— Зощенко! Эй, Зощенко!.. Зо-щен-ко! Слышь? Вставай!
Я открываю глаза.
Зощенко — это я.
Разбудивший меня Кузьмич улыбается так, будто он только что в одиночку расстрелял из САУ отряд «Пантер». Глупость, конечно: Кузьмич никогда ни из чего не стрелял. Он свой испачканный мазутом нос не высовывает из ангара, где целыми сутками возится с танками. Он и спит тут же — в своем персональном фанерном закутке, в куче ветоши возле самодельного обогревателя, работающего на соляре.
— Завтра на «фрице» пойдешь! — объявляет мне Кузьмич.
— Откуда знаешь?
— От верблюда.
Кузьмич знает все. И никто не знает, откуда он все знает.
— А на каком «фрице»?
— На «Рыси». И я уже договорился насчет нового «Майбаха». Будет твоя «Рысь» прокачана по высшему разряду.
— Чего? Как это — «прокачана»?
— Да ничего, не парься.
Вечно Кузьмич какие-то словечки новые в свой разговор вкручивает. Сам их, что ли, придумывает?
— За мотор спасибо, — говорю я. — А тебе-то какой интерес?
Мы с Кузьмичом хоть и приятели, но не настолько близкие, чтоб он так обо мне заботился.
— Что ж сразу интерес? — обижается Кузьмич. — Я что, от души помочь не могу?
Вот странный он человек. Сидит в этом вонючем ангаре, жилье тут себе обустроил, будто в казарме места на всех не хватает. Подковырки эти его постоянные: спросит что-нибудь и смеется над ответом, словно знает что-то, что другим неизвестно.
— А как думаешь, Зощенко, сколько мне лет?
— Полтинник, — говорю.
Смеется, щурится:
— Бери больше!
Может, конечно, и больше. Кузьмич у нас самый старый.
— А ты, Зощенко, в каком году родился?
— В семнадцатом.
— Ого! Как Октябрьская Революция.
Опять смеется. Ну, словно дурачок!
Отсмеявшись, уточняет, глядит хитро:
— И сколько же тебе лет, выходит?
Я прикидываю в уме, тру наморщенный лоб.
Со временем у нас тут туго: часы нам не положены, календарей тоже нет, дни друг на дружку похожи, особенно если в лазарете лежишь, — немудрено и запутаться. Года три я уже здесь, наверное. В сорок втором меня на Полигон сослали, а значит…
— Двадцать восемь, — говорю.
Кузьмич смеется, голову задрав, небритое горло открыв. Потом подвигает деревянный ящик, садится на него, большим немецким ножом открывает американские консервы, достает ложку из-за голенища и начинает есть — как уголь в паровозную топку закидывает.
— Значит, сейчас сорок пятый?
Я пожимаю плечами:
— Наверное.
— Как думаешь, война-то кончилась?
— Скорей всего.
— Мы победили?
— Конечно.
— Победили, — соглашается Кузьмич. Кивает долго, на тушенку свою американскую смотрит. Потом плюет в нее, выбрасывает в кучу железной стружки за токарным станком. — Давно победили.
— В каком году? — спрашиваю я тихо.
— В сорок пятом, — подтверждает Кузьмич. Я ему верю: он же все знает.
— А почему давно?
— Потому что тебе не двадцать восемь. А мне не пятьдесят.
Кузьмич не смеется.
Он встает и уходит в свою каморку. Я решаю еще поспать. Слова Кузьмича, конечно, кажутся мне странными, но он весь такой — загадочный. Что толку рассуждать над шарадами юродивого?
Я закрываю глаза…
— Зощенко. Эй, Зощенко!
Ну нет мне сегодня покоя! В казарму, что ли, пойти?
— Чего?!
— Это опять я.
Кузьмич протягивает мне мятую кружку. Я по его хитрым глазам вижу, что в ней не вода. Принимаю подношение, оглядываюсь — не смотрит ли кто. В три глотка осушаю кружку, выхватываю из руки довольного Кузьмича натертую солью и чесноком горбушку. Тяну ноздрями острый запах, потом заедаю спирт. Вкусно!
— Эх, ядреное у тебя топливо, Кузьмич!
— Первосортное, — соглашается он. Я чувствую, что он тоже принял на грудь — там, в каморке своей. Нам хорошо, и мы молчим какое-то время. Но долго молчать Кузьмич не умеет:
— А скажи мне, Андрюха, за что тебя на Полигон сослали?
Вообще-то такие разговоры тут не поощряются. Но спирт свое дело делает, и я признаюсь:
— За то, что секретный летательный аппарат сбил.
— Ага, — кивает Кузьмич, и я понимаю, что это ему известно. — А расскажи-ка подробней, как оно так у тебя вышло.
Я приступаю к рассказу. Кузьмич достает из кармана блокнотик, начинает что-то карандашиком черкать. Я сразу умолкаю: одно дело изустно балакать, совсем другое, когда тебя записывают. Кузьмич, угадав мое беспокойство, показывает листок: он не пишет, он рисует. Спрашивает:
— Такой летательный аппарат?
— Ну да.
На рисунке Кузьмича диск с утолщением в центре, похожий на детскую юлу.
Я удивлен. Рассказываю, как видел такую вот штуковину в поле, когда наш экипаж назад из разведки боем возвращался. С перепугу пальнули — себя обнаружили. А летательная машина, повреждение получив, зажгла голубые и оранжевые огни, поднялась, будто бы на столбе света, и умчалась на бреющем за лес во вражескую сторону.
— Ясно, — кивает Кузьмич. — Небось, начальству все доложил, как было. Они тебя и сдали куда следует.
— Ага.
— На Полигон сразу направили?
— Ну да. Сказали, что я уничтожил секретный летательный аппарат. Велели язык за зубами держать. И предложили на выбор: в лагеря или на Полигон. Ну я и выбрал.
— Что, даже про срок не спросил?
— А чего спрашивать? Сколько дали, столько и отбуду. Сам виноват, сам наказание понесу. Да и не жалею я о том, что попал сюда. Полезное же дело делаем — на благо страны.
— Ну да… — И опять Кузьмич лыбится. — Только вот какой страны?..
Нет, такие разговоры я с ним вести не собираюсь. Этак и до измены Родине можно договориться.
— Иди ты, Кузьмич, сам знаешь куда!
— Ладно-ладно. Не горячись… А ведь ты был прав, Зощенко.
— Что?
— По делу я к тебе. Не просто так.
— Ну?
— Возьми меня завтра в бой. В экипаж свой возьми…
Я, наверное, минут пять пялюсь на Кузьмича. Потом понимаю, что он так шутит, и хохочу.
— Я серьезно, Зощенко. Возьми хоть механиком, хоть радистом — я могу.
— Не смешно шутишь, Кузьмич. Ты же тут сиднем сидишь, с железками копаешься. Какой тебе танк? Какой экипаж? Или тебе моча в голову ударила на старости лет?
— Попридержи язык, сопляк! — Кузьмич злится. — Да таких, как я, по всему Полигону от силы пять человек!
— Ну и зачем тебе в бой?
Он смотрит на меня — явно решает, стоит ли меня посвящать в свою тайну. Понимает, что без веской причины я его с собой не возьму. Вздыхает. Признается:
— Вы завтра у пересохшей реки будете сражаться. Пойдете со стороны барханов к поселку. А мне туда очень нужно. Я с одним старым приятелем по рации договорился, он мне передачку там оставит на условленном месте. Ящик такой. Из-под консервов. Вот его я и хочу забрать. Вы меня высадите, где я скажу. А потом подождете.
— Да ты с ума сошел! Мы тебе что, таксомотор?
— Я быстро.
— Нет.
— Мне очень надо, Зощенко. Вопрос жизни и смерти.
— Что в ящике?
Кузьмич мнется, поглядывает на меня. Не хочет признаваться.
— Консервы.
— Врешь же, Кузьмич!
— Вру.
— Что в ящике?
— Посылка.
— Ладно, не хочешь говорить, не надо… Давай я сам эту посылку заберу.
— Нет. Не могу. Место особое, тайное. Открыть тебе его не могу. Извини. Мне самому туда надо ехать.
— Вот что ты за человек, Кузьмич!
— Возьмешь?!
— Нет.
— Я же насчет «Майбаха» договорился. — Кузьмич начинает канючить, будто ребенок шестилетний. — Верь мне, упакуют твою машинку на завтрашний выезд по высшему классу! А если захочешь, я и дальше буду тебе помогать. Я тебе такую рацию добуду — закачаешься!
— Закачаюсь?
Он отмахивается, смотрит на меня преданно — у нас в части кобель Шарик был, вот он так же в глаза заглядывал, когда ему кости подносили, но сразу не давали.
— Что в ящике? — опять спрашиваю я.
— Детали, — Кузьмич сдается. — Запчасти. ЗИП. Только особенные. Мой приятель, про которого я тебе говорил, подшаманил кое-что, проапгрейдил…
— Чего сделал?
Опять Кузьмич раздраженно машет рукой.
— Возьмешь?
— Ну, не знаю… Дай подумать…
Жалко мне полкового кобеля Шарика. Добрый он был, ласковый, а не баловала его жизнь. И сдох он плохо, просроченных консервов нажравшись.
В конце дня я отправляюсь в казармы, чтобы найти радиста в экипаж.
Ромка Хохорин, на которого я рассчитывал, отказывается.
Харламов отказывается.
Курочкин отказывается.
И даже Руслан Гаджиев отказывается.
Все разводят руками:
— Кузьмич сказал по секрету, что тебя подобьют. Кузьмич все знает. Так что — нет, извини, командир, не в этот раз.
Злой, иду искать Кузьмича.
Впрочем, что его искать? Он же из ангара ни ногой.
Врываюсь без стука в его каморку, заставленную аппаратурой. Старый интриган сидит перед включенной радиостанцией, паяет что-то — запах канифоли щекочет мне ноздри. Стоящий на полке круглый громкоговоритель, похожий на бумажную тарелку, изрыгает странную музыку. Я хлопаю дверью, Кузьмич пугается, роняет горячий паяльник на колени, ругается, торопливо выключает радиостанцию — музыка умолкает.
— Это что такое?! — грозно спрашиваю я.
— «Депеш мод», — говорит напуганный Кузьмич. — Англичане.
— Чего?!
Мы смотрим друг на друга. Кузьмич понимает, что сморозил что-то не то. Спрашивает осторожно:
— Ты о чем, Зощенко?
— Я о том, что ты предательские слухи распространяешь.
— А! — Кузьмич облегченно выдыхает, смеется. — Да ничего я не распространяю. Правду говорю. Если не возьмешь меня — сгоришь в танке.
— Слушай, Кузьмич, ты совсем дурак? — я аж шиплю от злобы.
Он достает из-под стола фляжку, взбалтывает, многозначительно на меня смотрит.
— Возьми меня в экипаж, Зощенко. У тебя же место радиста пока не занято? Ну! А я твой счастливый талисман буду.
На столе появляются две кружки, консервы, сухари и — о, чудо! — соленые огурцы, ровненькие, как бы восковые, в пупырышках. У меня слюнки текут.
— Садись, Зощенко.
Я сажусь. Как тут не сесть? Спрашиваю, на огурцы глядя, бульканье спирта слушая:
— А что такое «Депеш мод»?
— А это, Зощенко, тебе знать не положено… Возьми меня в экипаж.
Я беру кружку.
— Нет, не возьму!..
Утро.
В составе взвода выдвигаемся на позиции, катимся по обочине дороги, вздымая клубы пыли. В экипаже кроме меня три человека: Антон Шаламов, Юрка Прохоров по прозвищу Тракторист, ну и, конечно же, Кузьмич.
«Рысь» идет мягко, будто на лапах крадется. Мощный «Майбах» — не мотор, а песня!
— Правее, — говорю громко, по ненужной сейчас привычке прижимая к горлу ларингофон шлема. — И ходу прибавь. Отстаем.
— Ага, — отзывается в наушниках голос Юрки Тракториста. — Будет сделано, ваше высокоблагродье.
Кузьмич хихикает. Ему теперь все можно. Если бы не он, не было бы у нас ни новых шлемофонов, ни нового танкового переговорного устройства.
— Отставить смех, — говорю.
Чудо, чудо — даже кричать не нужно!..
Как начинаются дюны — встаем, слушаем боевую задачу. В это время с севера подходят еще два взвода. Тут танки посерьезней. Вижу три тяжелые машины союзников — ну, эти дадут жару.
Противник, впрочем, у нас тоже нешуточный. А на Полигоне иначе и не бывает.
Взводный спрашивает, все ли мне ясно. Отвечаю, что вопросов не имею, повторяю поставленную перед нами задачу: «Зайти к населенному пункту с востока, обогнуть его, по возможности скрытно приблизиться к обозначенным высотам, обнаружить позиции самоходной артиллерии противника, передать координаты и ориентиры».
— Приступайте, — говорит взводный.
Я вижу, как срывается с места «Леопард» Димки Крылова, — перед ним поставлена та же задача, и это уже вызов, уже соревнование.
— Быстро, быстро, быстро! — ору я.
Мы с Димкой Крыловым давние соперники.
Моя «Рысь» будто прыгает вперед. Умеют все же фрицы делать технику!
— Обо мне помнишь? — хрипит в наушниках голос Кузьмича. — Третий дом справа, как я показывал. Встанем там.
— Под трибунал нас подведешь, Кузьмич! — кричу я.
— Да какой тут, к дьяволу, трибунал? — смеется Кузьмич. — Дальше ссылать уже некуда.
Проходит всего минут десять, и мы видим вражеский танк. Тяжелый «Маус» ломится через кусты. Вступать с ним в бой я не рискую. Да и надобности такой нет, пока не выполнена главная задача. «Маус» исчезает за дюнами, то ли не заметив нас, то ли приняв за своего. И теперь я понимаю, почему нам с Димкой Крыловым достались сегодня немецкие танки.
— Левее давай!
Мы уходим на юг — там должно быть безопасней и потише.
Кузьмич докладывает обстановку: «основные наши силы двинулись маршем на село». Через пять минут добавляет: «встреченный „Маус“ расстрелян». Еще через пять минут: «„Леопард“ Крылова обнаружен врагом».
Нам пока везет: летим на всех парах, прыгаем по пустым песчаным холмам. Впереди уже видны строения и дым пожаров. Где-то там тайник, так нужный Кузьмичу.
— Кузьмич, как же ты из ангара решился выбраться? Про тебя говорят, что ты трус. Боишься в боях участвовать.
В танке грохот, но шлемофоны работают отлично.
— Не трушу, а осторожничаю, — отвечает Кузьмич. Я даже интонации его голоса разбираю. — Мне погибать нельзя, я слишком много знаю.
— Но в этот бой сунулся.
— Я все просчитал. Вероятность не вернуться из этого боя примерно такая же, как вероятность попадания шального снаряда в ангар. Так что я рискую не больше обычного.
— Наверное, и задание наше знал?
— Знал. Я же все знаю.
— Откуда, Кузьмич?
— От верблюда.
Врываемся в село. Третий дом — нахожу его. Это какой-то барак с выбитыми окнами и провалившейся крышей. Выбираю сторону, где можно встать незаметно.
— Кузьмич, готовься!
— Всегда готов!
Юрка Тракторист мастерски подводит танк вплотную к стене. Я даю команду заглушить мотор.
— Три минуты, — говорю я Кузьмичу.
— Уже бегу!
Он срывает шлемофон и, отдуваясь, лезет из танка. Тишина стоит такая плотная, что хоть ее ножом режь. Я достаю карту, сверяюсь с ней, прикидываю, где бы я сам развернул артиллерийские установки.
Проходит уже минут пять. Я теряю терпение и ругаюсь на чем свет стоит. Мне кажется, что я слышу канонаду; вслушиваюсь напряженно. Вдруг по броне что-то бьет. Я вздрагиваю. Еще удар — и скрежет.
— Эй, командир! — Кузьмич заглядывает в открытый люк.
— Давай быстрей, скотина, — рычу я на него.
— Кто-нибудь, помогите мне!
Антон Шаламов помогает Кузьмичу затащить ящик. Не знал бы я, что там такое, точно бы решил, что это тушенка.
— Танки сюда идут, — кричит мне Кузьмич. — Смываемся, пока не поздно!
Ухает близкий взрыв. Один из домов медленно и красиво рушится — осыпается внутрь себя.
— Заводи! — ору я.
Новенький «Майбах» ревет. «Рысь» дергается, тащит за собой барак, заваливает его. Шаламов около пушки уже готов стрелять, но не знает куда — пока ничего не видно.
Еще взрыв — совсем рядом. Нас накрывает волной песка и камней. А я вдруг понимаю, что это лупят вражеские самоходки.
— Не стоять! — ору я. — Полный вперед!
Мы петляем по селу, будто кот, которому скипидаром зад натерли. Из-за каменного здания вымахивает «Тигр». Я почти в упор леплю ему в борт. «Тигру» это нипочем, он поворачивает башню в нашу сторону.
— А-а! — кричит Юрка Тракторист, пытаясь увести машину. Шаламов готовит орудие к новому выстрелу.
«Тигр» вдруг вспыхивает. Мимо нас проносится «Леопард», и я угадываю, что это машина Димки Крылова. Приостановившись, «Леопард» со ста метров добивает охваченного пламенем «Тигра» — у того в стальной утробе рвется боекомплект, и плоская, похожая на консервную банку башня приподнимается, наклоняется и сползает к гусеницам.
Я представляю, как ликует сейчас Димка. Я радуюсь вместе с ним. Но недолго — мощный взрыв рвет «Леопарду» гусеницу. Крутанувшись на месте, танк встает. Вокруг него очень тесно начинают ложиться снаряды — теперь он легкая добыча для САУ.
— Связь! — ору я. — Давай связь!
Мы уходим из-под обстрела.
— Это Рысь! — кричу я, вдавливая в горло ларингофон. — Серый, ответьте!
— Это Серый. Слушаю, Рысь.
— Даю ориентиры.
Мы вымахиваем на вершину холма, обозначенного на карте как «высота 511». Отсюда я вижу позиции самоходной артиллерии. И вижу, как горит расстрелянный ими «Леопард».
— «Высота 490», — называю я точку. — Ориентиры: запад — одинокая сосна, восток — водонапорная башня.
— Понял, — говорит Серый. — Спасибо, Рысь.
Я собираюсь ответить «Служу трудовому народу!», но тут в глазах у меня меркнет, а уши забивает звоном…
— Зощенко! Эй, Зощенко!.. Зо-щен-ко!
Я открываю глаза.
— Горим?!
Нет, вроде бы не горим, но от дыма першит в горле.
— Зощенко! — Кузьмич хватает меня за руку. Он перепуган — лицо белое, губы серые, глаза безумные. — Так не должно быть! Слышишь, Зощенко?!
— Место! — кричу я ему, словно собаке. — Займи свое место, радист!
Я поправляю шлемофон. Перед глазами скачут радужные круги. Сколько я был без сознания?
— Потери есть?
Слышу Прохорова:
— Шаламов оглох. У него кровь из ушей. Отлеживается тут.
— Сам как?
— Нормально, ваше высокоблагродье.
— Танк цел?
— Башню вроде бы заклинило.
— А остальное?
— Пока не знаю, не успел проверить.
Танк рычит двигателем, вздрагивает.
— Вроде бы в порядке, — докладывает Прохоров. — Из боя выходим?..
Я смотрю на Кузьмича. Он вжался в кресло заряжающего, уставился на меня дикими глазами, шепчет что-то.
— Шаламов совсем плох?
— Да, — откликается Прохоров.
Я припадаю к перископу — ничего не вижу. Открываю люк, встаю в полный рост. Мы все еще на высоте. Вокруг холма огонь — горит все: дома, кусты, земля. В стелящемся дымном зареве ворочаются тяжелые туши танков — будто юниты плавают.
Я ныряю в башню.
— Кузьмич! Заряжать сможешь?
Он не понимает. Я бью его ладонью по лицу. Он вздрагивает, глаза его проясняются.
— Твое место теперь здесь, — говорю я ему. — Заменишь Шаламова.
Он кивает.
— Прохоров, башню действительно заклинило, будешь там наводить танк на цель.
— Ясно, ваше высокоблагродье.
— Идем в бой. Нашим нужна подмога.
Кузьмич скулит что-то. Я его не слушаю. Наклоняюсь и нему и говорю жестко:
— Ты сам напросился. Хочешь жить? Заряжай!
Мы врываемся в бой: скатываемся по склону холма и окунаемся в горячий хаос. Я по-прежнему командир, но сейчас от меня мало что зависит. Это Прохоров теперь царь и бог. Что мы можем противопоставить броне и огневой мощи гусеничных чудовищ? Только скорость и маневренность. Прохоров отлично это понимает, и управляемая им «Рысь» словно танцует среди горящих руин раздавленного села.
— Осторожней, — бормочет Кузьмич. — Осторожней, пожалуйста.
Он переживает за свой ящик, за его хрупкое содержимое. Страшно трусит. Но дело свое делает.
Выстрел. Еще один.
Дышать нечем, дым ест глаза. Я открываю кормовой люк, но легче от этого не становится.
— Консервы, — кричит Кузьмич. — Мы тут, как консервы…
Два «Леопарда» выходят навстречу. «Рысь» проскакивает меж них, разворачивается. Молодец Прохоров!
Секундная пауза — выстрел!
Кузьмич тянет новый снаряд.
Один «Леопард» начинает дымиться.
Я победно кричу.
«Рысь» срывается с места, уходит из-под огня, прячется в дыму. Какая-то махина проходит совсем рядом, ее борт заслоняет от нас мир. «Рысь», порыкивая, пятится. Мне начинает казаться, что наш танк — живое существо.
Обрушив кирпичную стенку сарая, выбираемся на дорогу. Здесь сошлись две «тридцать четверки» и два немецких Е-50. В стороне догорает американский «Шерман». Пока решаю, как помочь нашим, Прохоров уводит танк за укрытие. Немцы на нас не обращают внимания — а зря.
— Подкалиберный!
Опять выкатываемся на дорогу, уже представляя, где находятся цели. Прохоров делает невозможное: точно и быстро наводится без прицела.
Выстрел!
Опять прячемся за стеной.
— Попали? — спрашивает Кузьмич.
— Да! — Я поворачиваюсь к нему, улыбаюсь широко. — Готовь дырку под награду, Кузьмич.
И тут нас накрывает.
Я даже не понимаю, что происходит. Мощный удар, хлопок — в горле кровь, в ушах пульсирующий гул. Нас трясет. Я вижу, как мнется броня. Кузьмича выбрасывает из кресла.
А потом делается темно и тихо.
— Зощенко… Слышь, Зощенко… Этого не должно было быть… Я же все просчитал…
Мне кажется, что я умер и похоронен. Открываю глаза — и ничего не вижу. Пытаюсь руки поднять — не получается. Душно и тяжело. Сильно пахнет бензином.
Зову:
— Прохоров… Эй, Прохоров!
Молчание.
— Шаламов… Эй, Шаламов!
Тишина.
Через какое-то время — то ли через минуту, то ли через час — опять:
— Зощенко… Эй, Зощенко… Все не так должно было быть…
— Кузьмич, ты?
— Был Кузьмич, да весь вышел.
— Что там с тобой?
— Кранты… Капец…
— Чего?
— Сдохнем все, вот чего. Придавило меня.
— Я тоже пошевелиться не могу.
— Сейчас полыхнем.
— Не паникуй. Выберемся.
— Не. Прощай, Зощенко. Засыпало нас.
— Как засыпало?
— Стена на нас рухнула. Ты не понял, что ли?..
Лежим, молчим, дышим. От паров бензина и общей духоты голова идет кругом. По виску течет что-то — то ли кровь, то ли пот. А, может, бензин?
— Ты горел в танке, Зощенко?
— Что? Нет.
— Горел, я знаю… Двадцать шесть раз ты горел, Зощенко. Сорок пять контузий у тебя. Восемьдесят девять ранений. Из них тридцать пять — смертельных. Я статистику собирал. Я все знаю.
— Ты бредишь, Кузьмич?
— Нет, Зощенко. Я тебе исповедуюсь. Не думал я, что так получится. У тебя же на «Рыси» лучшие показатели. Сорок пять выездов, из них только один неудачный. Потому я к тебе и просился. Поэтому тебя и выбрал.
— Что-то ты врешь, Кузьмич. Я на «Рыси» всего-то семь раз катался.
— Это в этой жизни. А я тебе про весь срок говорю…
Лежим, дыхание переводим.
— Какой срок?
— Про весь твой срок на Полигоне.
— Я три года здесь.
— Ага… — Кузьмич хрипло смеется. Я уверяюсь, что он сошел с ума. — Как же… Семьдесят лет ты тут… Как и я… Мы с тобой ровесники, Зощенко.
Глухо — будто в другом мире — грохочет канонада. Бой еще идет. Кругом пожары. Сколько у нас есть времени, прежде чем огонь доберется до разлившегося бензина — минута, пять, десять?
— В тридцать девятом состоялся контакт с пришельцами… — бормочет Кузьмич. — В марте сорок первого они предложили идею создания этого чертового Полигона. Через три месяца все было готово, и сюда начали поступать первые люди и машины…
— Кто такие пришельцы? — спрашиваю я. — О чем ты, Кузьмич? Молчи лучше! Воздух береги.
Он меня как не слышит:
— Полигон вне нашего мира… Это такая капсула, пузырь… Огромная консервная банка… Тут своя физика, и даже время свое… И законы тоже… Пришельцы говорили о скором вторжении… Говорили, что мы должны будем помочь себе сами… Для того и создали Полигон, чтобы собрать тут танковую армаду… Они нас законсервировали, понимаешь? До поры до времени… Семьдесят лет уже, Зощенко! Мы семьдесят лет живем в консервной банке. Думаем, что испытываем танки… И никто ни о чем не догадывается… А если у кого и появляются подозрения…
Кузьмич кашляет, хрипит.
— Обычный срок жизни танкиста — три года… Никто разобраться не успевает… Погибает в бою, потом возрождается… Как чистый лист… Такой же молодой… Не помнит ничего… Только приговор… И ссылку на Полигон… Мы клоны, Зощенко. Нас вычеркнули из того мира… И скопировали сюда… И копируют заново каждый раз, когда мы погибаем…
— Клоуны?
— Клоны, дурак ты необразованный! — Кузьмич перхает, давится — это он так сейчас смеется. — Я шестьдесят лет тут так живу… Как же обидно умирать! Очнусь в лазарете такой же отсталый болван, как ты сейчас. Только и буду помнить, что в сорок втором случайно раздавил танком штабную палатку… Прощай, Зощенко. И до встречи.
Я ему не отвечаю. Лежу, думаю, как бы нам выбраться. Ноги не слушаются — кажется, поломаны ноги. Зато начинаю чувствовать правую руку. Откатываю пару снарядов, пытаюсь за что-нибудь зацепиться пальцами. С неимоверным трудом приподнимаюсь, сажусь. Сильно кружится голова — кажется, я сейчас опять упаду.
Танк вздрагивает. Я думаю, что мне это чудится. Но Кузьмич спрашивает:
— Что это?
Значит, и он заметил движение.
Поверху что-то стучит, скрежещет. Действительно, такое ощущение, будто мы в консервной банке, и ее сейчас вскрывают.
— Зощенко, ты слышишь?
Я мало того, что слышу, я еще и видеть начинаю — розовый дым, кровавые отсветы. Я стаскиваю шлемофон.
— Горим, Зощенко! — кричит Кузьмич. — Горим!
Грохот усиливается, танк качается, словно шлюпка на волнах. За считанные секунды становится так жарко, что у меня начинают трещать волосы. Дышать нечем. Я хриплю, хватаюсь за горло.
— Горим! — крик Кузьмича — это последнее, что я слышу и помню…
В санчасти я лежу почти месяц. Скучаю. Страдаю от ожогов. Поломанные ноги срастаются плохо. Я переживаю, что теперь меня спишут в техники. Обещаю себе, что сразу, как врачи снимут гипс, начну учиться танцевать.
«Ты горел в танке, Зощенко?» — вспоминаю я слова Кузьмича.
— Силуянов, — спрашиваю я у соседа по палате. — Ты знаешь, кто такие пришельцы?
Силуянов мотает головой. Он смотрит в книжку, ему не до моих глупых вопросов.
— Что читаешь? — спрашиваю.
— «Война миров». Англичанин какой-то написал. Уэллс.
— Англичанин? А про «Депеш Мод» там что-нибудь есть?
— Слушай, Зощенко, помолчи, ладно? — Силуянов сердится.
— Ну про что хоть там, в книжке-то?
— Про марсиан. Как они на Англию напали. Я дочитаю и тебе дам. Интересно. У них машины такие еще были, на трех ногах.
Я почему-то вспоминаю подбитую мною летающую машину, ту, которую без моего описания нарисовал в блокноте Кузьмич.
«Двадцать шесть раз ты горел, Зощенко. Сорок пять контузий у тебя…»
Нашу «Рысь» выволок из-под завала тяжелый ИС-7. Нас с Кузьмичом достали за минуту до того, как в горящем танке начали рваться снаряды. Прохоров и Шаламов остались внутри.
«Погибает в бою, потом возрождается… Как чистый лист… Такой же молодой…»
Мне нечем заняться.
— Ты мне дай почитать книжку-то, ладно? — говорю я.
— Сказал же — дам! — опять сердится Силуянов.
— И если там про клонов что-нибудь будет, ты мне скажи.
— Да нет там никаких клоунов!..
Я отворачиваюсь лицом к стене. Лежу и думаю о разном.
У меня много времени.
Целый месяц.
И даже больше.
После выписки я получаю с доктора свои сэкономленные наркомовские, добываю две банки тушенки и сразу отправляюсь в ангар.
Кузьмич встречает меня недобро, смотрит с подозрением, осторожно. Я показываю ему аптекарскую банку с водкой, громыхаю сложенными в карман консервами. Он молча сторонится, пропускает меня в каморку.
Садимся.
Опять Кузьмич достает огурцы. Поразмыслив, пожавшись, вынимает из ящика соленое, чуть подкопченное сало.
Так, ни слова ни говоря, открываем консервы, режем хлеб и прочий харч, разливаем по кружкам водку. Смотрим друг на друга. Чокаемся. Пьем.
— После первой не закусываю, — говорит вдруг Кузьмич и лыбится.
Я его не поддерживаю: беру прозрачный ломтик сала, кладу на тонкий кусок хлеба, сверху огурчиком накрываю. Щурюсь — эх, хорошо!
— Поговорить пришел? — спрашивает Кузьмич.
Киваю. Начинаю издалека:
— Я тут, пока лежал, с доктором своим поприятельствовал. Хороший человек, безотказный.
— Ну? — говорит Кузьмич.
— Навел у него справки. Насчет Шаламова, Юрки Тракториста и Димки Крылова.
— Ага, — кивает Кузьмич.
— Доктор говорит, такие к ним не поступали.
Я жду, что скажет Кузьмич. Он молчит, разливает водку. Его руки обожжены — так же, как и мои.
— Шаламов, Крылов и Прохоров поступили к соседям, — говорю я. — Через два дня после нашего боя. Все трое как бы с контузией. И как бы с потерей памяти. Отлежались два дня и были зачислены в строй.
— Интересно, как доктор это узнал, — бормочет Кузьмич.
— Это они? — спрашиваю я.
— А кто же еще.
— Клоуны?
— Клоны, — поправляет меня Кузьмич. — Только ты их больше не увидишь. А если бы даже и увидел, то они все равно тебя не вспомнят. Они сейчас все заново начали. На новом месте.
Мы осушаем кружки. Кузьмич долго и вкусно закусывает, урчит аж, словно кот. Потом встает, выглядывает из каморки, запирает дверь. Включает свою аппаратуру, крутит верньер, настраивается на какую-то негромкую музыку.
— «Депеш Мод»? — спрашиваю я.
— «Энигма».
Разливаем по третьей. Ждем, греем кружки в руках, сало посасываем, наслаждаемся уютом.
— Значит, поверил, — говорит Кузьмич. — Никому, надеюсь, не рассказывал?
— Нет. Нельзя, наверное.
— Нельзя. Нас таких человек пять по всему Полигону. Теперь вот шесть… Дурак я, что проболтался.
Музыка кончается. Веселый мужской голос начинает что-то говорить. Я невольно прислушиваюсь:
«…но нужен ли нам этот праздник? Что мы празднуем девятого мая? Победу? И чью же?..»
— О чем это он? — спрашиваю у помрачневшего Кузьмича.
Кузьмич встает, выключает радиостанцию. Не отвечает — не хочет, видимо, говорить на эту тему.
— Это ведь оттуда музыка? — спрашиваю. — Снаружи? С большой земли?
Он кивает:
— Да. Мы научились перестраивать радиостанции, чтобы принимать внешние сигналы.
— Вот, значит, что в том ящике было.
— То, да не то, — говорит Кузьмич. — Это мне американец посылочку переслал. Чтобы я одну новую штуковину собрал.
Он снимает промасленную мешковину с какого-то электронного устройства, похожего на осциллограф. Включает его, дает ему прогреться. Зовет меня:
— Садись ближе.
Я пересаживаюсь, смотрю в зеленовато-серый экран. Кузьмич возится с подвывающим прибором, крутит ручки, бормочет что-то про сбивающиеся настройки, плохую антенну и неустойчивый сигнал.
— И что будет дальше, Кузьмич? — спрашиваю я.
— Сейчас настрою, увидишь.
— Да я не про осциллограф твой… Что с нами всеми будет?..
На экране что-то происходит. Я вглядываюсь в светящиеся линии, угадываю очертания человеческого лица, чуть отодвигаюсь, чтобы лучше видеть.
— Враг пришел, — бормочет занятый Кузьмич. — Но эти дураки еще ничего не поняли. Так что скоро все кончится. Полигон свою задачу выполнил.
— Что ты там бормочешь? — сказать честно, меня больше занимает живая картинка на экране осциллографа, чем слова Кузьмича.
— Да ты сам послушай…
Изображение на экране делается четче — теперь можно даже буквы прочитать, закрепленные на стене позади человека: «Новости». Из треска и гула выделяется голос:
«…сведения о необычных летающих объектах поступили также из Владивостока. Имеющейся информации пока недостаточно, чтобы делать какие-то выводы. Но местные жители связывают пожары и взрывы на военных складах с полетами светящихся шаров. Кто-то даже говорит о похищении людей…»
— Кончается твой срок, Зощенко, — говорит Кузьмич.
Я выпиваю водку, кладу тающий ломтик сала на язык. И задаю вопрос, который еще в санчасти не давал мне покоя:
— Если все так, как ты говоришь… Зачем вообще надо было создавать этот Полигон? Неужели на большой земле до сих пор лучше наших танков ничего не придумали? Столько времени прошло — разве там другого оружия не появилось, мощного, нового?
— Оружие появилось, конечно, — говорит Кузьмич.
— Ну?! Так зачем надо было консервировать на Полигоне все эти танки? Они же, наверное, давно устарели. Клепали бы новые, готовились бы к войне миров!
Кузьмич смотрит на меня, как на больного.
— Дурак ты, Зощенко. В самом деле не понимаешь или притворяешься?
Я смотрю на него, пьяными глазами хлопаю. Требую:
— Объясни!
Он подвигается ко мне:
— Да, Полигон — это такие консервы. Тут ты все правильно понял. Только не танки в консервы закатали. Совсем не танки.
— А что же?
— Тебя и меня, Зощенко! — Кузьмич повышает голос, ладонью по столу хлопает. — Людей. Героев. Всех нас — воевавших. Таких, как Шаламов, как Юрка Прохоров, как Димка Крылов. Это нас законсервировали, нас, а не танки!
— Зачем? — удивляюсь я.
— Да затем, что таких людей больше не делают, Зощенко. — Кузьмич перестает кричать, говорит тихо, устало и зло. — Танки там научились делать лучше, а вот людей — нет. Я шестьдесят лет слежу, что на большой земле происходит. Сердце кровью обливается, а я слушаю это гребаное радио и все жду, когда же нас наконец выпустят… — Он сжимает кулаки. — Вот что я тебе, Зощенко, скажу. Не осталось больше настоящих людей. Были они еще какое-то время — после нас. Но потом тоже сгинули. Так что мы — последние. Мы — консервы…