Глава третья. МАТЬ

Караван судов медленно поднимался вверх по широкой сонной и скучной реке. Уже давно остались позади страшные, ненасытные речные пороги гряды громадных камней, вокруг которых кипела, пенилась, вилась вода, будто где-то в глубине таилась древняя Харибда, некогда подстерегавшая хитроумного царя Итаки Одиссея. Бесконечные, бескрайние степи сухие моря с высокой травой, колеблемой, словно волны, горьким жгучим ветром, сменились иными, но столь же безотрадными картинами: по левому берегу потянулась гряда невысоких холмов. В отдалении стало проступать что-то темное, расплывчатое. Вглядываясь, царевна Анна различала в этом одноцветном, черном пятне утлые деревянные домики, прилепившиеся к склонам холмов и опоясанные кольцами частокола и стен с башнями. Здесь ей суждено жить и умереть.

О как непохоже было это унылое место на милый ее сердцу Царственный город, где из раскрытых окон дворца синела веселая гладь Боспора, играя бликами на солнце то ровная, как драгоценная лазоревая ткань, то испещренная пенистыми барашками. Рядом, в дуге Золотого Рога, чуть покачивались большие расписные триеры. О море, море!..

Ночи пахли лимоном и лавром, ласковый ветерок приносил по утрам розовые лепестки на подоконник.

О Город, Город, пусть прирастет, присохнет язык мой к гортани, если я забуду тебя!..

Теперь она обитала — нет, томилась, доживала свой, увы, слишком долгий век среди варваров-тавроскифов, в диком народе рос, о котором — она помнила это — пророк Даниил вещал, что он будет попирать истинную веру перед концом времен. Или в Писании говорится о другом, лишь созвучном по имени народе?

Жестокий рок или Провидение забросили ее сюда, на конец земли, к подножию Рифейских гор, вблизи тех мест, где кончается обитаемый мир и сходятся земля и небо.

Анна, зябко кутаясь в соболью шубу, часто смотрела с площадки княжеского терема на эти новые места. Далеко окрест, по этому и другому берегу Борисфена (Днепра по-росски — проклятый, проклятый Богом язык!..) простирались степи. Из них внезапно появлялись, разоряя всё вокруг, злобные пацинаки (пе-че-не-ги — кажется, так их прозывают росы; Боже, как можно выговорить это слово?!..) и так же вдруг исчезали, растворяясь в безмерном и бессмысленном пространстве. По низкому, серому, давящему небу тянулись рваные, клочковатые облака, — казавшиеся такими близкими, что Анна слышала, как они шуршат друг о друга. Из узких отверстий — волоковых окон — киевских полуземлянок тянулся к небу дым. Кругом было дерево, дерево… Бессонными ночами Анна внимала его тихому, шелестящему голосу: бревна в тереме постукивали, поскрипывали, слабо стонали. Она скучала по камню — прочному, надежному, царственному. (Надо настоять — пусть он, которого нужно называть таким непонятным и тяжелым словом — супруг, — наконец построит каменный дворец!)

А небо то плакало холодными, злыми слезами, то бросало на землю снег — странную форму жидкой субстанции — воды, белую, как библейская манна, но безвкусную. Как же мало было здесь солнечных дней! И какими невыносимо лютыми были холода: Борисфен застывал, скованный льдом, и птицы замерзали, не перелетев реки! На целые полгода этот блеклый, тусклый мир терял все краски. Оставались лишь белый и черный цвета.

Когда она закрывала глаза, ей виделся Большой зал Магнаврского дворца. Тяжелые завеси зала приемов. Бронзовое позолоченное дерево перед императорским троном. Позолоченные птицы, поющие на разные голоса. Трон поднимается. Золоченые львы рядом с троном бьют хвостами, рычат, разинув пасти. Всюду — буйство цвета. Пол из разноцветных мраморных плит. Потолок с золотистой мозаикой. Огромный крест из зеленого стекла. Колонны тоже из зеленого стекла… сколько их всего (ах да, шестнадцать! Боже, я уже стала забывать…), с высеченными на них виноградными гроздьями и животными. Многоцветное стекло стен — мозаики, на них — сцены императорских деяний. Мозаичный павлин на полу (совсем как живой, девочкой она даже боялась, что клюнет), по четыре стороны от него — четыре орла.

А главный тронный зал Большого дворца — Хрисотриклиний с серебряными воротами в цветах, выложенных цветными камнями, с окнами в форме цветка — в куполе.

А конные игры в циканистирии — императорском манеже!.. А ристалища на ипподроме!..

Она, порфирородная царевна, жена северного варвара, только что узнавшего Христа и ничего не знающего о Гомере!..

Она вынуждена делить его ласки с еще не отправленными прочь язычницами — невзрачными бледными бабами, чьи сопливые дети неотвязно крутятся под ногами. Жадные и грубые ласки вар-вара, от которого пахнет не благоуханным вином, чей чуть кисловатый солнечный вкус золотит нёбо, а тяжелым пивом и хмельным медом. (Какая радость часами сидеть в мрачном темном покое со своими воинами и пить эту дрянь?!)

А эта шершавая росская речь — столь непохожая на певучий, легкий и сладостный язык ромеев!..

Сердце особенно щемило и тоска обручем охватывала грудь в те осенние дни, когда над Самватасомкиевом тянулись к теплому югу стаи долговязых журавлей. К милому югу, в родные ей края. Она же была прикована навеки к чужим берегам, словно превращенная в соляной столп Лотова жена…

Воистину непосильную жертву принесла она ради спасения Империи и братьев!..

С каждым годом, рассматривая свое стройное тело и глядя в мутное стекло металлического зеркала, княгиня с досадой находила у себя новые морщинки и видела, как сходит загар — последняя память плоти о светозарном Городе на Боспоре.

Но между тем с каждым годом она вживалась в этот чужеродный мир. Своими советами помогала супругу и священнослужителям засеивать семенами новой веры эту скудную, бедную почву. Обсуждала с мужем — Анна постепенно, сама не замечая, привязалась к нему — замысел грандиозного храма, посвященного Богородице. Растила детей, которых послал ей в утешение Господь…

* * *

В 980-х годах Византийская империя пережила одну из многочисленных в ее истории междоусобных войн. Против братьев императоров Василия II и Константина VIII восстал полководец Варда Фока. «Варда Фока, имея на своей стороне почти всю Малую Азию, подошел с востока к самой столице, тогда как с другой стороны победоносные в то время болгары грозили ей с севера, — писал историк Византии А.А. Васильев. — В столь стесненных обстоятельствах Василий обратился за помощью к северному князю Владимиру, с которым ему и удалось заключить союз на следующих условиях: Владимир должен был отправить на помощь Василию шеститысячный отряд, взамен чего получал руку сестры императора Анны и обязывался за себя и за свой народ принять христианскую веру. Благодаря русскому вспомогательному отряду, так называемой “варяго-русской дружине”, восстание Варды Фоки было подавлено, и сам он погиб. Избавившись от страшной опасности, Василий, по-видимому, не хотел соблюдать обещания, данного Владимиру, относительно сестры Анны. Тогда русский князь осадил и взял важный византийский город в Крыму Херсон (Корсунь). После этого Василий II уступил. Владимир принял крещение и получил в супружество византийскую царевну Анну. <…> На некоторое время между Византией и Русью снова настали времена мира и согласия; обе стороны безбоязненно вели между собой торговлю»{133}.

Византийский историограф Михаил Пселл рассказывает в своей «Хронографии» о помощи «тавроскифов», как на античный манер именовали древних русов византийцы, сами себя называвшие ромеями, то есть римлянами (насельниками Римской империи, каковой они почитали свое государство): «Царь Василий порицал неблагодарных ромеев, и поскольку незадолго перед тем явился к нему отряд отборных тавро-скифских воинов, задержал их у себя, добавил к ним других чужеземцев и послал против вражеского войска. Те застали неприятелей врасплох, готовившихся не противника побить, а вина попить, многих убили, а остальных рассеяли, и поднялся среди мятежников бунт против самого Фоки»{134}.

Войско мятежника Варды Фоки потерпело поражение в битве при Авидосе 13 апреля 988 года. Так как русский корпус участвовал в этой битве, очевидно, договор Владимира с Византией относится к 987 году, а крещение, бывшее условием обещанной женитьбы на царевне Анне, — к тому же 987-му или к началу следующего, 988 года. Крестился русский князь, видимо, в Киеве.

Добиваясь окончательного выполнения условий договора — то есть получения в жены византийской царевны, Владимир осадил город Херсонес в Крыму, на территории современного Севастополя (в русских источниках город именуется Корсунем). Город пал, вероятно, весной—летом 989 года, после чего императоры были вынуждены отправить к русскому князю царевну Анну. В Корсуне совершилось венчание Владимира и Анны. По возвращении Владимира в Киев в том же 989 году были крещены киевляне{135}. Хотя так называемое первое крещение Руси произошло, возможно, еще в 860-х годах[37] и в дружинах киевских князей X века было немало христиан (об этом свидетельствует договор Владимирова деда князя Игоря с Византией 944 года, сохраненный «Повестью временных лет»), хотя христианкой стала бабка Владимира княгиня Ольга, по-настоящему новая вера утвердилась здесь только после крещения страны при Владимире.

Брак царевны Анны с князем Владимиром был событием экстраординарным и даже скандальным. Еще в середине X века император Константин VII Багрянородный, дед Василия, Константина и Анны, строго предостерегал их отца и своего сына Романа от опрометчивости в таком серьезном деле, как заключение браков с иноземными королями-варварами: «Если когда-либо народ какой-нибудь из этих неверных и нечестивых северных племен попросит о родстве через брак с василевсом (царем. — А. Р.) ромеев, т. е. либо дочь его получить в жены, либо вьщать свою дочь, василевсу ли в жены или сыну василевса, должно тебе отклонить и эту их неразумную просьбу, говоря такие слова: “Об этом деле <…> страшное заклятие и нерушимый приказ великого и святого Константина” (римского императора Константина Великого, основателя Константинополя. — А. Р.) начертаны на священном престоле вселенской церкви христиан Святой Софии: никогда василевс ромеев да не породнится через брак с народом, приверженным к особым и чуждым обычаям, по сравнению с ромейским устроением, особенно же с иноверным и некрещеным, разве что с одними франками. Ибо для них одних сделал исключение сей великий муж святой Константин, так как и сам он вел род из тех краев, так что имели место частые браки и великое смешение меж франками и ромеями. Почему же только с ними одними он повелел заключать брачные сделки? <…> Да ради древней славы тех краев и благородства их родов. С иным же каким бы то ни было народом нельзя этого сделать; а дерзнувший совершить такое должен рассматриваться как нарушитель отеческих заветов и царских повелений, как чуждый сонму христианскому — он предается анафеме (церковному проклятию. — А. Р.)».

Константин осудил императора Льва IV, будто бы женившегося на дочери хазарского кагана (в действительности на хазарке женился другой император, Константин V, причем невеста перед совершением брачной церемонии приняла крещение): Лев навлек «таким образом великий позор и на державу ромеев, и на себя самого, ибо отменил обычаи предков и поставил их ни во что». Впрочем, «он был не правоверным христианином, а еретиком и иконоборцем»{136}.

Официальная византийская доктрина была еще более строгой: «вступать в родство через брак представителей молодого поколения императорской династии с членами правящих домов любых иных (даже христианских) держав (в том числе и с Каролингами) означало нарушить один из важных принципов имперского правопорядка». В действительности таких нарушений было немало, тем не менее каждый раз они осознавались именно как беспрецедентные отступления от правила. Запретил такие брачные союзы вовсе не император Константин Великий, а церковь на Трулльском соборе в 691—692 годах{137}.

Особенно строгими и непреклонными византийские императоры были, когда речь шла о замужестве багрянородных принцесс — царевен, рожденных в период императорства родителей. Багрянородными, или порфирогенитами, эти царевны (и царевичи) именовались потому, что в соответствии с дворцовой церемонией появлялись на свет в особом покое — Порфире; стены в нем были пурпурного цвета, который с римских времен был символом императорской власти.

Анна, супруга «северного варвара» Владимира, крестившегося только незадолго до брака и правившего «нечестивым народом», была порфирогенитой. Точная дата ее рождения — 13 марта 963 года — названа византийским хронистом XI века Иоанном Скилицей.

Кажется, именно ее, еще не вышедшую из младенческого возраста, сватал для своего сына, будущего императора Отгона II, император Священной Римской империи Отгон I в 967 году. (Об этом неудачном искании руки упоминает Лиутпранд, епископ Кремонский; впрочем, имени несостоявшейся невесты из византийского царского дома он не назвал.)

По свидетельству Иоанна Скилицы, Анна скончалась после своего супруга Владимира; упоминание о ее смерти содержится в описании событий, произошедших между 1022 и 1025 годами{138}. Однако это свидетельство неверно. «Повесть временных лет» называет временем ее смерти 6519 год — то есть 1011-й или начало 1012-го{139} — она умерла на четыре года раньше мужа. Эта дата достоверна — по крайней мере относительно. А может быть, и абсолютно — если заимствована из помянника Киевской Десятинной церкви, в которой греческая царевна и русская княгиня была похоронена, или из надписи на ее надгробии. Современник, немецкий хронист Титмар Мерзебургский, также свидетельствует, что Анна умерла раньше, чем Владимир (правда, супругу русского властелина он ошибочно называл Еленой){140}.

Брак с Владимиром был для царевны действительно тяжелой жертвой во имя Отечества и династии. Любить Владимира — прежде никогда не виденного — Анна не могла, ее воспитание и все представления и ценности побуждали видеть в этом замужестве мезальянс и личную трагедию.

Неясно, насколько новоиспеченная русская княгиня предалась миссионерству, христианскому просвещению «тавро-скифов». Византийцы были высокомерны, ощущали собственное культурное превосходство над бесчисленными варварами и считали свою Империю единственной истинно христианской державой в мире. Варварским государям, просившим о крещении, они не отказывали и зачисляли всех, кто принял от них христианство восточного обряда, в подданные василевса ромеев. Но к миссионерству ромеи были довольно равнодушны; официальная поддержка миссии создателей славянской письменности Кирилла и Мефодия — одно из немногих исключений.

Польский историограф XV века Ян Длугош видел заслугу Анны даже в крещении киевлян, замечая: «В тот момент в воздухе был слышен голос и вопль дракона (дьявола. — А. Р.), сетовавшего, что после долгого владения он изгнан из Руси не апостолами и мучениками, а одной-единственной женщиной»{141}. Н.И. Щавелева, комментируя эти строки, предположила, что в них отозвалась память о древнем предании, бытовавшем на Руси, в котором Анне отводилась особая роль в деле крещения Руси{142}. Но слова польского хрониста — скорее всего, не более чем риторическое украшение — Длугош противопоставляет Анну «родоначальнице греха» Еве, поддавшейся змию-дьяволу, и соотносит с Богородицей, чей Сын искупил этот первородный грех. На самом же деле хронист всего лишь хотел сказать, что Владимир крестился сам и крестил свой народ ради женитьбы на Анне.

Подчеркивает заслуги Анны в христианском просвещении Руси и современный польский историк А. Поппэ: «В заслугах Анны в деле христианизации Руси трудно сомневаться: о ее рвении в строительстве церквей было известно даже в далекой Антиохии, как свидетельствует Яхья аль-Антаки, составлявший свою хронику в третьем десятилетии XI в. на основании современных Анне местных источников»[38]. Но само сообщение сирийца-христианина Яхьи (Йахйи) Антиохийского о храмостроительстве Анны («<…> Она построила многие церкви в стране русов», — писал он){143} может быть всего лишь «топосом» — общим местом, характеризующим благочестивого правителя, распространяющего свою веру в земле язычников.

«Повесть временных лет» и Житие князя Владимира сообщают: именно Анна окончательно убедила принять христианство медлившего Владимира: вскоре после ее прибытия в Корсунь князь потерял зрение и крестился после обещания Анны, что, приняв новую веру, он исцелится. Одно из дополнительных оснований считать Анну деятельной христианской просветительницей — присутствие ее имени в тексте «Устава князя Владимира о церковных судах» (это памятник относительно поздний, XIII века, но опирающийся, видимо, на текст подлинной грамоты князя Владимира).

Вскоре после крещения Руси Владимир воздвиг в Киеве грандиозный храм, посвященный Пресвятой Богородице (по-видимому, Успению) и названный Десятинным по дани — десятине от всех доходов, которые шли на ее содержание. Церковь была освящена 12 мая (скорее всего, в 996 году) — на следующий день после дня, в который праздновалось «рождение» (основание-обновление) Константинополя императором Константином Великим (11 мая 330 года){144}. В таком соотнесении главного русского храма — кафедры русского митрополита — с главным городом Империи заключена глубокая историософская идея: новокрещеная Русь уподобляла себя столице восточно-христианского мира, если не вступала с Царьградом в состязание. Неизвестно, причастна ли к формированию этой идеи багрянородная Анна[39]. Десятинный храм, построенный при ней в Киеве, не сохранился (он был разрушен во время захвата Киева монголо-татарами в декабре 1240 года), к тому же нет никаких документальных свидетельств, подтверждающих участие княгини в формировании программы его строительства и убранства. Собор же Святой Софии (по крайней мере, существующий и поныне каменный храм) был построен, по-видимому, в 1030—1040-х годах, и Анна никак не могла непосредственно повлиять на программу его росписей[40].

Бесспорных сведений о ревностных деяниях княгини Анны на ниве христианского просвещения нет[41], но она, несомненно, должна была особенно прилежать в воспитании своих детей как христиан. Оказавшись в языческой стране, крещение которой произошло на ее глазах, и став супругой ее правителя, багрянородная Анна должна была ощущать себя в этой среде не столько византийской принцессой (ее положение переменилось, теперь она была русской княгиней), сколько христианкой, окруженной полуязычниками.

Так были ли у княгини Анны дети? В предыдущей главе был дан предварительный ответ на этот вопрос, но сейчас постараемся разобраться в этом более основательно. «Повесть временных лет», составленная в 1110-х годах, и предшествовавший ей так называемый Начальный, или Второй Киево-Печерский летописный свод (он же — свод игумена Иоанна), завершенный в 1093—1095 годах и фрагментарно сохранившийся в составе Новгородской Первой летописи, хранят о них молчание. Есть древнерусские тексты (правда, довольно поздние), в которых Анна прямо названа матерью Бориса и Глеба. В этом есть резон: во всех древнерусских текстах Борис в год смерти изображается если не юношей, то молодым мужчиной; Глеб же — полуребенком[42]. Нестор в «Чтении о Борисе и Глебе» пишет даже, что княжич по малолетству не был возведен отцом на княжение. Сведениям о возрасте братьев вполне можно доверять: если не оба борисоглебских жития, то по крайней мере «Чтение….» Нестора создано спустя относительно небольшой срок после мученической кончины братьев[43]. Анна была супругой Владимира с 989 года до своей кончины в 1011/12 году. Если Борис мог быть сыном Владимира от более раннего, еще языческого брака (но в этом случае в 1015 году ему было бы не менее двадцати шести лет — многовато по тем временам для юноши или молодого мужчины), то полудитя Глеб мог появиться на свет только после 989 года, но, конечно, до 1011/12-го. Если Глеб родился до женитьбы русского князя на багрянородной Анне, то дитя оказывалось весьма изрядного возраста — двадцати шести лет или более; если же после Анниной кончины, то в 1015 году он был почти младенцем, что тоже невероятно и противоречит всем известиям об отроческом возрасте убиенного князя. Таким образом, версия о материнстве Анны с логической точки зрения выглядит весьма вероятной. Но, как уже было сказано выше, в двух ранних источниках — «Повести временных лет» и «Сказании об убиении Бориса и Глеба» — матерью святых братьев названа некая безымянная болгарыня.

Теоретически существует несколько вариантов решения этого ребуса. Вариант первый: мать Бориса и Глеба (или по крайней мере младшего из братьев) — княгиня Анна, законная супруга князя Владимира. Именование ее «болгарыней» недостоверно, либо же так названа Анна. Вариант второй: неверны указания древнерусских источников на молодость Бориса и отроческий возраст Глеба в год их убиения: если в реальности Глеб был намного старше, матерью обоих могла быть некая «болгарыня», супруга Владимира — еще язычника. Вариант третий: возраст Бориса и Глеба не искажен, но их мать — не законная супруга князя, а либо кто-то из прежних жен[44], либо какая-то наложница. Вариант четвертый: неверна летописная дата смерти Анны, она скончалась намного раньше, и либо оба брата, либо младший, Глеб, — дети от новой жены Владимира.

Второй из вариантов наименее вероятен, хотя его приверженцы есть и среди серьезных историков: устная и письменная традиция могла исказить точный возраст (здесь возможны неточности, вызванные ошибками памяти), но едва ли мыслимо превращение взрослого князя в полудитя. Такое предполагаемое отступление от истины невозможно объяснить никакими ссылками на стремление агиографов подчеркнуть особенную чистоту младшей из жертв — святого Глеба — и особенную тяжесть греха Святополка, предавшего смерти отрока, почти что малого ребенка[45]. Столь же маловероятен и четвертый вариант решения проблемы установления материнства: так как летописная дата кончины княгини Анны была, скорее всего, заимствована из церковного помянника или из надгробной надписи, она должна быть точна[46]. Зато первая версия, как и третья, заслуживает внимания.

Едва ли у Бориса и Глеба были разные матери — все письменные памятники называют их родными братьями не только по отцу, но и по матери, и подчеркивают их сердечную привязанность друг к другу и заботу Бориса о младшем брате. Кажется, нет никаких оснований видеть в этом отражение агиографической установки — гипотетического желания книжников «породнить» двух мучеников[47].

Остановимся на поздних свидетельствах о материнстве Анны, чтобы оценить их весомость.

Историк первой половины XVIII века В.Н. Татищев ссылался на всё ту же Иоакимовскую летопись: «По сказанию Иоакимову, Борис и Глеб дети Царевны Анны». Признавая, что это известие «весьма вероятно», В.Н. Татищев предполагал: «она была дочь Петра Короля Болгарского, внука (внучка. — А. Р.) Романова (византийского императора Романа II. — А. Р.), а Василию и Константину Императорам племянница родная». На самом деле девицу-родственницу Марию за болгарского царя Петра выдал не Роман II, а его дед Роман I Лакапин, но она была не дочерью, а внучкой императора: ее отцом был сын Романа I Христофор{145}. Так что если бы Анна была дочерью болгарского правителя и родственницы василевса Романа I, она приходилась бы императорам братьям Василию и Константину не племянницей, а троюродной сестрой. По другим выкладкам В.Н. Татищева, основанным на недостоверных источниках, за болгарского царя Петра мог выдать свою сестру Роман II. В таком случае Анна будто бы приходилась двоюродной сестрой императорам Василию и Константину. Но этот брак — фикция.

Если отцом Владимировой супруги был болгарский царь, древнерусский летописец имел все основания именовать Анну «болгарыней»{146}. В.Н. Татищев, первым из историков предположивший, что Владимир намеревался передать киевский престол Борису, считал: князь желал возвести Бориса на киевский трон «по учиненному брачному договору или по любви» к Анне — своей христианской супруге{147}.

Однако изящная попытка примирить именование матери Бориса и Глеба «болгарыней» с версией о том, что братья были сыновьями Анны, оказалась несостоятельной. Из византийских источников совершенно недвусмысленно следует, что Анна была родной сестрой Василия и Константина и потому не была болгарского происхождения. Современные историки склоняются к мысли, что известие об Анне — матери Бориса и Глеба — В.Н. Татищев вывел сам с помощью несложных и логичных соображений, о которых было сказано выше: главным аргументом был, конечно, возраст Бориса и Глеба{148}. Однако, даже если историк, живший в XVIII столетии, не нашел сведения о материнстве Анны в древней летописи, а пришел к этой мысли сам, из этого еще не следует, что его заключение неверно[48].

Анна названа матерью Бориса и Глеба в некоторых поздних летописях, например в Тверском летописном сборнике XVI века[49], а также в так называемом «Особом житии князя Владимира»{149}. Источник этого и других уникальных известий Тверской летописи (как и уникальных сообщений, содержащихся в других поздних летописях) неясен; конечно, и это известие можно счесть домыслом книжника XVI века, посчитавшего, что Борис и Глеб и по своему возрасту, и как ревностные приверженцы христианских заповедей должны были родиться от венчанного брака князя Владимира. Но, может быть, летописец располагал какими-то древними свидетельствами?[50]

Версию об Анне — матери Бориса и Глеба осторожно признал весьма вероятной С.М. Соловьев{150}.[51] С его мнением согласились С.А. Гедеонов{151} и Н.И. Костомаров{152}. Решительно присоединился к точке зрения С.М. Соловьева в начале XX века М.Д. Приселков, заключивший, что по возрасту Борис и Глеб должны были быть сыновьями Владимира от царевны Анны. Этим может объясняться вероятное намерение отца передать престол Борису, а не старшему Святополку[52].

В Анне видели мать Бориса и Глеба или одного Глеба и некоторые другие исследователи XX века: Г.В. Вернадский[53], Г Подскальски[54]. Особенно настойчиво утверждение, что и Борис, и Глеб были рождены багрянородной Анной, отстаивает польский историк А. Поппэ{153}. Он попытался примирить гипотезу о материнстве Анны с совершенно недвусмысленным указанием «Повести временных лет» и «Сказания об убиении Бориса и Глеба», что матерью святых была «болгарыня». По мнению ученого, Анну могли называть болгаркой еще в Византии: либо император Никифор Фока, либо свергнувший его Иоанн Цимисхий могли просватать ее за наследника болгарского престола{154}.[55] Как предполагает исследователь, первенец Владимира и Анны Борис родился около 990 года, а младший сын Глеб — около 1000-го{155}.

А. Поппэ считает, что единственным отражением памяти о происхождении Бориса и Глеба от византийской царевны являются слова о Борисе в службе святым, которая составлена в XI веке: «цесарьскимь веньцемь от уности украшен пребогатыи Романе: власть велия бысть (властью великой был. — А. Р.) своему отечьству и всей твари»{156}.

Косвенными доказательствами родства святых братьев с императорской династией для А. Поппэ являются их имена. Христианское (полученное при крещении) имя Бориса — Роман — наречено, по мнению историка, в честь и в память отца Анны, Василия и Константина — императора Романа II. Княжое имя Борис напоминает о правителе Болгарии Борисе-Михаиле, при котором в середине IX века была крещена страна, или о его потомке Борисе II, правившем столетие спустя. А. Поппэ склонен считать, что Владимир и Анна прочили своему первенцу болгарский трон: ведь с начала 990-х годов его дядя Василий II начинает покорение Болгарии. А христианское имя Глеба — Давид (Давыд в древнерусской огласовке) призвано утвердить его права на киевское княжение как соправителя старшего брата: оно напоминает о ветхозаветном израильском царе и пророке Давиде, который взял власть в Израиле не как законный преемник, но по изволению Божию, как помазанный на царство пророком Самуилом. Анна и Владимир могли объявить Глеба-Давида соправителем (цесарем) при главном киевском правителе — старшем брате Борисе-Романе. Институт соправителя существовал в тогдашней Византии. Кроме того, имя библейского царя Давида было символическим, воспринималось как «образ христианского властителя (каждого византийского императора прославляли как “нового”, “второго” Давида)»{157}. Именно из-за того, что Глеб был соправителем Бориса, Святополк и поспешил убить отрока-соперника.

Есть еще одно косвенное свидетельство того, что Борис и Глеб были сыновьями Анны. После крещения и женитьбы на Анне Владимир начинает ориентироваться на византийские, имперские представления о власти и на соответствующую символику: русский князь чеканит золотники, или златники, и сребреники, на которых он изображен с византийскими императорскими регалиями — в стемме-венце, с крестом посередине, с подвесками по сторонам и со скипетром в руке; голова его окружена нимбом, как и на изображениях византийских царей{158}. (Нимб означает на этих изображениях не «личную» святость правителя, а сакральность его сана.) Владимир мог претендовать на царский титул, породнившись с императорской фамилией — подобно тому, как это сделал в Болгарии X века царь Петр. Русский князь ввел византийское богослужение, построил дворец, напоминающий императорские чертоги в Царьграде, подобно василевсу, стал чеканить собственную золотую и серебряную монету. (До этого на Руси использовались монеты иноземного происхождения.) Русский князь, осмыслявший свою власть по аналогии с императорской, как будто бы объявил или намеревался провозгласить Бориса своим наследником. Не потому ли, что в его жилах текла кровь василевсов? Практика провозглашения преемника — престолонаследника, становящегося еще при жизни императора соправителем (десигнация), была распространена в Византии.

Таковы доказательства материнства Анны, принадлежащие польскому историку. Они неравноценны. Предположение, что Анну могли прозывать «болгарыней» и что именно ее так называет летописец, неубедительно: когда «Повесть временных лет» точно пишет об Анне, она называет ее по имени и обозначает словом «царица».

Упоминание в церковной службе о «цесарском венце» Бориса никакого отношения к происхождению князя, по-видимому, не имеет. «Цесарями» («царями») и Бориса, и Глеба неоднократно именует также автор «Сказания об убиении Бориса и Глеба». Прославляя их, книжник восклицает: «Если же назову вас людьми, то ведь своими бесчисленными чудесами и помощью немощным превосходите вы разум человеческий. Провозглашу ли вас цесарями или князьями, но самых простых и смиренных людей превзошли вы своим смирением, это и привело вас в горние места и жилища. Воистину вы цесари цесарям и князья князьям, ибо вашей помощью и защитой князья наши всех противников побеждают и вашей помощью гордятся. Вы наше оружие, земли Русской защита и опора, мечи обоюдоострые, ими дерзость поганых низвергаем и дьявольские козни на земле попираем»{159}. Изображая идеальный облик Бориса — соответствующий его идеальной душе и его княжескому сану, автор жития пишет: «сиял по-царски» («светяся цесарьскы»){160}. А.В. Назаренко увидел во всех указаниях на «цесарство» Бориса не столько свидетельство родства братьев с византийскими императорами (материнство Анны он считает возможным, но маловероятным), сколько воспоминание о попытке провозглашения Бориса соправителем и преемником отца{161}. Однако та же самая «цесарская» лексика отнесена автором «Сказания…» и к Глебу и не имеет строгого, терминологического смысла: выражение «цесари цесарям» соседствует с «князья князьям». Всё это — не отголоски десигнации Бориса, равно как и не отзвуки происхождения братьев от царевны Анны. Это не более чем панегирическая метафорика — в Древней Руси этого и более позднего времени князья нередко именовались цесарями, царями, но это обозначение не было титулатурой, а возвеличивало правителей — прежде всего как благочестивых поборников христианской веры{162}. «Цесарский свет», как бы исходящий от тела Бориса, — знак его избранности, святости, подобия Царю Небесному — Христу. Но никак не указание на родство с василевсами.

Соображения о символической значимости имен Бориса и Глеба сами по себе весьма уязвимы, ибо могут быть легко «перевернуты»: в тезоименности княжича Бориса болгарским правителям несложно увидеть как раз доказательство болгарского происхождения его матери. Крестильное имя Глеба Давид тоже встречается в болгарском княжеском именослове. И сторонники версии о матери — «болгарыне» не преминули на это сходство указать[56].

Что же касается намерения Владимира возвести Бориса на болгарский престол и предположения о провозглашении Глеба соправителем старшего брата, то это не более чем плоды исследовательского домысла. Так могло быть, но нет никаких данных, что так было. Остервеневший Святополк, похоже, стремился извести всех братьев, рубя направо и налево: помимо Бориса и Глеба он успел в 1015 году убить их сводного брата Святослава, князя Древлянского, подозревать которого как участника «операции преемник» невозможно.

Но, действительно, есть веские основания для предположения, что Владимир намеревался передать власть именно Борису; несомненно и то, что Владимир осмыслял собственную власть в категориях византийской религиозно-политической мысли. Анна была византийской царевной и христианской супругой князя, и ее муж должен был особенным образом относиться к детям от этого брака. Между прочим, если эта версия справедлива, то факт рождения братьев-страстотерпцев в христианском браке мог оказаться значимым при формировании почитания Бориса и Глеба. Ведь их сводный брат Святослав, тоже павший от руки убийц, посланных Святополком, причислен к лику святых не был.

Большинство же исследователей не склонны считать Анну матерью святых, доверяя летописному указанию на неведомую «болгарыню». Так, например, полагал В.В. Мавродин, воспринявший приселковскую грекофобию, но не идею об Анне — матери Бориса и Глеба. По его словам, «тенденциозность греческого духовенства на Руси привела к тому, что русско-болгарские связи времен раннего христианства не нашли отражения в летописях и были забыты потомством. Недаром последней женой Владимира, пережившей своего мужа <…> была болгарка, сыновьями которой были Борис и Глеб»{163}. А.В. Назаренко, солидарный с гипотезой о десигнации Бориса отцом (об этом, по его мнению, свидетельствует практически одновременное выступление недовольных старших братьев Святополка и Ярослава против Владимира), решительно утверждает: нет «сколько-нибудь веских причин сомневаться в свидетельстве списка сыновей Владимира, что матерью Бориса была “болгарыня”»; летописец отчетливо различает Анну и «болгарыню» и потому не мог назвать «болгарыней» Анну[57]. Совершенно так же считает А.А. Шайкин[58].

Признавать, что княжичам нарекли имена в честь болгарских властителей, можно, только если принимать версию об их рождении еще в языческий период жизни их отца — когда Болгария была независимой, а союз с Византией еще не был заключен. Однако и в таком случае «болгарыня» едва ли могла принадлежать к правящей династии: брак царевны-христианки с князем-язычником на первый взгляд маловероятен. Впрочем, случалось и такое: брак христианки из правящего дома с язычником — правителем соседнего государства не был чем-то исключительным в славянском мире X века. Источники сообщают о том, что дочь чешского князя Болеслава I и сестра князя Болеслава II Дубравка (Добрава) вышла замуж за язычника польского князя Мешко I. Благодаря ее стараниям супруг вскоре крестился (в 966 году){164}.

Так, может, жена Владимира могла быть уроженкой не Дунайской, а Волжско-Камской Болгарии (Булгарии), выходцы из которой, поселившись на Балканах, и подарили имя новой стране? Н.И. Милютенко считает, что мать Бориса и Глеба «была взята из Волжской Болгарии после заключения мира в 985 г.»{165} Но и это предположение выглядит малодоказательным[59]. Официальной религией Булгарии в это время был ислам, и брак правоверной мусульманки с гяуром Владимиром также сомнителен.

Рассмотрим еще одну возможность согласования летописных известий. Если мать святых братьев и багрянородная Анна — разные женщины и если мы признаем достоверными известия об их возрасте, то это значит, что Борис и Глеб родились от сожительства, незаконного с церковной точки зрения союза князя с наложницей.

Владимир-язычник, по свидетельству «Повести временных лет», был ненасытным блудником. Он не ограничивал себя утехами с насельницами своего гарема, и число княжеских наложниц в Киеве и окрестных городах исчислялось сотнями: «а наложниц было у него 300 в Вышгороде, 300 в Белгороде и 200 на Берестове, в сельце, которое называют сейчас Берестовое. И был он ненасытен в блуде, приводя к себе замужних женщин и растляя девиц»{166}.

В изложении летописца сластолюбие Владимира выглядит невероятным и явно гиперболизировано — книжник ориентируется не столько на реальность, сколько на ветхозаветный образец, он прямо соотносит русского князя с израильским царем Соломоном, известным своим женолюбием. Но всё же в этом свидетельстве, несомненно, отражена память о подлинном сексуальном поведении Владимира. Современник русского князя Титмар Мерзебургский утверждал, что Владимир не подавил в себе блудную страсть даже тогда, когда «по настоянию» супруги-гречанки «принял святую христианскую веру, которую добрыми делами не украсил, ибо был безудержным и жестоким распутником и чинил великие насилия над слабыми данайцами». Титмар добавляет, что Владимир носил на чреслах некий особенный пояс-набедренник для разжигания страсти{167}. Данайцами (Danai) немецкий хронист на античный манер именует греков-византийцев, но какие «насилия» он подразумевает, неясно. Это свидетельство считал истинным А.Е. Пресняков[60], а в наше время М.Б. Свердлов склонен этому известию Титмара о нравах Владимира доверять, хотя и осторожно{168}. Однако Титмар может быть пристрастен: в своей хронике он с явной обидой пишет о том, что византийцы, выдавшие багрянородную принцессу замуж за русского князя (как можно понять, жестокого варвара), отказали в просьбе руки и сердца его государю императору Отгону III.[61] А может быть, Владимир и после женитьбы на Алне действительно оставил при себе по крайней мере одну из своих жен — Рогнеду{169}.[62]

Гиперсексуальность князя-язычника в глазах ближайшего окружения и подданных была не изъяном, тем более не грехом, а достоинством: мужская сила свидетельствовала о его потенции как властителя и обеспечивала благополучие и плодородие земли. Арабский путешественник Ахмад Ибн ал-Аб-бас Фадлан, посетивший в 921—922 годах берега Волги, записал такой красочный рассказ о царе русов: «Один из обычаев царя русов тот, что вместе с ним в его очень высоком замке постоянно находятся четыреста мужей из числа богатырей, его сподвижников, причем находящиеся у него надежные люди из их числа умирают при его смерти и бывают убиты из-за него. С каждым из них [имеется девушка], которая служит ему, и моет ему голову, и приготовляет ему то, что он ест и пьет, и другая девушка, [которой] он пользуется как наложницей в присутствии царя. Эти четыреста [мужей] сидят, а ночью спят у подножия его ложа. А ложе его огромно и инкрустировано драгоценными самоцветами. И с ним сидят на этом ложе сорок девушек для его постели. Иногда он пользуется как наложницей одной из них в присутствии своих сподвижников, о которых мы [выше] упомянули. И этот поступок они не считают постыдным. Он не спускается со своего ложа, так что если он захочет удовлетворить некую потребность, то удовлетворяет ее в таз, а если он захочет поехать верхом, то он подводит свою лошадь к ложу таким образом, что сядет на нее верхом с него, а если [он захочет] сойти [с лошади], то он подведет свою лошадь настолько [близко], чтобы сойти со своей лошади на него. И он не имеет никакого другого дела, кроме как сочетаться [с девушками], пить и предаваться развлечениям. У него есть заместитель, который командует войсками, нападает на врагов и замещает его у его подданных»{170}. Этот безымянный «царь» — не киевский князь, а его ритуальные леность и неподвижность непохожи на образ жизни Рюриковичей, проводивших жизнь в разъездах и походах. Однако языческие сексуальные нравы представлены арабским путешественником не только весьма красочно, но и достаточно точно.

Насколько переменился Владимир, крестившись? Историк М.Б. Свердлов, истолковывающий принятие им христианства как чисто прагматический поступок, в такую перемену не верит: «Владимир понимал всю важность введения христианства в качестве государственной религии для решения задач укрепления княжеской власти и Русского государства. <…> Владимир использовал возможности христианства <…> но не в ограничении свободы действий в личной жизни и политических обязательствах. <…> Владимир использовал христианство для достижения своих целей как политический деятель, идеолог и человек. Когда ему надо было добиться поставленных целей, он и в языческий, и в христианский периоды становился своевольным, жестоким и коварным, чуждым заповедям любви, милосердия и прощения. Его свойства как человека, с юного возраста до смерти, определялись суровым и решительным характером, традициями той эпохи, социальным и политическим статусом князя»{171}.

Но источники прямо или косвенно свидетельствуют о глубоком усвоении Владимиром истин новой веры, в частности милосердия и евангельского предостережения-призыва: «Не судите, да не судимы будете» (Мф. 7:1). Подробнее об этом еще придется сказать чуть позже. Не исключено, что духовное перерождение было столь серьезным, что затронуло и сексуальное поведение князя. Между прочим, даже недоброжелательный Титмар пишет, что Владимир осознавал свой грех и стремился загладить его добрыми делами{172}.

Даже если русский князь после крещения и не сменил прежнюю полигамию на союз с одной венчанной супругой, это нарушение христианской заповеди не выглядит чрезвычайным событием на фоне сексуального поведения тех времен, в частности в новокрещеных странах.

В уже христианизированной Чехии во второй половине X века среди знати было довольно широко распространено многоженство{173}. В Польше начала XI века предписанием моногамии открыто пренебрегал тесть Святополка Окаянного польский князь Болеслав Храбрый. Будучи женат на Оде, дочери маркграфа Эккихарда, Болеслав вывез, как уже говорилось, из захваченного им Киева одну из дочерей Владимира и сделал ее своей наложницей.

Весьма вольными были нравы в скандинавских странах, с которыми в культурном отношении была тесно связана Русь и с правителями которых русские князья часто заключали брачные союзы. «<…> Олав Шётконунг, сын Эйрика Победоносного и Сигрид Гордой, первый общешведский король (995—1020/22) и первый христианский правитель шведов, имел сына от жены-христианки и несколько детей от наложниц, в частности Эймунда (Эмунда), правившего после брата Анун-да-Якоба (1050—1060-е гг.), а также дочь Астрид, ставшую супругой норвежского короля Олава Святого. А в “Саге об Олаве Святом”, норвежском короле-крестителе, рассказывается, что до женитьбы у него была наложница — взятая в плен дочь ярла “из страны вендов”. <…> И это лишь немногие примеры. Гамбург-бременский священнослужитель Адам Бременский, пользовавшийся гостеприимством датского короля Свейна Эстридсена в 70-е гг. XI в., был совершенно поражен распущенностью, царившей при королевском дворе Дании в отношениях полов, в том числе любвеобилием своего покровителя, которому он снисходительно это прощал за его преданность делам церкви. Каноник объяснял сексуальные вольности мужчин и женщин частыми отлучками мужчин в связи с викингами (здесь: военные походы за добычей. — А. Р.), с чем отчасти можно бы и согласиться. Можно также объяснять широко распространенные внебрачные связи скандинавов языческими представлениями и нравами, которые господствовали в эпоху викингов и в виде заметных реликтов сохранялись в народной толще и в XIII в., и позднее»{174}.

При этом дети от наложниц могли получать у скандинавов те же права, что и законнорожденные. Так, «Сага о людях из Лососьей долины» рассказывает о знатном и богатом исландце Хаскульде, приобретшем рабыню, которая родила ему сына. Позднее отец завещал ему треть своего имущества, как и двум законным сыновьям. Как оказалось, наложница была дочерью ирландского ярла, попавшей в плен. Ее сын был признан знатной ирландской родней{175}.

История сына Хаскульда относится к X веку — времени, когда скандинавский мир еще не был христианским. Однако и после принятия христианства скандинавы не оставили прежних обычаев. Помимо уже приведенных примеров из жизни шведского и норвежского конунгов можно вспомнить о внучатом племяннике Олава Святого Магнусе Голоногом, норвежском конунге в 1093—1103 годах. У Магнуса были три сына от трех наложниц: Эйстейн, Сигурд и Олав, которые после смерти отца совместно правили Норвегией. О матери Эйстейна известно, что она была простолюдинкой, но мать Олава была знатного рода{176}. Между прочим, и сам Магнус Голоногий был сыном наложницы{177}.

И связь Олава Святого с наложницей, и сожительство Магнуса Голоногого с наложницами относятся ко времени до их женитьбы. По мнению современной исследовательницы, эта форма отношений «складывалась как бы взамен супружества, но не наряду с ним. <…> Такое наложничество выглядит как более или менее временное и не оформленное по закону супружество. <…> С женитьбой мужчины или воссоединением его с женой такое сожительство прекращалось, мужчина его прерывал; в сагах об этом говорят иногда более выразительно: “прогнал” (сожительницу), т. е. “гражданский” и узаконенный браки не совмещались»{178}.

Однако известны и примеры совсем иного рода, причем относящиеся именно к скандинавским правителям. Упоминавшийся сын Магнуса Голоногого Сигурд Крестоносец, правивший Норвегией в 1103—1130 годах, «сделал Боргхильд своей наложницей и увез ее с собой; их сыном был Магнус Слепой (1130—1135), а женат Сигурд при этом был на Мальмфрид <…>»{179}. Брат Олава Святого, норвежский конунг Харальд Суровый Правитель, по-видимому, держал наложницу, состоя в браке с Эллисив — Елизаветой Ярославной, дочерью Ярослава Мудрого{180}. По замечанию исследовательницы средневековой Скандинавии, «история знает немало примеров того, что наследники престолов были рождены от наложниц и рабынь конунгов, и это, полагают исследователи, было общей практикой, вызывавшейся к жизни, особенно в высших слоях общества, желанием оставить после себя одного или более наследников, продолжателей рода»{181}. У скандинавских правителей были и особые соображения: «наложницы и незаконнорожденные сыновья конунгов служили для укрепления альянсов в не меньшей степени, чем институт усыновления»{182}. А что касается Харальда Сурового Правителя, то его связь с наложницей Торой помимо политических соображений могла быть вызвана тем, что у конунга и Елизаветы не было сыновей{183}.

В авторитетных православных текстах, получивших распространение в славянском мире, сексуальная «свобода» строго осуждалась. «Закон судный людям», составленный одним из создателей славянской азбуки и письменности святым Мефодием в Великой Моравии в конце IX века на основе византийской «Эклоги» и служивший славяноязычным правовым кодексом, обличал как преступления сношения с рабыней и многоженство, которые по языческим представлениям не были преступны{184}. Многоженство традиционно сурово осуждали византийские миссионеры. Киевский митрополит грек Иоанн II в конце XI века замечал: «<…> Не отказавшиеся от многоженства являются чужими для веры». Митрополит велел не причащать тех, кто допускает «общение с двумя женами — это далеко от нынешнего благочестия и благопристойного ромейского (византийского. — А. Р.) жития». Церковного наказания — епитимий, утверждал он, заслуживают те, кто живет с женами без венчания: это блудники{185}. Средневековая книжность, в том числе и сочинения православных славянских церковных писателей[63], рассматривала сексуальную невоздержанность как проявление языческого начала и расценивала блуд как служение дьяволу.

Как заметила американская славистка И. Левин, между христианским Западом и христианским Востоком были различия в отношении к церковному (венчанному) браку. На Западе существовало такое понятие, как конкубинат, обозначавшее церковно не освященное длительное сожительство. Иной была ситуация в Византии. Унаследованное Русью из Византии церковное право не рассматривало конкубинат как законный союз. Однако ситуация на Руси была иной: дети от таких невенчанных, но постоянных союзов обладали правами наследства, и такие нормы действовали на Руси до XVI столетия. Галицкий князь Ярослав Владимирович (ум. 1187), именуемый в «Слове о полку Игореве» не до конца ясным прозвищем «Осмомысл», передал после смерти престол не законному сыну Владимиру, а Олегу — ребенку, рожденному от любовницы Настасьи[64].

Пример с Ярославом Галицким и его сыном от Настасьи, казалось бы, свидетельствует о равных правах княжичей, рожденных в браке и в невенчанном союзе. Причем если галицкий князь на исходе XII столетия рассматривал внебрачного сына (рожденного от любовницы при нерасторгнутом церковном браке с княгиней Ольгой, дочерью Юрия Долгорукого) как своего законного преемника, то Владимир Святославич, воспитанный в язычестве и крестившийся в зрелых летах, тем более став христианином, мог не отказаться от конкубината и сожительства и, соответственно, мог считать своих сыновей от таких союзов законными наследниками.

Однако случай Ярослава Галицкого, по крайней мере для своего времени, был уже, видимо, экстраординарным. Недаром летописец специально объясняет выбор князя в пользу внебрачного сына: «бяшеть бо Олег Настасьчичь и бе ему мил» («был Олег сыном Настасьи и был ему мил»), причем уничижительно именует незаконного Ярославова сына не по отчеству, а по имени матери. Жена Ярослава оставила неверного супруга и удалилась в Польшу, и еще за 15 лет до кончины Ярослава галичане подняли мятеж, сожгли Настасью, заточили в темницу Олега и принудили князя дать обещание примириться с супругой. Да и сразу после Ярославовой кончины галичане нарушили крестное целование, данное умирающему, изгнали Олега и возвели на престол Владимира — Ярославова законного сына[65]. Конечно, эти мятежи могли объясняться не столько моральным ригоризмом обитателей Галича, фанатично отстаивавших права законных Ярославовых супруги и сына, сколько привходящими обстоятельствами, нам не очень ясными (неприятием боярского семейства Чагров, к которому принадлежала Настасья, борьбой за власть разных боярских «партий»), но тем не менее неприязнь к «Настасьичу» хотя бы отчасти была вызвана и его происхождением — с церковной точки зрения незаконным и греховным.

История XI века свидетельствует о более лояльном отношении к княжескому сыну, рожденному от наложницы. Это сын князя Святополка Изяславича Мстислав (ум. 1099), который, как сообщает летописец-современник, был «от наложницы»[66]. Мстислав Святополчич обладал всеми княжескими правами, хотя древнерусский книжник-монах всё же оговаривает его незаконное происхождение, никак, впрочем, это не комментируя. Словом, «прижитые князьями от наложниц дети были обычным явлением даже в XI веке. При этом особых различий в их положении и положении “законных” детей не ощущалось. Всё зависело только от чувств, которые испытывал к ребенку отец»{186}. Ведь «в наиболее архаических случаях сыновья от наложниц уравнивались в правах с сыновьями от свободных жен единоличной властью»{187}.

Древнерусские представления о супружеской измене, основанные на византийской церковной традиции, не рассматривали связь замужнего мужчины с женщиной — не его женой как супружескую измену с его стороны, но считали таковой связь замужней женщины с мужчиной, не являющимся ее супругом. Основания для такой асимметрии оценок уходили в иудаистскую традицию, разрешавшую полигамию{188}.

Д.И. Иловайский обратил внимание, что в памятнике XII века — «Вопрошании Кирика» — «обычай грешить с рабынями подвергается только порицанию»{189}, но не влечет за собой никакого церковного наказания.

На этом фоне мнение, что Борис и Глеб были детьми от наложницы или от одной из женщин, ставшей женой Владимира еще до крещения князя, на первый взгляд выглядит убедительным и снимает противоречие между свидетельствами о возрасте братьев и сообщением о некоей «болгарыне», а не царевне Анне, как о матери святых[67]. Однако это предположение не объясняет того, почему именно для Бориса и Глеба были выбраны «царственные» крестильные имена (христианское имя еще одного Владимирова сына, Ярослава Мудрого, — Георгий — таких ассоциаций не содержало, равно как и христианское имя приемного сына Святополка — Петр[68]). Точно так же «царственное» имя — Василий — получил при крещении их отец. Наконец, особенная симпатия Владимира к Борису, проявившаяся в его вероятной десигнации как соправителя и преемника, тоже требует объяснения.

Заведомое, априорное отрицание самой возможности духовной метаморфозы и нравственного перерождения Владимира после крещения только на основании презумпции недоверия к летописно-житийной традиции, «ангажированной» и подозреваемой в апологии и идеализации в ущерб истине, — неоправданно и несправедливо. Из того, что средневековые люди были религиозны, еще не следует, что они были праведны; мало того, лишь некоторых из них с полным основанием можно назвать истинно верующими. Однако крещение в те времена принималось правителями-язычниками не только по прагматическим соображениям, которые на современном языке могут быть названы политикой: к смене веры относились серьезно, даже если потом нарушали заповеди.

Как заметил М.Б. Свердлов на основании «Слова о Законе и Благодати» Илариона (написанного, по-видимому, во второй половине 1040-х годов[69]), на Руси после крещения сформировалось новое представление о княжеской семье как сакральной общности: «Новый особый статус светской власти в полной мере осознавался на Руси как сакральное единство Господа и великокняжеской семьи»{190}. Иларион, обращаясь к покойному Владимиру, восклицает: «Востань, о честная глава, из гроба твоего! Востань, отряси сон! Ибо не умер ты, но спишь до всеобщего востания. Востань, не умер ты! Не надлежало умереть тебе, уверовавшему во Христа, <который есть> жизнь, <дарованная> всему миру. Отряси сон <свой>, возведи взор и узришь, что Господь, таких почестей сподобив тебя там, <на небесах>, и на земле не без памяти оставил в сыне твоем. Востань, посмотри на чадо свое, Георгия (крестильное имя Ярослава Мудрого. — А. Р.), посмотри на возлюбленного своего, посмотри на того, что Господь извел от чресл твоих, посмотри на украшающего престол земли твоей — и возрадуйся и возвеселись! Посмотри же и на благоверную сноху твою Ирину (крестильное имя Ингигерд, супруги Ярослава. — А. Р.), посмотри на внуков твоих и правнуков: как они живут, как хранимы Господом, как соблюдают правую веру, данную <им> тобой, как прилежат к святым церквам, как славят Христа, как поклоняются имени его»{191}.

Нельзя исключить, что осознание и глубокое переживание христианского брака, супружества и отцовства было и у Ярославова отца, который мог воспринять христианство с ревностностью неофита.

Борис и Глеб если и не были самыми молодыми среди сыновей Владимира, то, видимо, некоторое — и, может быть, довольно долгое время, до рождения следующих сыновей, — были моложе всех. Владимир старел. На склоне лет нежней и суеверней любят не только женщин, но и сыновей и дочерей — они словно дети и внуки одновременно. Может статься, Владимир ко времени рождения Бориса и особенно Глеба был уже весьма преклонных лет[70]. Но если это и не так — в любом случае к этим двум своим детям он был привязан особенно тепло и нежно.

Даты рождения Бориса (990 год или вскоре после него) и особенно Глеба (около 1000 года), которые назвал А. Поппэ, — слишком ранние. Получается, что Борис погиб в двадцатипятилетнем возрасте. Но тогда автор «Сказания об убиении Бориса и Глеба» едва ли мог писать о нем как о мученике и князе, принявшем смерть еще молодым: двадцать пять лет — по тем временам уже несомненная зрелость. Глеб, по предположению польского историка, ко времени убиения в 1015 году достиг пятнадцатилетия — в то время это возраст юноши. Между тем его «детскость» подчеркивают и автор «Сказания…», и Нестор — автор «Чтения о Борисе и Глебе». Скорее, Борис родился около 995 года, а Глеб — около 1005-го. Последний, Глеб, мог быть очень поздним и потому особенно любимым ребенком княгини Анны.

Версия, что Борис и Глеб были сыновьями Владимира от царевны Анны, — это только предположение, научная гипотеза. Но гипотеза по меньшей мере небезосновательная.


Загрузка...