Дела домашние

Двухнедельный отпуск нарушил производственный ритм коммуны. Отдыхали, издерганные временем и тяжким трудом, токарные станки, ворчливая вагранка Ганкевича, замер разноголосый шумстолярно-механического. Здесь осела беспокойная пыль на станинах, защитных устройствах, на подоконниках, в щелях. Снаружи цех оброс новыми штабелями досок, брусков, бочонками, ящиками.

Комбинат кроватных углов пополнился шлифовальными станкамис новыми дисками. В никелировочном отделении вместилась еще одна ванна. Поразила новая труба в литейном. Высокая, из толстого железа, на кирпичном фундаменте. Она отблескивала печным лаком. Возле литейного цеха свежие кучи песка и глины. Токарный цех получил более десятка станков. Они были в ящиках, интригующе таинственные. Вскоре, однако, при распаковке, произошла скандальная история: из первого же раскрытого ящика, посыпался ржавый хлам — патроны, кулачки, шкивы, суппорты, похожие на запчасти. Всего ожидали, но не рухляди. Нет сомнения, что это добро подобрано на свалке. Когана изловили в отделе снабжения.

— Что вы нам подсунули! Это — станки? С какого кладбища? — сдерживая нарастающую злость, цедил Певень.

— Это издевательство, — Не выдержал и спокойный Юдин. — Им без дня сто лет, только название — бельгийские!

— Где же я возьму новые и на какие средства? — осторожно парировал Коган, воззрившись на «чудеса» техники. Видно, что его тоже скрутили. — Дорогие мальчики, мы их отмоем в керосине, соберем и будем работать, вот увидите! Они были в плохих руках. Мы хорошие хозяева и заставим их работать, они еще скажут свое слово. Подшабрим станины, а остальное мелочь. Что же нам делать, если нет лучших! Придет время, и на этом брухте вы заработаете новые. Разве я не разделяю ваши чувства?

Коган говорил голосом усталого человека, сознавая какую-то вину перед нами, как взрослый, ответственный инженер, поставленный в жесткие условия нищеты, но не сломленный, верящий в лучшие дни. Его откровенная беззащитность тронула бунтующие души токарей, стало неловко настаивать, демонстрировать, требовать.

— Постараемся возродить что можно, — первым опомнился Юдин. Опытный Шевченко умело руководил монтажными работами. Появилась новая линия станков, впряженная в свою трансимиссию. После шабровки станин и отличной скоблежки они выглядели обнадеживающе.

Как хорошо, что мы уже дома! Здесь все знакомо и привычно, трудно сдержать желание, чтобы не осмотреть все места и закоулки, любимые уголки сада, дорожки,

Зрели яблоки, отяготив ветки крупным апортом, антовкой, бельфлером, китайкой. Стоит лишь протянуть руку… Нет охраны и никто не трогает. Вот-вот настанет время, и Карпо Филиппович разрешит заготовки для общего стола.

Благополучие всех направлялось умелой рукой и непреклонной волей центра, которым был Антон Семенович. Его можно сравнить с музыкантом, хорошо овладевшим своим инструментом и знающим когда и на какой клавиш нажать. От центра простирались четкие линии организованного актива его помощников, в свою очередь — организаторов на своих участках, поэтому у нас не было неразберихи, суетни, мышиной возни.

Конечно, свой инструмент он регулярно чистил, полировал и настраивал, чутко улавливая в нем малейшую фальшь.

В размахе соцсоревнования в токарном цехе появились некоторые «родимые пятна». Были замечены четверо тружениов из новеньких, которые до того увлеклись выполнением норм, что в столовой наспех проглатывали пищу и раньше всех бежали в цех. В инструментальной кладовой выклянчивали лучшие резцы с тугоплавкими победитовыми пластинками, ругались с мастером за расценки, канючили. В спешке делая брак, старались его сплавить, торгуясь в ОТК, когда брак обнаруживался. В литейном первыми при попустительстве мастера захватывали масленки из лучшего литья, не интерсуясь, что достанется другим. На замечания бригадира и его протесты и протесты токарей отвечали грубостью, и дело почти что дошло «до грудков». Молча стоя за станками и механически выполняя заученные движения, они с каким-то больным наслаждением любовались растущими горками обработанных масленок. В отряде жили обособленной жизнью, ничем не интересуясь, книг не читали, от общественных дел ускользали.

Бригадир токарей Певень записал их в рапорт: «прошу разобрать поведение рвачей на производстве — Шейдина, Колесника, Портного и Белостоцкого». Общее собрание столкнулось со щекотливым явлением. Обвиняемые, заняв «на середине» картинные позы оскорбленного достоинства, виновными себя не считали, критику слушали, как жужжание назойливых мух. — «Чего прицепились? Мы же вкалываем!» — Возражения строили на прочном фундаменте ударничества и систематическом перевыполнении норм. Казалось, их не возьмешь голой рукой, наежились колючками, а про себя смеются, переговариваются короткими взглядами.

— Можно мне? — Попросил у председателя слово Антон Семенович, хотя чаще всего выступал под конец или когда, по его мнению, нужно придать дискуссии другое направление. — Товарищи! Вот стоят герои и куражатся. Кажется, и в самом деле — за что они страдают? Трудятся не хуже других, нормы перевыполняют, хорошо сохраняют станки и крепко зарабатывают. Даже позавидовать можно! В последнем и кроется главная причина их беды. Они, как старатели на приисках, напали на золотую жилу и выколачивают из нее все, что можно, для себя. Их уже лихорадит жажда наживы, и чем дальше, тем больше. Им дела нет до товарищей, до их интересов, коллектива. Они встали на путь сделок, обманывают мастера, отдел контроля, а значит, и государство. Я думаю, настало время лечить их болезнь и лечить решительно.

Будет стыдно, товарищи, если у нас под боком вырастут хапуги на благодатной почве нашего производства. Предлагаю всю компанию переести в сводный отряд до полного выздоровления. Мы допустили ошибку, что позволили им учавствовать в социалистическом соревновании. Наше соревнование имеет принципиально новую и чистую основу труда, радостного и счастливого, для общего благополучия. Наша задача помочь им стать достойными коммунарами. И комсомолу есть над чем поработать.

Четверка «ударников» слушала суровую правду под обстрелом ста пятидесяти пар осуждающих глаз. Раскрыты тайные пружины их стремлений, которые не были ясно осознаны и возникли стихийно, как бы сами собой.

Собрание единогласно приняло предложение Антона Семеновича.

В этот вечер разжалованные «старатели» перебрались к новеньким на воспитание. Командир отряда Василь Федоренко предупредил:

— Щоб такого не повторялось!

Вопросов не задавали. Стало ясно, что Вася не потерпит «реставрации капитализма» в отряде. Розовощекий здоровяк, он внес хозяйственную струю, раздобыв новый уборочный инвентарь и спецовки с чужого плеча.

«Великолепная» четверка постоянно была в поле его зрения. Он не в восторге от их вступления и в отряд. Ему не по духу «чепы», которые они носили на особый манер, приплюснутыми блинами, с претензией на шик. Возмущали его их немытые физиономии. Однажды не выдержал, ухватил Шейдина за подбородок, повертел его голову из стороны в сторону и, скривившись, сказал:

— Шо в тебе з мордою? Иди в баню и шпарься, бо я тебе сам отполирую! Развели коросту!

Испуганные, злые глаза Шейдина выражали столько ненависти и горькой обиды, что он был готов вот-вот броситься в драку. Федоренко, пренебрегая эмоциями Шейдина, шагнул к Колеснику:

— Це и тебе касается, зарубай на носи. Пижоны!

В спальне командир разместил друзей по разным углам, в наряды посылал в разное время по одному, умышленно разрывая корешковые связи. Так началось сосуществование «пижонов» с новым командиром и младшими по возрасту членами отряда.

Я занял пост заместителя командира по его назначению и иногда представлял отряд в совете командиров вместо Васи. В мои обязанности он вменил громкую читку газет и «всю политику». Газеты читал перед сном, попутно объясняй «не понятные» места в той степени, насколько мне самому было понятно. За разъяснениями обращался к политруку Юрченко и по — новому, внимательно слушал информации Антона Семеновича перед началом киносеансов.

Вторым моим увлечением после спорта стало чтение книг. Елизавета Федоровна посоветовала читать Джека Лондона, я кратко познакомился с его тяжкой жизнью. С тех пор он стал моим любимым писателем, его книги заствляли думать и переживать за судьбы его героев. Решив, что и других такие повести и рассказы должны учить, дал Шейдину почитать «Белый клык». Вел он себя отчужденно, как напрасно обиженный, томился. Книжку взял неохотно, в порядке выполнения очередной обязанности, и положил себе в тумбочку. А вечером в спальне я неожиданно застал его за чтением. Увидев меня, он наморщил лоб, смутился, но книгу не бросил. Читал про себя, шевеля губами и водя по строчкам пальцем. Ему что-то мешало и даже раздражало. Моя койка стояла рядом, и вдруг, протянув мне книгу, он попросил почитать ему. Я стал негромко читать, к нам подсели другие, и слушали допоздна.

Уже засыпая, я подумал, что чтение Шейдину дается трудно, ему нужно помочь научиться самому свободно читать книги, и тогда он не будет злиться.

В следующие дни мы ходили вдвоем в лес на громкую читку. Он читал плохо, с большим напряжением, на лбу выступали капельки пота. Когда я понял, что его желание — поскорее узнать, что будет в конце, а до конца еще далеко, я стал отбирать книгу до следующей читки. Он дал клятву: «Гад буду, если загляну в конец», и я твердо решил заставить Шейдина самого прочитать весь рассказ. Он на год старше меня и болезненно пережил свою отсталость. Однако в его поведение сквозило упорство человека, выбитого из «привычного климата» и желающего что-то «доказать», проявить характер.

Прочитав первую книгу, он попросил дать еще «что-нибудь другое». Впечатлениями о прочитанном не делился, вопросов не задавал, а в глазах растопились льдинки. Под рукой оказалась книга М. Горького «Мои университеты». Читали на лесной поляне попеременно. У него появилось больше уверенности в произношении текста. Заметив новое увлечение Шейдина, Колесник злорадно поддел: «Выслушиваешься, грак? Давай-давай!» — и тут же, получив хлесткую затрещину, с угрозой двинулся на Шейдина. Федоренко крикнул:

— Эй, вы, в рапорт захотелось? Рук не простягать! Я б з вас давно шкуру зпустив, та хиба жможно?

Они разошлись по своим углам, и Шейдин презрительно сплюнул.

Не все поняли, за что общее собрание наказало четырех корешков. Маленький Ваня Ткачук долго раздумывал и однажды спросил командира:

— И мне нельзя, чтоб норму выполнять, да? И всем нельзя, да?

Федоренко громко засмеялся, дивясь святой наивности Ткачука. Тот стоял потупившись, покраснев от своей смелости.

— Чудак ты, Ванька! Воны як собаки за кистку грызлыся. Той каже «моя», а той — «моя»! и каждый тяг до себя. А мы робимо разом для всих — ты для мене, я для тебе.

— А зарабатывать не стыдно?

— Заробляй скильки сможешь, та вчись добре, ходы в кино, читай книжки, играй в футбол и не вставай куркульскою занудою. Може в газету напишут, як про кращого ударника, ось я тебе пошлю на дневальство — Ивана Ткачука — гляди мени, щоб не спав!

Федоренко поднял Ваню над головой, покрутил в воздухена вытянутых руках, легкого и податливого. Ваня смеялся, как от щекотки, краснея и сияя синими глазами.

* * *

К концу работы в «комбинат» влетел запыхавшийся Алексюк и одним духом — ко мне:

— Срочно вызывает Антон! — Вздернутый нос, ломкий с нажимом басок, качающаяся головка на тонкой шее, вспотевшие веснушки — все выражало авторитетность посланника и важность поручения. В своей среде его называли канцелярской крысой на побегушках.

Я шел в тревоге: что могло послужить причиной срочного вызова? В кабинет по пустякам не вызывали. Что-то со мной произошло, но что? Обидел девочку? Плохо работал? Опоздал в столовую? Сквернословил? Разбил окно? Ябедничал? Ответа не находил. Алексюк вышагивал рядом, едва поспевая. Страшна неизвестность вины до первого взгляда, выражения лица, интонации голоса, настроения начальника.

Интонаций голоса и выражений лица Антона Семеновича было много. Они обнаруживались разнообразной гаммой иногда противоречивой к обстоятельствам. Но я успел заметить, что в гневе, перед взрывом у него на подбородке появлялась маленькая черточка, не сулящая сладких речей. «А будь, что будет!» — решил я про себя и после стука в дверь и короткого «да» вошел в кабинет. Я увидел спокойное лицо, подбородок без черточки, пытливые серые глаза. Показалось, что грозы не предвидится.

— Через час к нам пожалует польская делегация, — начал Антон Семенович без стали в голосе. — У тебя вроде кто-то говорил по-польски? Ты что-нибудь знаешь?

— Бабушка говорила, и очень редко — отец.

— Нам нужно поприветствовать гостей. Можешь сказать несколько слов? Что нужно сказать почитаешь вот здесь. Переведи, хорошо подумай. И говори смело, как на общем собрании перед своими. — Он дал лист бумаги, исписанный крупными буквами.

— Есть приветствовать поляков, — отсалютовал я.

— Одевайся в парадную форму, гостей принимать будем в строю, — закончил Антон Семенович, и я побежал принимать дипломатический вид. Времени много. Помылся, оделся и вышел в сад на «зубрежку». Учил текст Антона Семеновича и на другом листке писал польские слова русскими буквами. Мои терзания о выборе ораторских приемов прервал заливистый сигнал общего сбора. Коммуна строилась.

Под горой послышался гул автомобилей, они уже близко. Дежурные сообщили: «Едут!» Строй вытянулся по обе стороныздания. Высоко над дверью реяли алые флаги на башнях, соединенных узорчатым переплетом с золотыми буквами: «Детская трудовая коммуна ГПУ УССР им. Ф.Э. Дзержинского».

Блестящие инструменты оркестра, парадный строй коммунаров, яркие, душистые цветники, шикарные открытые машины с гостями, — все это окончательно вскружило мне голову, и я потерял дар речи. Как пар улетучелись польские и русские слова приветствия. Вместо этого в отдаленном уголке пробивались слова польской молитвы с навязчиво повторяющимися словами «Едэн сын Марии, цо на небе круг люе и на жеми пануе».

«Ах, черт!» — ругался я, вспоминая сухонькую бабушку, образ которой отчетливо торчал в воображении.

Гости выходили из машин. Их встречал Антон Семенович. Это были люди разных возрастов, мужчины и женщины, даже дети. Появились фотоаппараты, нацеленные на нас. После торжественного выноса знамени оркестр заиграл польский гимн, а за ним — наш «Интернационал». Стояли по стойке «смирно», с салютом. А после гимнов в звонкой, до боли в ушах, тишине я услышал голос Васьки:

— Слово для приветствия имеет коммунар…

Зная, что это касается только меня, я выпорхнул из строя на три шага вперед и стал перед поляками, которых пидел в общей туманной массе. На меня смотрели спокойно уверенные глаза Антона Семеновича, восстанавливались в памяти слова, написанные его рукой четким почерком, и мне захотелось скорее заговорить. «Только бы начать, а там пойдет!» надеждой осветила мысль, и я начал по-польски!

— Дроге госци! От стопеньдесент дзечнй коммуны Феликса Дзержинского, велькего сына польскего пароду, горонно витамы вас… (Дорогие гости! Сто пятьдесят коммунаров дзержинцев сердечно приветствуют вас в нашем доме. Мы носим имя великого сына польского народа и гордимся его именем. Мы учимся и работаем. Приглашаем вас познакомиться с нашей жизнью в коммуне. Желаем вам победы в Польше за рабочее дело. Да здравствует советско-польская дружба рабочих и крестьян!)

В ответ поляки кричали: «Виват! Нex жие польска и Звензек Радзецкнй! Мех жие, виват, виват!» и стали подбрасывать мое легкое тело к небесам. В такт взлетов шеренга дружно кричала «Ура!». Оркестр играл туш.

Когда я обрел почву под ногами, меня забросали вопросами:

— Пап есть поляк? З якего мяста? Чы давно пан знаходзише тутай? Гдзе ойтец и матка?

Я ответил, что я «естем» русский, а польский немного знаю от «бабци».

Это были рабочие лодзинских фабрик, но почему они называли друг друга панами, и меня и том числе, я не понимал. Осматривая учебные классы, спальни, клубы, выставки работ, они радовались условиям, в которых воспитываютсч дети без родтелей в Советской стране. В Тихом клубе задержались у бюста Феликса Эдмундовича Дзержинского, изучали стенд с фотографиями и текстами о его жизни и деятельности, с благодарностью отметили паше уважение к нему и вазе под бюстом стояли живые розы, а в почетном карауле — коммунар с поднятой в салюте рукой.

Спустились по лестнице вниз, к столярно-механическому.

Попутно заглянули в каморку биологов, обставленую аквариумами с веселыми рыбками, набором коллекций засушенных бабочек и жуков, гербариями. В цехе чисто. Станки обметены от пыли, опилок и стружек с еще теплыми после трудового дня моторами. Их осматривали и трогали руками, оживленнл комментируя свои впечатления.

На прощание фотографировались группами вместе с коммунарами, благодарили Антона Семеновича за прием и воспитание таких «ладных хлопцув» и «дзевчынэк». Меня одарили блокнотами и карандашами, цветными фотографиями, «цукерками». У машин, окруженные провожающими, с большим подъемом спели «Сто лят».

— До видзеня! Бардзо дзенькуем!

Гости уехали. Спало напряжение. Антон Семенович, улыбаясь всем лицом, довольный моим успехом героядня, по дороге к себе говорил: «Молодец! Я знал, что ты не скиснешь!» — Под его взглядом я покраснел, вспомнив, как по началу трусил.

— Объяви в приказе благодарность! — обратился он к шедшему рядом Камардинову.

— Есть, Антон Семенович, объявить благодарность!

Эта высокая честь был для меня радостью, как признательность самого Антона Семеновича. Горнист трубил на ужин.

Загрузка...