна, говорится в книге, она шла тихо, маленькими шажками, как трепещущая крыльями голубка. Потом она надела шлем воина.

— Конечно, ты умеешь все видеть, все, что угодно; все знают, что можешь. Ты всю ночь был на ногах… Александр, ты слушаешь? Ты слышишь, что я говорю?

— Тише. Они поют.

Он сидел, опустив руки на колени, глядя вверх, на горы. Гефестион видел белки его глаз. Нужно настичь его, в какие бы дебри он ни удалился. Его нельзя оставлять одного.

Спокойно, настойчиво, не дотрагиваясь до Александра, Гефестион сказал:

— Теперь ты со мной. Я тебе обещал, что всегда буду рядом. Послушай, Александр. Вспомни Ахилла, как мать опустила его в Стикс. Подумай, как это было ужасно, какая тьма — словно смерть, словно превращение в камень. Но после этого он стал неуязвим. Послушай, все закончилось, все позади. Теперь ты со мной.

Он протянул руку. Александр прикоснулся к ней, его ладонь была смертельно холодна. Потом он изо всех сил вцепился в Гефестиона, так, что у того перехватило дыхание от боли и облегчения.

— Ты со мной, — сказал Гефестион. — Я люблю тебя. Ты значишь для меня больше всего на свете. Я умру за тебя в любую минуту. Я люблю тебя.

Какое-то время они сидели так, их сжатые руки лежали на колене Александра. Потом хватка Александра немного ослабла, лицо уже не казалось застывшей маской, а было просто больным. Замутившимся взглядом он смотрел на их сплетенные руки.

— Вино хорошее. Я не так уж и устал. Нужно учиться обходиться без сна, это пригодится на войне.

— В следующий раз мы обойдемся без сна вместе.

— Нужно учиться обходиться вообще без всего. Но без тебя мне было очень тяжело.

— Я буду с тобой.

Лучи теплого весеннего солнца, перевалившего полуденную черту, косо падали в ущелье. Пели дрозды. Гефестион предчувствовал перемену: рождение, смерть, вмешательство бога. На только что явившемся на свет чувстве остались пятна крови, следы мучительных родов; все еще хрупкое, оно не давалось в руки. Но оно жило. Оно будет расти.

Им нужно было возвращаться в Эгию, но оба не торопились: им и так было хорошо. Пусть он отдохнет, думал Гефестион. Александр избавился от своих мыслей, забывшись непрочным сном. Гефестион следил за ним пристально, со смиренным терпением леопарда, притаившегося у воды. Голод его утихал от самого звука легких отдаленных шагов — кто-то спускался по лесной тропе, чтобы попасть ему в лапы.

Загрузка...