В Париж пришел какой-то новый, тяжелый грипп; мы безуспешно боролись с ним, и у меня не оставалось ни минуты свободной. Старший сынишка заболел, температура у него была под сорок.
Чуть ли не каждый вечер я говорил себе:
— Завтра надо будет выкроить время и забежать к Люлю.
Но на следующий день едва успевал обойти всех больных.
Кончилось тем, что она сама позвонила; мы только сели ужинать, и мне пришлось поставить телефон на буфет.
— Шарль?
Не знаю, каким образом жена догадалась, что это Люлю; возможно, по выражению моего лица. Говорила Люлю как-то неуверенно, с запинками.
— Я вам не помешала?
— Что вы! Как вы себя чувствуете? Надеюсь, у вас хотя бы нет гриппа?
— А вы болеете?
— Я нет, но очень многие мои пациенты и старший сын больны.
— Мне кажется, я не заразилась, — пробормотала Люлю.
Голос у нее был колеблющийся, нерешительный. Я уловил в нем какую-то нищенскую, приниженную покорность.
— Вы, наверно, едите?
Я солгал:
— Как раз кончили.
Жена скорчила недовольную гримасу.
— Вы, видимо, страшно заняты?
— Две последних недели передохнуть было некогда, но сейчас становится легче: выздоравливающих уже больше, чем новых случаев заболевания.
— Шарль, у меня к вам просьба.
Судя по тону, я решил было, что дело идет о деньгах.
— Вы же знаете, что всегда можете рассчитывать на меня. — Я вынул из кармана часы. — Не поздно будет приехать к вам в половине девятого?
— Благодарю, Шарль, я ведь всегда дома. Но только не думайте, что вы обязаны…
Озабоченный, я вернулся к столу, размышляя вслух:
— То ли она больна, то ли с ней что-то случилось…
— Плакала?
— Нет, но голос у нее какой-то не такой. Словно она милостыню просит.
— Поедешь к половине девятого?
— Да. Заодно зайду к двум больным.
— Я думала, на сегодня ты закончил.
— Пойдет в счет завтрашнего.
Этим я подстраховался: жена уже не предложит поехать вместе со мной. Я зашел пожелать спокойной ночи старшему сыну: он почти выздоровел и, обложившись иллюстрированными журналами, целыми днями читал в кровати.
— Поздно вернешься?
— Не думаю.
Взяв машину, я поехал на улицу Ламарка. Я поразился, обнаружив, что двери на замке, мало того — закрыты ставни и заперта наружная дверь, так что пришлось стучать. Послышались приближающиеся шаги. Голос Люлю спросил:
— Шарль, это вы?
— Да.
Люлю отодвинула засов, открыла замок. Она была не причесана, в красном халатике, в войлочных шлепанцах на босу ногу.
— Очень мило, что вы пришли.
Следом за ней я прошел через неосвещенную лавку, вошел в ателье; дверь в спальню оказалась открытой, и я бросил туда взгляд: на нерасстеленной кровати виднелась вмятина — Люлю, видимо, лежала. Я машинально оглянулся и, кажется, даже принюхался.
Люлю взглянула на меня и, усаживаясь, сообщила:
— Она ушла.
— Вы поссорились?
— Даже нет. Я ведь не потому попросила вас прийти. Я ей просто предложила убраться.
— А я полагал, что вы боитесь оставаться одна.
— Еще немножко боюсь. Видите, закрыла двери и окна. Смешно, я понимаю. Бывает, меня охватывает такой страх, что зуб на зуб не попадает, но лучше это, чем то, что было.
Я старался не смотреть на нее, боясь, что она прочтет в моих глазах изумление и жалость. Меня ужаснуло, как она похудела за эти несколько недель. Очень мне не понравились также глубокие круги под глазами и какой-то застывший взгляд.
— Вы не больны?
— Нет. А что касается Берты, то, может быть, с опозданием, но все-таки до меня дошло, что в чем-то я предаю Боба. Наверно, это трудно понять, а сейчас я просто не способна связно объяснить. Раньше я была такой, какой была. Неважно, что думали другие, но Бобу я была нужна именно такая. И лучше бы мне такой и остаться, это самое меньшее, что я могу, верно?
Я кивнул.
— С нею дом перестал быть нашим домом. Даже спальня, наша постель стали пахнуть по-другому. Она старая дева, и кое-какие вещи, которые замужняя женщина схватывает инстинктивно, ей совершенно непонятны. Все это очень сложно, Шарль. Я совсем подпала под ее влияние и даже думать пыталась, как она. Не положи я этому конец, дошло бы до того, что она стала бы чернить самые светлые воспоминания.
— Она разозлилась?
— Заявила, что очень скоро я пожалею о своем решении и прибегу к ней просить прощения, но будет поздно. В качестве вознаграждения я предложила ей небольшую сумму. Она отказалась, но на другой день я попросила привратницу передать ей конверт с деньгами.
Я с подозрением спросил:
— Ты хорошо питаешься?
— Ем, когда хочется.
— Не всухомятку?
Я открыл комнатный ледник. Там был только сыр, два ломтика ветчины в жирной бумаге и маленькая бутылка молока.
— Вот, значит, как ты заботишься о своем здоровье!
Я поймал себя на том, что говорю ей «ты».
— Сядь, Шарль.
Раньше весь стол был завален шляпками, кусками тканей, лентами; сейчас всего этого было совсем немного.
— Надеюсь, остальных мастериц ты оставила?
Люлю виновато опустила глаза.
— Что, никого не оставила?
— Только Луизу.
— Почему?
— Сперва я выставила за дверь Аделину: у нее одни развлечения на уме. Знаешь, с тех пор, как не стало Боба, они все вели себя одинаково.
Тут Люлю вспомнила о моей связи с Аделиной.
— Я не должна была этого делать? Ты сердишься?
— Да нет же!
— Она познакомилась с одним типом, который служит ночным барменом где-то в районе авеню Терн. Сперва он дожидался ее на улице. Потом взял привычку вваливаться сюда, усаживался у стола и даже шляпу не снимал. Она заявлялась по утрам не раньше десяти, невыспавшаяся, усталая. Я сказала ей, что нельзя одновременно заниматься и тем ремеслом, и этим; она не скрывала, что ее дружок почти каждую ночь поставляет ей клиентов. Ты жалеешь о ней?
— Ничуть!
— Ученица нашла место получше и недалеко от дома, а я никого не стала нанимать. Теперь у меня только Луиза.
— Это она ходит за покупками?
— Я посылаю ее к булочнику и к колбаснику.
— А сама не выходишь?
— А зачем? Что мне делать на улице? Но я не поэтому тебя позвала. Зря, наверно, побеспокоила. Жена не рассердилась? Я и сама могла бы похлопотать, и мне, может быть, сказали бы правду. Ты знаешь доктора Жигуаня?
Это одно из самых известных и уважаемых имен в медицинском мире, причем не только во Франции, но и за границей; вне всякого сомнения, в Европе он крупнейший специалист по раку.
— Живет он на Сен-Жерменском бульваре, — продолжала Люлю. — Вроде это не простой врач, а знаменитый профессор: в день принимает всего несколько человек и только по предварительной записи.
— Правильно. Большую часть времени он занят в больнице и в клинике в Нейи, там он оперирует.
— У меня есть клиентка, маленькая госпожа Ланж, она долго жила на улице Коленкура. Муж у нее архитектор. Года два назад они переехали на Сен-Жерменский бульвар, но шляпки она продолжает заказывать у меня. Я ее не видела с весны. Сегодня она зашла в лавку и между делом спросила:
— Вашему мужу лучше?
Я не поняла ее и сказала:
— Разве вы не знаете, что он умер?
Госпожа Ланж вздохнула:
— Вот уж не думала, что все произойдет так скоро.
— Простите, что вы хотите этим сказать?
Теперь она не поняла и смутилась. Почувствовала, что совершила бестактность, но не знала, какую и как из нее выпутаться.
— Почему вы спросили, лучше ли ему?
— Я полагала…
— Полагали, что он болен?
— Да. Именно. Как-то я встретилась с ним на лестнице, он звонил доктору Жигуаню.
— То есть вы видели, что он входил к врачу?
— Да. Это было в начале лета. В июне, потому что первого июля мы уехали на юг.
— Вы уверены, что это был он?
— Совершенно уверена. Тем более, что, встретив его, спросила, как у вас дела, и он ответил, что все в порядке. Мы живем этажом выше доктора. Было это в три часа дня.
Вы догадываетесь, Шарль, о чем я хочу вас попросить? Если этот врач такой занятой, он меня не примет или переговорит на ходу, не выслушав до конца. А если даже выслушает, то, боюсь, не скажет всего, что знает. И я сразу подумала о вас…
Я взглянул на часы. Девять, звонить Жигуаню уже поздно. Он не из тех, кто позволяет попусту беспокоить себя, тем более коллеге. Лет ему примерно шестьдесят пять, но выглядит он старше, вернее, возраст его не угадать. Он видел, как умирали от рака его отец и мать. Его единственная дочь в шестнадцать лет скончалась от редчайшей формы этой болезни, и он самолично дважды ее оперировал.
Глядя на его размеренную походку, расчетливые движения, слыша почти беззвучный голос, можно подумать, что он бережет силы; в известном смысле так оно и есть: он избрал ритм жизни, позволяющий ему вести такую работу, какая не под силу многим молодым. Кроме чтения лекций, он делает по пять-шесть операций в день как в больнице, так и в Нейи, и еще находит время принимать пациентов и в клинике, и дома.
Не завидую ответственности, которую он бестрепетно берет на себя каждый день, выбирая, кого принять, кого нет. Поскольку для него, как и для любого другого, в сутках лишь двадцать четыре часа, он может принять ограниченное число больных, и платных, и бесплатных, а от его выбора зачастую зависит жизнь или смерть человека.
Я немножко оробел при мысли, что придется попросить его о встрече, но все-таки пообещал Люлю завтра же с утра заняться этим. Связываться с ним надо до восьми: стоит ему уйти в больницу, и добраться до него по телефону уже невозможно.
— Вы повторите мне все, что он вам скажет?
— Обязательно.
Не знаю почему, но я был не слишком доволен. Мысль, что Дандюран покончил с собой из-за неизлечимой болезни, пришла мне в голову с самого начала, но я ее отбросил.
— Сейчас я вам сделаю укол это немножко вас поддержит, — сказал я Люлю.
И не дожидаясь ее согласия, начал готовить шприц. Ляжка у нее стала совсем дряблая. Готов голову прозакладывать, что Люлю потеряла килограммов десять.
— И все-таки, невзирая ни на что, постарайтесь есть.
— Когда я буду знать, мне станет легче.
Ей не терпелось увериться, что ее вины в решении, принятом Бобом, нет. Столько недель — месяцев! — уже прошло, а она все терзает себя вопросом, почему Боб ушел из жизни, ничего ей не сказав!
Потом я сделал два визита к больным. Когда вернулся, жена спросила:
— Что там стряслось?
— Люлю узнала, что Боб был на приеме у Жигуаня, специалиста по раку.
— Бедняга.
Я не стал обсуждать этот вопрос. Утром я с некоторой дрожью снял трубку и набрал номер Жигуаня. Ответил он сам. Когда я назвал свою фамилию (она ему известна), он спросил:
— У вас больной?
Я объяснил, что очень прошу всего десятиминутной встречи, когда ему будет удобно, чтобы задать несколько вопросов об одном его пациенте.
— Как фамилия?
— Дандюран.
— Тот, что покончил с собой?
Он уже понял, что я хочу от него.
— Ровно в три будьте в Нейи. Я уделю вам десять минут между операциями.
Приехал я загодя. Направлять своих больных в эту клинику мне доводилось нечасто — она одна из самых дорогих в Париже. Мне предложили подождать в небольшом зале на втором этаже; там на стуле с прямой спинкой сидела женщина лет шестидесяти и, не отрывая глаз от двери, перебирала четки. Не доносилось ни малейшего шума. Было тепло, но тепло казалось искусственным, и вообще возникало ощущение, что ты отрезан от внешнего мира.
В три часа одну минуту в дверях появился Жигуань в операционном халате и шапочке. Он взглянул на женщину, но не промолвил ни слова, и ни один мускул не дрогнул на его лице; надо полагать, объявить результат операции он предоставил сестре.
Мне он сделал знак, и я по коридору проследовал за ним в ординаторскую. Руки он мне не подал. Я вообще ни разу не видел, чтобы он кому-нибудь подавал руку. Кожа у него была белая и гладкая, словно фаянс; к тому же он не делает ни одного лишнего движения и говорит только то, что необходимо, так что вполне понятно, почему на людей, не знающих его, он нагоняет такой леденящий страх.
— Дело в том, — начал я без всякой преамбулы, — что я друг Боба Дандюрана и его жены. Ни она, ни я ничего не знали о его болезни, видели только, что его постоянно беспокоит желудок и он принимает соду. Он покончил с собой, не объяснив причины, не оставив ни письма, ни записки, и теперь его вдова мучается, думая, не из-за нее ли он решился умереть. От вашей соседки мы узнали, что в начале июня Дандюран был у вас на приеме. Полагаю, он не сам к вам пришел?
— Мне позвонил Буржуа и попросил посмотреть его.
— Диагноз подтвердился?
Жигуань кивнул и пояснил:
— Злокачественная опухоль двенадцатиперстной кишки.
Я не стал спрашивать, объявил ли он об этом Бобу, поскольку Жигуань всегда говорит больным правду.
— Операбельная?
— Да.
— Вы согласились сделать операцию?
Снова кивок.
— Он отказался?
— Он спросил, гарантировано ли излечение. Я ответил: вполне возможно, но равно возможно, что через год или десять лет произойдет рецидив.
— Что же он решил?
— Ничего. Сказал, что подумает. А выходя, поинтересовался: «Вероятно, мне потребуется уход и я долго не смогу вести нормальную жизнь?»
В ответ я развел руками.
Больше я его не видел.
Мой разговор с Жигуанем занял всего восемь минут, и, поблагодарив, я удалился. Если Боба послал Буржуа, значит, он знал его раньше и был его лечащим врачом. Мы с Буржуа врачи одного уровня. Вместе были в интернатуре, оба специализируемся на общей терапии, с той лишь разницей, что он устроился лучше — в квартале Мальзерб. Я позвонил ему из ресторанчика на углу.
— В котором часу я мог бы повидаться с тобой, но так, чтобы не ломать твоих планов?
— Через несколько минут я ухожу. Ты не будешь около шести в районе улицы Мадлен?
— Могу.
— Тогда встречаемся между шестью и половиной седьмого на террасе «Вебера».
Когда я пожал ему руку и сообщил, что хотел бы поговорить о Дандюране, Буржуа с явным беспокойством осведомился:
— Ты что, видел Жигуаня?
— Сегодня в три.
— Он не зол на меня? Единственный раз я настоял, чтобы он занялся моим больным, и он согласился, а этот кретин взял и покончил с собой.
— Ты не дружил с Бобом Дандюраном?
— Нет. А ты?
— Да.
— Наверно, он нашел мою фамилию в справочнике или, проходя мимо, увидел табличку на дверях.
— Он часто приходил к тебе на прием?
— Раза три-четыре. Жаловался, что его беспокоит желудок, и я, безуспешно перепробовав обычные лекарства, направил его на рентген.
— Это ты сообщил ему, что у него рак?
— Я не был настолько уверен. Симптомы были неясные. Я признался, что у меня имеются серьезные опасения, сказал, что надо показаться специалисту, и спросил, есть ли у него средства, чтобы обратиться к светилу. И этот верзила сразу так поник, что мне даже стало жаль его.
— Ты не подумал, что он может покончить с собой?
— И в голову не пришло. Иногда такое случается, но чаще всего, как ты сам знаешь, с теми, у кого уже начались боли. Вот поговорил с тобой и вспомнил, что он буквально забросал меня вопросами. Хотел знать, через сколько времени после операции сможет возвратиться к нормальному режиму, придется ли за ним ухаживать, какой образ жизни он сможет вести и даже не отразится ли это на его характере. Я тут же поинтересовался, женат ли он. Он ответил, что да.
«Дети есть?» — продолжал я. «Нету». — «Работа у вас тяжелая?» Усмехнувшись, он сказал: «Нет».
«Обещать ничего не могу, но попробую устроить вас на консультацию к профессору Жигуаню. Только заранее предупреждаю: стоить это будет недешево. Если вы не располагаете достаточными средствами, операцию он сделает бесплатно. Телефон у вас есть?» — «Я предпочел бы, если, конечно, вас это не затруднит, сам прийти за ответом». — «Вы не сказали жене?» — «Ни к чему ей это знать».
Вот к все, старина. Я договорился насчет приема. Он побывал там, и я получил от Жигуаня записку с подтверждением моего диагноза. Больше я этого Дандюрана не видел и пребывал в полнейшей уверенности, что им занимается Жигуань, как вдруг в один прекрасный день читаю в газете, что его выловили из Сены. Так оно и было? Утопился?
Мы допили аперитивы, обменялись кое-какими соображениями, касающимися, в основном, профессиональных проблем и наших больных, и на том расстались. На улицу Ламарка я не смог прийти раньше половины десятого, даже вернуться домой пообедать не было времени: у одного из пациентов меня ожидало известие о двух срочных вызовах к больным.
В каком-то смысле я испытывал облегчение: больше не нужно было копаться в истории с Бобом. Теперь я все знал. Но, как часто бывает, когда долго добираешься до истины, она показалась мне холодной и печальной.
Конец Дандюрана, в сущности, полностью согласовывался со всем тем, что я знал о его жизни. Бобу была свойственна врожденная сдержанность; она угадывается, правда не столь явно, и у его волевого племянника Жан Поля.
В юности ему случалось быть откровенным с сестрой, но недаром та добавила: «…так, словно он поговорил сам с собой». Она была, в сущности, ребенком и не могла его понять. Взрослому он бы не открылся. Он рассказывал сестре о своей мечте жить в пустыне, затем о том, что хотел бы раствориться среди простого народа.
А с Люлю он никогда не откровенничал, более того, после трех недель совместной жизни заявил, что у нее нет никаких обязательств по отношению к нему и она вольна бросить его, когда ей заблагорассудится. Позже, много позже, он все-таки признался — и то когда Люлю его спросила, — что в самое первое утро в квартире на улице Принца, когда оттуда ушел его отец, понял, что любит ее.
Выражаясь попросту, я все кручусь вокруг да около. Я-то знаю, что точило меня, пока я ездил по визитам. История с Бобом оказалась абсолютно простой, слишком простой. Мне так и слышался голос жены:
— В конечном счете он предпочел избавиться от страданий.
Да и другие скажут то же самое. Однако уверен, что это не так. Я боюсь упрощенных толкований и людей, которые все знают и изъясняются категорическими формулировками.
Во-первых, вероятней всего, что особенно страдать Бобу не пришлось бы, и Жигуань, как бы ни дорожил он своим временем и ни скупился на слова, наверняка бы растолковал ему это. В наше время операция — это совсем не то, что было лет пятьдесят назад, и теперь никто не боится лечь на операционный стол.
Что же касается рецидива, то он мог случиться через год и через десяток лет, так что у Боба хватило бы времени принять решение.
И вот еще что подтверждает мою теорию: Боб сделал все возможное, чтобы уверить нас, будто он внезапно увлекся спиннингом, и все разыграл так, чтобы его смерть предстала как результат несчастного случая.
Пошел он на это не потому, что боялся страданий, нет, просто не хотел выставлять напоказ свои страдания и все, что считал слабостью.
Он не жалел сил, чтобы жизнь у Люлю была как можно легче. И к нему — к ним! — приходили отвлечься от мрачных мыслей, омыться беззаботностью и радостью.
В Тийи, в маленьких монмартрских барах — везде, где он появлялся, большой и нескладный, на него смотрели, как на симпатичного шута.
— Умора!
Искрящийся весельем взгляд, приподнятые в улыбке уголки губ…
А разве может быть шут больной, шут страдающий, шут на диете?
Нет, жена меня не поймет. Я постучался в лавку, и Люлю спросила из-за двери:
— Кто там?
— Это я, Шарль.
Она была такая бледная, оцепеневшая, словно ждала от меня приговора.
— Вы виделись с ним?
— И с ним, и с доктором Буржуа, который занимался Бобом до Жигуаня.
— Что они сказали?
— У Боба был рак.
Мое сообщение Люлю приняла со страдальческой гримасой, словно Боб был еще жив и она видела, как он мучается.
— Он был обречен?
— Нет.
— Мог бы жить?
— Жигуань согласился оперировать его.
— И он бы вылечился?
— Возможно, не окончательно, но, во всяком случае, на какое-то время.
— Он не захотел?
Я кивнул, и Люлю все поняла. Она угадала, почему он на это пошел.
— Не верил он в меня.
— Да что вы, Люлю!
— Нет, Шарль. Он не понимал, что я была бы счастлива посвятить остаток жизни заботе о нем. Не хотел делать из меня сиделку. Он ведь всегда относился ко мне, как к маленькой девочке. До самого конца обращался, как с ребенком. Потому и ушел из жизни, не сказав мне ни слова.
Я приобнял ее, и в нос мне ударил запах пота. Она тут же высвободилась.
— Что ж, теперь мы по крайней мере знаем.
Сейчас уже поздно было думать, легче или тяжелей ей стало оттого, что она узнала правду.
— Чуть не забыла. Звонила ваша жена.
— И что передала?
— У вас в кабинете больше часа сидит больная. Утверждает, что ее отравили к она умирает.
Я понял, о ком идет речь. Это одна маньячка, живущая в нижнем конце улицы Мучеников; каждый раз, поругавшись с любовником, она является ко мне и несет одну и ту же чушь.
— До свиданья, Шарль. Еще раз спасибо за все.
— Не за что. Думайте все-таки о своем здоровье, иначе я на вас рассержусь.
Люлю провела меня через лавку, куда падал слабый свет из ателье, выпустила, задвинула засов, повернула ключ в замке.
Пациентке, чтобы избавиться от нее, пришлось дать рвотное, и минут десять, вцепившись обеими руками мне в пиджак и глядя на меня безумными глазами, она вопила, что не хочет умирать.
Жене перед сном я сказал:
— У Дандюрана был рак.
— Так я и подумала.
И продолжала шить.
— А Люлю что сказала?
— Ничего.
Вот и все. Я не стал сообщать ей, что у Люлю осталась всего одна мастерица, что она чудовищно исхудала. Было ясно, что теперь, когда не стало Боба и атмосфера в доме изменилась, жена туда ни ногой. Она только и ждет, когда наконец я покончу с этой историей и навсегда забуду дорогу на улицу Ламарка.
И словно действительно торопясь положить конец всему этому, я на следующий день выкроил время повидаться с Жерменой Петрель. Несмотря на приглашение приходить в любое время, я на всякий случай предварительно позвонил. У Петрелей небольшой особняк рядом с домом, где, помню, я был на похоронах Сары Бернар[8]. Я пересек вестибюль, куда выходят двери адвокатской конторы Петреля, и поднялся по белой мраморной лестнице.
Жермена Петрель приняла меня в светлой по-современному обставленной комнате, где стояло множество цветов; из глубины дома доносились негромкие звуки рояля.
— Дочка играет, — объяснила Жермена, приглашая меня садиться. — Выпьете чаю?
Горничная в вышитом переднике и белой наколке принесла поднос с чаем и печеньем.
— Может быть, виски?
— Благодарю, ничего не хочу.
О причине визита по телефону я не сообщил. Жермена сама начала разговор.
— Знаете, после нашей встречи у Сосье меня стали мучить угрызения совести. Я поняла, что на самом деле не сказала вам правды.
У меня такое ощущение, будто я не исполнила своего долга по отношению к Бобу. Я, доктор, неверующая. И тем не менее верю, что мы продолжаем жить в памяти тех, кто нас знал. Вот вы, например, говорили мне о Робере с неподдельной любовью.
Когда вы спросили, каковы были его отношения с папой, я ответила не совсем точно — отчасти потому, что нас слушал мой сын.
На самом деле папа никогда не простил брату разочарования, которое тот ему доставил. А может быть, тут уместнее сказать «унижение»? Папа ведь специально приехал в Париж. Профессора, которые должны были экзаменовать Боба, были либо папиными друзьями, либо учениками. И вдруг его сын наносит им такое оскорбление — не предупредив, не приходит на экзамен, заставляет их ждать…
У папы такое в голове не умещалось. А когда он узнал, что у Робера была женщина, то, естественно, решил, что виновата во всем она, и до конца жизни его невозможно было переубедить.
Признаться, я тоже долго считала ее аферисткой, которая то ли из расчета, то ли по глупости не дала брату поехать в то утро в университет.
Папа ни разу не сказал Роберу: «Выбирай: или я, или эта женщина». Однако всем было ясно, что Роберу, пока он с ней, нельзя показываться папе на глаза.
Рассказ Жермены почти ничего не изменил, только добавил еще один крохотный штрих к образу Боба, который у меня уже вполне сложился.
— Я ведь пришел рассказать вам, почему он покончил с собой.
— Робер оставил письмо?
— Нет. Я встречался с его врачами. У Робера оказался рак желудка.
— Бедный! Каково ему было! Когда у него в Пуатье случался грипп, он ни слова никому не говорил и прятался, словно больная собака.
Я встал. Жермена протянула мне руку, ее открытое лицо светилось улыбкой.
— Вот только легче ли от этого его жене?
— Я тоже задаю себе этот вопрос.
— Вам, доктор, может быть, это покажется жестоким, но я обрадовалась тому, что вы мне сообщили.
И, глядя мне в глаза, она заключила:
— Он красиво ушел!