Два десятка часов, разложенных на толстом зеленоватом стекле под абажуром настольной лампы – ручных, карманных, всевозможных марок и фасонов, – показывают пять. Алеша Луков распрямляет спину, с удовольствием потягивается. Рабочий день закончен.
Алеша снимает с головы черный берет – он надевает его, чтобы длинные, соломенного цвета волосы не падали со лба, когда он с лупою в глазу склоняется над часовыми механизмами, – вешает берет на гвоздик в стене. Потом не спеша – он не любит торопиться, профессия выработала в нем сдержанность и точность движений – убирает в железный ящик на полу часы, складывает на полочку инструменты, мягкой щеткой обметает настольное стекло. Все в порядке. Завтра, когда он придет сюда снова, будет приятно сесть за чистый прибранный стол. Это даже придает особую охоту к работе. А есть мастера – такой хаос на рабочем столе! Как самим не противно…
Алеша натягивает старенькое, уже здорово потертое на локтях пальто, берет в руку палку. Он инвалид, левой ноги у него нет по самое бедро. Ее оторвало осколком бомбы, когда мама, спасаясь от войны, уезжала с ним из осажденного Киева. Бомба попала прямо в вагон. Это случилось давно, он был тогда совсем мал, ничего не запомнил – ни Киева, где родился, ни отца, который ушел на войну и пропал там. Даже не знает, как выглядела мама. И никто этого не знает. От нее у Алеши не осталось ни одной фотокарточки, ничего. И кто он, откуда, ему рассказали уже потом, когда он подрос, в детском доме…
Часовая мастерская помещается внутри большого универсального магазина, на первом этаже. Выходная дверь рядом.
Но Алеша всегда приходит и уходит через другую дверь – на противоположном конце здания. Чтобы достичь ее, нужно пройти мимо длинного прилавка с галстуками на вертушках, мимо отдела кожгалантереи, витрин с дамскими шляпами и, наконец, мимо киоска, где продается парфюмерия – одеколон, духи, губная помада.
Алеша старается идти так, чтобы его хромота не очень бросалась в глаза…
Перед киоском, в котором стоит Майя, много народу. Толпятся, разглядывают товары, покупают. Майя, держа в руках синий флакон, разговаривает с полной дамой в шубе из черного меха. Густые каштановые волосы Майи, не тронутые завивкой, косо зачесаны со лба назад, их придерживает полукруглый гребень. Так просто, без претензий, носили волосы старшие девочки в детском доме, где воспитывался Алеша. Как хорошо, что Майя не следует общей моде, не постриглась, чтобы сделаться похожей на растрепанного мальчишку; другие девушки-продавщицы уже давно устроили себе «стильные» прически. И юбок с разрезами она не носит, и кофточек, обнажающих плечи. Все на ней всегда скромное, даже бедноватое. Да и откуда взяться нарядам? Отец у нее умер, мать служит билетершей в кино. Все, что Майя зарабатывает, она отдает в семью, на хозяйство.
Алеше не часто приходится с нею разговаривать. У киоска всегда люди. Да и неудобно подойти так, без дела. Вот только в обеденный перерыв: универмаговские служащие отправляются в кафе напротив, и порой случается, что Алеша и Майя окажутся рядом в очереди в кассу или за соседними столиками.
Но он знает о Майе многое. Знает, что она окончила десятилетку, мечтает учиться дальше – иностранным языкам. Знает, что она любит каток, театры, любит читать книги. Что в магазин к Майе заходит рослый парень в коротеньком рыжем пальто, всегда без шапки, какой бы ни стоял на улице мороз…
Вот и сегодня днем он торчал у прилавка целый час…
Алеша чувствует в плечо сильный толчок.
– Извините, – говорит он, растерянно озираясь и не видя того, с кем столкнулся.
– Глаза дома забыл? – гудит над ухом сердитый бас.
К прилавку подходят еще покупатели и совсем заслоняют Майю.
Алеша на улице. К остановке – она тут же, возле универмага, – подкатывает троллейбус. Он направляется в Черемушки, как раз туда, где живет Алеша. Но Алеша переходит улицу и становится в очередь на автобус, идущий в обратном направлении – к центру.
При посадке толкотня: наступил час «пик», трудовой люд спешит после работы по домам. Алеша может войти через переднюю дверь, но он не любит демонстрировать свою инвалидность, не любит пользоваться правами, которые дает его инвалидная доля. Он хочет быть как все и пробивается в автобус с общей очередью, в давке и толкотне. Потом, сжатый со всех сторон, он стоит в плотной массе человеческих тел на своей одной ноге до самого конца пути.
Еще не вся Москва закончила рабочий день.
В синем вечернем воздухе – большой многоэтажный дом. Окна вызолочены изнутри электрическим светом, тяжелые, остекленные двери подъезда то и дело, взблескивая, хлопают. Мерцают, отражая огни проезжающих по переулку автомобилей, черные полированные доски с названиями учреждений, что разместились в здании.
В вестибюле у лифта очередь.
– Вам куда? – спрашивает Алешу лифтер, старичок с водянистыми, в красных веках глазами и щеточкой седеньких усов под бугристым носом.
– На шестой этаж.
– По лестнице, – командует старичок. – Поднимаем только на восьмой, в «Гидропроект»: там совещание.
Пешком так пешком. Старичок, конечно, подвез бы Алешу и на шестой, если б сказать о протезе…
Алеша подходит к лестнице. По правде говоря, ему совсем не нравится взбираться по ступенькам: долго и отнимает много сил.
Шестой этаж… Двенадцать маршей по шестнадцать ступеней…
На площадке шестого этажа он вынужден остановиться, переждать, пока утихнет сердце. Лоб под треушкой мокр от пота. Алеша снимает шапку, вытирает лицо платком, приглаживает влажные волосы.
С площадки вправо начинается длинный и полутемный, без дневного света коридор. Вдоль стен – канцелярские шкафы с глухими фанерными дверцами, постоянно горит электричество. На обитых клеенкой дверях – печатные картонные таблички с фамилиями сотрудников. Их много в каждой комнате, таблички висят столбцами. В коридор выходят покурить, и крепкий запах папирос никогда не исчезает из воздуха…
Здесь редакция журнала. Две недели назад Алеша оставил тут свой новый рассказ.
Для председателя артели «Точмех», для директора универмага, для клиентов, для всех знакомых и соседей по квартире, для Майи – он только аккуратный, умелый часовой мастер, которому можно без риска доверить любые часы, зная, что Алеша починит на совесть и не возьмет лишнего.
Для него же – это только ремесло, нужное, чтобы кормиться.
А дело души – писательство. Ничто другое не любит он так, предан своей страсти весь, без остатка, и, если бы даже захотел, не смог бы с нею расстаться. И он сознает, понял давно: в писательском творчестве весь смысл, вся цель его жизни. Хотя до сих пор из того, что он написал, еще ни одна редакция не напечатала ни строчки…
Чтобы создать книгу, писатели ездят в колхозы, на целинные земли, на стройки. Алеше для своих рассказов не надо никуда ездить. Он живет жизнью, небогатой событиями, но и в том, что его окружает, с чем ежедневно сталкивается, видит неисчерпаемое море сюжетов и тем. Впечатления захлестывают, переполняют его. Кажется, больше не вместить ни крупицы, ни капли, нужны горы бумаги, чтобы выплеснуть из себя, перелить на страницы только то, что уже перегружает мозг, сердце. Но приходит новый день, Алеша не может не смотреть, не запоминать, не думать, не может не печалиться, не радоваться, и опять его распирает от впечатлений, от пережитого. И эти впечатления настойчиво, так что Алеша все время испытывает незатухающий внутренний жар, требуют выражения в слове…
Вот рано утром он выходит на улицу, чтобы ехать на работу. Он живет в многоэтажном доме, растянувшемся на целый квартал. За ночь выпал снежок, морозно, слепит солнце. Перед глазами в воздухе, перехватывающем горло эфирной свежестью, мелькание острых ледяных иголочек. В то время, когда он выходит, у подъезда останавливается такси – зеленая, с ватником на решетке радиатора «Волга». Одна из жиличек возвратилась из родильного дома. Она неловко выбирается из машины. В руках у нее красный продолговатый сверточек. Пока она выбирается, ее муж, проворно выскочив через заднюю дверцу, подбегает к ней, чтобы принять сверточек в свои руки. Молодой матери лет двадцать, столько же и отцу. Он токарь на заводе, она – продавщица в продуктовом магазине. Алеша знает их: они поженились прошлым летом, завком выхлопотал им комнату. Минуту они стоят рядом, как бы безмолвно споря, кому нести ребенка, и у обоих счастливые и смущенные лица. Алеша, глядя на них, тоже начинает улыбаться. Он спешит к парадной двери, из которой только что вышел, – открыть ее перед новым жильцом. Но его опережает шофер такси. Небритый, с серыми тенями на лице после ночной работы, обычно, наверное, грубоватый и неприветливый, он торопится помочь, услужить – совершенно искренне, бескорыстно, – и тоже весь светится улыбкой, будто рождение ребенка, о котором еще полчаса назад он ничего не знал, составляет событие и в его жизни.
Ребенка вносят в вестибюль. Там стоит комендантша Мария Ивановна, рослая, горбоносая женщина, дымит папиросой и сердито, в полный голос, отчитывает дворника. Увидев красный сверточек, она обрывает свой крик.
– Привезли? – Резкие черты ее некрасивого лица мягчают. – Ну-ка, ну-ка! – говорит она, туша пальцами папиросу.
Молодая мать отгибает край одеяла. Тесно сгрудившись, над новорожденным с интересом склоняются сразу все – и молодые родители, которым собственный сын еще в диковину, и небритый шофер такси, и комендантша Мария Ивановна, и разруганный ею красноглазый, попахивающий водочкой дворник.
– Гуль-гуль… – сделав пальцами «козу рогатую», произносит Мария Ивановна, стараясь придать своему огрубелому голосу непривычную для него мягкость и нежность. – Как назовете?
– Митя, – говорит раскрасневшаяся мать.
– Гуль-гуль, Митя, гуль-гуль!..
А новорожденный лежит в конверте, смотрит большими темными глазищами и ничего не понимает – ни того, что он Митя, ни того, что силою какого-то волшебства в одну минуту сделал лучше всех этих склонившихся над ним людей, пробудил и поднял в их душах что-то очень хорошее и светлое, что подчас черствеет в жизненных буднях, но все-таки никогда не умирает в человеке.
Потом шофер садится в свою «Волгу», хлопает дверцей, а Алеша, хромая, идет к троллейбусной остановке и думает, волнуясь: а ведь это рассказ!.. Простой, бесхитростный, как сама жизнь… И в голове уже теснятся, перебивая друг друга, фразы…
Он поднимается по высоким ступенькам в троллейбус, а сзади его подталкивает круглым тугим животом солидный, хорошо одетый дядя в шляпе, с пухлым портфелем. Подталкивает нетерпеливо, хотя видит, что Алеша на протезе и не может быстро взобраться.
Тучный нервный дядя садится впереди, там, где над местами прикреплены таблички: «Для детей и инвалидов». Он занимает все сиденье, рассчитанное на двоих.
– Граждане, берите билеты! – возглашает кондукторша. – Гражданин, прошу…
– Сезонный, – глухо бурчит толстяк.
– Предъявите…
– Вы что – не верите? Я что – обманщик? – вскипает дядя, и шея его наливается краской. – Пожалуйста, нате! – сует он кондукторше почти в лицо маленькую книжечку. – Убедились? В коммунизм входим, а вы все с подозрениями к людям! Если у самих нет честности…
Всем в троллейбусе становится неприятно, неловко, но толстяку нет дела до впечатления, которое он производит, и он продолжает еще долго ворчать. Алеша смотрит на его тугую багровую шею, на велюровую шляпу, крепко насаженную на большую круглую голову, на оттопыренные полями уши с торчащими изнутри волосками и думает: а ведь и это рассказ… И даже есть название – «Персональная машина». Человек привык ходить в начальниках, привык к тому, что днем и ночью в его распоряжении государственная машина и он может на ней ездить, куда захочет, – по делам службы, с семьею в театр, на дачу, на рыбалку. Но вот его лишили этой машины, и у человека испортился характер. Он стал брюзгой, стал ссориться по утрам с женой из-за не так приготовленного завтрака, грубить кондукторам троллейбусов, пассажирам, которые вступаются за кондукторов. На службе он придирается к подчиненным, обижает случайно подвернувшихся, ни в чем не повинных людей…
«Факт мелкий, незначительный, нетипичный… Ну для чего тащить его в литературу?» Это произносит второе внутреннее «я» Алеши в то самое время, когда в воображении уже складывается, обрастает подробностями сюжет. Это второе «я», из-за которого множество замыслов так и остались замыслами, не успев даже как следует развиться, оформиться, говорит не то, что думает и чувствует сам Алеша, а то, что могут сказать и журнальной редакции те, кому он принесет свой рассказ. Сколько уже приходилось ему выслушивать таких и подобных приговоров… И всегда он не мог с ними согласиться, как не смог бы согласиться и теперь, и испытывал непреодолимое желание возразить, поспорить…
Три года назад он написал свой первый рассказ и послал в эту же редакцию.
В рассказе излагалась история, как в годы войны в детский дом попал искалеченный осиротевший мальчик. Он еще не умел ходить до того, как стал инвалидом, одноногим калекой, и вот теперь подрос, и воспитатели терпеливо его учат, и первые свои шаги он совершает на костыликах. Маленький мальчик, которого война зацепила своим железом еще в колыбели…
Это была его, Алешина, история, он писал о себе, ничего не придумывая.
Он долго ждал ответа из редакции, жадно схватывал каждый новый номер журнала, разворачивал с бьющимся сердцем: а вдруг напечатали? Нет, не напечатали. Не было и ответа. И тогда, набравшись решимости, он сам отправился в редакцию.
Лифт тоже почему-то не действовал, и он мучительно, весь в поту, лез на шестой этаж, одолевая ступеньку за ступенькой.
Какой-то человек, спешивший по коридору с пачкой длинных бумажных полос в руке, указал, куда обратиться, и Алеша, постучав в дверь с картонной табличкой «Редакция художественной прозы» и длинным столбцом фамилий под нею, вошел в большую, тесно заставленную письменными столами комнату, с окнами, упирающимися в глухую торцовую стену соседнего здания. Несмотря на дневную пору, горели настольные лампы под разноцветными абажурами. В кругах бросаемого ими света белели листы бумаги, картонные разбухшие папки. Папки громоздились на подоконниках, на черном диване, затиснутом в угол.
– Вам кого? – услышал он вопрос. Из-за полумрака и потому, что в большой многолюдной комнате внимание рассеивалось, он даже не видел толком, с кем разговаривал. – Присылали рассказ? Тогда к заведующей консультацией. Ида Борисовна, поговорите с товарищем.
Неловко лавируя на своем протезе в узких проходах, он пробрался к столу Иды Борисовны.
– Прошу… Садитесь вот сюда, – показала она на стул рядом со своим стулом. – Что вы присылали? Рассказ? Как он назывался?
Ида Борисовна была чуть старше Алеши: смуглая девушка с челочкой на лбу, с черными бархатными глазами в подкрашенных, удлиненных ресницах, с карминовыми, лаково блестевшими в свете настольной лампы крупными сочными губами. Модная шерстяная кофточка, узкая юбка, плотно обтягивающая бедра, ноги – в клетчатых носках-гольф…
Алеша отвечал на ее вопросы скованно, чуть слыша собственный голос, смущенный близостью ее ярких глаз и губ.
Ида Борисовна раскрыла толстую регистрационную книгу, стала листать страницы.
– Луков… Луков… – повторяла она его фамилию, пробегая взглядом сверху вниз строчки. – Ага, вот… «Первые шаги», номер 6843. Рецензент… – Она посмотрела в соседнюю графу. – А, теперь помню, читала я… Сейчас найду рукопись…
Это оказалось далеко не скорым делом. Ида Борисовна переворошила содержимое всех ящиков своего стола, все папки, в несколько стоп возвышавшиеся рядом с чернильницей, заглянула и в те, что были сложены на диване.
– У нас теснота, дикий беспорядок… – пожаловалась она. Но чувствовалось, что ей как будто даже нравится видеть вокруг себя так много всяких бумаг, небрежно рыться в них, перебрасывать папки, обеими руками вытаскивать их из ящиков и заталкивать обратно.
– Вот ваш рассказ, – сказала Ида Борисовна, найдя тоненькую тетрадку, усаживаясь на свой стул и опять смущая Алешу своею близостью. Она приветливо, согревающе, будто ей доставляло удовольствие видеть Алешу, смотрела прямо в его рдевшее лицо своими бархатистыми, влажно поблескивавшими глазами – глазами веселой, жизнерадостной девушки, у которой в жизни еще не было никаких настоящих невзгод, которой очень нравится работать тут, быть в курсе всех столичных литературных новостей, ежедневно видеть и слышать известных писателей и тоном причастного к «большой» литературе человека разговаривать с начинающими авторами, преимущественно очень молодыми, ободряя их своей улыбкой, теплотою глаз, дружественностью и простотой обращения. – Вы давно пишете?
– Только начинаю…
– Да, это заметно.
Ида Борисовна полистала Алешину тетрадку, заглянула в конец, вспоминая содержание.
– Что ж вам сказать… – мягко проговорила она, явно подражая кому-то, может быть, редактору журнала, чья манера разговаривать с молодыми авторами ей нравилась. – У вас есть способности… Но в вашем рассказе не актуальна тема. Военные годы, эвакуация… Это уже прошло. Об этом в свое время было написано. А сейчас нужно другое – сегодняшний день, злободневность, современные проблемы…
Ида Борисовна произнесла еще несколько таких же фраз, а потом, будто опасаясь, как бы Алеша не стал с нею спорить, опровергать и тем самым не заставил доказывать, находить убедительные доводы, поскорее перешла к ошибкам стиля. Язык Алеше тогда действительно не давался, замечания Иды Борисовны были правильны, и спорить против них было невозможно.
…Он долго стоял потом на лестнице, на том самом месте, на котором, отдыхая, стоял сейчас, сжимал в руке свою свернутую трубкой тетрадку.
…Его, маленького, голубого от потери крови, в бинтах, наскоро оперированного военным хирургом из санитарного поезда, спешившего на запад, к фронту, за новой партией раненых, какие-то неизвестные люди, согревая на груди, отнимая для него у своих детей молоко, чтобы не угасла чуть теплившаяся в нем жизнь, передавая из рук в руки, из эшелона в эшелон, увозили, вместе с другими ценностями страны, на восток… У Алеши всякий раз закипали на глазах слезы, когда он представлял себе эту картину. Далекое прошлое, неактуальнам тема!.. Вот что только увидела в этом Ида Борисовна, которую счастливо миновало все то, что оставило в Алешином сердце такие страшные памятные зарубки. Он разворачивал страницы, не различая фиолетовых, сливавшихся перед глазами строк, и, охваченный какой-то жгучей, горькой обидой, не мог поверить, чтобы то, что хотел он рассказать как бы от имени всех людей, чьи судьбы искалечила война, с болью, слезами и надеждой, что такое больше никогда не повторится в мире и больше ни одному ребенку не придется совершать свои первые шаги на костыликах, – и вправду никому не нужное, потерявшее всякое значение прошлое, которому нет места в настоящем, и даже не стоит вспоминать, тратить время и внимание…
После беседы с Идой Борисовной он надолго потерял охоту писать. Но со временем впечатление стерлось, склад натуры брал свое, просились в слова наблюдения, мысли, которые в изобилии давала жизнь, – и он снова стал засиживаться до глубокой ночи в своей комнатушке. В каждой семье густо населенной квартиры были дети, коридор был местом их игр и битв, они шумно возились, кричали, ссорились и плакали как раз под дверью Алешиной комнаты. И только после десяти, когда их укладывали спать, наступала тишина и можно было спокойно думать, бормотать про себя строчки, пригоняя друг к другу слова и вслух проверяя их звучание.
Верно, вначале он не владел языком. Получалось коряво, неуклюже, мысли тонули в нагромождении слов, он никак не мог их просто, коротко, толково выразить. Он злился на себя, на свою тупую, как ему казалось, голову, на недостаточность образования. Десять классов – с этим далеко не уедешь… Но за три года он прочел целую библиотеку, от строки до строки переписал «Хаджи-Мурата», стремясь постичь секрет ясной, выразительной фразы, и как будто кое-чему научился… Его сюжеты просты, несложны, в них нет ничего необыкновенного, бьющего на эффект, но зато и ничего надуманного, фальшивого, заимствованного у других – только то, что он знает и видел сам, пережил, испытал на себе, к чему лично прикоснулся.
Он не сразу стал понимать, что пишет вовсе не так уж плохо. Не сразу догадался, как вообще труден путь, который он себе избрал, и как нелегко и не скоро добыть победу, когда хочешь дать что-то свое, пусть даже на первых порах небольшое, негромкое, но свое – так, как только ты один видишь, понимаешь и чувствуешь.
Если Алеша посылает рукопись по почте, она попадает в поток, который ежедневно плывет во все редакции страны. Писать никому не возбраняется. Нужен острый, не притупившийся, чуткий глаз, чтобы выудить из захлестывающего половодья стоящее, не проглядеть талантливую руку. Нужно потратить потом время, энергию, поволноваться, может быть, с кем-то крупно поспорить из-за никому не ведомого Лукова. Но… в журнале «очередь» из рукописей «бесспорных» – уже известных, признанных, именитых писателей…
Крепкая дружеская рука, протянутая вовремя… Алеша об этом читал, знает… Старик Григорович на пороге домика молодого Чехова… Взволнованный, возбужденный Серафимович с толстой, густо исписанной пачкой дешевой бумаги, присланной из далекой донской станицы…
Но стучатся не в каждую дверь, а за время своих не очень частых хождений по редакциям Алеша по застенчивости ни с кем не сумел подружиться, свести близкое знакомство. Неловкий, стеснительный, молчаливо выслушивающий оценки своего творчества, он везде, куда бы ни пришел, человек с улицы, которого никто не ждет.
Вот он открывает дверь и входит…
– Здравствуйте!
– Здравствуйте.
– Я принес рассказ. Посмотрите, может…
– Хорошо, оставьте. Мы познакомимся.
Он плохо ест и спит от волнующей надежды: а вдруг на этот раз удача? Ведь он писал рассказ целый месяц, хотя в нем всего несколько страниц, перепробовал множество вариантов, пока не нашел самый лучший. Он переживал каждый поворот событий, каждого человека представлял сам себе, как актер, – жесты, походку, интонацию голоса…
Через две недели он приходит за ответом.
– Неплохо, у вас есть способности… Но, как бы вам сказать… Наша задача… В первую очередь нас интересует…
И он уходит, засунув в карман потертого пальто смятые листки, к которым полностью пропало любовное чувство. Рассказ уже и в самом деле кажется никуда не годным. Он размышляет над тем, что говорил редакционный сотрудник, торопящийся поспеть за газетной хроникой, – нет, у него это не выйдет… А если все же попробовать? Ведь пишут же так. Почему же не умеет, не может он?
На Пушкинской вдоль гранитной ограды сквера – длинный ряд автотакси: «Победы», «Волги». Водители сбились в кучку, покуривают, смеются. Отдельно ото всех, безучастный к шуткам товарищей, боком привалившись к машине и засунув руки в карманы короткого полушубка, стоит пожилой шофер. Небритое лицо его сумрачно, насуплено… Алеша вглядывается, прищуривает глаза: какое сходство с тем, что врезался в память и не дает покоя…
И Алеша загорается совсем другими мыслями. Вот об этом он напишет. Пусть потом ему скажут: «Знаете, в первую очередь нас интересует…» Это обязательно надо написать! Почему обязательно? Он не знает, не может объяснить, только чувствует – обязательно! Есть в этом что-то важное и значительное, что-то очень нужное. И это – выйдет. Он уверен, он не сомневается: рассказ уже давно живет, шевелится в нем, просится на бумагу. О том самом шофере, хмуром, всем недовольном человеке, что привозил из родильного дома молодую женщину и ее новорожденного сына…
Золотятся луковки кремлевских соборов, по пустынным улицам Москвы шофер едет обратно… И вспоминает, как вот так же когда-то привез домой свою жену… Какая она была тогда молодая! И он был молодой… С русым чубом, в сатиновой косоворотке, в кепке, которую вместе покупали в Мосторге… В ту пору жена слышала от него одни добрые слова… И что-то светлое и грустное пробуждается в неласковой душе шофера. Сожаление о как-то не так прожитой жизни, о слишком быстро миновавшей молодости, сочувствие чужому счастью, где все и чище, и лучше…
В длинном узком коридоре, как всегда, горят электрические лампочки без абажуров. В непроветриваемом воздухе горьковато-пряный запах табачного дыма, смешанный с неисчезающим вот уже с каких пор запахом масляной краски, которой окрашены стены. Темные громады шкафов с криво обвисшими глухими фанерными дверцами… Откуда-то доносится накладывающийся друг на друга треск пишущих машинок, голос человека, разговаривающего по телефону.
Алеша открывает дверь без предварительного стука. Он уже знает: в эту дверь не стучат, она – в общую комнату, на стук никто не отвечает. Открывается только половина двери, она высока и узка.
Это та самая комната, в которой три года назад произошло знакомство с Идой Борисовной. Ее давно уже нет, она вышла замуж за ленинградского писателя и уехала, на ее месте сидит пожилой лысоватый человек, по имени Григорий Иванович. Из комнаты вынесена часть столов, теперь в ней просторнее, но все же не настолько, чтобы можно было свободно двигаться; на диване и на подоконниках уже не громоздятся толстые картонные папки: должно быть, перекочевали в те шкафы с кривыми дверцами, что стоят в коридоре.
На столах сильные штепсельные лампы бросают из-под абажуров яркий свет на разложенные бумаги, но верхняя люстра не зажжена, и комната в полумраке.
Уже из двери Алеша видит, что Григория Ивановича нет.
– Вы к старшему консультанту? – спрашивает женщина из-за ближайшего стола, должно быть, запомнившая Алешу по прежним его посещениям, а может, просто догадываясь о цели прихода. Наметанному глазу нетрудно определить начинающих авторов, когда они переступают порог редакций. – Посидите, он куда-то вышел.
Алеша опускается на диван, на самый его краешек. С протезом так удобнее потом вставать. Пружины старого сиденья звучно скрипят и поют, и Алеша смущается, что производит столько шума в комнате, где должна господствовать почтительная тишина.
Он сидит, а со стены на него строго, нахмурив брови, смотрит из рамы Лев Толстой, чьи сочинения он переписывал, стараясь усвоить слог, и будто спрашивает: «Что, не помогло? То-то… не за свое дело берешься…» Выдерживать осуждающий толстовский взгляд нелегко, и Алеша переводит глаза на другую стену, на портрет Чехова – этот добрее и мягче, и в прищуре его из-под пенсне на шнурочке что-то ободряющее: «Ничего, брат, держись!.. Я-то знаю, каково начинать!..»
И у Алеши становится спокойнее и увереннее на душе. И опять им завладевает мечта, которая, несмотря на все неудачи, не тускнеет, не погасает, а, как доброе вино, с течением времени только приобретает все большую пьянящую крепость.
Он представляет, как в одно прекрасное утро почтальон вместе с газетами, что выписывает Алеша, приносит ему холодный с мороза, в яркой красочной обложке журнал с чуть слипшимися от свежей пахучей краски страницами. И в нем – его, Алешин, рассказ… Его фамилия, имя – Алексей Луков… Рисунки… На них люди, которых подсмотрел он в жизни, а потом воссоздал на бумаге, оживил, заставил говорить, совершать поступки. Они такие, как он представлял в воображении, видел внутренним зрением, и в то же время здесь, на страницах журнала, набранных ровным типографским шрифтом, в рисунках художника они уже как-то отделены от него, в них уже что-то свое, самостоятельное, и Алеша как бы даже не имеет к ним никакого отношения…
Он берет журнал с собою на работу и стоит с ним сначала в очереди на троллейбус, потом едет через всю Москву, идет по улице. И все стоящие с ним в очереди, едущие в троллейбусе, идущие рядом по тротуару прохожие представляются ему читателями, и он почти видит, как они будут читать его рассказ – в перерыве на работе, в вагонах пригородных электричек, дома, в семейном кругу, при вечерней лампе… Вот этот старик в шинели железнодорожника, эта девушка-работница, спешащая на завод к началу смены, женщина с хозяйственной сумкой в руке, свернувшая в булочную… Как будут сличать они то, что он написал, со своими жизнями и судьбами и, быть может, одобрительно улыбаться, кивать головой, узнавая самих себя свои ежедневные будни, свои простые человеческие мысли и чувства…
Он положит журнал у себя в кабинке, на стол, рядом с инструментами. Может, забежит Майя… Она иногда приносит в починку часы какой-нибудь подруги или знакомой. Конечно, она обратит внимание на журнал – ведь она любит литературу, книги, не пропускает новинок.
– О, – скажет она, – свежий номер? Что-нибудь интересное?
– Не знаю, – ответит Алеша. – Я еще не успел посмотреть. Возьмите, полистайте…
И обязательно такой же номер журнала он отошлет в далекий Алейск, старенькой, уже вышедшей на пенсию Марфе Игнатьевне, воспитательнице детского дома. Это она приняла его, в тряпье и бинтах, и долгие месяцы отхаживала, сводила с него лишаи и коросту. Это она учила его ходить на костыликах, внятно разговаривать, потому что от ранения и контузии у него что-то нарушилось в речи… На праздники она обязательно что-нибудь ему дарила – игрушки, сласти, сидела у его кровати, когда он заболевал… Пусть же теперь узнает, что из него вышел не только часовой мастер…
Хлопает дверь, в комнату входит высокая женщина в черном костюме, плотно облегающем фигуру.
– Я дозвонилась… – громко, обращаясь ко всем, говорит она. – Больше путевок не обещают. Но если связаться с министерством…
Склоненные головы поднимаются от столов.
– Как? – спрашивает кто-то из угла. – Они же заверили, что мы можем рассчитывать по крайней мере еще на десять… Рогов говорил моему мужу…
– Я только что сама говорила с Роговым…
Начинается шумный общий разговор, вокруг дележа курортных путевок закипают страсти. Присутствие постороннего не смущает разговаривающих. Они как будто даже не замечают Алеши. И ему понятно почему. Что он в глазах этих людей? Так, какой-то «начинающий», ничего не значащий юноша с худым продолговатым лицом, приткнувшийся на диване. Зашел – и бесследно исчезнет…
Но одна из женщин – не та, которая предложила подождать, – все-таки вдруг обращает на Алешу внимание:
– А вы, молодой человек, к кому? К Григорию Ивановичу? Нет, он сегодня больше не будет… Он уехал на встречу с индийскими писателями. Лидия Васильевна, разве вы не сказали товарищу?
Алеша, опираясь на палку, поднимается с низенького дивана.
– Что ему передать? – продолжает женщина. – Ах, рукопись! Хорошо, я скажу. Как ваша фамилия? – Она записывает на листке настольного календаря. – Хорошо, товарищ Луков… Нет-нет, не беспокойтесь, не заходите больше – вам пришлют рецензию.
Алеша благодарит – слов его благодарности уже никто не слушает и на прощанье не отвечает, все заняты волнующим разговором о путевках – и выходит.
Спускаться по лестнице ему еще неудобнее, чем подниматься. Он сходит – ступенька за ступенькой, – перебирая руками по перилам, наваливаясь на них всею тяжестью тела.
Москва уже в вечерней тьме, зажжены все фонари. Вверх по улице Горького – красные хвостовые огни на полном газу летящих автомобилей. А сверху, на Манежную площадь, такой же стремительной лавиной, в ярких звездах подфарников, низвергается встречный поток.
Пришлем рецензию… Алеша знает, что означают эти слова.
Широко шагая, движением всего корпуса выбрасывая вперед протезную ногу, он стучит палкой по наледи, покрывающей асфальт, бодря себя этим крепким, звонким стуком, и старается настроиться так, будто ровно ничего не произошло.
«Что ж… – думает он, как думает всегда в таких случаях. – Будем чинить часы… Это тоже дело».
Дома он варит на газовой плите пельмени и ест их, сдобрив сливочным маслом. Это его обед. Дешево, сытно, а главное – быстро, приготовление не занимает много времени
Еще не подошел час, когда детей укладывают спать, но на этот раз в коридоре почему-то тихо. А, сосед купил телевизор…
На столе лежит, маня, притягивая к себе, тетрадка с очередным неоконченным рассказом.
Алеша подходит, берет ее в руки. В памяти всплывают прокуренный редакционный коридор, темные громады покривившихся от груза шкафов… Сколько же, должно быть, погребено в них таких тетрадок…
В Алеше возникает движение разорвать рукопись на клочки и выбросить в форточку – раз и навсегда. Но глаза его пробегают по строчкам, и он чувствует, что не сможет, не в силах так поступить, потому что это как уничтожить чьи-то жизни…
А вот неудачное выражение… Рука сама тянется за карандашом – исправить. Алеша придвигает стул и через пять минут с головой уходит в работу.
Черные глыбы шкафов-саркофагов уже не маячат в его сознании.
Он – упорен.
И, кроме того, не теряет надежды, что однажды его тетрадки все-таки попадут в руки человека, в существование которого он верит, встречи с которым так давно ищет. Он не знает, где находится этот человек, за какой редакционной дверью состоится их встреча, но человек этот представляется Алеше так отчетливо и зримо, будто они уже встречались не один раз.
У этого человека хватит терпения прочесть Алешины тетрадки от начала до конца, не проглядеть, скользя глазами по строчкам, а прочесть – слово за словом, не морщась недовольно, что написано от руки, а не напечатано на машинке, и не пробрасывая страниц, если покажется, что суть схвачена и дальнейшее понятно. Человек этот увидит все – и промахи в сюжете, и длинноты, и ошибки стиля, и молодость ума, и местами излишнюю горячность чувств – все, что обычно замечают в редакциях и что служит основанием для возвращения рукописи автору. Но человек этот увидит и другое… И, прочтя, не отбросит тетрадку в сторону, а, любовно погладив ладонью обложку, скажет кому-нибудь рядом, посветлев глазами:
– Знаете, а ведь это – художник…
1959 г.