Глава седьмая ПОСЛЕ ВСЕГО

В древнерусских источниках рассказывается, что Ярослав Мудрый, окончательно вокняжившись в Киеве, перенес со Смядыни в Вышгород останки Глеба. Нестор в «Чтении о Борисе и Глебе» пишет, что это произошло не сразу: «Повелел же христолюбивый князь найти тело святого Глеба, и его долго искали и не нашли. Через год охотники, ходя, нашли тело святого, лежавшее целым, и ни звери, ни птицы не прикоснулись к нему»{498}. Слова о том, что тело было найдено через год («по лете же едином»), указывают на 1020 год. Охотники сообщили о находке смоленскому наместнику, а тот — киевскому князю. Получив известие, Ярослав и поспешил похоронить тело брата в Вышгороде[156]. По свидетельству «Сказания об убиении Бориса и Глеба», тело Глеба было обнаружено благодаря дошедшим до Ярослава рассказам о чудесах, происходивших на Смядыни. «<…> Этого святого, лежавшего долгое время, не оставил Бог в неведении и небрежении, но сохранил невредимым и явлениями ознаменовал: проходившие мимо этого места купцы, охотники и пастухи иногда видели огненный столп, иногда горящие свечи или слышали ангельское пение. <…> И с тех пор прекратились усобицы в Русской земле, а Ярослав принял всю землю Русскую. И начал он расспрашивать о телах святых — как и где похоронены? И о святом Борисе поведали ему, что похоронен в Вышгороде. А о святом Глебе не все знали, что у Смоленска был убит. И тогда рассказали Ярославу, что слышали от приходящих оттуда: как видели свет и свечи в пустынном месте. И, услышав это, Ярослав послал к Смоленску священников разузнать в чем дело, говоря: “Это брат мой”. И нашли его, где были видения, и, придя туда с крестами, и свечами многими, и с кадилами, торжественно положили Глеба в ладью и, возвратившись, похоронили его в Вышгороде, где лежит тело преблаженного Бориса; раскопав землю, тут и Глеба положили с подобающим почетом»{499}.

Свидетелями чудес были люди незнатные — купцы, охотники и пастухи. Следовательно, делает вывод американская славистка Г. Ленхофф, изначально почитание страстотерпца имело «народный», низовой характер, причем полуязыческого свойства. Об этом будто бы говорит упоминание об огненном столпе: в нем есть отблеск огнепоклоннического культа. В сообщении «Сказания об убиении Бориса и Глеба» исследовательница усмотрела свидетельство, что церковные и светские власти поначалу не побеспокоились отыскать тело Глеба и прославить мученика; такое небрежение она объясняет сомнениями церковников и князя и его окружения в христианском характере чуда с огненным столпом{500}. Но эта трактовка едва ли верна. Возможно, какие-то языческие представления в рассказах купцов, охотников и пастухов о чуде с огненным столпом действительно отразились, но текст «Сказания об убиении Бориса и Глеба» не дает для этого никаких оснований. Зато библейские истоки этого чуда несомненны: его прообразы обнаруживаются и в ветхозаветных сказаниях об ангеле, являющемся в виде столпа пламени, и о схождении небесного огня на угодную Богу жертву, и в новозаветном рассказе о сошествии Святого Духа в образе огненных языков на апостолов{501}. Явление огненного столпа — чудо, многократно описываемое в житиях святых — как восточно-, так и западнохристианских[157]. Огненный столп, как и ангельское пение и чудесно возгорающиеся свечи, указывают на место, где убийцы оставили тело Глеба, как на сакральное пространство, подобное храмовому. И не более того. Упоминание о купцах, охотниках и пастухах — свидетелях чудес — имеет не фактический, но символический смысл и соотнесено с новозаветной историей рождения Христа, о котором ангел объявил другим «простецам» — пастухам. Между прочим, в кратком южнославянском житии Глеба прямо сказано, что тело святого отрока обрели пастухи{502}. Небрежение же властей в отыскании тела Глеба сам составитель «Сказания…» объясняет тем, что еще не закончилась борьба Ярослава со Святополком. Кроме того, сообщение об отыскании тела Глеба построено по трафаретной житийной модели: тело святого, место погребение которого забыто, находят благодаря чудесным знакам.

В заботе Ярослава о погребении останков сводного брата не было ничего необычного: это деяние не говорит ни об особенной любви нового киевского властителя к убитым братьям, ни о намерении сразу же прославить их как мучеников. Тело Глеба, как и тело Бориса, было погребено не в Киеве, не в Десятинной церкви, где упокоились их отец и вероятная мать, а в Вышгороде. И не в самом храме Святого Василия, а всего лишь рядом с ним. Просто Рюриковичи в те времена считали христианское погребение умерших родичей своей обязанностью[158].

О дальнейшей судьбе мощей Бориса и Глеба и о чудесах, происходивших у гробниц братьев, повествуется в двух древнерусских письменных памятниках — известном нам «Чтении о Борисе и Глебе» Нестора и анонимном «Сказании о чудесах Романа и Давида», которое в большинстве списков следует за «Сказанием об убиении Бориса и Глеба», но отделено от него собственным заглавием, и в тексте которого братья обозначаются не княжими, а крестильными именами: Роман и Давид (в древнерусской огласовке — Давыд). Общепризнано, что в основе обоих текстов лежат так называемые Вышгородские записки — записи о перенесениях мощей и о чудесах, которые велись при храме (точнее, храмах, ибо мощи неоднократно переносились в новые церкви) — месте упокоения Бориса и Глеба{503}. Но в обоих произведениях есть и ссылки на устные рассказы, причем в двух памятниках почти совпадают два сюжета: истории об освобождении узников из темницы по их молитвам Борису и Глебу. Но Нестор относит это чудо ко времени Ярослава Мудрого, а «Сказание о чудесах…» — к княжению в Киеве (с 1093 по 1113 год) Ярославова внука Святополка Изяславича и при этом ссылается на неких свидетелей чуда.

Существуют взаимоисключающие объяснения этого казуса: Нестор — автор «Чтения о Борисе и Глебе» следует за Вышгородскими записками, приурочивая эту историю к княжению Ярослава, а в «Сказании о чудесах…» записан рассказ о другом, похожем событии{504}; по-другому Нестор, взяв сюжет из промежуточной, не окончательной версии «Сказания о чудесах…», перенес его из времен Святополка Изяславича в дни княжения Ярослава, стремясь обелить Святополка Изяславича, по вине которого оклеветанные узники оказались в темнице{505}. Эти разноречия ученых-текстологов связаны с вопросом о времени создания двух памятников[159]. Однако, независимо от времени составления произведений и их взаимосвязей, оба текста обычно признаются вполне достоверными источниками по истории формирования культа Бориса и Глеба.

По сообщению «Сказания о чудесах Романа и Давида», Бог прославил чудесами место погребения братьев возле церкви Святого Василия и в народе стали почитать убитых: «Так как многие не знали, что в Вышгороде лежат святые мученики и страстотерпцы Христовы Роман и Давид, а Господь, не желая, чтобы такое сокровище в земле скрывалось, всем открыл его. Иногда в том месте, где они лежали, видели стоящий огненный столп, иногда же слышали поющих ангелов. И то слышав и видев, верующие люди, славя Бога, приходили и молились на месте этом. И пришельцы из других земель приходили. И одни верили, слышав это, а другие не верили, считая, что это ложь». Но сначала это почитание не было общепризнанным и распространенным, о чем свидетельствует рассказ о двух варягах, один из которых по неведению наступил на могилу братьев: «Однажды пришли варяги к тому месту, где лежали в земле святые. И когда один из них вступил на это место, тотчас вырвался из могилы огонь и опалил ноги его. И, соскочив, стал рассказывать о случившемся дружине и показал свои обожженные ноги. И с тех пор не осмеливались близко подходить, но со страхом поклонялись. И после этого, через несколько дней, загорелась церковь Святого Василия, около которой лежали святые».

Только после этого по решению Ярослава Мудрого и киевского митрополита Иоанна совершилось торжественное перенесение мощей в новый храм: «Когда рассказали об этом Ярославу, то, призвав митрополита Иоанна, рассказал он ему о святых мучениках, братьях своих. И охватили того страх, и сомнение, и радость, и дерзновение к Богу. И, выйдя от князя, собрал он клир и всё духовенство и велел пойти крестным ходом к Вышгороду. И пошли к тому месту, где лежали святые, был с ними и князь Ярослав. А на том месте, где стояла сгоревшая церковь, соорудили небольшую рубленую церковку. И, придя туда с крестным ходом, архиепископ отслужил в той церковке всенощную службу. <…> А когда наступил день, пошел архиепископ с крестным ходом туда, где лежали пречестные тела святых, и, сотворив молитву, повелел он раскапывать землю под гробами. И когда копали, исходило благоухание от гробов святых. И, раскопав, вынули их из земли, и митрополит Иоанн со священниками подошел со страхом и любовью, и открыли гроба святых. И увидели преславное чудо: на телах святых никаких язв не было, но полностью всё цело, и лица светлыми были, как у ангелов, и исходило сильное благоухание, так что были поражены архиепископ и все люди. И перенесли святых в ту церковку, которая была поставлена на месте сгоревшей церкви, и поставили их гробы сверху земли на правой стороне»{506}.[160]

Спустя некоторое время, повествует Нестор, святые братья вместе с отроком, прикрывшим святого Бориса от копий, явились во сне отроку вышгородского старейшины, который всегда усердно молился об исцелении у их гробницы; отрок был хром, одна нога его иссохла. Борис и Глеб исцелили его. Потом у раки, то есть гроба, святых прозрел некий слепец. Властелин города рассказал обо всем Ярославу, и князь велел построить новый храм, в который опять были торжественно перенесены мощи Бориса и Глеба. «Раки поставили в церкви на правой стороне месяца июля в 24 день, когда блаженный Борис был убит. И установил христолюбивый Ярослав и преподобный митрополит Иоанн в этот день каждый год совершать празднование им, как и доныне совершается». По повелению Ярослава была написана и икона Бориса и Глеба, «чтобы верные люди, входя в церковь, смотрели на написанный образ и, как будто их самих видя, с верой и любовью поклонялись им и целовали образ их»{507}.

Эти известия о формировании культа Бориса и Глеба парадоксальны: с одной стороны, источники утверждают о почитании братьев; с другой — приходящие к храму варяги даже не знают о месте погребения святых, да и князь Ярослав Мудрый озаботился о мощах Бориса и Глеба только после чуда с опаленными ногами скандинава. Но и после этого отнюдь не сразу мощи перенесли в особый, новый храм, который мог быть посвящен уже не Василию, а или самим Борису и Глебу, или пока еще, может быть, их небесным покровителям Роману и Давиду. Второе перенесение мощей при Ярославе Мудром производит впечатление именно канонизации, официального установления почитания с днем памяти 24 июля, когда был убит Борис. Именно так считают многие исследователи{508}. Как заметил немецкий славист Л. Мюллер, «перед нами полный рассказ о канонизации во всех ее стадиях, нечто подобное — редкость в византийской и древнерусской литературе»{509}.

Когда могла произойти эта канонизация? А.А. Шахматов предположил, что в 1026 году. В этот год 24 июля выпало на воскресенье — церковные торжества вроде бы было принято приурочивать к воскресным дням{510}.[161] Это мнение получило распространение[162]; впрочем, высказывалось и предположение, что канонизация состоялась еще раньше — в 1020 году, когда 24 июля тоже пришлось на воскресенье{511}.[163] Однако столь ранняя канонизация выглядит невероятной: источники говорят и о забвении места возле церкви, в котором были погребены братья, и одновременно об их почитании частью христолюбивых прихожан. Мотив временного забвения о святом и неожиданного обретения мощей — «общее место» в агиографической книжности, и видеть в нем точное отражение реальности вряд ли стоит. Тем не менее между погребением Глеба в Вышгороде и первым и вторым перенесениями мощей Ярославом Мудрым и митрополитом Иоанном должно было пройти время: обязательным основанием для канонизации традиционно было относительно длительное народное почитание, которое не возникает мгновенно. Можно скорее согласиться с теми учеными, которые относят эту канонизацию к 1030-м{512} или даже к первой половине 1050-х годов{513}. О том, что перенесение мощей из временной малой церкви в новый храм состоялось около 1052 года, как будто бы свидетельствует Нестор. Он сообщает, что к 1072 году, когда сыновья покойного Ярослава Изяслав, Святослав и Всеволод решили перенести мощи Бориса и Глеба в новопостроенный храм, деревянная церковь, воздвигнутая Ярославом, уже обветшала: со времени ее строительства прошло двадцать лет. По-видимому, это известие можно было бы посчитать точным, однако странно, что храм, пусть и деревянный, обветшал за такое небольшое время. Кроме того, в Несторовом «Чтении…» срок в два десятилетия назван не как точный, а как примерный: «И минувъшем летом 20, и церкви уже обветъшавъши»[164].

Казалось бы, помочь в установление даты может упоминание имени митрополита (или архиепископа) Иоанна как главы Русской церкви во время перенесения мощей. Но, увы, оно только всё запутывает. Ранние древнерусские источники крайне скупо освещают церковную историю и упоминают предстоятелей Русской церкви редко, от случая к случаю, причем сама логика этих упоминаний (как и умолчаний) остается неразгаданной. Под 1039 годом «Повесть временных лет» называет имя митрополита Феопемпта, и это первое упоминание летописи о митрополите на Руси, хотя от времени крещения страны прошло около полувека! Под 1051 годом она же называет имя митрополита Илариона, «русина», избранного на митрополичий престол русскими епископами по желанию Ярослава Мудрого. (В те времена митрополитов на Русь обычно назначал патриарх Константинопольский, и они были греками.) А под 1055 годом другая летопись упоминает уже иного предстоятеля Русской церкви, сообщая об осуждении киевским митрополитом Ефремом новгородского епископа Луки{514}.

Митрополит Иоанн I не оставил следа на страницах древних летописей. Однако это реальная фигура. Сохранилась его свинцовая печать с греческой надписью «Иоанн, митрополит Руси», датируемая примерно рубежом X—XI веков{515}. Имеется, между прочим, и древняя служба Борису и Глебу, надписанная именем митрополита Иоанна. Ее, однако, часто приписывают тезке Иоанна I — митрополиту Киевскому Иоанну II, возглавлявшему русскую кафедру в 1076/77—1089 годах[165]. Когда жил митрополит Иоанн I, неизвестно. Для него находят место либо до Феопемпта[166], либо после Илариона[167], либо между этими двумя иерархами[168]. Есть и предположение, кажущееся слишком смелым, что изначально в перенесении мощей участвовал не Иоанн, а Иларион, поставленный в русские митрополиты без рукоположения в Константинополе и вскоре будто бы сведенный с митрополичьей кафедры: его власть якобы была признана неканонической, и в позднейшей рукописной традиции само имя было изглажено и заменено именем Иоанна I.[169]

Высказывалась мысль, что в установлении почитания Бориса и Глеба при Ярославе Мудром можно увидеть «идею “собирания” и почитания единого княжеского рода, не разобщенного религиозными или политическими противоречиями»{516}, но существует и мнение, что формирование культа не имело ничего общего с этим родопочитанием и питалось исключительно христианским духом{517}. Несомненно, благодаря новому культу Ярослав Мудрый представал ревнителем благочестия и христолюбцем. «Святость братьев отраженным светом падала и на самого Ярослава, свидетельствуя о божественном источнике его власти»: не случайно тема праведного рода русских князей, к которому принадлежали и Борис, и Глеб, и Ярослав, открывает текст «Сказания об убиении Бориса и Глеба»{518}.

Однако не все историки признают, что Борис и Глеб были причислены к лику святых уже в княжение Ярослава. Известно, что 20 мая 1072 года сыновья Ярослава Мудрого торжественно и при стечении множества народа перенесли гробницы Бориса и Глеба в новую церковь, и это событие иногда и признают настоящей канонизацией. Сторонники данной версии ссылаются на несколько фактов{519}. Во-первых, имен Бориса и Глеба нет в месяцеслове (перечне церковных праздников) Остромирова Евангелия, которое было переписано в 1056— 1057 годах. Во-вторых, княжим именем Святополк был наречен старший сын Изяслава Ярославича, родившийся в конце княжения деда — Ярослава Мудрого[170], а после канонизации Бориса и Глеба такое имянаречение становилось невозможно, ибо имя Святополк оказывалось «запретным», дискредитированным, одиозным. Имена Борис, Глеб, Роман и Давид (Да-выд) появляются в княжеском именослове лишь в поколении внуков Ярослава Мудрого. Правда, Давыд Игоревич, Роман и Глеб Святославичи и Борис Вячеславич родились до 1072 года, но неофициальное почитание святых братьев к тому времени конечно же началось. В-третьих, о Борисе и Глебе умалчивает будущий митрополит Иларион в «Слове о Законе и Благодати» — памятнике, прославляющем христианскую Русь. И наконец, в-четвертых, киевский митрополит Георгий во время состоявшегося 20 мая 1072 года[171] нового перенесения мощей братьев в церковь, построенную Изяславом Ярославичем, выражал сомнения в их святости: «Сначала понесли князья (Изяслав, Святослав и Всеволод Ярославичи. — А. Р.) на плечах деревянную раку святого Бориса. <…> Принесли ее и поставили в церкви, и когда открыли раку, то наполнилась церковь благоуханием и запахом чудесным. Увидев это, прославили Бога. А митрополита охватил ужас, так как он сомневался в этих святых, и, пав ниц, он просил прощения» («Сказание о чудесах Романа и Давида»){520}. Если бы к этому времени братья были причислены к лику святых, митрополит не мог бы усомниться в их святости.

Эти аргументы неравноценны. Остромирово Евангелие было переписано с болгарского оригинала, поэтому в его месяцеслове и нет имен Бориса и Глеба. Впрочем, их нет даже в месяцеслове Архангельского Евангелия 1093 года, хотя к тому времени братья были точно признаны святыми. Имя Святополк встречается в древнерусском княжеском именослове даже у князей, живших в XII веке (Святополк Мстиславич, Святополк Юрьевич), несмотря на то, что к этому времени Борис и Глеб уже много десятилетий почитались как святые. Под 1173 годом в Ипатьевской летописи упомянут галицкий боярин Святополк{521} — быть тезкой «нового Каина» ему тоже не было зазорно. «Косвенная вина в гибели братьев (участие в распре с ними) с точки зрения родовой традиции, по-видимому, не могла быть причиной исключения князя из семейной истории, не могла сделать запретным воспроизведение его имени. Подобный конфликт в рамках родовой практики был делом более или менее обычным и еще мог подлежать разрешению и, в определенном смысле, забвению <…>», — пишут современные исследователи княжеского именослова{522}. Новорожденным княжичам во времена правления Ярослава, как мы уже говорили, нарекали имена в память о родичах не из предыдущего, отцовского поколения, а из поколения дедов. Сыновьям же Ярослава Борис и Глеб приходились дядьями. А вот внуки Ярослава носили и княжие, и крестильные имена Бориса и Глеба{523}. Кроме того, Борис и Глеб, видимо, были канонизированы в самые последние годы Ярославова княжения, уже после рождения всех его сыновей. К тому же старший из Ярославовых внуков, Глеб Святославич, появился на свет задолго до 1072 года — уже в 1056 году он был правящим князем, причем, скорее всего, это имя было и княжим, и крестильным одновременно{524}, что вроде бы свидетельствует об уже оформившемся почитании по крайней мере одного из братьев — Глеба.

Удивительным на первый взгляд кажется умолчание Ила-риона{525}. Но даже если придавать ему такое значение, из этого следует лишь то, что Борис и Глеб не были канонизированы в первые десятилетия княжения Ярослава; но канонизация вполне могла произойти позднее, в частности после 1050 года. Л. Мюллер в осторожной форме предположил, какими были основания для отказа от этого упоминания — это якобы были Ярославовы попытки добиться канонизации отца, князя Владимира, у могилы которого, по свидетельству «Памяти и похвалы князю Владимиру», не совершались чудеса{526}. Однако это объяснение представляется слишком рационалистичным. Кроме того, нет никаких бесспорных свидетельств, что Ярослав Мудрый добивался канонизации Владимира. Допустимо иное предположение, основанное на авторской установке в «Слове о Законе и Благодати», насколько ее можно понять. В Иларионовой проповеди все упоминания о князьях подчинены родословному принципу{527}. О значимости этого принципа свидетельствует решимость книжника упомянуть даже имена князей-язычников Игоря и Святослава — деда и отца Владимира. Стержень заключительной «русской» части «Слова…» (Похвалы Владимиру) — генеалогический: Игорь Старый — Святослав — Владимир — Георгий (Ярослав Мудрый) — его супруга Ирина (Ингигерд) — дети Георгия и Ирины — внуки Георгия и Ирины. Упомянута еще Ольга[172], но не столько как бабка Владимира, сколько как первая княгиня-христианка. Боковые линии игнорируются. Потому и не упомянуты, вероятно, сводные братья Ярослава Борис и Глеб, несмотря на то, что если не общецерковное, то местное почитание их к моменту произнесения «Слова…» Илариона (по А. Поппэ, это годовщина дня успения Владимира, 15 июля 1049 или 1050 года{528})[173] уже существовало[174].

Остаются непонятные сомнения митрополита Георгия в святости Бориса и Глеба. Возможно, они носили ритуальный, этикетный характер и в конечном итоге имели целью лишь подчеркнуть святость новомучеников[175]. Но не исключено всё же, что митрополит действительно не был уверен в святости братьев и сомневался в правомерности уже произошедшей некогда канонизации. Борис и Глеб не были мучениками за веру в собственном смысле слова — Святополк не побуждал их отречься от Христа, и для почитания святых братьев не было образцов в византийской агиографии{529}. Византия почти не знала причисленных к лику святых правителей{530},[176] хотя многие императоры были вероломно убиты соперниками-заговорщиками. В том, что митрополит мог сомневаться в святости уже канонизированных Бориса и Глеба, нет ничего невероятного, ибо церковная история знает и случаи деканонизации святых (как, например, Анны Кашинской в XVII столетии).

Но главное даже в другом. Утверждение, что при Ярославе Мудром было установлено лишь поминать Бориса и Глеба, а не праздновать их память как святых[177], полностью противоречит свидетельствам «Чтения…» Нестора и «Сказания о чудесах Романа и Давида». Как верно заметила М.Ю. Парамонова, «для авторов обоих житий, писавших буквально по следам событий 1072 г., было странным утверждение об установлении праздника святых при Ярославе в том случае, если реально это произошло в ходе более поздней церемонии»{531}.

Распутать проблему канонизации Бориса и Глеба, казалось бы, может примирительная гипотеза: при Ярославе братья были удостоены только местной канонизации, а при его детях в 1072 году произошло уже общерусское прославление{532}. Но строгого разграничения местного (в пределах одной епархии-епископии) и общерусского почитания в те времена, вероятно, попросту не существовало, как не было тогда ни на Руси, ни в Византии разработанной процедуры канонизации{533}. (В России она формируется в 1540-х годах при митрополите Макарии.) Правда, не исключено (несмотря на отсутствие формального разграничения местной и общерусской канонизации), что Борис и Глеб сначала почитались только в Вышгороде, где лежали их мощи, потом в Киевской земле, и только на протяжении XII—XIII веков их почитание распространяется по всей Руси{534}.

2 мая 1115 года мощи Бориса и Глеба были перенесены снова — из деревянной церкви в новый каменный храм, и это было великое, грандиозное торжество. Новый вышгородский храм был воздвигнут, как свидетельствует «Повесть временных лет», на фундаменте церкви, которую начал строить еще Святослав Ярославич Черниговский. При перенесении мощей святых возник спор между сыновьями Святослава Олегом и Давыдом, с одной стороны, и их двоюродным братом Владимиром Мономахом — с другой.

«<…> Собрались братья, русские князья, Владимир, называемый Мономахом, сын Всеволодов, и Давыд Святославич и Олег, брат его, и решили перенести мощи Бориса и Глеба, ибо построили им церковь каменную, в похвалу и в честь и для погребения тел их. Сначала они освятили церковь каменную мая 1, в субботу; потом же во 2-й день перенесли святых. И было сошествие великое народа, сшедшегося отовсюду: митрополит Никифор со всеми епископами — с Феоктистом черниговским, с Лазарем переяславским, с попом Никитою белогородским и с Данилою юрьевским — и с игуменами — с Прохором Печерским и Сильвестром Святого Михаила — и Савва Святого Спаса, и Григорий Святого Андрея, Петр Кловский и прочие игумены. И освятили церковь каменную. И, отпев им обедню, обедали у Олега и пили, и было выставлено угощение великое, и накормили нищих и странников в течение трех дней. И вот на следующий день митрополит, епископы, игумены, облачившись в святительские ризы и возжегши свечи, с кадилами благовонными, пришли к ракам святых и взяли раку Борисову, и поставили ее на возила, и поволокли их за веревки князья и бояре; впереди шли чернецы со свечами, за ними попы, и игумены, и епископы перед самою ракою, а князья шли с ракою между переносными оградами. И нельзя было везти из-за множества народа: поломали переносную ограду, а иные забрались на городские стены и помосты, так что страшно было смотреть на такое множество народа. И повелел Владимир нарезанные куски паволоки, беличьи шкурки разбрасывать народу, а в других местах бросать серебряные монеты людям, сильно налегавшим; и легко внесли раку в церковь, но с трудом поставили раку посреди церкви, и пошли за Глебом. Таким же способом и его привезли и поставили рядом с братом. И произошла ссора между Владимиром, с одной стороны, и Давыдом и Олегом, с другой: Владимир хотел раки поставить посреди церкви и терем серебряный поставить над ними, а Давыд и Олег хотели поставить их под сводом, “где отец мой наметил”, на правой стороне, где и устроены были им своды. И сказали митрополит и епископы: “Киньте жребий, и где угодно будет мученикам, там их и поставим”, и князья согласились. И положил Владимир свой жребий, а Давыд и Олег свой жребий на святую трапезу; и вынулся жребий Давыда и Олега. И поставили их под свод тот, на правой стороне, где и теперь лежат. Принесены же были святые мученики 2 мая из деревянной церкви в каменную в Вышгороде. Слава они князей наших и заступники земли Русской, ибо славу мира этого они попрали, а Христа возлюбили, по стопам его решились идти. Овцы Христовы добрые, они не противились, когда влекли их на заклание, не уклонились от насильственной смерти! Потому-то и с Христом воцарились в вечной радости и дар исцеления приняли от Спаса нашего Иисуса Христа, обильно подавая это исцеление больным, с верою приходящим во святой храм их, поборников отечества своего. Князья же, и бояре, и все люди праздновали три дня, и воздали Богу и святым мученикам. И затем разъехались каждый восвояси. Владимир же оковал раки серебром и золотом и украсил гробы их, также и своды оковал серебром и золотом, и поклоняются им люди, прося прощения грехов»{535}.[178]

На месте убиения Глеба, на реке Смядыни, был основан монастырь Бориса и Глеба. Возможно, его построил еще в начале XII века Владимир Мономах. Был монастырь сначала деревянным. Каменный храм заложил здесь в 1145 году князь Ростислав Мстиславич, по-видимому, в день памяти святого Глеба — 5 сентября (судя по ориентации алтарной части на солнце — по азимуту, характерному именно для ранней осени). Строился он долго, видимо, не менее пяти лет{536}. Из пяти сыновей князя двое — Роман и Давыд — носили имена святых. Храм был усыпальницей: в 1197 году здесь был погребен смоленский князь Давыд Ростиславич. К середине XVII века храм был заброшен. Он захирел за годы польско-литовского владычества в первой половине XVII столетия, после захвата поляками Смоленской земли во времена Смуты. К 1680 году от церкви оставались, видимо, одни развалины. Руины были разобраны на строительство сада, а потом на прокладку шоссе в XVIII—XIX веках. Облик храма может быть частично восстановлен благодаря археологическим раскопкам: «Это величественный, почти классический по своим четким пропорциям шестистолпный трехапсидный крестовокупольный храм»{537}. С трех сторон храм опоясывала галерея — эта характерная особенность смоленской храмовой архитектуры впервые появилась именно у Борисоглебского собора. Возможно, галереи были построены не изначально, а к перенесению гробов святых в 1191 году{538}. 11 августа 1191 года ветхие гробы Бориса и Глеба были перенесены в этот монастырь{539}. Существует, впрочем, спорное мнение, что перенесены и положены в монастырском соборе были не старые гробы, а сами мощи{540}.

В середине XII столетия сын Владимира Мономаха Юрий Долгорукий воздвиг Борисоглебский храм под Суздалем в местечке Кидекше, где, согласно летописным известиям, некогда останавливался святой Борис (или, по другой версии, оба брата). Относительно поздняя летопись — Типографская — упоминает о строительстве этого храма под 1152 годом{541}. Небольшой белокаменный храм размером 15 на 18, 9 метра пострадал в Батыево нашествие и был сильно перестроен в XVII и XVIII веках{542}. Двое из сыновей Юрия Долгорукого носили имена Борис и Глеб. Князь Борис Юрьевич и его семья и были погребены позднее в храме в Кидекше.

А отец Юрия Долгорукого Владимир Мономах построил посвященную святым братьям церковь на Альте — в месте убиения Бориса{543}. Принято считать, отталкиваясь от летописных сообщений, что храм был заложен в 1117 году{544}. Но летописная хронология здесь, по-видимому, неточна. Скорее всего, церковь была заложена в 1119 году — ровно через 100 лет после Альтской битвы{545}. Так новосозданные храмы стали вехами, отметившими места земной жизни и смерти Бориса и Глеба.

Борис и Глеб стали первыми русскими святыми — не по времени жизни и кончины, а по времени канонизации. Их имена появляются в месяцесловах с конца XI — начала XII века. Были установлены дни их памяти — 24 июля (день убиения Бориса, общий для поминовения святых братьев), 2 мая (память перенесения мощей в 1115 году) и 5 сентября (день убиения Глеба, поминовение святого Глеба); последний из трех праздников, вероятно, был установлен относительно поздно, может быть, во второй половине XII века, когда возросло значение монастыря на Смядыни. После 1191 года к ним прибавилось 11 августа — день перенесения ветхих рак братьев в обитель на Смядыни. В некоторых месяцесловах встречается и праздник перенесения мощей 20 мая 1072 года{546}. «Как первые русские святые, они признаны были патронами Русской земли, и по этой причине в период домонгольский их память праздновалась весьма торжественно, была причисляема к великим годовым праздникам Русской церкви», — писал Е. Е. Голубинский{547}.

Краткие жития святых Бориса и Глеба переписывались в южнославянских землях, в Болгарии и Сербии были известны праздники 24 июля и 2 мая{548}.[179] Борис и Глеб почитались и в Византии. Новгородец Добрыня Ядрейкович, будущий архиепископ Новгородский Антоний, посетил (видимо, в 1200 году) Константинополь, где в главном храме Империи — Святой Софии — видел большую икону Бориса и Глеба. Упоминает он и церковь Бориса и Глеба в одном из кварталов Царьграда — Испигасе{549}. Память Бориса и Глеба отмечена под 24 июля в греческом Прологе из крымского города Сурожа (Судака); запись относится, вероятно, к XII веку{550}. Сохранилось краткое армянское житие Бориса и Глеба, переведенное с греческого языка{551}. Частицы мощей святых братьев были перенесены в 1095 году в Чехию, в Сазавский монастырь{552},[180] где долгое время сохранялась традиция не латинского, а церковнославянского богослужения.

Мощи страстотерпцев считались погибшими после монголо-татарского нашествия{553}. Возможно, они сокрыты «неизвестно куда» благочестивыми христианами{554}. Есть упоминания о частицах мощей, например в напрестольном кресте, данном митрополитом Филиппом Соловецкому монастырю как вклад (1561/62 год){555}.

Существует мнение, что первоначально, еще при Ярославе Мудром, был причислен к лику святых один Глеб и что культ первое время был не Борисоглебским, а Глебоборисовским, то есть более почитался младший, а не старший брат, в противоположность позднейшим временам, когда первой по значению фигурой в этой двоице стал Борис{556}. Доказательства, на которые ссылаются сторонники этого мнения, таковы. Во-первых, до перенесения мощей 20 мая 1072 года тело Глеба находилось в каменном гробу, как подобало князю, в то время как останки Бориса — в простом, деревянном. И только 20 мая 1072 года мощи старшего брата перезахоронили в каменной раке. Во-вторых, в «Чтении о Борисе и Глебе» Нестора, которое часто считают самым ранним из Борисоглебских памятников, младший из братьев обычно именуется «святым», старший же — всего лишь «блаженным». В-третьих, на древних нательных крестах-энколпионах, в которых хранились частицы мощей или, скорее, молитвы святым братьям, лицевую сторону обычно занимало изображение не Бориса, а Глеба. В-четвертых, хроника чешского Сазавского монастыря сообщает под 1095 годом о перенесении частиц мощей святых, причем Глеба называет по имени, а Бориса — нет, именуя старшего брата всего лишь Глебовым «товарищем»: в обитель были принесены «reliquae sancti Glebii et socii eius»{557}.

И в этом случае весомость доказательств различна. Тело Глеба могли раньше поместить в каменный гроб из-за того, что прежний, деревянный, оказался ветхим еще во время перезахоронения при Ярославе Мудром{558}.[181] А возможно, Глеб был сразу после перенесения со Смядыни погребен в каменном гробу. Уже тогда он был захоронен торжественно, как подобает князю, а князей было принято погребать в каменных саркофагах. Ветхим же гробом Глеба источники могут именовать старый гроб, в котором тело было захоронено убийцами на Смядыни и/или перевезено со Смядыни в Вышгород. Бориса же хоронили Святополковы приспешники, они положили тело в деревянный гроб, показывая таким образом, что не признают княжеского достоинства убитого. В «Чтении…» Нестора 92 раза оба брата названы святыми, 15 раз — блаженными, семь раз — «блаженными и святыми страстотерпцами»: слова «блаженный» и «святой» для Нестора — синонимы{559}. Впрочем, в древнерусской книжности эти слова вообще не различаются по значению, в отличие от латинской, где блаженным («beatus»), а не святым («sanctus») именовался подвижник почитаемый, но еще не канонизированный. Что касается энколпионов, то, вероятно, «Борис с самого начала почитался как христианский покровитель русских воинов. Глеб, возможно, почитался первоначально как князь-целитель. Поэтому его изображение в качестве оберега и символа исцеления преимущественно оказывалось на лицевой стороне энколпиона, тогда как Бориса — на оборотной»{560}. Более серьезно на первый взгляд следует отнестись к сообщению чешского хрониста. Однако к 1095 году, когда частицы мощей перенесли в Сазавский монастырь, бесспорно канонизирован, как признают и сторонники «Глебоборисовской» гипотезы, был не только Глеб, но и его старший брат. Чем объясняется умолчание хрониста о его имени, неясно. Но главное — уже при Ярославе Мудром днем почитания было избрано 24 июля, день кончины Бориса, а не Глеба, и именно этот праздник стал общим для обоих братьев, но иногда именовался при этом только днем святого Бориса, как, например, в «Поучении» Владимира Мономаха. А день, в который прославлялся Глеб, 5 сентября, стал церковным праздником намного позже{561}.

В соответствии с церковной традицией решение о канонизации следовало принимать, ориентируясь на образцы-прообразы, на уже существовавшее почитание святых. Борис и Глеб в древнерусской книжности неизменно именовались мучениками и страстотерпцами. Бытует мнение, что слово «страстотерпец» имеет особенный смысл, отличный от значения слова «мученик»: «<…> Это наименование относится к тем святым, которые приняли мученическую кончину не от гонителей христианства, но от своих единоверцев <…> характер их подвига — беззлобие и непротивление врагам»{562}. В действительности слова «страстотерпец» и «мученик» употребляются в житиях Бориса и Глеба, как и в других древнерусских переводных и оригинальных произведениях как полные синонимы{563}. И даже позднее, в XVIII столетии, не делалось никакого различия в именовании мучеников за веру и невинноубиенных, пострадавших от единоверцев[182].

Борис и Глеб воспринимались прежде всего именно как мученики — об этом свидетельствует подборка так называемых паремийных чтений — извлечений из Библии (обычно из Ветхого Завета). Эти паремии читались в храмах в дни памяти мучеников, чаще всего 24 июля. (Впрочем, в церкви могли читать и паремии, посвященные святым апостолам — ученикам Христа и проповедникам новой веры, так что Борис и Глеб уподоблялись и апостолам{564}.) Русская церковь — дочерняя по отношению к Константинопольской патриархии — не могла не ориентироваться на образцы, существовавшие в византийской традиции. Так как Борис и Глеб почитались и в самой Византии, для распространения их почитания в Империи тоже были необходимы какие-то прецеденты. Существует предположение, что непосредственным образцом для канонизации святых братьев послужило почитание византийского императора Никифора Фоки, вероломно убитого в 969 году Иоанном Цимисхием, захватившим власть{565}.[183] О культе Никифора Фоки знали на Руси. Но его почитание не было официально церковным[184].[185]

В действительности одним из образцов для формирования почитания святых братьев был, скорее всего, культ святого Вячеслава Чешского, о котором уже говорилось в книге. Другой образец — это праведный Авель, убитый родным братом Каином{566}. В Новом Завете Авель именуется праведником, Отцы Церкви трактовали его как первого мученика и прообраз Христа, Церковь вспоминала Авеля в неделю святых праотец — между 11 и 17 декабря старого стиля, в воскресенье предпоследней недели перед праздником Рождества Христова, а также в неделю святых отец — в предрождественское воскресенье{567}.

История убиения Авеля Каином, изложенная в 4-й главе ветхозаветной Книги Бытия, послужила образцом и для Нестора, и для автора «Сказания об убиении Бориса и Глеба», а Святополк был заклеймен прозванием второго, нового Каина, причем эпитет «Окаянный» явно ассоциируется с именем первого братоубийцы. Цитатой из ветхозаветного рассказа об Авеле и Каине открываются фрагменты из Библии, читавшиеся на богослужении в дни памяти святых братьев{568}. Как заметил Б.А. Успенский, «рассказ о Борисе и Глебе представляет, как разыгрывается на русской земле сценарий, парадигма которого задана Библией. Основная тема этого сценария сформулирована в книге Бытия: это тема изначального, первородного греха, который определяет неизбежность зла на земле. В результате греха, совершенного Адамом и Евой, на земле появляется Каин и совершается братоубийство. Именно с братоубийственной жертвы начинается человеческая история; так же начинается и русская история»{569}. Преступление Святополка, как убеждены древнерусские книжники, исключительно тяжко именно потому, что он зачинатель греха убийства, подаривший ему бытие в новой, христианской Руси. Одновременно Святополк — обновитель древнего Каинова греха, он разбудил этот страшный грех, прежде, со времен крещения, «дремавший»{570}. В древнерусском сознании история убиения Бориса и Глеба Святополком — первое братоубийство на Руси после крещения — была воспринята как своеобразное повторение, вариация Каинова греха, как событие, по значению равное библейскому. Только так и никак иначе можно объяснить один удивительный факт: включение в состав Паремийника — книги библейских богослужебных чтений — фрагментов, повествующих о Борисе и Глебе и об отмщении Ярослава Святополку[186].

В иконографической традиции Авель — обычно безбородый юноша. Подобно ему, на ранних изображениях не только отрок Глеб, но и Борис представлен безбородым{571}.

Для составителя «Сказания об убиении Бориса и Глеба» образцом послужили и жития великих святых — раннехристианских мучеников за веру Георгия Великого (Георгия Победоносца) и Димитрия Солунского: текст «Сказания…» полон заимствований из этих житий{572}.

В Византии не было официально почитавшихся святых, убитых родственниками или подданными — не язычниками, а номинальными христианами: святым признавался сан, а не персона императора. Но их очень много в новокрещеных странах — как на православном Востоке, так и на латинском Западе. В Чехии — Вячеслав (Вацлав) и его бабка Людмила, убитая по приказу невестки Драгомиры. Современник Бориса и Глеба в южнославянских землях — князь Иоанн-Владимир, коварно убитый своим свойственником Иоанном-Владиславом. В Норвегии — Олав Святой, убитый в открытом бою с подданными. Целую галерею составляют злодейски убитые англосаксонские короли: уже названный в этой книге Эдуард Мученик, убиение которого и чудо, совершившееся над местом погребения, столп огня над телом, очень похожи на гибель Глеба и явление огненного столпа над его могилой; король восточных саксов (Эссекса) Сигберт III; предательски убитый король Дейры Освин{573}. А еще есть принцы Этельред и Этельберт, убитые двоюродным братом, и принц Кенельм Мерсийский, с которым расправилась родная сестра… Подобный святой правитель-мученик был и в землях будущей Франции — это Сигизмунд Бургундский{574}.

Черты сходства между историями Бориса и Глеба и англосаксонских королей даже породили идею, что Борисоглебский культ и посвященные святым памятники складывались под воздействием англосаксонской традиции: сведения о королях-страстотерпцах из Туманного Альбиона якобы принесли в далекую Русь английские спутники королевны Гиды — дочери последнего англосаксонского короля Харальда, вышедшей замуж за Владимира Мономаха{575}. Но это предположение ничего не объясняет. Гида вышла замуж за русского князя, по-видимому, между 1072-м и 1074 годами{576}, а к этому времени Борис и Глеб уже были прославлены как святые и, вероятно, были написаны их краткие жития и летописное сказание — хотя и не в том виде, в каком оно дошло до нас в составе «Повести временных лет». Но главное — не в этом: какие-то культурные связи с Англией были у Руси и раньше. Указывая на англосаксонские жития как на образец для Борисоглебской агиографии, сразу же сталкиваешься с новой проблемой: а какие культы и жития послужили образцами для формирования англосаксонской традиции почитания невинноубиенных королей и принцев? На самом деле и у славянских, и у германских, и у скандинавских культов невинноубиенных правителей был один общий образец: крестная смерть Христа и только потом — жития мучеников.

* * *

Насколько глубоко был осмыслен мученический, страстотерпческий подвиг в житиях Бориса и Глеба? На взгляд скептика, страстотерпчество Бориса и Глеба в их житиях — не более чем «отождествление покорности Богу и смирения с покорностью и смирением перед волей другого человека — их брата Святополка, с одной стороны, и редукция мученичества к невинной и добровольной насильственной смерти — с другой». В отличие от представления добродетелей невинноубиенных святых в латинской агиографии «благочестие и мученичество Бориса и Глеба, рассмотренные с точки зрения категорий долга и цели религиозного служения, не имеют сколько-нибудь явного смысла <…>. Определяя поведение героев как религиозный подвиг, авторы житий совершают смысловую инверсию, распространяя понятие христианской добродетели на две типичные модели жизненного поведения — пассивность жертвы насилия и верность отношениям родства. <…> Мученичество теряет функцию религиозной категории, превращаясь в определение страдания и насильственной смерти как таковых, коренящееся в их обыденном и эмоциональном восприятии <…> мученичество, понятое как несправедливая смерть жертвы насилия, рассматривается как путь к очищению от грехов и свидетельство святости и избранности»{577}.

Но всё не так однозначно. Во-первых, представление об очистительной силе незаслуженных страданий восходит не к обыденному взгляду на вещи, а питается богословской традицией; такая мысль присутствует, например, в девятой беседе Отца Церкви святого Иоанна Златоуста: «Обиды, несправедливо претерпеваемые нами от кого бы то ни было, Бог вменяет нам или в отпущение грехов, или в воздаяние награды. <…> Точно так же мы должны думать и о своих страданиях: этими страданиями мы или заглаживаем наши грехи, или же, если не имеем грехов, получаем за них блистательнейшие венцы»{578}. (Венец — метафора Божественной награды.) Трактовка святости Бориса и Глеба в их житиях также преемственна по отношению к ветхозаветному мотиву «тихих людей земли», тех, кто может изречь о себе: «душа моя была во мне, как дитя, отнятое от груди» (Пс. 130: 2){579}. Во-вторых, ситуация внезапной и незаслуженной смерти, жестокого и вероломного убиения сама свидетельствует не только о святости убиенного, но и о его добродетелях. Такая кончина, как полагают агиографы, может быть дарована только святому. Природа же святости, по-видимому, намеренно остается неразъясненной и прикровенной, она невыразима в слове. Но определяет ее стремление к сораспятию с Христом и кроткое приятие предначертанного, доверие к Богу, смирение.

Бытует мнение, что мотив смиренной жертвенности, непротивления, определяющий поведение Бориса и Глеба в житиях и их церковное и народное почитание, уникален и выделяет святых братьев — выразителей некоего особенного, русского чина, типа святости[187] — на фоне иноземных правителей, павших от руки родичей или подданных и причисленных к лику святых: «<…> Сходство канонизированных убиенных королей Скандинавии и Британии с четой сыновей Владимира Святого весьма ограниченно, — писал С.С. Аверинцев. — Святые Олаф Норвежский, Эрик Шведский были убиты с оружием в руках, как приличествует викингам; если бы крещение не открыло им христианского Рая, они бы вполне заслужили Валхаллу. Святой Эдмунд, король восточных англов, был убит, попав к неприятелю в плен после проигранной битвы, продолжая и в плену отстаивать территориальную целость своего государства (за мученичество в данном случае был сочтен героический отказ уступать христианскую землю язычникам-датчанам). Во всех этих случаях отсутствует крайне важный для сказаний о Борисе и Глебе мотив непротивления, добровольной обреченности, экстатического слезного восторга в самой бездне ужаса. Ближе, конечно, славянская параллель — образ святого чешского князя Вячеслава (Вацлава). <…> И всё же повествования о святом Вячеславе не дают такого акцента на идее жертвенности; чешский князь предстает как религиозный и политический деятель, а в смертный час, отказавшись защищаться во главе дружины, он всё же оказывает некоторое сопротивление. Борис и Глеб с самого начала — не в деятельной, а в страдательной роли. Страдание и есть их дело, сознательно принятое на себя и совершаемое с безукоризненным “благообразием” обряда, что выражается хотя бы в поведении перед убийцами»{580}.

В этих проникновенных словах есть доля неточности: и святой Олав Норвежский, и Вячеслав Чешский в большинстве посвященных им текстов предстают именно непротивленцами; отрок святой Эдуард Мученик Английский, коварно заколотый по приказу мачехи, когда принимал почести от убийц, удивительно напоминает беззащитного Глеба; «слезного восторга», пожалуй, не испытывают ни Борис, ни Глеб — а младший из братьев, прежде чем смиренно обнажить шею перед ножом убийцы-повара, захлебываясь в рыданиях, просит о пощаде. И всё же какая-то очень важная черта почитания Бориса и Глеба здесь уловлена, как очень точно назван отличительный для Борисоглебских житий мотив любви к врагам. Это «попытка принять слова Христа о любви к врагам, о непротивлении злу, о необходимости подставить ударившему другую щеку», причем евангельское речение Спасителя понимается «абсолютно буквально, без оговорок, без перетолкований. Под удар подставляется не только ланита, но и голова; насильник не получает не только отпора, но и укоризны, мало того, жертва обращается с ласковым, особенно ласковым словом. “Братия моя милая и любимая” — так называет своих убийц Борис, и Глеб, когда наступает его час, разговаривает с ними в том же тоне. Собственно, новозаветные примеры — самого Христа и затем Стефана Первомученика — учат молиться о палачах; они не обязывают к такой ласке <…>»{581}.

Но в почитании Бориса и Глеба, как и правителей в других странах христианского Запада и Востока, различим и языческий «след». Г.П. Федотову принадлежит тонкое наблюдение, что княжеская святость исчезает на Руси пропорционально возрастанию автократического начала власти. В первые века русской истории несколько князей (в частности, за их служение Русской земле, как защитников и «собирателей») были причислены к лику святых. С усилением самодержавия из князей московского периода не был канонизирован никто{582}. Наблюдения Г.П. Федотова могут быть дополнены. В домонгольский период из мирян только князья причислялись к лику святых не как мученики за веру, а как невинноубиенные («страстотерпцы»). А в московское время мы встречаем святых — не князей — безвинно убиенных (монах Адриан Пошехонский) и до срока скончавшихся — умерших неестественной смертью и в этом отношении близких к страстотерпцам: утонувших в бурю (крестьяне Иоанн и Логгин Яренские) или погибших во время грозы (крестьянин отрок Артемий Веркольский){583}, замученных до смерти хозяином (отрок Василий Мангазейский, чье почитание было не собственно церковным, а народным{584}). Есть среди них и поразительная пара святых — два маленьких крестьянских мальчика: Иван и Иаков Менюшские, один из которых по неведению зарезал другого, подражая отцу, резавшему барана, а после, испугавшись, спрятался в печи и задохнулся от дыма{585}. Почитали в народе и отрока Иоанна Чеполосова, убитого работником отца. Но вот князей-страстотерпцев, как, впрочем, и новых святых князей вообще, в московскую эпоху, кроме убитого в Орде Михаила Тверского (1318 год) и царевича Димитрия, якобы убитого по наущению Бориса Годунова в 1591 году, а на самом деле, вероятно, смертельно ранившего себя в припадке эпилепсии во время игры в «ножички», больше не было. Г.П. Федотов объяснял исчезновение княжеского типа святости тем, что князь канонизировался за общественное служение земле, а нарождающееся самодержавие утверждало самоценность сана государя{586}. Это суждение может быть развито. В Московской Руси примерно со второй половины XV века начинал сакрализоваться, признаваться священным сан правителя, становящегося как бы «наместником Бога»; святость же по существу своему имеет личностный характер.

Более сложный вопрос: почему до московского периода не было святых — не монахов — вне княжеского рода? Можно предположить, что признание святости страстотерпца в ранние периоды русской истории как-то связывалось с его княжеским саном, хотя особой сакрализации сана, как в Московской Руси, не было. Похоже, что княжеское достоинство и деяния воспринимались как особенный род мирского служения Богу. Как вне мира монах скорее может стяжать дар святости, чем человек светский, так и князь ближе к обретению святости, чем простой мирянин. В последующее время подвиг страстотерпца теряет прикрепленность к фигуре князя и становится возможным прославление святых мучеников некняжеского достоинства, то есть почитается уже только сам святой как личность.

Это особенное отношение к фигуре князя в Киевской Руси имеет дохристианские истоки. Издревле князь был не только правителем, но и верховным жрецом{587}. Слово «князь» (праславянское *kъnędzь) изначально означало правителя, наделенного правом исполнять религиозные обряды. Не случайно это слово, восходящее к общегерманскому *kuningaz или к готскому *kuniggs, стало обозначением священника — ксендза в одном из славянских языков — польском{588}. Представление о правителе, царе, вожде как о носителе сакральных функций: царь обеспечивал процветание, плодородие — сложилось еще на заре истории — у древних праиндоевропейцев{589}. В эпоху предыстории и в раннекиевский период о священной природе княжеской власти свидетельствуют имена: Олег (Helgi), Ольга (Helga) — «священный», «священная», Святослав — отношение к сакральному и возрастание славы{590}, прозвище Олега «Вещий» и эпитет князей «светлые» в договоре Олега с Византией («Повесть временных лет» под 912 годом){591}. Так же воспринимался в архаический и в раннеисторический периоды правитель и в Чехии, и в скандинавских землях. Согласно чешской латиноязычной хронике Козьмы Пражского, прародитель первой чешской династии Пржемысл был наделен сверхъестественным даром: по его повелению волы, на которых он пахал, чудесным образом исчезают, а ветвь, воткнутая в землю, дает побеги. «Эти особенности позволяют думать, что в первоначальной языческой версии сам Пржемысл был потомком одного из языческих богов, подобно шведским конунгам из династии Инглингов, которые считались потомками бога плодородия Фрейра», — пишет Б.Н. Флоря{592}. Существует предположение, правда, слабо доказанное, что и русские князья считались потомками божества — Дажьбога{593}.

Исследователь русских древностей В.Л. Комарович обратил внимание на известие Лаврентьевской летописи под 1169 годом о князе Михалке, сыне Юрия Долгорукого: под Переяславлем князь избежал опасности от половцев, и летописец говорит об этом так: «Бог отца его молитвою избави его от смерти». А под 1171 годом сообщается, что Михалку и его брату Всеволоду «поможе Бог» и «дедня и отня молитва»{594}. Похожие известия, тоже учтенные В.Л. Комаровичем, обнаруживаются еще в летописных статьях под 1176, 1193, 1223 и 1294 годами. О сохранении многих своих людей «по отни молитве» упоминает Владимир Мономах в «Поучении»{595}. Вслед за С.М. Соловьевым, видевшим в «молитве отней» рудимент языческой магии — оклички умерших предков{596}, В.Л. Комарович напомнил, что ни дед Михалка и Всеволода Владимир Мономах, ни отец Юрий Долгорукий не были причислены к лику святых и потому, с канонической точки зрения, не могли обращаться со спасительной для внуков молитвой к Богу. Значит, эти странные свидетельства о заступничестве покойных отца и деда — чуть слышные отголоски родового княжеского культа; бог же, видимо, понимается здесь не как христианский Вседержитель и Судия, а как языческое божество Род{597}. На самом деле Бог здесь, несомненно, христианский, и никаких следов почитания божества Рода Рюриковичами в XII веке нет; мало того, само существование такого славянского божества вызывает сомнения{598}.[188] Но отражение культа князей-предков, посмертно обретающих особое место у престола Бога и способных влиять на земные судьбы потомков, — есть. Вопреки мнению С.М. Соловьева и В.Л. Комаровича, летописцы, несомненно, подразумевают не молитву здравствующего князя, обращенную к покойному предку, а молитву ушедшего предка о своем потомке, адресованную Господу.

Пережитки архаического, языческого княжеского культа, возможно, сохранились в обычае вешать в церквях княжеские одеяния — «порты», о чем сообщает Лаврентьевская летопись под 1203 годом{599}. (Речь здесь идет, очевидно, об основателе Десятинной церкви Владимире Святославиче и о создателе Софии Ярославе Мудром, и этот обычай — часть традиции почитания памяти князя{600}.)

И наконец, представление о святости невинноубиенного правителя восходит к архаическому восприятию жертвы. В доисторической древности парадоксальным образом считали: «Убивать жертву преступно, поскольку она священна… но жертва не будет священной, если ее не убить»{601}.

Жертвоприношение понималось как благодарение, как священный обряд. Само слово «жертва», столь для нас привычное, но уже не вызывающее ни благоговейного страха и священного трепета, ни страха просто человеческого, родственно литовскому giriù, girti — «хвалить», gëras — «хороший», древнепрусскому girtwei — «хвалить», древнеиндийскому grnuti, gir — «хвала, награда»; в этом же ряду и латинское gratus — «желанный, приятный, благодарный»{602}. В латинском языке жертвоприношение — sacriflcium, от sacrum + facio (facere). Sacrum — «жертва», facere — «приносить, совершать, делать». Слово sacrum означает не только «жертва». Другие его значения: «священный предмет»; «священный обряд»; «мистерии, таинства». Первоначальное значение «жертвы» — «дар, приношение». В нем, как и в родственных словах других языков, мерцает исконный индоевропейский корень *gera — «оказывать почесть, чтить»{603}.

В разные времена в истории едва ли не всех народов существовали ритуальные убийства{604}. Принесение в жертву князей восточными славянами не засвидетельствовано документально, но в древности такие жертвоприношения, несомненно, происходили во всем славянском мире. В соседней Скандинавии ритуальные убийства — жертвоприношения властителей или их сыновей — совершались еще в X веке[189]. Убиение Бориса и Глеба не было жертвоприношением в собственном смысле слова. Но не исключено, что в сознании новокрещеных русичей — недавних язычников — вероломно убитые князья еще ассоциировались с такой сакральной жертвой.

* * *

Весьма широко распространено мнение, что культ Бориса и Глеба был порожден не столько религиозными мотивами, сколько политическими соображениями: таким образом Ярослав Мудрый и позднейшие старшие князья будто бы подкрепляли свою власть и упрочивали принцип старшинства, подчинения старших князей младшим{605}. Но само выделение политики как автономного от религии явления для Киевской Руси неправомерно. Кроме того, источники говорят скорее об изначальном равнодушии князя Ярослава к памяти братьев. Еще важнее иное: непротивление Бориса и Глеба Святополку Окаянному, посягавшему на их жизнь и, тем самым, на их владения, никогда не рассматривалось князьями Рюрикова дома как образец для подражания. Да, Борисоглебские памятники провозглашали идею послушания младших князей старшим. Но в подобной ситуации и даже в случае, если старший князь покушался только на их земли, а не на жизнь, обиженные почти всегда брались за меч. Летописи испещрены такими примерами — и обыкновенно летописцы не осуждали князей, защищавших свое достояние. «…Власть старшего брата, даже отца, никогда не простиралась в древнерусском сознании за пределы нравственно допустимого. Преступный брат не мог требовать повиновения себе. Сопротивление ему было всегда оправданно. Таково праведное мщение Ярослава в наших житиях. С другой стороны, династии, популярные на Руси, династии, создавшие единодержавие, были все линиями младших сыновей: Всеволодовичи, Юрьевичи, Даниловичи. Это показывает, что идея старейшинства не имела исключительного значения в древнерусском сознании и не понималась по аналогии с монархической властью», — писал Г.П. Федотов{606}.

Трактовка причисления к лику святых как политической акции исходит из неизжитых примитивных антиклерикальных представлений (в том числе в вульгаризированном марксистско-советском варианте), согласно которым все постановления Церкви всегда носили узкокорыстный характер и диктовались властями предержащими, а не объяснялись искренней верой. Религиозность тех, от кого зависела канонизация, — иерархов Церкви, а также светских властителей, при таком подходе почему-то не принимается во внимание. И совершенно необъяснимым фактом оказывается, например, то, что ни сам основатель московского правящего дома Даниил Александрович и ни один из московских великих князей — его потомков — не был в древнерусский период прославлен Церковью как святой. Сохранились лишь слабые, трудноразличимые следы неофициального, нецерковного почитания Даниловичей в Московской Руси{607}. Князь Даниил был причислен к лику святых лишь на рубеже XVIII—XIX столетий, а его правнук Дмитрий Донской — только в 1988 году.

Мученичество Бориса и Глеба было воспринято как событие, едва ли не равное деяниям библейской Священной истории, их пример привел к почти полному отказу князей от убийства соперника как способа борьбы за власть. Через них Русь узнала Христа.

Для современного сознания это часто оказывается непонятным. Историк А.А. Горский поведал об одном красноречивом, но не уникальном эпизоде: «Восьмиклассники нашего “постсоветского” времени слушали рассказ учительницы о захвате сыновьями Ярослава Мудрого в 1067 г. Всеслава Полоцкого, его заточении в “поруб”, последующем освобождении восставшими киевлянами и провозглашении киевским князем. Один из учеников, очевидно, посочувствовав оказавшимся в проигрыше Ярославичам, задал вопрос, на который преподаватель (видный специалист по советскому периоду) не нашла ответа: “А почему они его не убили?” Придя на свое основное место работы, в Институт российской истории, она рассказала об эпизоде автору этих строк, и мы поиронизировали по поводу ментальных установок, воспитанных XX столетием: дескать, лучше всего убить, “нет человека — нет проблемы”. Что касается ответа на поставленный вопрос, то для медиевиста он вроде бы очевиден — не убили, так как боялись греха»{608}.

А ведь, как свидетельствует «Повесть временных лет» под 1068 годом, дружина советовала князю Изяславу Киевскому расправиться с заточником Всеславом, которого взбунтовавшиеся киевляне намеревались возвести на престол: «“Злое содеялось; пошли ко Всеславу, пусть, подозвав его обманом к оконцу, пронзят мечом”. И не послушал того князь»{609}. Князь не внял практичному совету и на время лишился киевского престола…

По словам В.М. Живова, культ Бориса и Глеба «задавал образец святости для мирян и специально княжеской святости. Он вводил христианскую норму в публичную жизнь варварского общества и устанавливал братскую любовь (филодельфию) и добровольное подчинение как политические принципы для христианской династии. Вместе с тем он легитимировал династию Рюриковичей как род христианских князей. Осуждение Святополка Окаянного имело в этом отношении не меньшее значение, чем прославление его невинно убиенных братьев. <…> Можно было бы возразить, что Рюриковичи продолжали которствовать (участвовать в распрях. — А. Р.). Тем не менее перемена была разительна. Надо помнить, что до этого братоубийство было естественным способом, с помощью которого решались проблемы передачи власти. <…> С появлением культа Бориса и Глеба это решение перестало быть привлекательным для Рюриковичей. Все пять сыновей Ярослава умерли своей смертью при всей остроте их борьбы за власть. Символические действа, связанные с культом страстотерпцев, были важным средством в обуздании междоусобного насилия. Достаточно вспомнить описание перенесения мощей святых в “Повести временных лет” <…>»{610}.

Нарисованная здесь картина не совсем точна: старший из сыновей Ярослава, Изяслав, был убит в 1078 году во время боя против племянников, когда стоял в радах собственного войска, и есть основания подозревать, что убийство было «заказным». Его сын Ярополк погиб от удара убийцы, вероятно нанятого другими князьями. Половцы расправились с Изя-славовым племянником Романом Святославичем — склонные к циническому взгляду на человеческую природу историки видят за этим «руку» киевского князя Всеволода Ярославича. И тем не менее бесспорно в домонгольский период после убиения Бориса и Глеба князьями из Рюрикова рода было совершено только одно убийство родичей: в 1217 году рязанские князья братья Глеб и Константин Владимировичи вероломно погубили одного родного и пятерых двоюродных братьев. Но за то летописец и наложил на них несмываемое клеймо, назвав их злодеяние грехом, подобным Святополко-ву{611}.[190] Убиение же князей князьями в жестокосердые послебатыевские времена — это особая тема.

Однако едва ли следует объяснять установление почитания Бориса и Глеба непосредственными рациональными практическими соображениями. Непротивленческая гибель братьев воспринималась не столько как воплощение новой нравственной нормы, сколько как событие чрезвычайное: она должна была поразить современников, привыкших к совсем иному поведению князей в междоусобной борьбе. Именно исключительность деяния Бориса и Глеба заставляла видеть в них святых. Борис и Глеб образцами для подражания не стали: поступкам святых подражать очень трудно, почти невозможно, и князья, вовлеченные в распри, готовы были ценой жизни отстаивать свою власть от алчных родичей, не опускали меч, а защищались до самого конца. «Образцом», но отрицательным, стал их губитель Святополк: ради власти нельзя идти на убийство братьев.

Казалось бы, вложив в ножны свой меч, Борис проиграл всё. Он загубил не только свою жизнь: вместе с ним погибли дружинники, а вскоре — любимый младший брат Глеб, чуть позже — сводный брат Святослав. Если Борис хотел остановить занимавшийся пожар междоусобицы, то он потерпел неудачу и в этом: война Святополка с Ярославом собирала кровавую жатву на русских полях еще долгих четыре года. Так, может быть, не надо было опускать меч и распускать войско в те далекие июльские дни? Но страстотерпец Борис отвечал и решал только за себя: нам не всегда дано предугадать, как дело наше отзовется… Начни Борис биться за власть с братом — он стал бы таким же, как его губитель. Иногда лучше уступать, чем цепляться за власть: Киев не стоил собственной загубленной души. История показала, что конечную победу одержал не Святополк: Русь прославила Бориса и его брата. Победа эта не была абсолютной и не изгладила до конца греха братоубийства, но добро всецело торжествует над злом только в детских сказках и плохих мелодрамах.

* * *

Летом 2009 года Владимир Путин посетил мастерскую Ильи Глазунова. На одной из картин он обратил внимание на фигуры Бориса и Глеба. «А вот Борис и Глеб хотя и святые, но страну отдали без боя, — сказал Путин, глядя на полотно, где святые тоже были изображены. — Просто легли и ждали, когда их убьют. Это не может быть для нас примером…

— Я с вами совершенно согласен, — вдохновенно сказал художник».

Один из многочисленных комментаторов этого забавного эпизода, анекдота в старинном смысле слова, поспешил вступиться за первых русских святых. Он напомнил, что братья принесли себя в жертву. «В жертву — но кому и чему? Для авторов “Повести временных лет” ответ очевиден: отказавшись идти войной на старшего в княжеском роде, святые князья умерли ради русского государства, ради того идеала власти, в который верил святой Владимир». Эту как будто бы здравую мысль комментатор развивает дальше как-то по-маниловски. Оказывается, князья могли обратиться за помощью к дяде — византийскому императору. Но вмешательство могущественного и победоносного императора Василия II дискредитировало бы на Руси христианскую веру как «чужеземную», захватническую. Потому Борис и Глеб этого и не сделали, предпочтя смерть{612}.

В действительности же «Повесть временных лет» никак не соотносит отказ Бориса идти войной на старшего брата с принципами государственной власти. Никакой идеи Русского государства как высшей ценности, за которую можно было отдать жизнь, не было: князья могли расстаться с жизнью ради славы, ради власти, ради веры, но не ради идеи, сформировавшейся и ставшей автономной ценностью в России только в Новое время. Русь была для князей их родовым владением, а не государством в современном смысле слова.

Родство Бориса и Глеба с византийским императором Василием II — это не более чем гипотеза. Точных данных, что матерью братьев была его сестра, византийская царевна Анна, нет. Но не в этом суть. Василий II был действительно решительным правителем и грозным полководцем. Он покорил Болгарию, жестоко расправляясь с пленными, за что был прозван Болгаробойцей. Но сумасшедшим он не был точно: идти с войском в далекую заснеженную Русь?! — Нет, никогда! (Впрочем, братьям просто не хватило бы времени предупредить венценосного дядю.) Что же до нежелания братьев дискредитировать христианскую веру, то это объяснение отдает современным рационализмом.

Древнерусское сознание, древнерусские князья и книжники никогда не рассматривали выбор Бориса и Глеба как единственно возможный и определяющий мирскую мораль и междукняжеские отношения. Их подвиг — проявление дара святости, сверхдолжное деяние. Князья обладали моральным правом защищать свою жизнь и воевать с обидчиками, в том числе и со старшими в роде, когда те покушались на их власть. Идеал Бориса и Глеба — не от мира сего. Их выбор не стал, не мог стать и не должен был стать повседневной практикой на Руси. Но он задавал твердые ориентиры, хотя русская история и после Бориса и Глеба переполнена случаями жестокости и вероломства и ее страницы щедро расцвечены не киноварью, но кровью. Летописная повесть о Борисе и Глебе и их жития — первые древнерусские тексты, не отвлеченно и холодно, а участливо и тепло выразившие представления о милосердии и прощении. От Бориса и Глеба пролегает прямой путь к кротким персонажам Толстого и Достоевского и к призыву автора Пушкинской речи: «Смирись, гордый человек!».

«Государственническая» апология Бориса и Глеба, равно как и осуждение их как некреативных, непозитивных и неуспешных «лузеров», — лишь пара из множества примеров абсолютной глухоты к религиозным началам, питавшим мир Древней Руси и объясняющим страстотерпчество. Не менее выразительны бесчисленные высказывания недовольных канонизацией Николая II: как это царь, властитель слабый, потерявший страну, удостоился быть причисленным к лику святых, стать мучеником-страстотерпцем! Показательно и выдвижение некоторыми кругами в церковной среде идеи канонизации Ивана Грозного{613}. А священник храма под Петербургом отец Евстафий выступил аж за канонизацию Сталина!{614} Эти дикости тоже объясняются этатистским подходом: для адептов канонизации оба были великими государственными деятелями, «собиравшими» Россию, громившими врагов внешних и на корню изводившими врагов внутренних. То, что и тот и другой были еще и тиранами, оказывается не суть важно. Причисление к лику сеятых в подобных случаях мыслится—и сторонниками, и противниками — как высочайшая государственная награда, данная в Небесной канцелярии.

Как заметил известный исследователь древнерусской книжности Д.М. Буланин, «вещи, о которых повествуют нам носители религиозной культуры, могут быть поняты только как элемент религиозной культуры и часто не поддаются объяснению с позиции здравого смысла. Того здравого смысла, которым руководствуется безбожник. Соответственно, вещи, о которых повествуют нам подлежащие интерпретации памятники, значат не совсем то, что слышит или видит при первом с ними знакомстве теперешний безбожник, современный атеист. Иногда даже вещи эти значат совсем не то». И даже если этот интерпретатор считает себя верующим и воцерковлен, это отнюдь не гарантирует понимания им религиозной культуры прошлого: «<…> Подлинные религиозные чувства теперешнего интерпретатора не имеют значения в той мере, в какой они не имеют отношения к сакральным предметам древности; в число нынешних безбожников, в указанном значении, попадут и истово верующие, по их собственному убеждению, люди». Ведь «религиозную культуру можно постичь только как специфическое отражение религиозного сознания ее носителей, что предполагает хотя бы частичное соприкосновение с установленной этими последними системой ценностей. Разговор на равных»{615}.

* * *

Смиренные жертвы, святые Борис и Глеб стали в древнерусском религиозном сознании целителями{616},[191] и покровителями своих сродников — русских князей, Русской земли и ее воинства, помощниками в борьбе с иноплеменниками{617}. На такое восприятие святых братьев повлияли упоминание в их житиях о походе Бориса на печенегов, бежавших от него, и повествование «Сказания об убиении Бориса и Глеба» о победе Ярослава над Святополком по молитве братьев-страстотерпцев. В Житии Александра Невского (составленном, видимо, в 1280-х годах) описано видение старейшине Ижорской земли Пелугию Бориса и Глеба накануне битвы со шведами в 1240 году: «Стоял он на берегу моря, наблюдая за обоими путями, и провел всю ночь без сна. Когда же начало всходить солнце, он услышал шум сильный на море и увидел один насад, плывущий по морю, и стоящих посреди насада святых мучеников Бориса и Глеба в красных одеждах, держащих руки на плечах друг друга. Гребцы же сидели, словно мглою одетые. Произнес Борис: “Брат Глеб, вели грести, да поможем сроднику своему князю Александру”. Увидев такое видение и услышав эти слова мучеников, Пелугий стоял, устрашенный, пока насад не скрылся с глаз его». А в Новгородской Первой летописи победа Александра Невского над рыцарями Ливонского ордена в 1242 году на Чудском озере приписывается помощи Бога, Святой Софии (Святой Софии был посвящен главный новгородский храм) и «святым мученикам Борису и Глебу, ради которых новгородцы кровь свою проливали»{618}. (Летописец подразумевает помощь, оказанную новгородцами в 1016—1019 годах Ярославу Мудрому в борьбе против убийцы Бориса и Глеба Святополка Окаянного.)

В редакции жития Александра Невского, составленной Ионой Думиным (1591), описано чудо — видение монаха Антония в царствование Ивана Грозного, перед нападением крымского хана Девлет-Гирея на Россию (1572). «И внезапно узрел он двух юношей с пресветлыми лицами, восседающих на двух белых конях и быстро, словно молнии, подъехавших к монастырским вратам. Сойдя у ворот, оставили они коней своих и поспешили, как можно скорее, в церковь Пречистой Богородицы, честного Ея Рождества, где лежит благоверный и великий князь Александр. Монах же тот, будучи человеком разумным, понял по образам их, написанным на иконе, что юноши эти — святые страстотерпцы Борис и Глеб. И когда те светоносные юноши скоро вошли в святую церковь, сей инок последовал за ними. И стоял он, и удивлялся тому, что видел. Когда те светоносные юноши приблизились к церковным вратам, двери сами собою отворились, а свечи, стоявшие у гроба Александра, сами собою зажглись, и никто не отворял двери, ни возжигал свечи. Когда же сии светозарные юноши вошли в святилище Божие и зашли за столп, за которым лежит святой Александр, то обратились к нему с такими словами: “Восстань, брате, княже великий Александре, да поспешим на помощь и поможем сроднику нашему царю великому князю Ивану, ибо в сей день сражается с иноплеменниками”». Александр призвал на помощь Ивану Грозному своих усопших родственников — владимирских князей (не канонизированных), а те — святого царевича ордынского Петра. В то же время царь Иван Грозный одержал победу над крымцами{619}.

О видении и чудесной помощи братьев войску Дмитрия Донского в Куликовской битве упоминает другое древнерусское сочинение — «Сказание о Мамаевом побоище». «В ту же ночь великий князь поставил некоего мужа, по имени Фома Кацибей, разбойника, за его мужество стражем на реке на Чурове для крепкой охраны от поганых. Его исправляя, Бог удостоил его в ночь эту видеть зрелище дивное. На высоком месте стоя, увидел он облако, с востока идущее, большое очень, будто какие войска к западу шествуют. С южной же стороны пришли двое юношей, одетые в светлые багряницы, лица их сияли, будто солнца, в обеих руках острые мечи, и сказали предводителям войска: “Кто вам велел истребить отечество наше, которое нам Господь даровал?” И начали их рубить и всех порубили, ни один из них не спасся»{620}.

«Повесть об Азовском осадном сидении донских казаков», составленная войсковым подьячим Федором Порошиным, по-видимому в 1641 — 1642 годах, и посвященная обороне от турок Азова, захваченного казаками, тоже повествует о чудесной помощи святых братьев. Пленные турки рассказали казакам: «На небеси, над нашими полки бусурманскими, шла великая и страшная туча от Руси, от вашего царства Московского. И стала она против самаго табору нашего. А перед нею, тучею, идут по воздуху два страшные юноши, а в руках своих держат мечи обнаженые, а грозятся на наши полки бусурманские. В те поры мы их всех узнали»{621}.

В облике воинов с мечами или копьями, в пышных княжеских одеждах предстают Борис и Глеб и на многочисленных иконах: отказ святых при жизни от борьбы за власть и от сопротивления убийцам парадоксальным образом придает им черты небесных покровителей воинства и не умаляет, но, напротив, возвеличивает их княжеское достоинство. Борис и Глеб стали покровителями русского воинства, небесными воителями и потому, что в земной жизни были князьями, и потому, что все мученики — это воины Христовы. В древних церковных службах Борису и Глебу сказано: «…крест в скипетра место в десную руку носяща, с Христом царствовати ныня сподобистася, Романе и Давыде, воина Христова непобедимая»{622}.

Борис и Глеб упоминаются и во многих произведениях народной словесности или являются их персонажами. Братья прославляются как великие святые в духовных стихах. На поклонение им, к огненному столпу, чудесно являющемуся возле тела убиенного Глеба, съезжаются земные цари, подобно царям-волхвам, приходящим, по рассказу Евангелий, поклониться новорожденному Иисусу{623}. В украинских народных преданиях Борис и Глеб — божественные кузнецы, сделавшие для людей первый плуг. Они — победители чудовищного Змея, которого запрягают в плуг и заставляют провести первую борозду. Братья — целители и помощники в выращивании урожая, воздействующие на плодородящую силу земли. Характерны пословицы: «На Бориса и Глеба берися до хлеба», «На Борис и Глеб поспевает хлеб». В Белоруссии черный хлеб называли в прошлом веке «Борисом», а белый — «Глебом». Как покровители урожая, князья-страстотерпцы напоминают другую пару святых, особенно почитавшихся на Руси, — Косьму и Дамиана (Кузьму и Демьяна), как целители они сходны с греческими мучениками Флором и Лавром.

В имперский, послепетровский период Борис и Глеб перестали быть самыми почитаемыми святыми князьями: на уровне официальном их «заслонил» культ Александра Невского — князя-воина, небесного покровителя Санкт-Петербурга. «Уступили» братья и своему венценосному отцу: культ святого Владимира, первого христианского властителя и крестителя Руси, тоже был официальным, государственным, хотя и по преимуществу локальным, киевским.

В древнерусской книжности Борису и Глебу было посвящено множество произведений. В светской литературе Нового времени святые братья, несмотря на трагизм их судьбы, оказались обойдены вниманием: понимание смысла их подвига было утрачено. В 1821 году поэт и будущий декабрист Кондратий Рылеев написал думу о событиях 1015 года, но ее героем стали не страстотерпцы (имя Бориса в стихотворении даже не упомянуто), а их губитель Святополк, образ которого — напоминание о том, каким не должен быть истинный Гражданин и Сын Отечества:

И в страшной повести об нем

Его ужасные злодейства

Пересказав в кругу родном,

Твердил детям отец семейства:

«Ужасно быть рабом страстей!

Кто раз их предался стремленью,

Тот с каждым днем летит быстрей

От преступленья к преступленью»{624}.

А спустя полтораста лет в плоско-пошловатом стихотворении «Набросок» (1972) великого поэта Иосифа Бродского мученичество Бориса и Глеба превращается в мазохистский анекдот, гротескно олицетворяющий извращенность и абсурдность российской и советской истории:

<…> Собака лает, ветер носит.

Борис у Глеба в морду просит.

Кружатся пары на балу.

В прихожей — куча на полу.

И т. д.{625}

Позднее князь стал героем романов Леонида Латынина «Жертвоприношение» — первой книги из цикла «Русская правда» (1978-1989) — и «Берлога» (1969-1991, 2003){626}. Убийство Бориса проходит в них фоном, романный образ князя — сильного, цепкого, жестокого — не имеет ничего общего с житийным и летописным, а историческое пространство абсолютно условное, мифопоэтическое: смешены реалии древнего Киева, Московской Руси, Китая, Гражданской войны и наших дней.

Казалось бы, Борис и Глеб для современного сознания могут быть только диковинными экспонатами некоей исторической «кунсткамеры» — настолько глухо наше время к их подвигу и к тем смыслам, которые веками сохранялись в почитании святых братьев. Но это едва ли так. Одним из сквозных в культуре XX века стал мотив жертвы: от знаменитого романа Альфреда Дёблина «Берлин, Александерплац» (1929){627}до последнего фильма Андрея Тарковского «Жертвоприношение» (1985). Эта же тема, как и ситуация «порога», обнаружения и осознания себя перед лицом катастрофы — неизменный предмет размышлений у мыслителей, наверное, самого влиятельного философского течения прошлого столетия — экзистенциализма. Считать, что сейчас эти темы умерли или полностью исчезли, было бы опрометчиво. Воскрешение образов Бориса и Глеба и возрождение заключенных в них символических смыслов вполне возможны.

Религиозно или философски осмысленные слабость и смирение — это истинные ценности, настоящая сила, противостоящая горделивости, жестокосердой надменности. В наш век, культивирующий — особенно на просторах отечества — прагматизм и гедонизм и признающий лишь брутальных героев, сыновья князя Владимира могут показаться теми, кого на убогом языке улицы называют «неудачниками», «лузерами». Но совершённое ими не имеет ничего общего ни с податливым и робким подчинением обстоятельствам, ни с трусостью и параличом воли. Борис и Глеб напоминают нам об этом, равно как и об относительности преходящих ценностей — богатства, власти, величия державы, наслаждений плоти. О том, что, кроме них, есть нечто еще — если не большее, то иное. Они напоминают о неодномерности бытия. И этот смысл сохраняет значение независимо от исконных религиозных истоков, он обращен не только к воцерковленным и вообще к людям религиозным (что не одно и то же), но и к иноверцам, и к агностикам, и к атеистам. Конечно, символические смыслы, сохраненные в образах Бориса и Глеба, — это лишь одна из многих красок в полихромном спектре культуры: даже в религиозном сознании Древней Руси рядом со смиренными страстотерпцами были святые «грозные»{628}. И почитание Бориса и Глеба нимало не мешало людям Древней Руси создавать великую державу: сами строители и «собиратели» были убеждены, что помогало. Конечно, выбор Бориса и Глеба — не образец для всех и вообще не образец для подражания. Это всего лишь напоминание. Не больше. Но и не меньше.

И наконец, пытаясь постичь смысл подвига Бориса и Глеба, можно приблизиться к пониманию каких-то — не разрушенных до конца и ныне — глубинных основ русской культуры, пренебрежение которыми и глупо, и опасно. А потому я бы хотел закончить свое повествование словами одного из самых проницательных исследователей древнерусской культуры С.С. Аверинцева: «<…> Бориса и Глеба <…> веками помнили все. Получается, что именно в “страстотерпце”, воплощении чистой страдательности, не совершающем никакого поступка <…> а лишь “приемлющем” свою горькую чашу, святость державного сана только и воплощается по-настоящему. Лишь их страдание оправдывает бытие державы. А почему так — об этом нужно думать обстоятельно и неторопливо»{629}.


Загрузка...