Я уже выходил из кабинета, собираясь идти на улицу Ламарка, но неожиданно пришлось задержаться: соседский мальчик порезал руку кухонным ножом; я наложил ему три шва под рыдания матери — как же, у ребенка теперь на всю жизнь останется шрам!
Я кончил перевязку, когда в дверь, соединяющую кабинет с жилой частью квартиры, осторожно постучала жена.
— Ты один? — как всегда негромко спросила она.
— Минуты через две освобожусь.
Я знал, что она осталась за дверью. Если бы напряг слух, мог бы услышать ее дыхание. Когда я открыл дверь, жена стояла с утренней газетой в руках.
— Ты знаешь, что произошло?
Надо было бы дать ей сообщить новость.
— Умер Боб Дандюран, — сказал я, укладывая саквояж: по возвращении с Монмартра я собирался зайти еще к двум пациентам.
— В газете написано, что он вчера утром утонул в Тийи.
— Люлю мне звонила.
— Как она?
— Трудно сказать. Кажется, держит себя в руках. Я загляну к ней.
— А ты не находишь, что мне следовало бы поехать с тобой?
— Думаю, сейчас не стоит. Лучше вечером или завтра.
Моя черная малолитражка — наверно, самая грязная машина в нашем квартале, потому что у меня все никак не хватает времени отдать ее вымыть, — стояла на улице возле дома, где я обычно оставляю ее на ночь. Уже пятнадцать лет мы живем на улице Лоретской богоматери у площади Сен-Жорж. Ко мне ходят лечиться несколько торговцев с нижнего конца нашей улицы и с улицы Мучеников, однако большинство пациентов у меня с площади Бланш и с площади Пигаль: танцовщицы, девицы из кабаре и даже несколько профессиональных проституток — славные, как правило, девушки. Этим и объясняется, почему после полудня на прием ко мне приходит народу больше, чем утром. Но теперь, когда нашим сыновьям исполнилось одному девять с половиной, другому одиннадцать, жена пытается уговорить меня перебраться в другой квартал.
— Имей в виду, Шарль, они в таком возрасте, когда уже все понимают.
Пока я пропускаю ее слова мимо ушей. Но предвижу, что не сегодня-завтра меня ждет серьезный разговор.
Около двенадцати я вылез из машины возле светло-синей лавки Люлю и, только увидев закрытые ставни и на одной из них карточку с черной каймой — читать я ее не стал, — по-настоящему осознал, что Боба больше нет. Я толкнул деревянную дверь. Не знаю, сколько народу теснилось между двумя прилавками — человек шесть-семь, не меньше, в основном, как мне показалось, соседи, владельцы близлежащих лавочек.
В ателье-гостиной людей набилось еще больше, и первым моим впечатлением было, что все говорят разом. Я отыскал взглядом Люлю — как всегда, она оказалась самой маленькой среди присутствующих; заметив меня, она бросилась мне в объятия.
Мы заговорили одновременно, произнося слова настолько банальные, что, переглянувшись, ощутили неловкость.
Я говорил:
— Я опоздал…
А она в это время:
— Как любезно, что вы приехали…
Возможно, ей, как и мне, пришла в голову мысль, что, будь Боб жив, он бросил бы на нас насмешливый взгляд и, не вынимая изо рта неизменной сигареты, пробормотал: «Умора!»
Люлю предложила:
— Шарль, хотите на него взглянуть?
Дверь в спальню на этот раз была закрыта. Люлю бесшумно отворила ее. Служащие похоронного бюро еще не положили тело в гроб и не убрали комнату, но обстановка уже была траурная: гардины задернуты, по обе стороны кровати горели восковые свечи, в изножье стояло несколько букетов цветов — первые, купленные соседями у цветочниц с тележек.
Я подумал, где, интересно, Люлю раздобыла эту молитвенную скамеечку, на которой мадемуазель Берта преклонила колени, перебирая костлявыми пальцами четки. Несомненно, позаимствовала у какой-нибудь старой богомолки, живущей в доме.
— Шарль, как вы его находите?
Тело пробыло в воде недолго и потому не имело того жуткого вида, какой свойствен утопленникам.
— Он словно улыбается, верно?
На столе, накрытом белой скатертью, стояла святая вода и в ней веточка букса. Я перекрестился. В углу какая-то старуха бормотала молитвы.
Когда мы на цыпочках вышли, мадемуазель Берта последовала за нами, вздыхая так, словно ее насильно оттащили от Боба. Странно было, войдя в ателье, ощутить совсем рядом с покойником привычный и вкусный запах еды. Оказалось, одна из мастериц готовит рагу. Рядом с ней у плиты крутилась вторая, а на столе я заметил стаканы и две початые бутылки вина.
В углу сидел художник Гайар с багровым, как всегда, лицом, слезящимися глазами и дрожащими руками. Я заговорил с ним не сразу и не помню, что именно сказал. Да это и неважно — не думаю, чтобы у него часто случались моменты просветления. Выражаясь медицинским языком, он являл собой образчик алкоголика в последней стадии, когда уже нет даже потребности в еде; удивительно только, как человек способен так долго это выдержать. Впрочем, если подумать, я не стал бы категорически утверждать, что моменты просветления у него были редки. Порой люди, полагая, что Гайар не в состоянии ничего понять, говорили о нем с насмешкой или с издевкой, и тогда я замечал, как он стискивает зубы и взгляд его становится злым.
Люлю пришлось оставить меня: пришел какой-то человек, которого я не знал, и она повела его взглянуть на мертвого Боба. И тут мадемуазель Берта тронула меня за рукав.
— Хозяйка вам ничего еще не сказала? — спросила она шепотом — так, наверно, шушукаются в церкви.
Мы стояли в углу, отделенные от всех столом, на котором в беспорядке валялись шляпки.
— О чем?
— Они не должны были так говорить. Какое им дело — пускай бы она думала, что это несчастный случай.
Я еще ничего не знал о том, что произошло в Тийи.
— А разве это не так?
Старая дева, глядя мне в глаза, покачала головой. Она осунулась сильней, чем Люлю, лицо пожелтело, губы обескровились, и я машинально взял ее за руку, проверяя пульс.
— Это от усталости, — прошептала она. — Ни хозяйка, ни я не сомкнули глаз. Слишком много наговорили жандармы. Слишком много или слишком мало. Сейчас она догадалась, что они имели в виду, когда задавали вопросы, и мучается.
— Самоубийство?
Мадемуазель Берта кивнула, и подбородок у нее дрогнул. Не знаю, какой у нее пульс обычно, вероятно, ниже нормы. Но сейчас он вряд ли был больше пятидесяти пяти.
— Вам надо бы выпить глоточек чего-нибудь покрепче.
Впрочем, настаивать бесполезно. Никакие мои рекомендации она не примет. Самое лучшее, пожалуй, — порасспросить ее и дать возможность высказать все, что у нее на душе.
— А разве точно неизвестно?
— Никто ничего не знает. Все это настолько невероятно!
Повторяя общее мнение, я воскликнул:
— Он всегда был такой веселый!
Это одна из тех фраз, которые произносишь, не подумав. Я отметил, что мадемуазель Берта взглянула на меня с изумлением и даже словно с укором. Ее взгляд, если перевести его в слова, означал: «И вы тоже?»
Неужели она была не согласна с друзьями Боба и вообще со всеми, кто его знал? Он сразу становился душой общества, где бы ни появился; стоило ему присоединиться к какой-нибудь компании, и все лица тут же прояснялись.
— Вы не знаете, он не был болен? — спросила мадемуазель Берта.
Я не знал. Бывало, во время вечеринки или на уикэнде я давал Бобу совет, что принять от ангины или какой-нибудь обычной хвори, но он ни разу не пришел ко мне в кабинет на консультацию. То же самое — с большинством моих друзей, и я их прекрасно понимаю: своеобразная стыдливость мешает им обнажать свои мелкие немощи перед человеком, с которым они вскоре встретятся в другой обстановке.
Люлю подобной стыдливости лишена. Она частенько консультировалась у меня. Бывало, у них сидело с полдюжины гостей, а она спрашивала меня вполголоса:
— Шарль, вы не могли бы на минутку выйти со мной?
Боб, знавший, в чем дело, провожал нас взглядом. В таких случаях Люлю притворяла дверь спальни. Она ложилась на край кровати, юбка у нее задиралась, так что оголялись бедра.
— Шарль, меня опять беспокоит живот. Боюсь, что когда-нибудь у меня все вырежут.
Когда ей не было и двадцати, у нее впервые заболел живот и напугал на всю жизнь: операции она боялась больше, чем серьезной болезни вроде туберкулеза.
Насколько я могу судить, у Боба для его возраста и при том образе жизни, какой он вел, здоровье было неплохое. Всего лишь года два-три назад он обнаружил, что у него имеется желудок, который плохо переносит белое вино. Всякий раз после еды, а иногда и во время ее, Боб принимал большую дозу соды. Не слишком настаивая, я пытался отговорить его от этого и даже дал желудочное лекарство на основе каолина, но Боб упорно держался за соду, которая быстрее снимала боли.
Я спросил у мадемуазель Берты:
— Он обращался к врачу?
— Точно не знаю. Думаю, что да.
— Что вас навело на такую мысль?
— Даже не могу сказать. Всякие мелочи.
И она отвернулась. Видимо, поняла, что выдала себя: выходит, она следила за Бобом куда внимательней, чем его жена.
Я пожал руку только что вошедшему Рири. Всегда немножко странно видеть его в городской одежде. Пришел сосед мясник в фартуке и тоже двукратно расцеловался с Люлю. Одна из мастериц спросила:
— Доктор, правда ведь, ей обязательно нужно поесть?
Я подтвердил. Решив, что поговорить с Люлю больше не удастся, я собрался уходить, но тут она снова оказалась рядом со мной. Она вцепилась мне в руку с такой силой, что я сквозь рукав чувствовал, как ногти впиваются в тело.
— Шарль, вы хорошо его знали. Скажите, почему он мог это сделать?
И пока я думал, что ответить, Люлю выдохнула:
— Думаете, из-за меня?
Люлю не плакала. Она держалась на одних нервах и была в таком напряжении, что казалась самнамбулой.
— А я-то всю жизнь воображала, что он счастлив со мной!
Если ей сейчас вонзить в руку иголку, она, наверно, ничего не почувствует. При этой мысли я вспомнил, что со мной мой саквояж.
— Люлю, здесь не найдется местечка, где бы я мог сделать вам укол?
— Укол чего?
— Транквилизатора.
— Я не собираюсь спать.
— Гарантирую, что от него вы не уснете.
— Точно?
Она огляделась и направилась в кухню.
— Идемте сюда.
Там все еще сидели обе мастерицы. Люлю захлопнула дверь, понаблюдала, как я готовлю шприц, и задрала платье на правом бедре. Одна из девушек, та, что велит звать ее Аделиной, потому что считает это имя более поэтичным, чем Жанна, вдруг расплакалась.
— Бедная девочка! — пробормотала Люлю. Она все еще выглядела так, словно спала с открытыми глазами. — Для нее это тоже удар. Вы не сделаете укол и ей?
— Не думаю, что в этом есть необходимость. Сейчас надо, чтобы в доме было поменьше народу и прекратилось хождение.
— Разве я виновата, что люди приходят?
Вероятно, я был не прав. Суматоха не давала ей остаться один на один с жестокой правдой.
Выходя из кухни, Люлю почти шепотом сказала, кинув в сторону Аделины:
— Вы знаете, что у Боба с нею?..
Я сделал знак, что знаю.
— Я никогда не ревновала. Раз он был счастлив…
Я смешался с людьми, заполнявшими ателье, но мне показалось, что Аделина смотрит на меня, словно хочет что-то мысленно передать. Уверенности у меня не было, но я решил при первой возможности поговорить с девушкой.
Люлю продолжала:
— Позвонила сестра Боба и сказала, что приедет сегодня днем.
Говоря это, она потирала бедро, куда я сделал укол.
— Сестра Боба?
— А вы не знали, что у него есть сестра? Она вышла за адвоката из квартала Перейр. Боб виделся с нею раз или два в год. Она отдыхает с детьми в Дьеппе. Ее муж остался в Париже и сообщил ей по телефону, а она тут же позвонила мне. Она уже в пути, едет на машине.
Я собрался уходить и тут снова столкнулся с мадемуазель Бертой, которая, как подозреваю, умышленно оказалась у меня на дороге.
— Вы дали ей успокаивающее?
— Да. А когда вы обо всем узнали?
— Вчера вечером около семи. Я была дома.
У нее квартира через три дома отсюда. Над ее образом жизни часто посмеивались. Боб утверждал, что она такая тощая оттого, что все ночи напролет натирает полы. У ее дверей, рассказывал он, лежат две пары войлочных шлепанцев, которые надевают на обувь, чтобы не затоптать паркет. «Одна пара для нее, а вторая — на случай, если неожиданно придет гость!» — «А если гостей будет двое?» — «Им придется поделить шлепанцы и скакать на одной ноге».
Мадемуазель Берта все так же шепотком рассказывала мне, что происходило вчера вечером. Как подъехала санитарная машина с телом, она не видела: ее окна выходят во двор. Машину заметила привратница и примчалась с сообщением к мадемуазель Берте.
Примерно с час продолжалось беспорядочное хождение соседей, но не такое, как сегодня: было воскресенье, и многие еще не вернулись из загорода.
— Мы с хозяйкой пробыли при нем одни всю ночь.
Я глянул в сторону спальни.
— Это вы все устроили?
Она кивнула и, прикрыв глаза, добавила:
— Я его обмыла и обрядила.
У меня возник один вопрос, который мне очень бы хотелось задать ей, и когда-нибудь я, наверно, решусь на это, если только — что будет гораздо проще — не спрошу у Люлю, потому что та и впрямь не ревнива: за все годы нашего знакомства я не замечал за ней этого.
У Боба в Тийи бывали приключения, но несерьезные, из тех, что не влекут за собой последствий и о которых на другой день забывают. Все друзья Дандюранов знали и про это, и про то, что Боб иногда захаживал домой то к одной, то к другой мастерице. В том числе и к двадцатилетней Аделине, недавно поступившей в мастерскую. Красавицей ее не назовешь, но мордашка у нее довольно смазливая.
А вот было ли у Боба что-нибудь с мадемуазель Бертой, если учесть ее возраст между сорока пятью и пятьюдесятью, длинный костистый нос и шерстяное белье? Она-то, ясное дело, питала к Бобу любовь, которую всячески старалась скрыть. Но какого рода любовь? Трудно сказать. Я бы, кстати, не удивился, если бы узнал, что Боб из жалости или сочтя это забавным — он, должно быть, бормотал: «Умора!» — ненадолго заглядывал в ее квартиру, естественно, надевая войлочные шлепанцы.
Но этим ничего не объяснишь. Это всего лишь черта характера Боба Дандюрана. Тем не менее, если так было, Люлю это известно, и она мне расскажет.
Однако в тот момент я находился под впечатлением представившейся мне картины: обе женщины ночью обряжают покойника, убирают комнату, зажигают свечи, застилают стол скатертью, ставят на него чашу со святой водой и веточкой букса.
Только потом я узнал, что в действительности происходило в воскресенье.
Шлюзовой смотритель с помощью поднявшего тревогу краснодеревца вытащил Боба на берег и минут пятнадцать делал ему искусственное дыхание, а краснодеревец в это время звонил в жандармерию.
Вскоре приехали на велосипедах два жандарма; один из них опознал Боба, которого иногда видел на бьефе, но не знал по фамилии.
— Это который всегда плавал в лодке с маленькой толстушкой?
— Его фамилия Дандюран, — сообщил смотритель.
— Они останавливаются у Фраденов, да?
В дом тело вносить не стали, положили на стенке шлюза и накрыли куском брезента.
В восемь утра в «Приятном воскресенье» зазвонил телефон, трубку взяла г-жа Фраден.
— Алло, мадам Бланш? Это бригадир Жови. Скажите, у вас проживает некая госпожа Дандюран?
— Она еще спит. А в чем дело?
— Ее муж уплыл утром на лодке?
— Господин Дандюран? Да. С ним что-нибудь случилось?
— Он утоп.
Бригадир Жови так и произнес: «Утоп».
— Хорошо бы, если бы вы разбудили его жену и она пришла опознать труп. А я пока позвоню в Мелён лейтенанту.
Джон Ленауэр еще не проснулся. На террасе завтракали не то две, не то три супружеские пары, в том числе Мийо с дочкой. Рири в белой бескозырке набекрень слонялся, сунув руки в карманы, по комнате, где устроен бар.
— Рири, вы не согласились бы сходить со мной? Я должна сообщить бедной госпоже Дандюран, что ее муж погиб.
Рири, не раздумывая, дал согласие. Но хозяйка сама спохватилась:
— Она еще не встала. Пожалуй, будет лучше, если я зайду к ней одна, без мужчины.
Впоследствии я побеседовал с г-жой Фраден — местные жители и постояльцы зовут ее мадам Бланш. Просто невероятно, что у Леона Фрадена, человека грубого, такая жена; воспитание она получила в монастырской школе, и даже сейчас, хотя она всего лишь трактирщица, это заметно и по манерам, и по одежде. Дочка Фраденов, кстати, тоже учится в монастырской школе, а на лето ее отправляют к родственникам в Шер, чтобы оградить от соприкосновения с бурной жизнью в «Приятном воскресенье».
— Комната не была заперта на ключ. Сердце у меня так колотилось, что пришлось немножко постоять перед дверью. Госпожа Дандюран не слышала, как я вошла. Она спала, положив руку на то место, где спал ее муж: там еще видно было углубление, оставшееся после него. Я позвала: «Мадам Люлю! Мадам Люлю!»
Сперва она махнула рукой, словно отгоняла муху. В отличие от большинства женщин, спящая, она выглядит куда моложе; на лице у нее была недовольная гримаска, как у маленькой девочки. Внезапно она вскочила и села на кровати: спала она нагишом. Увидев меня, скрестила на груди руки и спросила:
— Который час?
— Восемь.
Видно было, что она не понимает, зачем я здесь, а я не знала, с чего начать. По моему лицу она, очевидно, догадалась, что я принесла дурную весть, потому что соскочила с кровати и кинулась ко мне со словами:
— Что-нибудь с Бобом, да?
Я кивнула.
— Ранен?
Я не успела и рта раскрыть. Она так закричала, что слышно было чуть ли не во всех комнатах и даже на террасе:
— Он умер!
Я ведь не могла сказать, что нет. А она схватила меня — впилась ногтями в руки — и прямо завыла:
— Неправда! Ну, скажите, что это неправда! Где он? Я хочу его видеть!
Думаю, что если бы я не удержала ее, она выскочила бы на улицу, как была, голая. Я подала ей черные брюки и свитерок, которые увидела на стуле. Она машинально поискала взглядом бюстгальтер, надела его, даже раза два махнула расческой по волосам, а я в это время говорила:
— Он на Родниковом шлюзе. Как погиб, не знаю: у бригадира не было времени рассказывать…
Рири ожидал нас у лестницы.
— Я вас отвезу, — предложил он. — Ключ от машины у вас есть?
— Не знаю, куда Боб его сунул.
— Ничего. Возьму машину Джона. Он всегда оставляет ключ в машине.
Мне все-таки удалось заставить ее выпить перед отъездом чашку кофе. Постояльцы смотрели на нее, но подойти не решались. Я их понимаю. В такой ситуации никогда не знаешь, что делать. Рири схватил с полки бутылку рома и налил ей полный стакан. Она, должно быть, не поняла, что пьет, и, закашлявшись, облила ромом свитер. Ни ее, ни Рири я утром больше не видела. Когда Джон, единственный, кто ничего не слышал, наконец встал, то тут же одолжил чью-то машину и поехал за ними. К двум часам они все трое вернулись пообедать. Оказывается, им пришлось ехать в Мелён, куда сразу же отвезли тело.
— Обедали они здесь?
Г-жа Фраден кивнула. Вот и все, что ей было известно. Поев, Люлю побросала вещи, свои и Боба, в чемодан, и Джон отвез ее в Мелён. Воспользоваться своей машиной она не могла — не умеет водить.
Рири практически ничего не добавил. Несмотря на вид и повадки молодого шалопая, он, когда дело касается женщин, проявляет неожиданную деликатность.
— Люлю — молодчина! — заявил он. — А лейтенанту мне хотелось набить морду.
— Почему?
— Такие задавал он вопросы.
Лейтенант жандармерии — я с ним не виделся — с самого начала решил, что это скорей всего не несчастный случай, а самоубийство. Оказывается, в первом часу один из его подчиненных, взяв лодку Дандюранов, более полусотни раз всеми возможными способами забрасывал в воду пятикилограммовую гирю, и ни разу веревка не захлестнулась вокруг его щиколотки так, как у Боба.
Уже в десять утра лейтенант приказал перевезти тело на грузовичке в Мелён, в казармы жандармерии, и вызвал судебно-медицинского эксперта. Может, он заподозрил неладное? Предположил возможность преступления? Но показания тех, кто видел, как Боб отчалил от «Приятного воскресенья», как плыл, сидя на корме, должны были его разубедить.
Я не согласен с Рири, что этот лейтенант какой-то садист; скорей всего, он педантичный служака, из тех, что стремятся к совершенству в мелочах. Каждый день он встречается с людьми самого разного рода. От Люлю попахивало спиртным. Лейтенант увидел черные брюки, обтягивающие зад, несвежий свитерок, взлохмаченные волосы, более темные к корням — Люлю их подкрашивает, — и принял ее не за ту, кто она на самом деле.
Джон слышал часть вопросов, которые задавали в жандармерии; надо добавить, что лейтенант сам уселся, но им сесть не предложил. Взбешенный Джон дважды вмешивался; в конце концов ему велели покинуть кабинет, и жандарм тут же спросил Люлю:
— Это ваш любовник?
А перед этим он выяснял, не ругались ли Люлю и Боб накануне вечером, была ли у Боба любовница, сколько он получал в качестве рекламного агента не очень популярного иллюстрированного журнала, где работал уже два года.
— Чем он занимался до этого?
— Был коммерческим представителем обувной фабрики.
— В Париже?
— Да.
— Его выгнали?
— Нет.
— Почему же он тогда сменил работу?
— Потому что ему надоело.
— Часто ему случалось менять работу?
— Столько раз, сколько ему хотелось.
— Выходит, если я правильно понимаю, это вы на ваши шляпки содержали дом?
— Я приносила свою долю.
— Но большую?
— Когда как.
Этот допрос был жесток еще и потому, что лейтенант оказался близок к истине. Я знаю, что за тринадцать или четырнадцать лет Боб Дандюран сменил чуть ли не двадцать мест и не всегда уходил по собственной воле. Он просто был не способен принимать всерьез дело, которым ему приходилось зарабатывать на жизнь.
— Вы никогда его этим не попрекали?
— Попрекать его? Мне не в чем было его упрекнуть.
Рири сказал о Люлю «молодчина», и в его устах это был серьезный комплимент. Она мужественно защищалась или, верней, защищала своего Боба от инсинуаций лейтенанта. Но с полной ли убежденностью? Это уже совсем другая история.
— Что он пил вчера вечером?
— Вино.
— Сколько стаканов?
— Не считала.
— Он сильно пил?
Лейтенант тоже, хотя и по-своему, доискивался причины этой смерти, которую никто не мог ему объяснить. Ему нужна была правда, простая и очевидная.
— Он был пьян, когда ложился спать?
Сжав зубы, глядя куда-то вдаль, Люлю отвечала:
— Я никогда не видела его пьяным.
— Он ходил по барам?
Судебно-медицинский эксперт, произведя осмотр трупа, должно быть, сообщил лейтенанту, что Дандюран был алкоголиком; по медицинским канонам, это соответствовало истине.
— Долги у него были? Вы их знаете?
Потом он снова начал добиваться, были ли у Боба любовницы, а у Люлю любовники.
Когда закончился этот бесполезный допрос, Люлю попросила у лейтенанта разрешения увезти тело.
— Зайдите попозже. Сначала я должен доложить прокурору.
Прокурор проводил воскресенье у друзей где-то в окрестностях Корбейя, и его долго пришлось разыскивать по телефону. Когда наконец к четырем часам с формальностями было покончено, лейтенант объявил:
— Теперь, чтобы увезти тело, вам остается только найти санитарную машину, если, конечно, вы не предпочтете похоронный автобус.
Свободную санитарную машину сразу отыскать не удалось, на это ушел еще час. Люлю одна поехала с телом мужа, попросив Рири и Джона не сопровождать ее. Парижане начали возвращаться с уик-энда, по дороге из Фонтенбло машины шли сплошным потоком, к тому же больше чем на четверть часа движение застопорилось из-за дорожной катастрофы, случившейся возле Жювизи. Подъехал полицейский на мотоцикле и потребовал, чтобы их «скорая помощь» взяла раненого; он отступился, только увидев покойника.
Уверен, хотя никто мне этого не говорил, что в тот вечер на террасе «Приятного воскресенья» не танцевали.
— Что она сказала? — спросила жена, когда к обеду я вернулся от Люлю.
— А что, по-твоему, она могла сказать? Кажется, Боб покончил с собой.
— Ты веришь в это?
— Знаешь, очень похоже.
— Почему он это сделал?
— Никто не знает.
Да и что можно знать о других, когда даже о себе не знаешь самого важного?
Помнится, доедая котлету, я пристально смотрел на жену, и она обеспокоенно спросила:
— О чем ты думаешь?
Правду сказать я ей не мог и потому промямлил:
— Так, ни о чем и обо всем.
На самом же деле я думал вот о чем: если бы не Боба Дандюрана, а меня вытащили из Сены за водосливом Родникового шлюза, что бы ответила моя Мадлен на вопрос, который только что задала мне: «Почему он это сделал?»
Я пытался представить, какие ответы дали бы мои знакомые, пациенты, все те, кто более или менее регулярно сталкивается со мной и полагает, что знает меня.
По спине у меня пополз холодок: я вдруг понял, как я одинок в мире.