Поезд Харьков-Севастополь мчал коммунаров на юг. Позади остались недолгие сборы, марш по харьковским улицам, посадка в вагоны. А после — бесконечные равнинные степи, перелески, полоски рек и речушек, золото зреющих колосьев. Ночью кто-то сказал, что мы проехали Сиваш, но почти все спали. И вот мы на крымской земле! Настал день теплый и солнечный. Мы торчали у окон, смотрели во все глаза, стараясь ничего не пропустить. Мы уже знали, что Крым был последним оплотом белых армий в гражданской войне, что едем по местам ожесточенных боев Красной Армии, загнавшей «спасителей» Родины в мышеловку.
Постепенно даль закрывалась выросшими вблизи холмами. Поезд вползал в теснину гор. Скрылось солнце, что-то загрохотало, усиливаясь эхом; стало совсем темно. Это первый тоннель. После широкого простора здесь было как в каменном мешке. Тоннели чередовались с открытыми просветами.
Кончился последний тоннель. В окна вагонов брызнуло таким ослепительным сиянием, что заломнло в глазах, хотелось какое-то время не смотреть, чтобы привфкнуть к свету. Впервые в жизни я увидел море, спокойное и бескрайнее, с белыми кружевами прибоя на синем ковре. Мелькали чайки, падали вниз, окунаясь в бело-синее сияние.
В бухте, отражаясь в сине-зеленой поверхности, в солнечных бликах, спокойно стояли стальные громадины боевых кораблей с грозными орудийными башнями, с торчащими в небо широкими трубами: «Парижская коммуна», «Червона Украина», «Коминтерн», «Профинтерн», «Незаможник».
И, наконец, — севастопольский вокзал. Паровоз, прочистив глотку оглушительным гудком, дымом и искрами из трубы, пошипев паром, лязгнув сцепами, еще раз богатырски выдохнув, остановился. Выходили пассажиры с ручной кладью-чемоданами, сумками, мешками, отыскивали глазами встречающих, высаживались и мы, занимая место на перроне, не давая смять себя людскому напору.
Оставив на месте знаменную бригаду с зачехленным знаменем, сторожевой отряд для охраны вещей и продуктов, по узким улочкам с каменными лестницами, падающими вниз, спустились на Приморский бульвар. Поразило множество моряков-краснофлотцев. Они, в белых рубахах-форменках, с синими воротниками, в лихих бескозырках, в брюках-клещ, подпоясанных широкими ремнями, с ослепительно блестящими бляхами, наглаженные, чистые, загорелые, неторопливо проходили мимо нас, слегка раскачиваясь в свободной походке.
Кто из нас не мечтал стать таким же моряком, бороздить моря и океаны! Это они — настоящие хозяева светлого города Севастополя и быть им здесь всегда, во веки веков на страже морских рубежей советского Юга!
С низкого берега Приморского бульвара мы явственно видели голубую бухту, выход в бескрайнюю синеву моря, крепостные бастионы. Спокойную гладь резали стремительные торпедные катера, оставляя за кормой пенные буруны.
Сколько интересного, красочного предстало перед моими глазами, о чем так мало знал из учебников географии и истории! А здесь каждый камень — история!
Вечером кончилось время «увольнительной», и мы направились в обратный путь, на вокзал, встречать наш второй эшелон.
Нашу площадку обступили любопытные и зеваки. Больше стало и корешков с «воли». Они буквально окружили лагерь, толкаясь среди взрослых, проникая туда, где теснее. И вдруг крик, исступленный, истерический, визгливым, как на пожаре; «держите, держите его, он обрезал мою сумочку! Билеты, деньги, путевка! Что теперь делать, господа!» По перрону, отчаяние заламывая пальцы, бегала молодая женщина, судорожно сжимая полоску из кожи — все, что осталось от драгоценной сумки. Раздался продолжительный милицейский свисток. Публика всколыхнулась, встревоженно задвигалась, не зная, куда скрылся вор. Случай напомнил о собственных вещах и кошельках, которые следовало держать покрепче, а не «ловить ворон».
Семена Калабалина подхватило, как боевого коня: «Хлопцы, поможем». Семенцов, Водолажский, Орлов, Швыдкий, молниеносно посовещавшись, рассеялись в тревожном сборище пиджаков, шляпок, зонтиков. В панике никто не заметил исчезновения беспризорных. Они вспорхнули, как воробьи с тока, почуяв предстоящую облаву. Потерпевшую окружили наши девчата и как могли успокаивали.
— Найдется ваша сумка, — ворковала Люба Красная, — вот увидите, найдется!
Женщина бессильно всхлипывала, безнадежно качая головой.
Праздные зеваки расходились своими путями, придерживая кошельки и дорогую для каждого кладь. «Не зевай, Фомка, на то ярмарка! — самодовольно проворчал усатый гражданин, покидая опасную зону. За углом привокзальной будки — «кипяток» Ваня Семенцов, Троша Швыдкий и откуда-то взявшийся Филька обступили двух юрких пацанов. Те вырывались, пытаясь ускользнуть, со страхом и мольбой смотрели вокруг, но конвой был надежный. Выкручивались, взвивались, как вьюны, царапались, кусались, а, потеряв надежду скрыться, плакали без слез, канючили:
— Пустите нас, гады лягавые, шо вы нас держите! — Головами бодали в живот, толком говорить ничего не хотели.
Ваня Семенцов спокойно, с располагающей улыбкой рубахи-парня, подбрасывая жаргонные словечки, постепенно втолковывал им, чего от них хотят, и не без труда добился важного признания.
Они же не знают, кто свистнул сумку, а вот тот знает. Пацан таинственно кивнул на рослого парня в модной кепке, спокойно гулявшего по перрону с папироской в зубах; Он с шиком выпускал дым колечками, не подозревая опасности, с интересом глядя на разыгравшуюся трагедию.
Об этом передали Семену Калабалину. К парню подошли сзади Орлов и Водолажскпй и взяли… под руки. Семен улыбнулся ему, как другу после долгой разлуки. Незнакомец птицей рванулся из предательской западни, но «друзы» так мило прижали локти к бокам, что он только взбрыкнул ногами, сам оставаясь на месте. Очаровательная улыбка Семена сменилась страшной чертовой рожей, от которой волосы сами поднялись торчком. На метаморфозы он великий мастер, и шик самонадеянности парня слинял. Лицо его искривила болезненная гримаса, он застонал от боли и досады.
— Ш-ш-ш, топай тихо, пижон, не отдадим мильтонам!
Со стороны, в людном месте — ничего подозрительного. Рядом идут товарищи, средний от избытка счастья чуть пошалил, взбрыкнул, как козлик. Ну и что из этого?
Разговор продолжили за углом, вдали от постороннего взгляда. Парень разговаривал на южном диалекте, понимал — бежать бесполезно.
— И шо вам от меня нада? — Ты не шокай‚ гад. Нам некогда тебя уговаривать. Пошли на хазу и пусть притащат калым. Живо! — Орлов картинно переваливал финку на ладони. Парень съежился от страшных предчувствий.
— И как вы миня раскололи? Я сделаю, шомогу, гад буду! Вы мине уже нравитесь! — при этой скороговорке он опасливо глядел на финку. — Это, кажася, ваше перо, милорд, — неуклюже поклонился Орлов, пряча руку за спину.
— С кем я имею разговор? — с намеком на хороший тон спросил пижон, все более изумляясь и бледнея. Финка была в заднем кармане брюк, и как его очистили, он не знает. Но это факт.
— Шош ты, дура, шкары на тебе в клеточку, чепа на калгане, а перо тю-тю! — издевался Шурка, ткнув его пальцем влоб.
— И шо вы надо мною делаете? Я буду жаловаться! — плаксиво потянул «собеседник», но тут же получил увесистую оплеуху от Калабалина. Это было сделано неожиданно, по-хозяйски солидно.
— Так это же другое дело! Он схватился за скулу и тут же, без игры, спросил: — Ваши условия? — Никаких условий. Сказали, что не выдадим, и хватит! Крот, топай к Люське и забери ксивы. Скажи ей, шо это я говору. Понял? И одним духом, понял? Пшел! — Это относилось к одному из пойманных пацанов.
— И деньги до копейки, иначе твоего атамана в камни проем, — добавил Семен без тени шутки.
Крот вывернулся из окружения и змейкой скользнул за угол. За ним бросился Филька.
— Назад! — гаркнул Калабалин, и Филька остолбенело врос в мостовую. — Мы ему верим, чудак, и бегать нечего.
— Да, нечего, а если он притащит подставу! — обиделся Филька‚ двигая упрямыми бровками. — Об чем вы говорите! — сказал взмокшии пижон, помахивая вместо веера кепкой.
Страсти улеглись. Сделка состоялась. Парень вынул из кармана коробку папирос «Раковский» и миролюбиво протянул компании.
— Спасибо, не курим. Как тебя звать?
— Шикарный.
— Тю! А по натуре?
— Шото вы мине знакомие по вигавору…
— Не кривляйся.
— Ну, Володькой миня звали…
— Родные есть?
— Фатер зубной врач, в Николаеве.
— Еще кто?
— Мутер померла от тифа. — На подпухшем лице скользнула тень грусти.
— Мокрушник?
— Нет, что вы! — испуганно дернулся Шикарный.
— Зачем таскаешь финку?
— Так для шпаны, чтоб понимала.
— Ты же — гад и враг мировой революции.
— Зачем так строго? Я достаю на жизнь!
— Тебе вкалывать на заводе нужно, ишь бугай! Бросай малину, завязывай, а то шлепнут.
Из-за угла появился Крот. Он тяжело дышал. На сером лице плясали пятна нездорового румянца, Озираясь по сторонам, вытащил из-за пояса, из-под спущенной рубахи, черную сумочку, отдал Шикарному.
— Молодец, возьмешь на полочке пирожок!
Сумка перешла в руки Семена. Он открыл ее, внимательно осмотрел содержимое. Билет, путевка, небольшая сумма денег.
— Здесь все? — тяжелый взгляд на Володьку.
— Я не знаю, но гарантирую, гад буду!
— Люська сказала: все, нехай подавится! — поспешил заверить Крот, переходя за спину Семенцова.
— Пацанов не рушь, слышишь? Если обидишь — найдем и на Северном полюсе. В Антарктиде. А пока смывайся! Помни, что тебе сказано! — Они быстро стали отходить.
Шикарный бросился вдогонку.
— А кто же вы будете? — протягивая вслед руки, спросил он, расставаясь с чем-то глубоко задевшим его и уже не опасным.
— ГПУ! — через плечо бросил Семен, удаляясь.
— Те-те-те! — остановился Шикарный, как бы улавливая что-то верхним чутьем. Пацаны в это время скрылись, как по команде.
В лагерь вошли поодиночке. Филька, с соблюдением конспирации, передал сумку Любе Красной. Люба широко открыла глаза, ойкнула, но, быстро сообразив, перехватила ее в руки. Женщина сидела на нашей корзинке, утомленная бесполезным, как ей казалось, ожиданием. И вдруг:
— Откуда, где вы взяли, милые, хорошие девочки? Это не сон? — На нее жаль было смотреть. Она снова залилась слезами, поочередно обнимая и целуя наших девчат. Мужчины остались в тени.
Трудно пересказать все впечатления, запавшие в наши головы и сердца за время пешего перехода. Мы шли по долиным и горным дорогам, мимо селений, где поднимался невообразимый собачий концерт, под звездным небом останавливались на ночлег, устилая жесткое ложе брезентами. Наши пожитки ипродзапас везли две нанятые пароконные арбы, походившие на украинские возы с сеном. Только впряженные в них лошадки скорее напоминали осликов, а не сытых украинских коней.
На рассвете — зарядка, плесканье в ручьях, завтрак. Чай кипятили в домашних чайниках, кидая в костры сухую траву. Огонь неровный, он то ярко вспыхивал, то затухал, темнея остывающим пеплом. Новая порция сушняка вызывала его к жизни. Пили чай с удовольствием, вприкуску. И снова в путь. Но сперва дежурные убирали все остатки нашего бивака: консервные банки, бумажки, пустые коробки и ящики, ничего не оставляя для истории и будущих археологов.
Не нарушая взводного порядка, шли все же группами, по товарищеским связям — по производству и школе, разговаривали на свои темы. Вспоминали коммунарские дела, мастерские‚ праздники, «середину». В новой обстановке отчетливее вспоминался дом, все то, что было у каждого и у всех вместе. Что там сейчас?
Антон Семенович, сопровождаемый большой группой старших ребят, рассказывал историю Крыма с древних времен. Географическое положение полуострова, климат, торговые пути привлекали многих колонизаторов. Одни, мечтая о благоденствии, строили города, гавани, укрепляли их крепостными стенами и воинскими гарнизонами. Другие вторгались и все грабили, превращая цветущие города в руины, а жителей в рабов. Глядя на мирные холмы и горы, не верится, что здесь гремели военные грозы многих времен и народов. И все же в детском уме рождались представления о конском топоте, звоне оружия, пожарах, крови, плене и рабстве.
Мы изучали историю в школе по программе. Но что это по сравнению с рассказом Антона Семеновича‚ о Крыме, о древней земле Тавриды! Как хорошо, что эту землю в конце концов отбили от всех завоевателей, прогнали их за моря, и теперь мы свободно шагаем здесь, как наследники наших героических предков! И ведь совсем недавно здесь шли бои уже наших отцов!
Хотелось слушать еще и еще, задавать вопросы. Мы понимали, что его рассказ слишком короток в сравнении с теи. что было до нашего появления в этом мире, что необходимо самим познать остальное так, как знает наш Антон.
С приходом, в Байдары мы не остались одиноки. Нас окружили местные жители, вначале дети‚ а за ними взрослые. Появились представители местной власти, культработники, молодежь — парни и девчата.
Недавно прибывший к нам политрук Барбаров с помощниками — Камардиновым и Шведом разведали обстановку еще до подхода коммуны и вместе с местными комсомольцами решили организовать встречу. Место встречи в летнем сельском клубе. Он недавно построен.
Небольшое дощатое строение с открытой сценой, перед нею — деревянные скамейки на столбиках. Здесь уже собрался народ, слышался гул голосов. Люди стояли по сторонам, не занимая мест. Коммуна подошла в строю. На сцену внесли наше знамя, ассистенты замерли рядом.
Сцена освещалась висячими керосиновыми лампами с жестяными абажурами, стол накрыт красной скатертью. Когда мы разместились в амфитеатре, на сцену поднялись секретарь местной комсомольской организации, председатель Осоавиахима, еще два пожилых человека и наши — Барбаров, Швед, Сторчакова. Несмелых хозяев мы приглашали занять места рядом с нами, тем более, что мест хватало. Садилась молодежь, а старшие остались стоять.
Слово предоставили Шведу. После горячего приветствия он рассказал о коммуне, о нашем труде и учебе, о коллективе ребят, оставшихся без родителей, возрожденных Советской властью и чекистами к новой трудовой жизни. С гордостью подчеркнул, что мы носим славное имя первого чекиста — Феликса Эдмундовича Дзержинского и что никогда, ни при каких обстоятельствах не обесчестим это дорогое имя!
Швед коснулся нашего похода-отдыха награды коммунарам за труд и учебу. Вначале он говорил тихо, но голос крепчал, когда оратор перешел к грандиозным событиям в стране, перечисляя стройки пятилетки с рождением новых заводов, фабрик, электростаиций. Говоря о сплошной коллективизации, остановился на трудностях, связанных с недостаточной еще сознательностью некоторой части крестьян и бешеным сопротивлением кулаков и они не хотят расставаться с прежним строем эксплуатации и гнета, озверели и убивают лучших борцов-активистов за новую жизнь на селе. В рядах послышался гул возмущения. Швед говорил искренне, горячо, умело управляя интонациями голоса, с жестами прирожденного трибуна. Закончил страстными словами:
— За нами будущее, товарищи! Мы горячо верим в наш светлый завтрашний день! И никаким враждебным силам нас не сломать! Пусть живет и крепнет боевая смычка города и деревни! Да здравствует великий Ленин вождь и организатор коммунистической партии, вдохновитель всех наших побед!
Ему громко аплодировали. Наши комсомольцы запели «Интернационал» его подхватил оркестр, все присутствующие встали и пели. Собрание превратилось в митинг. Выступили председатель молодой артели, секретарь ячейки, Виноградари, чабаны. Говорили о трудностях на новом пути, о недостатках плохой обеспеченности инвентарем, о том, что мешают еще бывшие богатеи, бандиты. Но в речах не было безнадежности, люди верили в свой завтрашний день.
Подумалось, что и мы, и они, разделенные. Многими километрами, живя в разных областях страны, делаем одно и то же ‚дело, боремся за общие интересы.
Как-то незаметно, по одиночке покинули митинг старики-татары и их молодая челядь. Их сопровождали кудлатые псы, овчарки. Это крепкие хозяева-единоличники, — так объяснили нам комсомольцы, сидевшие вместе с нами.
Случайно нашими попутчиками оказались цирковые артисты, большой труппой едущие в двух крытых фургонах на гастроли в Ялту. Вместе с ними, после официальной части, мы устроили объединенный концерт. Начался он короткой цирковой программой. Мы увидели собачку, бойко составляющую слова из ярких букв. В одном месте она перепутала буквы и иеполучила лакомство. Хозяин строго пожурил ее, она сложила ушки и виновато склонила голову. Увидев-поощрительный знак, исправила ошибку и ушла со сцены на задних лапках.
— Учись! — подтолкнул Калошкина Гришка Соколов, шмыгнув носом.
— Каштанка лучше, — заключил Витька, — она пела.
— А ты хуже читаешь и не поешь, — махнул рукою Гришка, вытягивая шею к сцене.
Выступал фокусник, глотая шпаги, из пустого ящика вытягивал разноцветные ленты, опутывалими себя и помощницу. Выпустил десятка два голубей и снова их куда-то спрятал. На глазах пытливых зрителей выпил ведро воды, потушил лампы, и все увидели, что из его рта вырывается пламя, как из форсунки. А когда зажгли свет, в ведре снова обнаружили воду. Это подтвердили правдоискатели Панов и Терентюк, сбегавшие на сцену и окунувшие пальцы в ведро.
Был и сеанс гипноза. Правда, с гипнотизером случилось недоразумение. Он вызывал на сцену желающих из публики и усыплял. Вздыбленная шевелюра, глаза, мечущие молнии, движения рук, интонации голоса — от резкого до замираюшего — внушали доверие и даже страх. Уснувшие выполнят ли команды, двигаясь по сцене, как Лунатики. С закрытыми глазами находили стакан и пили воду, ложились на спинки стульев, опираясь затылком и пятками, не прогибаясь, когда сам гипнотизер нажимал на живой мостик. Вставали, профессионально делали стойки, раздевались до пределов приличия лазали по канатам.
В рядах зрителей — напряженная тишина. Ни вздохнуть, ни чихнуть. Пробужденные после сеанса виновато моргали глазами, озирались вокруг, находили свою одежку и смущенно скрывались за кулисами. В следующий вызов всех желающих из ряда поднялся Митька Гето. Он немного побледнел и глуповато повел глазами.
Гипнотизер усадил Митьку в кресло. Повторились его манипуляции. Открытые ладони маячили перед глазами.
— Вы хотите спать, вы хотите спать, вы хотите спать… вы спите… спите, — слышался монотонный голос мага.
Митька по-барски развалился в кресле, притих, стал похрапывать и свистеть носом. Признаков его глубокого сна, казалось, было достаточно. Но странно, команды гипнотизера он не слышал и никуда не двигался. Посидев с минуту и похрапев, он стал почесывать затылок. Затем встал и пошел медведем на гипнотизера. Казалось, в этот момент маэстро остолбенел и самозагипнотизировался. С закрытыми глазами Гето что-то снимал с его фрака, брезгливо стряхивал на пол. От резких прикосновений Митьки, как от электрических разрядов, маэстро дергался, испуганно отстранялся, закрывался руками, не зная, где его еще ущипнут. Гето лениво потянулся, сладко зевнул. Изумленно раскрыл глаза, сказал со вздохом:
— Я не хочу спать. — Он вплотную придвинулся к гипнотизер, скорчил страшную рожу, оскалил зубы и во всю силу своего неслабого голоса гаркнул: — Чого вы до мене чипляетесь? Я не крыса!
Маэстро отпрянул. Публика ахнула, ряды колыхнулись, захлопали в ладоши, послышались выкрики: «браво», «бис», «молодцы». Митька низко раскланивался направо и налево, отходя в глубину сцены. Обернувшись, взял безжизненную руку перепуганного артиста и повел его к рампе. Аплодисменты вспыхнули с новой силой. Опомнившись, незадачливый гипнотизер тоже стал кланяться. Митька пожал ему руку и пошел на свое место. Занавес задернули. Сеанс «гипноза» представился зрителям как оригинальный номер программы.
Действительно, Митька комично играл непредвиденную роль и стал героем вечера. Уже потом, по дороге в лагерь, он признался, что гипноз его «не взяв», а «гипнотизер халтурщик и фармазон».
— А как же с другими? — не поверили Митьке товарищи, — Може, вони слабаки, а може своя братва — артысты. — заключил Гето.
Наш хор исполнил «Мы кузнецы», «Наш паровоз». Лена Соколова хорошо прочитала «Гренаду» Светлова. Шура Сыромятникова и Мотя Петкова под оркестр танцевали татарский танец. Законченные движения, грациозность и легкость, чисто национальные черты характеризовали профессиональную подготовку танцовщиц. И не беда, что у Шуры и Моти отсутствовали татарские косички — обе подстрижены «под мальчика», им аплодировали долго и дружно.
Нас провожали благодарные жители, их добрые напутственные слова звучали как признание того, что мы не только праздные созерцатели крымской экзотики, но и политические агитаторы, носители новой, пролетарской культуры.
Сплошной полосы радостей и удач, к сожалению, не бывает. Под большим секретом, Алексюк рассказал своим корешам о смерти матери Антона Семеновича. Сам Ленька все узнал из телеграммы. Антон Семенович, расстроенный внезапным горем, коммунаров в это не посвятил, — не поделился с ними своими переживаниями, и от этого ему было еще тяжелее. Не хотел солнечные дни нашей юности омрачить тяжестью траура, который так безжалостно навалился на него самого.
Вспомнилась живая, маленькая, опрятная, в белом фартучке Татьяна Михайловна. Навещавшие ее знали, как она любила своего Антошу, заботилась о нем. Ее частыми гостями были пацаны. Воспитанная и вежливая, она всех называла на «вы», наделяя и нас родительской лаской. Их маленькая квартира при коммуне скромно обставлена, но все было прибрано, сверкало свежестью и чистотой. Не располагая достатком, Татьяна Михайловна всегда старалась угостить «деток» каким-нибудь лакомством, чаще всего — вкуснейшими блинчиками. Гости понимали ее отношение, благодарили и, отходя от стола, оставляли на тарелке один блинчик, как принак сытости и хорошего воспитания. У нее всегда находились интересные книжки. К ним мы относились особенно бережно, обязательно возвращали, думая, что их читал Антон Семенович. После короткого совещания в штабе Антон Семенович сообщил дежурному о своем убытии в Харьков на несколько дней. Заместителем оставил политрука Барбарова.
Мать… Мама. Обыденная, привычная и будто бы вечная. И вдруг ее не стало… и больше никогда не будет. Каждый из нас, потерявший мать, понимал глубину сыновнего горя. Под тяжелым впечатлением вспомнилось мне и мое детство, моя мама. Вся ее родня была религиозна, с моим отцом — «безбожником» постоянно вела бой. Вернувшись с фронтов гражданской войны, отец продолжал работу на своем заводе ВЭК в Харькове, где мы постоянно жили. Днем на заводе, вечерами дома, при керосиновой лампе, насекал напильники. Вставал рано и до ухода на завод тоже работал. Из детей я — старший. По утрам сидел у окна и слушал заводские гудки, чтобы напомнить о них отцу. После второго гудка отец бросал наковальню и бежал три километра на завод, боясь опоздать. Мать оставалась дома. Когда отца не было, приходили бабушки и сестры матери, мои тетки, и настраивали мать против «антихриста». Одна тетка заставляла мать отрубить отцу голову, когда он спит. Меня часами заставляли стоять перед образами и читать молитвы, в которых я не понимал ни одного слова. За ослушание ставили на колени на пшено или соль. Мать плакала, жалея меня. Незадолго до прихода отца родственники разбегались. Так продолжалось до той поры, когда к несчастью нашей семьи отец потерял зрение. Для него это было страшно. Он любил читать, хорошо рисовал, играл на струнных инструментах, смешно копировал попов. И вдруг в его молодом возрасте все переменилось, он стал беспомощным инвалидом. Вот тогда давление на мать усилилось. Родня требовала бросить отца, а «щенков» забрать, угрожала ей родительским проклятьем. Кроме меня было еще трое — братья Костя, Андрюша и сестра Шура, совсем еще маленькие.
Настал день, когда к высокому крыльцу нашего дома подкатила подвода и какие-то люди, спокойные и равнодушные, стали выносить вещи. На возу пристроили моих братьев и сестру. А я уперся и на подводу не сел. Все казалось тяжелым сном. В пустом доме осталась кровать отца, наша детская кровать, на которой спали все братья, нарисованная отцом картина и два фикуса. В пустых комнатах каждый звук заставлял вздрагивать. Мы остались с отцом одни. Поздно вечером пришла мать. Я забился в угол и смотрел на нее, не мигая, словно застыл. Мать подошла, мягко положила руку на голову и, тихо плача, спросила: «Ты не забудешь маму?» Вскоре отец пошел проводить маму к ее родным. В руках он нес два вазона с фикусами. О чем-то мирно говорил с мамой, а я шел сзади, ничего не слыша, в туманной вечерней игле едва различая их фигуры. Вдруг из палисадника метнулся темный силуэт, и я услышал голос тетки: «Довольно парочкой ходить!» Не видя меня, она подбежала к отцу и стала бить его по спине. Я подскочил и увидел в ее руке нож. Она продолжала вонзать его в плотное касторовое пальто отца. От боли он поводил плечами, но продолжал идти, только и сказав: «Да отстань ты от нас!» Тогда, забежав спереди, она ударила отца ножом в лицо и скрылась. От ужаса я не мог даже крикнуть.
Отец поставил вазоны на землю и застонал. Матери возле нас я не увидел. Отец сидел на корточках, а я смотрел на рану, из которой текла кровь. Просить помощи не у кого — улица безлюдна и темна.
— Папа, папочка! — наконец вернулась ко мне речь. Тебе очень больно? — Я гладил его по голове и лицу, не зная что делать, лишь размазывая кровь.
— У меня не это болит, сынок. Пойдем скорее домой. — Он взял меня на руки. Прижавшись к отцу, я дрожал в ознобе, не попадая зуб на зуб.
Вспоминая эти страшные минуты, не могу понять, за что на отца свалилась такая жестокость богобоязненных святош? Неужели за добро, которое он делал всей родне, Надрываясь на работе, помогая в тяжкое голодное время! Мама, моя мама! Зачем ты так поступила, и что я тебе скажу, когда стану совсем взрослым? А может, и больше не увижу тебя?
Татьяна Михайловна любила и берегла Антона Семеновича даже взрослого и сильного. А он для нас, его воспитанников, всегда оставался примером выдержки и мужества в самые горькие дни.
Забуду ли как по утрам по дорожке, обсаженной цветами, шагал Антон Семенович в свой кабинет. Его шаги с чуть развернутыми носками четко отстукивали по плиткам тротуара. Точеная фигура олицетворяла спокойную уверенность наступившего дня. Возможно, что утренний путь от его маленького дома в большой был той прогулкой, которая дарилла ему свет ласковых лучей, голубизну неба, шорох листьев, дуновение ветерка, запах цветов — короткое отступление в мир душевного покоя.
Возможно, что в нескончаемом движении вокруг него, в звоне детских голосов, в гуле токарных станков, визге ленточных пил, перестуке пишущей машинки, в проникающих звуках городских строек, в спорах с педагогами — тогдашними «вершителями» детских судеб — он черпал новые силы и глубину веры в справедливость своего дела.
Переписка с Алексеем Максимовичем Горьким, в которую нас посвящал Антон Семенович и которая прямо нас касалась, как живых участников «великого эксперимента», радо вала его. Вместе с ним мы сознавали, что где-то на Капри есть родной и близкий человек, чутко и бережно относящийся к нам — росткам нового, небывалого в истории, посева революции, и к Антону Семеновичу — туманному, мужественному творцу, отстаивающему ленинские заветы воспитания новых людей, «удивительному человечищу».