П. Браженас КОГДА БОЛЬШАКИ ПРОЙДЕНЫ

Жизненный путь Бронюса Радзявичюса трагически оборвался, не перевалив и сорокалетнего рубежа. Творческая биография писателя кончилась на самом разбеге. Большей части своих произведений автор не увидел напечатанными. Такую личную судьбу не назовешь счастливой.

Счастливее складывается судьба литературного наследства Б. Радзявичюса. Две части романа «Большаки на рассвете» и рассказы, составившие трехтомник посмертного издания, уже теперь признаются и осознаются как яркое явление не только последнего десятилетия, но и всей литовской советской прозы. С годами такое осознание должно только утвердиться: уверенность в этом внушает само творчество, не рассчитанное на ажиотаж и шумную славу, а ожидающее и требующее серьезного и вдумчивого читателя-собеседника.

Уже в самом начале романа автор формулирует свою эстетическую программу: «Задержимся здесь надолго. Надо будет внимательно вглядеться в каждый предмет, в каждое лицо, иначе мы ничего не увидим и не поймем. Многое здесь неуловимо, подобно игре солнечных лучей на воде или в листве, многое приходит, как дитя, жмурясь от яркого света, и не поймешь, страдание это или радость». Называю это идейно-эстетической программой, ибо в самом обещании «задержаться здесь надолго» звучит твердая авторская установка — не спешить, ибо слова «многое здесь неуловимо» продиктованы чрезвычайной требовательностью автора к себе, ощущением того, что жизнь человеческая — такая глубина, дна которой никогда не коснется перо настоящего художника. А дитя с его трудно распознаваемыми чувствами («страдание это или радость») — в этом образе сознательный отказ от однозначного толкования фактов и явлений, человеческих поступков и судеб, краеугольный камень художественной концепции личности. Чересчур велик риск — в наше время — не спешить, чересчур большая роскошь — спокойно всматриваться во все. Чем оправданы этот риск, эта роскошь? Прочитаем же в том темпе, какой диктует нам автор — еще один абзац:

«В той деревне остался порыв ветра, ударявший в открытую грудь, родники и холодные, быстрые речки, грозди перезревшей малины в прогалинах, пересохшие глиняные тропинки; остался там и удаляющийся топот лосиных копыт, лисьи норы, прикрытые слоем жухлых листьев, тенистые заболоченные низины и солнечные, полные бабочек, лужайки, поросшие орешником высокие холмы, заросли папоротника, внезапная прохлада сумерек, когда дорогу преграждали желтые полосы теней, и голос тетки, зовущей со двора ужинать; осталось и веснушчатое лицо соседского мальчугана, и льняные, растрепанные ветром волосы двоюродной сестренки Юзукаса…»

Сколько здесь очевидного беспорядка, хаоса, как «не хватает» сознательной, жесткой логичности в изложении деталей, своего рода драматургии, ведущей от завязки к кульминации! Все здесь одинаково важно, ничто не ищет себе наиболее подходящего места, а застывает там, куда занесло, как ветром, порывом воспоминаний. Можно только догадываться, как выглядел бы этот абзац, если бы подобный материал был подан со всякими литературными ухищрениями, как «набухла» бы каждая деталь, превращаясь в отдельный красивый образ. Ведь за «удаляющимся топотом лосиных копыт», за «внезапной прохладой сумерек», за «веснушчатым лицом соседского мальчугана», за всеми перечисленными деталями ощущается определённый сюжет, самостоятельная маленькая драма, целый мир.

Не пускаясь в рассуждения о том, как соотносятся в романе детали, зафиксированные «с натуры», с деталями, рожденными воображением писателя, поделюсь лишь одним впечатлением. Каждый раз, встречая в романе деталь, виденную в жизни, не можешь надивиться ее достоверности, точности, лаконичности, — будь то несколько штрихов, рисующих стоящего перед зеркалом известного певца «с красным, изъеденным гримом лицом», или описание черемухи, уничтожаемой какими-то гусеницами. Этой подлинностью, этой точностью заслужив доверие читателя, автор ведет его за собой куда-то в глубину образа, от наблюдения к переживанию.

В тексте создается напряжение чувства и мысли, позволяющее автору передать словом редкое, неповторимое мгновение раскрытия души героя, всей его человеческой сути. Чувствуешь это и думаешь: вот что такое дыхание таланта, вдохновение, послушное художнику слово, через которое и реализуются все его творческие замыслы.

Повествователь и главный герой романа — одно лицо: Юозас Даукинтис, на два-три десятилетия отдалившийся от своего сиротского детства и абитуриентской юности, на десяток лет (или чуть меньше) — от своего студенчества, от первых творческих опытов, от времени написания диссертации. Из своих воспоминаний, размышлений, дневниковых записей сплетает он историю собственной жизни.

Во впечатлительное сознание юноши неизгладимо врезались воспоминания детства и отрочества, уже тогда взвешенные проницательным умом подростка, а сегодня дающие правдивый материал для серьезных раздумий о созревании человеческой души.

Рассказчик как бы постоянно координирует по крайней мере две различных временных плоскости: событий прошедших, воскрешаемых в памяти, и сегодняшних, совпадающих со временем повествования. Все, что пережито в юности, до сих пор так свежо и дорого, будто случилось вчера. И вместе с тем — проверено временем.

Единство подлинности юношеского опыта и рефлексии взрослого человека — вот формула таинственной художественной суггестии.

Десяток сцен, в которых мы видим маленького Юзукаса и заметно растущего Юозаса Даукинтиса в отцовском доме, в классе и на льду реки, читающего и мечтающего, спорящего с друзьями и упорно работающего, сотни претензий, чрезвычайно выразительных бытовых деталей и порывов чувств индивида, всю историю дружбы соседей и родни, духовного сближения подростков и неизбежных столкновений формирующихся характеров надо свести в краткую формулу: искусство редкой образности и глубокого психологизма.

Между первым и вторым томом «Большаков на рассвете» есть заметные, хотя, быть может, несущественные различия. Они зависят от постепенного формирования, взросления главного героя и повествователя: лирические воспоминания детства сменяются болезненными юношескими переживаниями, романтическая любовь абитуриента — драмой разбитого сердца, стихийная наблюдательность — сознательными усилиями начинающего писателя, тонкий психологизм — интеллектуальными, философскими размышлениями и т. д.

В первой части романа мы прощаемся с Юозасом Даукинтисом, уезжающим учиться, — во второй встретим его, уже зная, что «в вуз Юозаса не приняли», и проведем с ним десять, а то и пятнадцать лет (хронологических «неясностей» в романе наберется не мало), пока герой будет работать на заводе, учиться, готовиться к творческой работе, писать диссертацию, рассказывая историю своей жизни, в которой преобладает не то, что отражено в трудовой книжке, анкетах, биографиях или характеристиках, а нечто сугубо автономное, сокровенное — духовная жизнь личности. Поэтому авторские раздумья, философские размышления, занимающие по мере взросления героя все больше места, воспринимаются здесь как естественное самовыражение личности с ее своеобразным интеллектуальным складом.

Нет нужды доказывать, что необходимым условием для исполнения такого авторского замысла была духовно богатая личность.

Вопрос человеческой содержательности литературного героя всегда занимал и создателей литературы, и ее исследователей. В сущности, литература не может ориентироваться только на исключительные личности: ее волновали и волнуют общечеловеческие аспекты в жизни простого, рядового человека. Но, проникая в тайны человека как homo sapiens и homo socialis, литература всегда стремилась охватить, с одной стороны, как можно более разнообразный состав персонажей, с другой — как можно более широкий диапазон самовыражения личности. Человеческое величие и человеческая низость, взлеты и падения, сила и бессилие интеллекта, глубина и мелочность чувств, способность к практической деятельности и атрофия элементарных навыков, разветвленные системы моральных качеств и особенностей характера — все сотни раз воплощено, осмыслено в художественных образах, и далеко не каждая попытка сказать нечто новое увенчивается успехом. Легче прослыть новатором, выбрав свежую тему, подняв актуальную проблему современности, испробовав новые формы, чем создать образ нового человека, выявить новые моменты его бытия, существенно обогатить концепцию личности в искусстве. Б. Радзявичюс сделал важный шаг именно в этом направлении.

После Людаса Васариса из романа В. Миколайтиса-Путинаса «В тени алтарей» литовская национальная проза не знала, пожалуй, ни одного героя, для которого тайны бытия, поиски смысла жизни, вопросы творчества отодвинули бы на задний план суету повседневности, мелкие заботы, кратковременные обязанности и задачи индивида. Были у нас интеллектуалы и мечтатели, романтики и циники, люди действия и люди рефлексии, влюбленные и разочаровавшиеся, оптимисты и терзаемые внутренним драматизмом личности, наивные души нараспашку и хитроумные демагоги, но человека с такими чуткими нервами, реагирующими на малейшие прикосновения действительности, с таким открытым сердцем, предельно доверчивым к слушателю и восприимчивым к боли первого встречного, с такой напряженной и вместе с тем фундаментальной работой мысли, — нет, такого героя в нашей литературе до сегодняшнего дня не было.

Новаторство образа Даукинтиса ярко раскрывается в сравнении с персонажами ровесников Радзявичюса.

После претенциозных, раздражительных, самодовольных, предъявляющих к окружающим максималистские требования, однако лишенных способности к самокритике и гибельно снисходительных к самим себе героев, населявших литовскую повесть шестидесятых-семидесятых годов, появился наконец образ молодого человека того же поколения, без которого сам образ поколения кажется уже и не полным, и не точным.

В стихотворении «Шестнадцатилетние» Юст. Марцинкявичюс воспел поколение «тридцатого года рождения». Перефразируя поэта, можно сказать, что герои Б. Радзявичюса — «сорокового года рождения». Первым было десять или чуть меньше, когда пришла Советская власть, а в шестнадцать они уже с оружием в руках защищали эту власть. Вторые глазами детей видели суровые послевоенные годы, а в шестнадцать читали решения XX съезда КПСС. Юность первых начинается в 1945, вторых — в 1956 году. Всемогущее время смазывает эту грань, но стереть ее не может. Художественно осмысленная в образах Юозаса Даукинтиса и его сверстников, эта грань становится еще более устойчивой. Поэтому значение Юозаса Даукинтиса как художественного характера не умещается в рамках творчества одного писателя. Этот герой существенно обогащает концепцию личности современника, продвигая поиски достоверного и правдивого образа поколения в наиболее перспективном направлении.

Образ Юозаса Даукинтиса был бы, возможно, не столь впечатляющим, если бы не окружение, в котором он находится, если бы не весь ансамбль персонажей — не каждому прозаику удается это, тем более в первом романе.

Умело используя разнообразные средства — описание, авторскую характеристику, диалог и другие, — Б. Радзявичюс несколькими эпизодами, несколькими строками, даже несколькими словами достигает цели.

«Каждый выстрел, задевавший ближнего, задевал и его», — сказано в романе о Криступасе Даукинтисе. Это — метафорическая формула его характера, пример лаконичности — не исключительный, а характерный для структуры романа в целом. На образе Криступаса — а это один из самых запоминающихся образов книги — автор никогда не останавливается надолго. Как и другие, этот характер лепится по принципу мозаики из ненароком оброненных фраз, острым глазом подмеченных, сжатых эпизодов, коротких сцен. А в результате возникает исторически рельефный и психологически глубокий образ человека совестливого и доброго, вспыльчивого и слабовольного, мечтательного и легкомысленного, романтика и шалопая. Он вызывает любовь и уважение, насмешку и сочувствие…

Еще экономнее средства, которыми написаны портреты братьев Криступаса — Константаса и Казимераса. Первый — скучноватый резонер, наивный философ и спокойный морализатор, второй — хитрый, порой даже коварный, но трудолюбивый и деятельный крестьянин. Оригинальны, ярки и другие персонажи: грамотей и умелец, но скупердяй и индивидуалист Визгирда, стремящаяся к общественной деятельности, амбициозная и наивная жена Константаса, придавленная обстоятельствами и терзаемая внутренними противоречиями мачеха…

Во второй части романа автор переходит от мозаичной лепки образов героев к более последовательному осмыслению развития их характеров. Особенно много места (даже отдельные главы) уделено Викторасу и Стеле, а также знакомому по первой части Альбинасу Малдонису. Характеры, интересные сами по себе, можно трактовать и как своеобразные интеллектуальные обобщения — символы.

Викторас, существенно пополняющий галерею многочисленного рода Даукинтисов, развернутую в первой части романа, становится здесь и своеобразным исходным пунктом для размышлений повествователя о постоянной борьбе материального и духовного начала в человеке, о всякой трясине быта, о раке потребительства, обогащения, эгоизма, разъедающем личность изнутри.

Стела — воплощение вечной женственности, женской загадочности, физической красоты и прихотливого, капризного характера. Она играет роковую роль в судьбе Юозаса Даукинтиса и с трудом разбирается в собственных чувствах.

Альбинас Малдонис — друг детства Юозаса, травмированного и нищего детства, разделивший с ним и юношеские мечты, и творческие поиски, — вечный его антипод в спорах о красоте и истине, о культурном наследстве и смысле творчества…

Пытаясь втиснуть пластический, многообразный, противоречивый материал романа в привычные для критики лаконичные формулы, чувствую, что герои Б. Радзявичюса не умещаются в них, выламываются из рамок схемы, требуют, чтобы их принимали со всеми противоречиями их характеров, поступков, мыслей и чувств.

Неоднократно перечитывал я книгу Б. Радзявичюса, и всякий раз обнаруживал ту же силу художественного воздействия. Пытаясь теперь, по прошествии некоторого времени, отрешиться от этого воздействия и взглянуть на произведение с критической, теоретической точки зрения, я не нахожу этому явлению лучшего объяснения, чем правда откровенной исповеди.

Юозас Даукинтис готовится стать писателем и становится им. Из многих персонажей родственных профессий, появившихся в нашей литературе в семидесятые годы, Юозас Даукинтис выделяется тем, что для него искусство, творчество — не занятие между прочим, не «хобби» рядом с повседневной жизнью простого смертного. Творчество — величайшая, главнейшая, существеннейшая константа его бытия. Творчество — не парад, не слава, не знак исключительности, а прежде всего мучительное стремление открыть самого себя, приблизиться к собственной сути. Иными словами, в то время как его современников интересует результат творчества, его достижения, Юозасу Даукинтису не дают покоя тайны предпосылок, корней творчества.

Мучительными поисками ответов Даукинтис обрекает себя на одиночество — удел многих настоящих художников.

Единственная пристань, куда могут заплыть лодки этих одиноких из пугающего океана Одиночества — это любовь. В «Большаках на рассвете» она освещена таким светом, какой не часто вспыхивает в сегодняшнем романе.

Изображенная Б. Радзявичюсом и пережитая его героем любовь — состояние наиболее полного раскрытия личности. Как в творчестве, так и в любви Даукинтис ищет не игр, не удовольствий, а сути человека — родного, близкого человека. Любовь для него также и один из ответов бытия, вернее — его великих вопросов, на которые нет ответа. Но в любви, как и в творчестве, как и во всей жизни, Даукинтису трудно найти родную душу.

Раскрывая романтический, идеализированный взгляд героя на любовь, на женщину, автор отнюдь не отрывает его от мира, в котором нет ни романтики, ни идеалов. Но вот что характерно: даже из кратких знакомств, из случайных связей, которые послужили бы иному автору предметом смакования эротики, герой Б. Радзявичюса выносит сложные образы женщин, их мучительные драмы. Не только первая, предавшая его Нийоле, не только большая несбывшаяся мечта Стела, но и Вале, и Бернадетта, и Бенета, которым посвящено всего несколько абзацев, остаются в нашей памяти как запоминающиеся характеры, а судьбы их рассказаны с такой неприкрытой болью, какой не передаст иной автор и на многих страницах.

Ничто так ярко не характеризует героя, как его взгляд на любимую или хотя бы духовно близкую женщину. Поиск и возвеличение человеческих ценностей, понимание и прощение слабостей, уважение к ее характеру, к неповторимости ее судьбы — вот что отличает Даукинтиса. Он страдает, но не упрекает, не винит, он анализирует, но не высказывает категорических суждений. Любовь для него, как и творчество — это путь к человеку, к проникновению в глубины души, в суть человека («дойти до сути, до предела», — цитирует он русского поэта).

Максималист в жизни, в жажде познания мира, в любви, в творчестве, в очной ставке со своим талантом и со своими слабостями — таким остается в памяти герой Б. Радзявичюса. И можно лишь удивляться тому, как естественно, открыто принимает он большую жизнь, социальную действительность, которая, что и говорить, пока что не приспособлена для максималистов, и, увы, не зависит или почти не зависит от воли отдельного индивида.

У героев Б. Радзявичюса — своя социальная реальность, не сравниваемая ни с тридцатыми, ни с сороковыми годами. Они воспринимают жизнь как единственно известную, единственно возможную, свою: то прекрасную и манящую, то таинственную и труднопостижимую, то тревожную и суровую. Принимать жизнь как единственно возможную, единственно известную — не фатализм и не равнодушие. Напротив, так возникает особое, хоть и редко декларируемое чувство ответственности за эту жизнь, решительность во вскрытии ее внутренних противоречий и, следовательно, стремление их преодолеть, не боясь упрощения, которое неизбежно, когда пытаешься втиснуть сложный художественный мир в рациональную формулу. Можно сказать, что Б. Радзявичюс мерит жизнь не прошлым, а настоящим, не тем путем, который пройден от определенной исторической точки отсчета, а тем, что еще предстоит пройти вперед, к более совершенным формам социальной жизни, более гармоничным взаимоотношениям между людьми, наиболее полному раскрытию личности каждого. Такая авторская позиция ощущается и в трактовке негативных явлений жизни и черт человеческого характера, и в поэтизации того, что предстает воплощением истины, добра, красоты — в общественной жизни и в душе человека. Такую индивидуальную позицию художника мы не колеблясь включаем сегодня в широкую социально-политическую платформу, которую понимаем как совершенствование социалистического общества.

Подчеркнув выше ту чуткость к диалектическим противоречиям, которая больше, чем кому бы то ни было, свойственна Б. Радзявичюсу, мы бы погрешили против истины, элиминируя всякую противоречивость из созданного им характера.

Тот факт, что автор оперирует не эпически широкими картинами, а их отражением в душе индивида, заставляет нас еще раз обратиться к той отражающей жизнь душе с новых позиций — позиций максимальной этической требовательности.

Даукинтис — не «идеальный» герой, не пример, не моральный эталон. Главные эпитеты для его характеристики — живой, чуткий, искренний, настоящий. Но не избежим и других: эгоцентричный, самолюбивый, моралист, в отношениях с людьми зачастую раздражительный и нетерпимый.

Все это, как уже сказано, — признаки жизненности персонажа, его художественной полнокровности. Этическую же высоту романа характеризуют не качества героя, а критерии их оценки. Требовательный к другим, Даукинтис проявляет ту же требовательность и к самому себе: он критически оценивает черты своего характера и образа жизни, сознательно, целенаправленно формирует свою личность, болезненно переживает свои недостатки или ошибочные поступки. Даже в тех случаях, когда сам Даукинтис «не видит» своих слабостей, их безжалостно фиксирует автор. Даже тогда, когда последний делает это с объективным спокойствием, мы принимаем и оцениваем героя не только согласно собственным этическим установкам, но и под воздействием общего этического пафоса романа.

А это дает нам право и возможность общаться с Юозасом Даукинтисом на равных: на многое впервые в жизни с удивлением взглянув его глазами, многое постигнув его интеллектом и оценив с его этических позиций, мы получаем возможность и усомниться в правомерности его максимализма, и поспорить с ним, и даже указать ему, в чем он прав (когда он чрезмерно переживает свое нищее детство, когда без сомнений осуждает мачеху, когда чрезмерно субъективен в подходе к явлениям или событиям, когда поддается пессимизму, когда скрывается в скорлупу индивидуализма и т. д.).

Такая готовность к диалогу, свойственная не только исповеди героя, но и всей его художественной интерпретации — еще одно замечательное качество романа, еще один компонент его художественной ценности, еще одна гарантия будущего произведения. «Большаки на рассвете» — не из тех книг, которые обязательно прочтут все, не из тех, которые прочитываешь раз и навсегда. Эта книга — из тех, к которым, однажды прочитав, еще не раз вернешься с уверенностью, что обязательно найдешь нечто новое — и в книге, и в самом себе.


Перевод А. ГЕРАСИМОВОЙ

Загрузка...