ГЛАВА ДЕВЯТАЯ


1

Они были вдвоем во всем мире. Весь день накануне открытия гостиницы в Подгорске Олег и Валя провели в мастерской, предаваясь безмятежной неге. Они наслаждались своим счастьем, пили его большими глотками и никак не могли утолить жажду. Они не отвечали на телефонные звонки, не выходили на улицу, много говорили обо всем, что их волновало, вспоминали прошлое, наиболее яркие их встречи и деликатно избегали говорить о будущем. Об этом думал каждый в одиночку, про себя.

Нет, они не испытывали угрызений совести и не считали себя виноватыми. Единственное, что их огорчало, - необходимость хранить свои отношения в тайне. Они не задавали себе вопроса, безнравственно ли их поведение, потому что твердо верили: все, что с точки зрения строгой морали может считаться дурным, недопустимым и позорным, оправдывает их такая огромная, вселенская любовь. Олег говорил: любовь - это наивысшее проявление человеческого духа, и всякое насилие над ней есть преступление. Разумеется, если это действительно глубокое, неодолимое чувство, а не мимолетная страсть. Убить любовь, подавить ее в себе, подчинив чувства холодному рассудку, так же грешно, как лишить человека веры и надежды.

Валя охотно соглашалась с такой защитной философией и на призыв мужа бросить работу и приехать к нему в Зауралье на постоянное жительство, хотя у военных понятие это относительно, отвечала решительным "нет". Святослав знал, что гостиница в Подгорске готова и Валя свободна от своих служебных обязательств. С Энском можно не связываться, обойдутся без нее. Валя думала иначе. Здесь, в мастерской Олега, стоял сделанный его руками макет гостиницы в Энске, сказочный дворец, где стройная композиция, возведенная в высокую гармонию, придала зданию монументальность, изящество и простоту. Глядя на этот макет и любуясь им, она чувствовала и себя соавтором этого необычного творения, строительство которого уже началось. Валя работала над эскизами настенной мозаики. Именно в мозаике с наибольшей силой проявился ее талант художника-декоратора и монументалиста. Созданные ею мозаичные панно сверкали так ярко и впечатляюще, что о них хотелось сказать: это застывшая музыка. Она волновала и возвышала, как творения великого мастера. Не фрески, а именно музыка. Олег радовался и восхищался, он говорил ей душевно:

- Мозаика - твой Пегас, лелей его, и он вынесет тебя на Парнас. Ты, может, сама еще не знаешь, какое эмоциональное богатство, какой восторг таят твои панно. Они исторгают любовь и высокое благородство.

- Ты преувеличиваешь. Ты не можешь быть объективным, родной мой, - искренне и нежно возражала Валя. - Мне просто радостно работать с тобой. Я счастлива и благодарна судьбе за это счастье.

Она опустилась в кресло, стоящее рядом с тахтой, на которой сидел Олег, и взяла его руку. Продолжала, глядя на него искристыми ясными глазами:

- Помнишь тот июнь и море сирени? Это было чудесно, как великий праздник. Я боялась, что такого больше никогда не будет, что угар пройдет и все станет будничным. Потом я поняла, что это не угар и это не проходит. Я не могу без тебя. Когда мы не видимся, я думаю о тебе, разговариваю мысленно с тобой, советуюсь.

Голос ее звучал мягко и тихо, переходя на шепот.

- И я тоже боялся потерять тебя. Время подтвердило, что это не угар, не вспышка. И мы бессильны перед стихией, не можем с ней справиться.

- И не надо. Пусть все будет так, - проникновенно сказала Валя.

Она сидела в низком кресле, положив нога на ногу, и неглубокий разрез темно-коричневой юбки кокетливо обнажил ее круглое бледное колено. Легкая коричневая в цветочки кофточка с длинными рукавами, модная в то время и называемая батником, изящно облегала ее хрупкие плечи. Олег смотрел на нее влюбленно и задумчиво, и по загорелому лицу его пробежала грустная тень. Спросил после долгой паузы:

- А что Святослав? Зовет?

- Уже не зовет. Я ответила, что не могу бросить работу. В работе моя жизнь. Не могу оставить Галинку. По-моему, он догадался, что дело не только в работе и Галинке. Я как-то хотела написать ему правду. Признаться. И не решилась. Зачем приносить человеку боль и страдания? Он ни в чем не виноват. Пусть лучше так, как есть.

- Ложь во спасение - святая ложь, - сказал Олег и вздохнул облегченно.

Валя встала, не отпуская его руки, приложила его ладонь к своей горячей щеке и сказала:

- Покажешь свои новые проекты?

Олег кивнул и поднялся. Он понял: она решила уйти от неприятной темы. Достал свернутые в рулон проекты, расправил и кнопками прикрепил к щиту. Валя увидела выполненный акварелью рисунок нарядного шестиэтажного здания в форме амфитеатра, расположенного на берегу пруда и окруженного зеленью.

- Подмосковный санаторий "Радуга", - пояснил Олег. - Все в одном помещении: комнаты, столовая, процедурные кабинеты, зрительный и спортивный залы, библиотека, читальня. Сооружается из монолитного бетона на цветном цементе. Наружные стены, без декораций, гладкие, должны создавать впечатление легкости и масштабности. В первоначальном варианте все было не так. Здание четко было расчленено на три пояса, притом нижний решен крупно, монументально - кованный и обработанный "под шубу" гранит. Верхние этажи, облицованные тонко пиленным естественным камнем, расчленены пучками полуколонн.

- Но это, наверно, очень дорого? - сказала Валя.

- Конечно, гранит "под шубу" и пиленый камень стоят немалых денег. Но даже не в этом дело: заказчик состоятельный, он на все согласен. Меня смутило другое: горизонтальные и вертикальные членения нарушили единство ритмов, перегрузили композицию, изрезанная стена стала мелкомасштабной, какой-то беспокойной. И я отказался от такого варианта, заменив его этим. Здесь передо мной стояло несколько проблем. Прежде всего - глухая стена или стекло? Я, как видишь, выбрал первое. Мне кажется, глухие интерьеры удобнее: они создают интимность, тишину, уют. Дальше - я отказался от прямого угла и длинных коридоров, напоминающих казарму. Все пространство подчинил уюту, теплу. В том числе и холл. Кстати, холл - единственный уголок, где возможно декоративное оформление. Хотя я в этом еще не убежден. Ты конечно же спросишь, а как быть с пространством, чем его организовать и обогатить? Что здесь делать художнику? Не волнуйся: о тебе я не забыл. Тебе я приготовил интересную, совершенно новую, неожиданную для тебя работу - люстры.

Он сделал паузу и вопросительно уставился на Валю: ну как, мол? Валя изумленно улыбалась, и Олег продолжал:

- Люстра, она не просто светильник. Она эмоционально эстетический предмет. Да, да, она не только организует пространство, но и создает настроение. Зодчие прошлого это отлично понимали. Вспомни люстры Эрмитажа, Колонного зала, театров и дворцов. Их нужно делать специально, по индивидуальным чертежам, выполненным художниками. Притом художниками, обладающими тонким вкусом. И я уверен - тебе такая задача по плечу. Подумай, дерзни. А?

- Это так неожиданно, - робко, но с интересом ответила Валя. - Я никогда этим не занималась.

- Займись, начни. Мы все когда-нибудь начинаем.

- Попробовать можно, за успех не ручаюсь.

- Я поручусь, - сказал Олег и поцеловал ее руку.

Ей подумалось: какой он непоследовательный, только что сам же утверждал, что ее Пегас - мозаика, и тут же лишил ее этого Пегаса, предложив взамен какую-то темную, совсем необъезженную лошадку. Вспомнила: нужно позвонить домой, узнать, как там дочь. Набрала телефон и услыхала возбужденный голос Галинки:

- Мамочка, а у нас гость! Угадай кто! Ни за что не угадаешь. У нас Игорь. Их отпустили всего на две недели. Ты откуда звонишь? Когда приедешь?

Вот так сюрприз: Игорь Остапов, курсант военного училища, получил двухнедельный отпуск, а его отец об этом еще ничего не знает. Ответила:

- Передай ему привет, я скоро приеду. - И, положив трубку, уже Олегу: - Игорь в отпуск приехал. Сейчас у Галинки. Я должна уйти.

- Вот как! И мне не позвонил.

- Телефон звонил много раз, возможно, он. Но ты не брал трубку.

- А что ж ты не подозвала его к телефону?

- Я боялась, что ты возьмешь трубку, не утерпишь.

- Да, да, конечно. Поезжай, родная. Я тоже буду собираться. Значит, завтра в Подгорск. Я заеду за тобой. Жди меня. Хорошо?

Она кивнула и, нежно поцеловав его, покинула мастерскую. А через четверть часа ушел и Олег.

Варя уже пришла с работы и хлопотала на кухне. Возбужденная, радостная, сообщила о приезде Игоря. Олег скрыл, что ему эта новость уже известна, спросил:

- Где же он?

- Всего часок побыл дома и к Гале побежал. Да, звонил Глеб. Ты ему очень нужен. Просил позвонить.

- Хорошо, - торопливо и возбужденно сказал Олег, досадуя на самого себя за предательское волнение. Всякий раз, возвращаясь домой после свидания с Валей, он имел растерянный и виноватый вид, сам это чувствовал и понимал, но никак не мог совладать с собой. Ему казалось, что Варя все знает, только виду не подает, принимает это как неизбежное и щадит прежде всего себя. Ни к чему лишний скандал. Сейчас его возбужденность можно было объяснить приездом сына.

Игорь Остапов, отслужив срочную службу, вопреки желанию родителей, поступил в военное училище. И вот он - курсант.

Олег не замедлил позвонить Глебу Трофимовичу. Отставной генерал ушел в общественную работу и имел свободного времени ничуть не больше, чем когда руководил кафедрой и преподавал в военной академии. В новую свою роль он вошел с большим удовольствием, нашел ее интересной, общественно полезной и ответственной. Телефонному звонку Олега обрадовался и пробасил в трубку:

- Нужны совет и консультация авторитетного зодчего, каковым я тебя считаю.

- Готов к услугам, - в тон ответил Олег.

- Нам нужно встретиться на Красной площади, желательно чем скорее, тем лучше.

- Немедленно?

- Если возможно.

- И надолго?

- В пределах часа. Постараюсь не злоупотреблять твоим временем.

- Тогда я еду.

Они встретились на Красной площади, у парадного - закрытого входа в ГУМ. Был предвечерний час середины августа. В лучах заходящего солнца ослепительно сверкало золото кремлевских башен и церковных куполов. За игрушечно-нарядным Покровским собором белоснежным лебедем плыло здание гостиницы "Россия", и в окнах ее задорно и ярко играло солнце. У Мавзолея Ленина под мелодичный бой курантов сменялся караул. Над зеленым куполом Кремля на фоне небесной синевы в державном спокойствии ярко алел Государственный флаг. По гладко отполированной подошвами брусчатке неторопливо прогуливались толпы людей, заполнившие огромную и торжественно-величавую площадь, главную площадь страны.

Поджидая Олега, Глеб Трофимович рассматривал Кремль, возвышающуюся над ним колокольню Ивана Великого, площадь, заполненную людьми, словом, весь ансамбль центра столицы, и в душе его зарождалось что-то высокое и горделивое. И это не первый раз - всегда так. Он вспомнил, как осенью сорок первого, после выхода из госпиталя и перед отъездом на фронт, приходил на Красную площадь с сыном Святославом. Как давно это было! Теперь генерал-майор Святослав Глебович Макаров где-то охраняет мирный труд Отечества. Пишет редко.

Олег появился неожиданно со стороны улицы Куйбышева, а Глеб ожидал его со стороны улицы 25 Октября. Протянул Глебу руку, шутливо сказал, переводя дыхание от быстрой ходьбы:

- Слушаю, товарищ генерал. Давно ждешь?

И Глеб коротко изложил существо дела. В президиум Общества по охране памятников поступил тревожный сигнал. Якобы есть проект реконструкции центра столицы, начиная от ГУМа и до площади Дзержинского, и якобы по этому проекту все здания, расположенные между улицами 25 Октября и Куйбышева, подлежат сносу. Выслушав Глеба Трофимовича, Олег сказал:

- Абсурд. Совершеннейшая глупость. Но вопрос о реконструкции участка, прилегающего к Красной площади в районах улиц Разина, Двадцать пятого Октября и Куйбышева, давно назрел. Здесь стало тесно, днем в районе ГУМа создается невероятная толчея. Тебе это хорошо известно. К ГУМу невозможно подъехать на машине, будь то такси или собственная. Улица Двадцать пятого Октября с утра и до вечера запружена людским потоком. Люди идут на Красную площадь, идут в ГУМ. Это естественно. С каждым годом людской поток будет расти. Нужно что-то делать. Что именно? Если тебя интересует, я, как архитектор, могу изложить свою точку зрения. Предлагался тоннель под Красной площадью от Москворецкого моста до Исторического музея. Лично я не вижу в этом необходимости. Предлагалось убрать из здания ГУМа магазин и приспособить его под выставочный павильон или что-то другое в этом роде. По-моему, это тоже не надо делать. ГУМ должен оставаться магазином. Но первую линию, которая ближе к Красной площади, следовало бы приспособить под кафе различного профиля без спиртных напитков. Изолировать эту линию от других, магазинных, открыть в нее парадный вход. И тогда не торчали бы на Красную площадь из витрин вот эти говяжьи туши и сардельки, дамские сорочки и спортивные костюмы. Решена была бы проблема питания для приезжих и туристов, которых особенно много в центре. Это во-первых. А во-вторых… давай пройдем на противоположную сторону ГУМа.

Проталкиваясь сквозь толпу, они вышли в проезд Сапунова, узкий, тесный, на всю длину ГУМа. Один его конец начинался здесь, на улице 25 Октября, другой выходил на улицу Куйбышева. Глядя на северную сторону проезда, где теснились старые, ветхие, разномастные двух- и трехэтажные здания, хаотично и плотно прижавшиеся друг к другу, до краев переполненные различными конторами, учреждениями, ведомствами, мастерскими, - их запыленные разнокалиберные окна уныло и бесстрастно смотрели в тесный от людей и автомашин проулок, в который из ГУМа валом валил народ со свертками, колясками, детскими автомобилями, стиральными машинами и прочими покупками, Олег продолжал:

- Весь этот купеческий хаос, всю эту рухлядь, не имеющую ни исторической, ни архитектурной, ни материальной ценности, нужно снести. Весь квартал до Куйбышевского проезда. Сохранить здесь нужно лишь два здания: собор Благовещения - памятник архитектуры семнадцатого века - и здание телефонной станции.

Они дошли до Куйбышевского проезда, повернули вправо, мимо телефонной станции и собора Благовещения. Олег все продолжал:

- И тогда представляешь, как можно организовать освободившуюся площадь? Ближе к ГУМу - стоянка для автотранспорта, а здесь создать зеленый сквер, фонтан. Откроется архитектура прекрасного здания ГУМа, храм Благовещения будет смотреться со всех сторон. И вообще весь этот район наполнится воздухом, исчезнет толчея.

Дойдя до улицы Куйбышева, они повернули вправо, в сторону Красной площади, и Олег, указывая на красивое здание старого гостиного двора с большими окнами, говорил:

- Памятник архитектуры девятнадцатого века. Его нужно не только сохранить, но и привести в порядок, вернуть ему первоначальный вид, убрать из него множество всевозможных контор и конторок, где чиновный люд перекраивал парадные залы по своей надобности фанерными и тесовыми перегородками, устраивал свои гнезда-кабинеты. Его можно использовать под культурное заведение, ну, скажем, Дом художника. Очистить и благоустроить его просторный двор, озеленить. И вот тогда эта часть центра Москвы примет строгий, торжественный и нарядный вид.

Обойдя весь квартал-квадрат, они уже с другого конца подошли к проезду Сапунова. Глеб Трофимович остановился и, кивнув в сторону строений, которые, по мнению Олега, подлежат сносу, спросил:

- А ты уверен, что тут нет исторических и архитектурных памятников, кроме Благовещения?

- Уверен. Я хорошо знаю этот район. Обыкновенные плоды хаотичной купеческой застройки.

- Тогда чем объяснить такое паническое письмо группы уважаемых москвичей?

- Во-первых, неосведомленностью. Во-вторых, как правило, "караул" кричит один человек, мягко говоря, психически неуравновешенный, нагоняет панику на своих знакомых, и те, поверив ему, подписывают "Острый сигнал".

Они шли теперь по Красной площади вдоль здания ГУМа и тут, что называется, лоб в лоб столкнулись с Игорем и Галинкой. Отец и сын обнялись. Они не виделись целый год, и за это время, как показалось Олегу, во внешности Игоря произошли видимые перемены. Он раздался в плечах, но фигура стала более гибкой и стройной. Взгляд сосредоточенный и спокойный, в нем чувствовалась мужская уверенность. "Это от Вари, макаровское", - подумал Олег, разглядывая сына. Потом посмотрел на Галю и увидел в ней тоже макаровские, отцовские черты, особенно в отцовских глазах. Впрочем, нет, передумал Олег, Галинка больше взяла от матери: такая же застенчивая нежность, тонкие черты лица, открытого и доверчивого, стройная фигура, красивые трепетные плечи - все это от Вали.

Глеб Трофимович, радушно обнимая племянника, поинтересовался, надолго ли он приехал.

- Две недели - это даже много, - сказал генерал. - У меня к тебе, Игорь, дело есть.

- Какое, дядя Глеб? - насторожился Игорь.

- Серьезное. И, как тебе сказать, ответственное.

- Пожалуйста, дядя Глеб. Все, что в моих силах…

- Дедушка, ты не мучай юношу и не смущай его, - вмешалась Галя. - Лучше ближе к делу.

- А ты, стрекоза, мне не указывай, - с поддельной строгостью пожурил генерал любимую внучку. - И взрослых не поучай. Мы сами знаем, когда приступать к делу. А дело, племянник, у меня вот какое: в будущую пятницу - это значит через неделю - я должен выступать перед рабочей молодежью в заводском Дворце культуры. Речь пойдет о мужестве, геройстве, о подвиге на поле брани и вообще о подвиге. О воинской службе в мирное время. А ты мне поможешь. Выступишь, расскажешь.

- Да что вы, дядя Глеб! Я не умею выступать. Я даже перед своими ребятами робею.

- Тогда какой из тебя будет офицер? Видали - он робеет! Нет, друг, так нельзя. Я помогу тебе, создам соответствующую атмосферу в зале… Не отказывайся. Это моя к тебе большая просьба. Мы с тобой еще поговорим об этом, а ты готовься. Все продумай, чтоб было просто, логично и, главное, искренне. А теперь, пожалуй, и хватит, не смеем вас больше задерживать.

- Да, да, гуляйте, - сказал Олег. - Вечер сегодня чудный. Тепло, как в июле.

- Сообразительный у тебя отец, - сказала Галя, когда они остались вдвоем.

- С понятием. Наверно, вспомнил свою молодость.

- Он и сейчас молодой и влюбленный, - как-то само собой вырвалось у Гали.

Родители недооценивают наблюдательность детей. В свое время Валя не придала особого значения словам дочери: "Мамочка, ты влюблена". Ей даже было приятно, что Галинка сумела заглянуть ей в душу: какая, мол, проницательная девочка. И хотя Валя и Олег считали себя отменными конспираторами и были уверены, что их отношения составляют тайну для окружающих, они в этом глубоко заблуждались. Впрочем, не они первые, не они последние.

И не столько слова Гали "молодой и влюбленный", сколько ее такое выразительное откровенное смущение, говорившее, что она пожалела о сказанном, насторожило Игоря, и он спросил:

- С чего ты взяла?

- Это все находят, - попыталась ускользнуть Галя, но и голосом, и всем своим видом только подчеркивала свое смущение и неловкость.

- Я про влюбленность. - Игорь испытующе, но с доброжелательной, даже поощрительной улыбкой смотрел на Галю, и она, доверчивая и преданная, сдалась:

- Ты мне дай слово, что никому не скажешь. Даешь? - Лицо ее выражало взволнованность, а в темных блестящих глазах настороженно таилась чужая тайна.

- Даю.

Они медленно шли в сторону гостиницы "Россия", а Галя в раздумье молчала, все еще не решаясь говорить. Она досадовала на себя и жалела, что все так получилось, что эти два слова сорвались помимо ее воли. Наконец сказала:

- Знаешь, я не должна была тебе говорить, но теперь уже поздно. У мамы с Олегом Борисовичем любовь.

Игорь остановился, изумленно и как бы с недоверием глядя на Галю:

- Нет, ты не подумай, что какой-то пошлый роман. У них настоящая любовь. Ну понимаешь, чистая и глубокая.

Игорю все это казалось до того ошеломляющим и невероятным, что он не поверил.

- Галинка, ты все это придумала. Зачем? И откуда ты взяла?

- Нет, нет, Игорек, я ничего не придумала. Это правда. - Но, увидав, что ее сообщение больно задело и расстроило Игоря, решила отступить. - А возможно, мне показалось. Возможно, я…

- У тебя есть какие-нибудь доказательства, факты? - нетерпеливо перебил Игорь.

- Факты? - Галя сделала удивленные глаза. - Фактов нет. А какие тебе нужны доказательства? Мне показалось, потому что мама такая веселая, счастливая, как влюбленная. И я решила…

Она уже оправилась от первого замешательства и теперь продуманно и уверенно давала отбой.

- А при чем здесь отец? - продолжал наступать Игорь. - Он тоже… веселый?

- А тогда кто? Она с ним работала в Подгорске. А теперь с ним будут строить гостиницу в Энске.

- Ну, знаешь ли… логика у тебя деревянная. - У Игоря отлегло от сердца. - Смешно! И как ты могла всерьез подумать…

- Сама не знаю, - окончательно сдалась Галя, пожав узкими трепетными плечами.

Игорь поверил. Сказал, уже весело смеясь:

- Чудачка ты, Галинка! Не получится из тебя юрист.

- Почему ты думаешь?

- Логики нет. Сочиняешь неубедительные версии. Ни фактов, ни доказательств. Субъективные предположения, эмоции.

- Для адвоката эмоции - это уже половина успеха. А я готовлю себя в адвокаты.

- Будешь оправдывать преступников?

- Защищать невиновных.

- Пока что ты обвиняешь невинных.

Галя поняла намек. Ей было весело оттого, что сумела так ловко вывернуться и отвести подозрения. Так она думала. И ошибалась: Игорь только сделал вид, что принял сказанное под большим секретом за нелепый вымысел, за чепуху, не заслуживающую внимания. Брошенные Галей зерна запали в душу и хоть не сразу, а постепенно беспокоили его, заставляли задумываться, порождали неприятные чувства. И даже то, как быстро и легко Галя отказалась от своего открытия, от тайны, не успокаивало, а напротив, усугубляло его подозрения.

Они прошли мимо гостиницы "Россия", постояли у каменного парапета стилобата, глядя, как на гаснущем огненном закате четким рисунком проецируются кремлевские башни и купола соборов. Потом по широкой гранитной лестнице спустились на набережную Москвы-реки и, облокотясь на теплый камень парапета, молча глядели в тихую темную воду, в которой отражались первые электрические огни. Мысли о тайне, которую вдруг так необдуманно открыла Галя, наводили Игоря на разные ассоциации и воспоминания, и он неожиданно спросил:

- А как поживает твой дядюшка Коля Николаевич?

- Что-то у него на работе не ладится. Какие-то неприятности.

- А его роман с Ариадной продолжается или закончился?

- Роман? А ты откуда знаешь? - с напускным удивлением сказала Галя.

- Разве это тайна?

- Какой там роман! Просто легкий флирт или пошленький водевиль был.

- Был. Значит, все в прошлом. Я правильно тебя понял?

- Не знаю, - нехотя ответила Галя. - Кажется, да. А почему тебя это интересует?

- Так. Судьбы людские. Их надо знать, чтоб не повторять чужих ошибок.

Галя молчала. Ей казалось, что Игорь имеет в виду вовсе не Ариадну и Колю Фролова, а ее маму и своего отца. И она снова горько упрекнула себя за слова, которые сорвались у нее в порыве откровенности, сорвались и оставили в душе Игоря нехороший осадок.


2

Говорят, муж узнает об измене жены в последнюю очередь. Таково правило. Брусничкина оно не касалось, поскольку он во всех случаях жизни предпочитал исключение установленным правилам и стандартам. Об отношениях Ариадны и Коли Фролова он знал давно. По крайней мере, подозревал, догадывался, но конкретных улик избегал: щадил самого себя. Ревность он считал пережитком, зоологическим чувством собственника, провинциальной глупостью. Трезвым рассудком поведение жены находил естественным, хотя и не оправдывал ее. Лишь однажды посоветовал ей соблюдать приличия и не афишировать так открыто своих связей с каким-то прорабом, не компрометировать себя и мужа. Но прежде всего - себя, не забывать о своем достоинстве. Ариадна приняла этот разговор весело и обратила его в шутку, пропев: "Старый муж, грозный муж, ненавижу тебя, презираю любя…" - и тут же одарила старого, ненавистного мужа неподдельно нежным поцелуем. Тогда Леонид Викторович назвал Ариадну сиамской кошкой. Она была "удобной" женой, к ней он привык и расставаться с ней не собирался. В то же время был уверен, что и она от него никуда не уйдет. Любил ли он ее? Пожалуй, по-своему любил. Он хорошо знал ее слабости и в полную меру эксплуатировал их. Иногда на него находило рассудком отвергаемое им чувство ревности. Он злился, заливал это первобытное чувство вином и жаловался своему тестю на измену жены. Павел Павлович Штучко слушал его спокойно и добродушно, даже весело. Ни капельки сочувствия не выражали его хитрые, по-птичьи круглые глаза. Говорил своим негромким, вкрадчивым голоском:

- Милый, мой, об этом надо было раньше думать, когда женился. Вперед смотреть надо. Взял бы карандаш, написал бы год рождения Ариадны, пониже - свой год рождения, произвел бы простое вычисление и подумал бы над полученной цифрой. Хорошенько все взвесил бы и решил. А теперь что ж, чем я тебе могу помочь? - Он развел руками и изобразил на своем лице беспомощность, а птичий взгляд в то же время призывал к смирению и покорности.

- Ты меня не понял, - хмельно возражал зять. - Не измена ее меня оскорбляет. Пусть изменяет - это ее личное дело. Но с кем? Вот что меня оскорбляет. Обидно мне, понимаешь? С кем она связалась, что он из себя представляет? Ничтожество! Прохиндей! Была бы фигура, личность!.. А то черт знает что!..

- Значит, для нее он фигура. Ты личность, а он, этот прораб, фигура. Ей лучше знать, кто фигура, а кто личность. А я что ж тебе могу посоветовать? Измени ты ей.

В последних словах тестя Брусничкин поймал откровенную издевку. Он смотрел на Штучко в упор пьяными, блестевшими злобой глазами, а круглые глазки Павла Павловича сверкали мелкой и добродушной иронией. Этот взгляд разжигал в Брусничкине злобу и месть, вселял решимость и звал к каким-то ответным действиям, направленным, разумеется, не против Штучко и его дочери, легкомысленной и похотливой, а против соперника, который, по словам тестя, хотя и не был личностью, зато был фигурой.

Жестокий и коварный, Брусничкин не прощал обиды, и если уж он решил отомстить, то придумывал, как он сам выражался, страшную месть. На это он был изощренный оригинал.

Случай сам подвернулся. В центре Москвы бригада Фролова строила кооперативный дом. Контролирующим архитектором строительства была Ариадна. В этом доме пайщиком состоял хороший приятель Леонида Викторовича, дирижер Матвеев. Он уже заранее знал, что его трехкомнатная квартира будет на последнем, седьмом, этаже, знал планировку и размеры комнат, куда какие окна выходят, высоту потолков. Словом, он все знал, этот осведомленный, весьма деятельный и, как принято теперь говорить, пробивной человек. Он даже знал, что за строительством дома наблюдает Ариадна Брусничкина, а строительство ведет ее "сердечный друг" Николай Фролов - покладистый, доверчивый парень, поклонник Бахуса. У находчивого и предприимчивого дирижера было много всевозможных планов, выдумок, соображений. На то он и творческий работник. Были и дерзкие, смелые замыслы и планы. Они, как правило, осеняли дирижера неожиданно, в одно прекрасное мгновение. Например, однажды его осенила мысль, что высота потолка в два метра и девяносто пять сантиметров гораздо лучше, чем в два метра и восемьдесят пять сантиметров. А почему бы в его квартире не прибавить эти десять сантиметров к двум метрам и восьмидесяти пяти сантиметрам? С этим вопросом он обратился к теоретику архитектуры, своему доброму и верному другу Брусничкину. Леонид Викторович погладил свой выпуклый блестящий лоб, поднял взор к потолку, что-то взвешивая и прикидывая, и ответил весьма неопределенно:

- Трудновато. Тут много всевозможных "но".

- А именно? - Будучи человеком практичным, дирижер любил конкретный разговор.

- Во-первых, за чей счет? - ответил Брусничкин.

- Разумеется, за мой, - с маху сразил его Матвеев.

- Это само собой. Но я не в том смысле.

- А в каком? - Дирижер был решителен и категоричен.

- Тебе прибавить, а у кого-то, а конкретно - у нижнего соседа твоего, убавить.

- Ну и что? Зачем Ваське эти десять сантиметров? Они ему совсем ни к чему. Хватит с него за глаза и два семьдесят пять. Да он даже и не заметит.

- Во-вторых, кто такой Васька? Что за человек?

- Художник. Тишайший, добрейший и бессловесный. Пишет разные баталии, древних князей, каких-то Пересветов и тому подобное. Сам он не от мира сего. Он весь в прошлом. Он так рад этой квартире, что даже если не десять сантиметров, а целых полметра у него отхватить, и то не пикнет. А если что, можно припугнуть. Нет, это "но" снимается. Дальше?

- В-третьих, нужно согласие архитектора, - протяжно и с явным намеком ответил Брусничкин.

- Я надеюсь, Ариадна Павловна не станет возражать, - сказал Матвеев.

- А я в этом не уверен. Она - женщина принципиальная. К ней нужен подход, ключи нужны.

- Неужели она тебе откажет? Ключи будут, за нами не станет.

- В-четвертых, даже если она и согласится, есть еще строители.

- Но она может повлиять. Власть женщины, как я понимаю, всесильна и державна.

Брусничкин понял намек, догадывался, какую власть и над кем конкретно имеет в виду Матвеев, не решившийся назвать имя Николая Фролова. Сказал:

- За так они делать не будут.

Кто "они" - сам соображай: рядовые строители или архитектор с прорабом. И Матвеев сообразил, произнес с напускной обидой:

- Леня, ты ж меня знаешь, я не поскуплюсь: и Ариадна Павловна, и старший строитель, от кого это дело зависит, останутся довольны.

Точки над "i" были расставлены, и Брусничкин пообещал поговорить с женой.

- Но ты не затягивай, время идет, чтоб не было поздно, - предупредил Матвеев, и Брусничкин дружески кивнул.

Леонид Викторович и в самом деле определенно не знал, как отнесется его жена к довольно смелому и рискованному предложению Матвеева. Прежде всего он проконсультировал этот "фокус" у специалиста: мол, возможно ли такое с технической точки зрения. Консультант - а им был Павел Павлович Штучко - дал положительный ответ: мол, вполне возможно. На всякий случай спросил зятя:

- А это зачем тебе?

- Да так, один знакомый журналист интересовался, - солгал Брусничкин, чтоб не вызвать подозрений.

В последнее время отношения между Ариадной и Николаем Фроловым стали неустойчивыми, как мартовская погода: то дождь со снегом, то солнышко. Время бурных страстей миновало, начались взаимные претензии, однако совместная работа мешала их окончательному разрыву, и они хотя и редко, но еще встречались, скорее по привычке, чем по зову сердца. Наблюдательный Брусничкин и об этом знал. И как это ни парадоксально, теперь он не желал их разрыва, по крайней мере до того, как он исполнит просьбу Матвеева.

Однажды за ужином, воспользовавшись хорошим настроением жены, Леонид Викторович сообщил:

- Видел сегодня Матвеева. Их оркестр едет на гастроли во Францию. Он спрашивал, что тебе привезти.

Оркестр действительно готовился в зарубежную поездку, но разговора с Матвеевым о подарке для Ариадны не было, все это Брусничкин сочинил с определенной, конечно, целью. Ариадна приняла это за шутку.

- Мне?.. - удивленно переспросила она. - С какой стати?

- Значит, он питает к тебе особую симпатию, - вполне серьезно ответил Брусничкин, и эта его серьезность настораживала Ариадну и порождала вопрос: а нет ли тут какого-то подвоха со стороны мужа? С Матвеевым у Ариадны не было никаких интимных отношений, хотя он ей одно время нравился.

- Плоско острите, товарищ Брусничкин, - шутливо заметила Ариадна.

- Нет, дорогая, я вовсе не собираюсь острить. Плохо ты знаешь Гришу Матвеева. Он, конечно, широкая натура, но зазря не станет сорить деньгами. Значит, у него есть к тебе личный интерес.

- Какой же? - Теперь уже Ариадна догадывалась, что муж не шутит, и с напряжением ожидала.

Леонид Викторович спокойно и по-деловому изложил ей просьбу Матвеева, не удержался и от собственного мнения на этот счет: просьбу, мол, надо уважить, никакого тут риска нет. Ну а что касается Матвеева, то он в долгу не останется, отблагодарит и ее и прораба. Да и вообще Гриша свой человек, и было бы непорядочно отказать ему. Вначале Ариадна решительно запротестовала: мол, на что вы меня толкаете? На явное преступление! Но Леонид Викторович попытался убедить ее, что никакого преступления здесь нет и сосед-художник не станет поднимать шума, да он и знать не будет: подумаешь, каких-то десять сантиметров.

Алчная до вещей, Ариадна сначала как бы шутя, с иронией в голосе, спросила:

- И что же Гриша обещал привезти из Франции?

- Конечно, не флакон духов.

- Пусть привезет финский холодильник, настенный и плоский.

- Но, дорогая, ты путаешь Финляндию с Францией. Это не одно и то же.

- Тогда автомобиль "рено". Так, кажется, у них называют?

- А если говорить всерьез, то модная шубка тебе не помешает.

- А Фролову?

- С него достаточно бутылки коньяка "Наполеон" и какой-нибудь безделушки.

- Ты плохо, Лео, знаешь Фролова.

- Согласен, ты знаешь его лучше. В конце концов ему можно вручить в конверте сотенный банкнот.

- Дешево ты его ценишь. - В круглых глазах Ариадны забегали иронические огоньки.

- Подлинная цена ему четыре рубля и двенадцать копеек, - съязвил Брусничкин и, улыбаясь своей остроте, прибавил: - Но если ты его попросишь, он все сделает. Тебе он не откажет. И ты это прекрасно знаешь.

Ариадна не ответила. Мысль ее уже умчалась в далекий Париж, в котором она в позапрошлом году побывала по туристической путевке вместе с Брусничкиным. Представила шубку - элегантную шубку из натурального волчьего меха. Сейчас это модно. Французы умеют. И чем больше она думала о Париже и шубке, тем проще и безопаснее казалась ей просьба Гриши Матвеева. Да и сам Гриша становился ей как-то ближе и заслонял собой Колю Фролова. Но без Коли не может быть и шубки. Как поведет себя Фролов - этого она определенно не знала. Напрасно Лео считает, что она имеет безграничную власть над Колей. Нет, власть эта была когда-то, а теперь между ними наступил холодок, и повинна в нем она сама.

Брусничкин в эту минуту думал совсем не о волчьей шубке, а как заманить Колю. Встреча и знакомство с Гришей Матвеевым могли быть удобным предлогом. И он перебил приятные думы жены о французской шубке советом:

- Пригласи к нам Фролова, стол накрой, как положено, для гостя дорогого. Придет Гриша, познакомим, все обсудим, как полагается у порядочных людей.

И опять в этих словах его Ариадна заподозрила тайный подвох: настораживали фраза "гостя дорогого" и "порядочных людей" и фарисейский, с примесью елея голосок Брусничкина. "Не задумал ли он против нас с Колей какой-то подлый спектакль? И Гриша понадобился ему в роли свидетеля. Не играй, Брусничкин, с огнем, смотри, как бы самому не обжечься", - мысленно хорохорилась Ариадна, опасливо, с тревогой воспринимая советы мужа. Сказала категорично:

- Не пойдет к нам Фролов.

- Почему? Пригласишь, тебе не откажет.

"Как это назойливо-грубо: "тебе не откажет"! Нет, Брусничкин, спектакль устроить тебе не удастся. А что касается Гриши, то я сама с ним поговорю, без посредников". Решив так, она в тот же вечер позвонила Матвееву, кокетливо поинтересовалась, почему он не приходит на стройплощадку посмотреть, как быстро поднимаются этажи его дома. Дирижер понял это как намек, стремительно спросил:

- Тебе Лео передал мою просьбу?

- А ты действительно едешь во Францию? - вопросом на вопрос ответила Ариадна, и находчивый Матвеев решил продолжать в том же стиле:

- Ты когда будешь на строительстве нашего дома?

- Могу завтра, если тебя это устроит.

- Вполне, мой повелитель. Назови время, и я, как преданный раб, предстану перед моим ангелом, - дурашливо ответил Матвеев и поспешил прибавить: - Ну а этот Фомин, или как его, прораб, будет? Я увижу его?

- Фролов, - поправила Ариадна и назвала время встречи на стройплощадке. Это означало одновременно и встречу с прорабом.


3

Николай Фролов в последние два года любил проводить воскресные дни со своим сыном в новых районах столицы. Это вошло в привычку, стало какой-то внутренней потребностью. Первое время к ним присоединялась и Зина, но ей эти поездки не доставляли особой радости, быстро надоели, и она предпочитала оставаться дома: благо в семье за неделю накапливалось немало дел по хозяйству. Она не могла понять, что так тянет мужа в выходной день в новые микрорайоны столицы, притом прежде всего в те, где он строил. Разве не надоели ему эти места во время повседневной работы, такой однообразной и скучной, как считала Зина? Оказывается, не надоели. Страстный и ненасытный в работе, Николай Фролов на строительной площадке находил душевный подъем и умиротворение. К строительству здания, будь то жилой дом или административный корпус, он относился так, как относится художник к своей картине, хотя и не все и не всегда шло гладко в работе: были неприятности, досадные упущения, недоделки, были напряженные дни и недели, когда не укладывались в сроки, были задержки со стройматериалами, всякое бывало - и огорчения и радость. Такова жизнь: без неудач и удачи по-настоящему не оценишь. Но Николай Фролов находил в этом смысл жизни и по-своему был счастлив.

За добрый десяток километров от центра столицы возвышался комплекс многоэтажных домов, сверкающих на солнце большими светлыми окнами. И хотя дома эти отличались друг от друга окраской стен, а не архитектурной конструкцией, Коля знал, что там, за этими окнами, в удобных, благоустроенных квартирах, поселилась людская радость. Много радости - сколько квартир, столько и радости. Там жили новоселы. В каждой квартире - одна семья, каждой семье - отдельная квартира, предоставленная государством безвозмездно. Кто-кто, а он-то уж знал, во сколько обходится государству квадратный метр жилой площади.

С душевным волнением смотрел Николай Фролов на новые районы столицы и вспоминал предвоенную и военную Москву. Это были отроческие воспоминания, они всплывали в памяти яркими и четкими картинами, трогательными, как детство. Фроловы жили тогда в старом доме в Лялином переулке, в пятикомнатной квартире с длинным коридором и одной кухней. Занимали небольшую, в четырнадцать метров, комнату с одним окном. Кроме них в квартире жили еще четыре семьи. Новые дома на улице Чкалова, построенные перед войной, ему казались тогда сказочными дворцами. В одном из них жил его школьный приятель, в отдельной двухкомнатной квартире, которая казалась Коле пределом мечты. Он спрашивал тогда приятеля:

- Сколько вас здесь живет?

- Мама, папа, я и сестренка.

- И все? - удивлялся Коля.

- Все. Кого еще надо?

- А соседи?

- Какие соседи! Никаких соседей, только мы.

- Ой, как здорово! - восхищался Коля. - И ванная, и кухня, и телефон, и никаких соседей. И в уборную не надо в очереди стоять.

Теперь у Коли была тоже двухкомнатная квартира со всеми удобствами. На троих. И все это считалось так естественно, обычно. И та, предвоенная Москва по сравнению с сегодняшней представлялась совсем небольшой: до окраины от Лялина переулка - а это все-таки центр - рукой подать. Новые многоэтажные корпуса жилых домов стремительно и напористо выходили за окраины старой Москвы, сметая на своем пути трущобы сараюшек, наступали на пригородные села, от которых оставались лишь их названия, прочно закреплялись на просторе, среди зелени лесов, лугов и полей, и их высоким этажам открывалась необъятная ширь горизонта.

Этой ширью любовался Коля во время работы, обозревая ее с высоты четырнадцатого или шестнадцатого этажа строящегося дома. А по воскресным дням его душу радовали уже готовые, принявшие новоселов, светлые и чистые здания, образующие целый комплекс микрорайона - с магазинами, поликлиникой, кинотеатром, детскими садами и яслями, кафе, парикмахерскими и сберкассами. Любил Коля работать на городских окраинах, в новых микрорайонах, где шли комплексные застройки. И хотя не все ему нравилось в архитектуре и планировке таких комплексов, все ж это лучше, чем строить отдельный дом по типовому проекту, насильно втискивая его на освободившееся место среди старых, еще дореволюционной постройки, домов. Такой дом выглядел бельмом в глазу, белой вороной, и Коля сердился на архитекторов: почему б им не спроектировать здание, соответствующее стилю окружающих строений?

Кооперативный дом, который сейчас строил Коля в центре Москвы, в тихом переулке, был именно из таких "белых ворон", и он не доставлял ему особой радости. Хорошо, что работы подходили к завершению, остались, что называется, последние мазки, через неделю дом будет сдан и заселен, Коля со своей бригадой перейдет в район комплексной застройки. А вообще этот дом вошел в Колину душу занозой после того, как он поддался на просьбу Ариадны и увеличил высоту потолка в квартире седьмого этажа на десять сантиметров за счет квартиры шестого этажа. Он отлично понимал, что поступил против закона и совести, сделал это впервые в своей жизни и оттого болезненно мучился. Вообще-то людям, близко знавшим Николая Фролова, было трудно понять этот его поступок, потому что никаких шкурных интересов он не преследовал и с Матвеевым никаких дел не имел и не желал иметь, и конечно же никаких взяток ни от него, ни от Ариадны не получил.

В характере Николая Фролова прочно сохранилось одно качество, которое он приобрел мальчишкой на фронте: с уважением относиться к данному слову. Дал слово - выполни, пообещал - сделай, чего б это тебе ни стоило. Потому-то он всегда был осторожен и осмотрителен на разного рода обещания и, прежде чем ответить "да", тщательно взвешивал и обдумывал свои возможности и последствия.

На этот раз все произошло как-то стремительно. На стройплощадке кооперативного дома Ариадна познакомила его с будущим новоселом Матвеевым - известным дирижером и вообще славным малым. Матвеев тут же пригласил Ариадну и Колю на концерт оркестра, которым он дирижировал. Ариадна с необыкновенным энтузиазмом отнеслась к предложению и уговорила Колю составить ей компанию. Коля не горел желанием идти на концерт, но уступил настойчивым просьбам Ариадны. Когда Ариадна знакомила его с Матвеевым, прибавив при этом, что это "друг нашей семьи", у Коли мелькнуло подозрение, что "друг" этот и есть его соперник. Подозрение породило любопытство, сопровождаемое легкой ревностью. После концерта вместе с Матвеевым они зашли поужинать в ресторан Центрального Дома работников искусств. За столом Матвеев и Ариадна много острили и вообще вели себя весело, непринужденно; дирижер был подчеркнуто внимателен к Фролову, а Ариадна так же демонстративно подчеркивала свою близость с Колей. Когда подали счет, Коля вынул двадцатипятирублевую купюру, но Матвеев мягким жестом отстранил его руку, сказав, что он пригласил, он и угощает, Ариадна же со своей стороны деликатно и очень задушевно шепнула Коле: "Не обижай Гришу. Он натура широкая". И Коля спрятал в карман свои деньги, чувствуя какую-то неловкость. На улице Горького Матвеев сердечно распрощался с ними, сказав, что ему было приятно познакомиться с таким симпатичным человеком. Когда Матвеев ушел, Ариадна сказала Коле, что это большой друг ее отца, что он много сделал для Павла Павловича, что это вообще прекраснейший из добрейших, добрейший из талантливых, умнейший из прекрасных.

Ариадна имела ключи от квартиры своей подруги, уехавшей отдыхать куда-то на юг, для Коли обитель эта была уже знакома - встречались там и раньше, - и они направились туда, несмотря на поздний час. Ариадна вела себя так, словно и не было между ними размолвок и похолодания, точно так, как в первые месяцы их близости. Она возвращала Колю к прошлому, овеянному романтикой Ботанического сада с его розарием, прудами, березовыми рощами и солнечными полянами, голубыми елями и белками-попрошайками на аллеях. У Коли было отличное настроение, и он по простоте душевной признался ей, что вначале было приревновал ее к Матвееву, а теперь понял, что напрасно, что благодаря Матвееву у них сегодня получился такой прекрасный вечер, как когда-то в давние времена.

Это был именно тот момент, которого ждала Ариадна, чтоб обратиться к Коле с просьбой Матвеева. Целуя и лаская его, она убеждала, что ничего тут страшного нет и всю ответственность она берет на себя. И Николай Фролов не устоял - дал слово, пообещал, сказав самому себе: будь что будет. Нельзя сказать, что Коля не отдавал себе отчета в том, что он поступает противозаконно. Понимал, но при сложившихся обстоятельствах дал слово и уже затем, когда прошел угар страсти, не хотел изменять своему слову.

Тем не менее разговор состоялся. Как только Коля в хорошем расположении духа возвратился с сыном с воскресной прогулки, Зина сообщила, что звонил какой-то неназвавшийся мужчина, спрашивал, где Николай Николаевич и когда он вернется. Коле не пришлось долго биться в догадках, кто б это мог им интересоваться: раздался телефонный звонок, и Брусничкин взволнованным голосом сообщил, что им, то есть Брусничкину и Фролову, нужно немедленно встретиться по делу весьма серьезному.

- -А что случилось? - весь в напряжении спросил Коля. Ему подумалось, что случилось что-то с Ариадной.

- Пока ничего, то есть еще есть возможность отвести беду, пока не поздно, - сбивчиво ответил Брусничкин, но Коля требовал конкретного разговора:

- О какой беде вы говорите?

- Мы с Ариадной Павловной считаем, что вам нужно сейчас же подъехать к нам и здесь мы совместно все обсудим.

- Что обсуждать? Я вас не понимаю, - не сдавался Коля. Он решил, что Брусничкин из ревности затевает против него какую-то каверзу. Тогда он услышал в трубке слабый, какой-то упавший голос Ариадны:

- Коля, беда случилась. Надо встретиться. Непременно. Это важно и для тебя и для меня.

- Но вы можете сказать толком, в чем дело? - настаивал Коля.

- Дело касается квартиры Матвеева, тех злополучных сантиметров, - наконец объяснила Ариадна.

Все стало ясно Николаю Фролову, ясно и тяжко, как-то мерзко, стыдно и муторно. "Этого надо было ожидать", - мысленно повторил он, ничего не говоря в трубку телефона. Его спугнул голос Брусничкина:

- Так мы вас ждем.

- К вам я не поеду, - спокойно, взяв себя в руки, ответил Коля. - Встретимся у метро.

Неприятности приходят внезапно, они словно нарочно выбирают момент, когда у человека хорошее настроение: мол, на тебе и помни, что радости, как и счастье, недолговечны. На вопрос жены, кто звонил и что случилось, Коля ответил лаконично и неопределенно:

- С работы. Там неприятность. - И поспешно ушел на свидание с Брусничкиным.

Леонид Викторович поздоровался с Колей тепло и ласково, как со старым, близким приятелем. Вид у него был более чем взволнованный - испуганный. Этот страх Брусничкин напускал на себя преднамеренно, чтоб он передался и Фролову: мол, тогда будет податливее. Разговор свой с Колей Брусничкин обстоятельно продумал, отрепетировал в уме. Начал тихим скорбным голосом:

- Случилось непредвиденное. Какой-то негодяй капнул в Комитет народного контроля о потолке. Учреждение это, сам понимаешь, суровое, им лишь бы за что уцепиться, а там пойдут разоблачения, оргвыводы и всякие неприятные акции. Им же надо свою зарплату оправдывать. Народный контроль! Звучит. Короче, в пятницу вызывали в это учреждение Ариадну Павловну. Она не могла пойти, поскольку ей нездоровится. Ходил за нее я. И вот сюрприз, я думаю, он пойдет нам на пользу. Приглашает некто товарищ Сухов Петр Степанович. Он ведет это дело о десяти злополучных сантиметрах. Заметьте - уже дело.

Леонид Викторович сделал паузу, покусал верхнюю губу и подозрительно, как заговорщик, посмотрел на проходящих мимо них людей. Взволнованный голос его перешел на шепот:

- Вам фамилия Сухов ни о чем не говорит? Не помните такого? - Коля пожал плечами и отрицательно покачал головой. - На фронте под Москвой командовал взводом на зеленом островке. Ранен там. Его Остапов сменил. Потом он командовал ротой, батальоном. Это уже под Двориками, где вас немцы в стоге прихватили.

- Помню, - кратко и строго отозвался Коля.

- Он сейчас в народном контроле. Изменился, конечно, облагородился. Важная персона. Принял меня ласково, как бывшего своего начальника. Вспомнили зиму сорок первого - сорок второго, однополчан. Вас он хорошо помнит. Тепло о вас отзывался.

Брусничкин говорил правду - Сухов и в самом деле принял его радушно, как это всегда бывает среди однополчан-ветеранов, но Коля слушал Леонида Викторовича недоверчиво, с подозрением, ожидая чего-то очень неприятного.

- Все сейчас зависит от Сухова, - продолжал Брусничкин, имея в виду дело о десяти сантиметрах. - Обвиняетесь вы оба - архитектор и прораб. Но что такое Ариадна для Сухова? Ничто. То, что она моя жена, дела не меняет. Она для него обыкновенный, рядовой работник, допустивший служебную халатность, недосмотр. У него к ней не будет никакого снисхождения. Другое дело вы, Николай Николаевич. Сухов вас помнит, знает по фронту и глубоко уважает. Вы для него - живая и волнующая история, память о его боевой юности. Вас он в обиду не даст. Вы согласны со мной? Согласны?

Коля смотрел на Брусничкина смело и строго, прямо в глаза, и взгляд его смущал Леонида Викторовича. Коля хотел догадаться, куда клонит Брусничкин и что хочет, чего домогается. Вместо ответа Коля сказал довольно холодно и сухо:

- Я вас слушаю, Леонид Викторович. Продолжайте.

- Мы с Ариадной Павловной пришли к такому мнению, что лучше будет, если вы все это дело возьмете на себя. Мол, виноват, бес попутал.

- Имя этого коварного беса? - со злой иронией перебил Коля. Он вспомнил тот поздний бурный вечер, проведенный с Ариадной в квартире ее подруги. Домой он тогда возвратился в два часа ночи. Брусничкин конечно же знал, где так поздно и с кем проводила время его жена. Реплика Коли несколько смутила Брусничкина, но не обескуражила, не вызвала возможной в подобных случаях заминки. Он ответил быстро и естественно, словно не понял иронии в реплике Фролова:

- Разумеется, Матвеев. Он попросил вас, вы уважили. Почему бы не сделать приятное хорошему человеку?

- Вот именно - хорошему, прекраснейшему из добрейших, добрейшему из талантливых, - вспомнил Коля слова Ариадны.

- Поймите, Николай Николаевич, вы в конце концов мужчина, человек, прошедший войну. Вам легче будет пережить эту неприятность, чем женщине. Ариадна Павловна - человек впечатлительный, легкоранимый. Пожалейте ее. Ведь вам не будет легче оттого, что вину вы разделите на двоих, пусть не поровну, но на двоих. Как говорится в народе: семь бед - один ответ. Она верит вам, верит в ваше благородство.

- Скажите, Леонид Викторович, - перебил его Коля, задумчиво щуря глаза, - то, что вы мне предлагаете, исходит лично от вас или от Ариадны Павловны?

Брусничкин хорошо понял смысл вопроса и в душе обрадовался: после его ответа Коля должен презирать Ариадну, между ними все будет кончено. Сказал твердо и без колебаний:

- Разумеется, это ее просьба, убедительная. Собственно, она мне поручила сказать вам все, что я сказал.

- А если я не возьму всю вину на себя, если я предпочту разделить ее вместе с вашей женой во имя справедливости и изложу народному контролю правду, все как есть на самом деле, что тогда?

Похоже, что Брусничкин не ожидал подобного оборота дела и заранее не предусмотрел этого варианта. Он стушевался и заговорил, заикаясь и путаясь в словах:

- Ну, знаете ли, такого ни я, ни моя жена не ожидали от вас. Мы всегда вас считали… Для Ариадны Павловны вы всегда были человеком глубоко порядочным…

- Оставьте о порядочности, не кощунствуйте, - неприятно поморщившись, оборвал его Коля. В нем закипали священный гнев и презрение. - Не вам говорить о порядочности.

Последняя фраза сорвалась с уст Коли помимо его желания, под напором ярости. Она больно задела самолюбие Брусничкина, он не мог снести такого грубого оскорбления. Лицо его сделалось каменным, в стеклянных глазах появился ледяной блеск, голос приобрел оттенок металла.

- В таком случае, - отчеканил Брусничкин, - Матвеев защитит честь моей жены. Он покажет, что имел дело только с вами, Фролов, что Ариадна ничего о вашей сделке не знала. Он скажет, что обещал солидно вознаградить вас за услугу. Но только обещал, не собираясь давать вам противозаконной взятки.

Коля натянуто рассмеялся. Это был горький, искусственный смех.

- Прекрасно, - проговорил он сквозь смех. - Этого следовало ожидать. Блестящая концовка романа. Привет Матвееву и Ариадне. Желаю успеха.

Он резко повернулся и скрылся в толпе. Скрылся от Брусничкина. А куда скроешься от самого себя, от своей совести, от позора? Жизнь бросала Николая Фролова в разные переделки, всякое бывало - и подчиненные подводили, и сам по неопытности, по горячности делал ошибки, за которые приходилось расплачиваться выговорами, замечаниями, неприятным разговором с начальниками. Но положение, в которое он попал сейчас, казалось немыслимым, позорным; оно задевало самое глубинное и больно давило на совесть. И не поведение Брусничкина наносило ему боль и унижение - в конце концов от Брусничкина иного нельзя было ожидать. Но Ариадна, та самая Ариадна, которая называла его любимым, которая говорила, что жить без него не может… Оказывается, не только может, но и требует от него бесчестья. Собственно, она поставила его в дурацкое положение, по ее милости получился такой позор, и теперь она хочет выйти из грязи чистенькой, "а ты, мой любимый, дорогой, барахтайся в этой грязи один, бери все на себя, будь рыцарем". Как она могла?

А может, не могла, может, не она, а Брусничкин ее именем требует от него "рыцарства"? Мысль такая казалась спасительной, обнадеживающей. То, что ему придется держать ответ за совершенный подлог, что придется пожертвовать служебным положением, возможно, партийным билетом, достоинством и честью, отходило на задний план. Главное было - поведение Ариадны. Каково оно истинное, настоящее? Задав себе такой вопрос, он уже не сомневался, что Брусничкин говорил от себя, что Ариадна ничего подобного ему не поручала, да и не могла. Нет, как он мог подумать о ней такое? Ему стало неловко, стыдно. Конечно же он возьмет всю вину на себя, но без чьей бы то ни было подсказки или просьбы, сам. Угрозы Брусничкина, что Матвеев защитит честь Ариадны своим лжесвидетельством, внезапно порождали в нем взрыв бешенства, путали мысли, совершенно выбивали почву из-под ног.

Часа два он бродил по Москве, не находя себе места и не в состоянии успокоиться. Потом его осенила мысль позвонить Ариадне, чтоб услышать от нее все то, что сказал от ее имени Брусничкин. Он вошел в телефонную будку, поставил на автомат монету и долго не решался набрать номер. Он не знал, с чего начать разговор. Наконец решился. К телефону подошел Леонид Викторович. Голос его был бойкий и строгий, и Николай положил трубку: он как-то не предусмотрел, что к телефону может подойти не Ариадна, а ее муж. В раздумье и растерянности побрел по улице до следующего телефона-автомата. На этот раз трубку взяла Ариадна.

- Нам нужно с тобой встретиться, - без всяких предисловий сказал Николай. Голос его дрожал, во рту пересохло.

- Зачем? - сухо и холодно ответила Ариадна. - Ты уже все сказал. Что от тебя еще ждать?

- Нам нужно поговорить, - настаивал Николай. - Надо выяснить. Я хочу от тебя услышать.

- Я не желаю с тобой разговаривать и видеть тебя не хочу, - со злобой и ненавистью прозвучали в ответ грубые слова, и, как многоточие, за ними послышались в трубке короткие гудки.

"Все ясно… - мысленно произнес Николай. - Так мне, дураку, надо. Прекрасно, отличненько. Так нас, вислоухих лопухов, учат культурненькие пройдохи. Рыцарь, ветеран, фронтовик - размазня".

Обругав себя всякими оскорбительными словами, он поехал домой.

На другой день Николая Фролова пригласили в Комитет народного контроля. Да, это был тот самый комбат Сухов - Николай сразу узнал его по большим круглым глазам на круглом, до кофейного смуглом лице, по темно-каштановым вьющимся волосам. В светло-сером костюме, плечистый и высокий, он поднялся из-за стола и молча протянул руку. Ладонь у Сухова широкая, крепкая, а лицо усталое, и в карих глазах какая-то досада и сожаление. Предложил Николаю сесть за маленький столик, приставленный к письменному столу, на котором, кроме нескольких страничек машинописной рукописи, ничего не было, и это удивило Николая. Сухов сел за письменный стол и, сокрушенно вздохнув, негромко произнес, глядя в бумаги:

- Не думал я, Коля Николаевич, встретиться с тобой вот так. Не думал и не хотел. - Он поднял на Николая взгляд, в котором было больше искреннего сочувствия, чем строгого осуждения. И, уже перейдя на официальный тон, предложил: - Расскажите, как это у вас все произошло с дирижером Матвеевым?

Иной на месте Фролова обрадовался бы такому случаю, что делом его занимается знакомый, симпатизирующий ему человек, фронтовик-однополчанин. А для Николая же это случайное обстоятельство создавало лишние огорчения и неприятности. Он сгорал от стыда перед Суховым, а мысль, что Сухов может быть необъективным в разборе дела и проявить снисхождение, оскорбляла. Может, другому, незнакомому человеку он и рассказал бы все по-другому и, уж наверно, исполнил бы просьбу Ариадны: сказал бы, что она ничего не знала о его сговоре с Матвеевым, а высоту потолков в квартирах дирижера и художника просмотрела - за всем не уследишь. Сухову же он так сказать не мог, потому что это была ложь "во спасение", не святая, а вполне грешная. Сухову надо было говорить правду, и он рассказал все начистоту, не снимая, однако, с себя вины и даже не пытаясь нисколько оправдать себя. А когда Сухов спросил:

- Так, значит, инициатива нарушить стандартную высоту в двух квартирах исходила от архитектора Брусничкиной?

Фролов ответил:

- Какое имеет значение, Петр Степанович, чья это инициатива? Мало ли что и кто мне мог предложить? Я делал, по моему указанию был нарушен проект. Я и ответ держать должен.

- Важна истина, Николай Николаевич. Мне нужно знать, во имя чего, ради каких корыстных целей совершается то или иное злоупотребление, противозаконие, преступление. Например, какие корыстные цели преследовал ты в данном конкретном случае?

Вполне закономерный, естественный вопрос для Николая прозвучал жестоко и ошеломляюще, как гром среди ясного неба. Он показался ему несправедливым, оскорбительным, потому что никаких корыстных целей Фролов не преследовал и теперь, глядя на Сухова растерянно и удивленно, молчал.

- Может, Матвеев обещал тебе… услуга за услугу, отблагодарить каким-то образом? - подсказал Сухов.

"Ах вон оно что - взятка! Значит, с Матвеевым уже говорили, и он дал ложные показания, оклеветал меня по просьбе Брусничкиных", - подумал Николай, и горькая, какая-то жалкая улыбка скривила его влажные губы.

- Петр Степанович, я же говорил вам: с Матвеевым я виделся всего один раз, в ресторане. Но ни о каких потолках, как и вообще о строительстве, дома, и в частности о его квартире, мы не говорили. Вы мне не верите? - Он смотрел на Сухова широко раскрытыми глазами, в которых светилась не просто просьба, а мольба, призыв к доверию.

- Почему же? Я верю тебе. Выходит, ты выполнял просьбу архитектора Брусничкиной безвозмездно, вернее, бескорыстно? Она твой друг, надо думать, близкий тебе человек?

Николай сокрушенно кивнул и тихо прибавил:

- Была.

- До последних дней?

- Да, - ответил Николай, не глядя на Сухова. Потом, после паузы, неожиданно сказал: - И все-таки я хотел бы за все отвечать сам. То есть я не хотел бы, чтоб архитектора обвиняли в нарушении проекта. Брусничкина просто недосмотрела. Это ее оплошность, халатность. Я прошу вас, Петр Степанович.

Сухов горько усмехнулся, не поднимая глаз от лежащих перед ним бумаг, потом устало посмотрел на Фролова, сказал не то с укором, не то с сожалением:

- Нелогично и противоречит истине. - Он помолчал, глядя через окно на красную стену соседнего здания, произнес задумчиво: - А говоришь: "Была". А на самом деле была и есть близкий тебе человек. Я имею в виду Брусничкину. Так ведь?

- Не знаю. Все как-то двоится. Это чертовски неприятно, когда человек двоится. Тогда теряешь веру в человека. Не только в того, который двоится, а в человека вообще. А без веры в человека как жить? Трудно.

- Просто невозможно, - согласился Сухов. - Поэтому, чтоб люди не теряли веры в человека, надо вовремя срывать маски с тех, которые с двойным дном. Без колебаний. Рыцарство по отношению к ним неуместно. Каждый должен получить то, что заслужил. В том числе и архитектор Брусничкина. Ее муж, известный тебе Леонид Викторович, был у меня. Поговорили… - Он хотел еще что-то сказать о Брусничкине, но воздержался. После паузы спросил: - Как Александра Васильевна, Глеб Трофимович? Я не видел их с тех далеких военных лет.

Николай очень кратко и сдержанно отвечал на вопросы Сухова: его огорчили слова, что архитектор Брусничкина получит то, что заслужила. Ведь он просил за нее, а Сухов отнесся к его просьбе без понимания. Николаю не терпелось поскорее уйти. Сухов это видел и не стал больше его задерживать и донимать расспросами.

От Сухова Николай пошел прямо на строительную площадку в подавленном состоянии. Меньше всего он хотел сейчас встретиться с Ариадной. Он боялся, что может нагрубить ей, жестоко оскорбить, хотя разумом и понимал, что она вполне того заслужила. А сердце возмущалось, протестовало против любого оскорбления, потому что память совсем некстати воскрешала картины и эпизоды их с Ариадной встреч, картины эти казались трогательными и нежными, и их нельзя было сгоряча замарать, их хотелось сохранить как память о чем-то дорогом, безвозвратно потерянном. А то, что безвозвратно, Николай твердо знал - возврата к прошлому быть не может, даже если б они оба того пожелали. Все, что случилось, вся эта грязная история с десятью сантиметрами перечеркнула прошлое.

Он шел как пьяный, глядя на встречных прохожих подозрительно-недоверчиво, а в разгоряченной голове его звучали слова Петра Сухова: "…чтоб люди не теряли веры в человека, надо вовремя срывать маски с тех, которые с двойным дном". Выходит, Ариадна с двойным дном. Ему не верилось, потому что не хотелось верить. Он был слишком доверчивым и незлопамятным. А вот хорошо это или плохо, он не знал - просто никогда об этом не думал.


4

Заводской Дворец культуры переполнен. Зал вмещает около тысячи человек. И хотя водруженная у парадного входа на большом стенде афиша гласила, что сегодня вечер молодежи, в зале можно было встретить и пожилых людей, убеленных сединами, притом многие из них ветераны войны, о чем свидетельствовали орденские планки.

Генерал Макаров волновался. Он выступает первым. После него - поэт. А потом - композитор, он же аккомпаниатор своих песен, которые исполняют артистки Московской филармонии и солист Большого театра. О том, что он будет выступать не один, а в составе вот такого творческого коллектива, Глеб Трофимович узнал в день своего выступления и был несколько обескуражен. Подумал, что здесь кому-то отводится роль обязательной "нагрузки" - то ли ему, то ли артистам. Решил: скорее всего ему.

Игорь, как и условились, пришел вместе с Глебом Трофимовичем, но его имя в афише не значилось. Игорь не обиделся, напротив - обрадовался: значит, можно не выступать. Огромная аудитория его пугала. Неречистый и стеснительный, он и в школе, и на военной службе всегда избегал выступать даже перед товарищами. А тут тысяча незнакомых людей. Нет уж, лучше не надо. Глеб Трофимович понимал волнение Игоря и не настаивал. Он и сам волновался, потому что тема его выступления для него самого была еще новой, что называется, необкатанной. В афише она называлась несколько необычно: "Завещание живым".

Глеб Трофимович вышел на трибуну внешне спокойно и смело посмотрел в полузатемненный зал, в котором нельзя было разглядеть отдельных лиц. Это была огромная, сплошная масса людей, настороженная и строгая. Глеб Трофимович положил на трибуну конспект и, не глядя в него, обратился в зал:

- Существует понятие "советский характер". Оно всеобъемлюще, многогранно и монолитно. Оно предполагает нравственный облик советского гражданина - Человека и патриота, Человека с большой буквы. Какие же главные характерные черты отличают советского человека от человека буржуазного государства? Попробуем назвать некоторые из них, основные: коммунистическое мировоззрение, пролетарский интернационализм и патриотизм, высокое благородство души и нравственная чистота, вера в коммунистический идеал своего Отечества и готовность к самопожертвованию, защищая эти идеалы, честность и принципиальность. Перечень можно продолжить. Но все эти черты, эти качества советский человек не выставляет напоказ, не кичится ими. Он скромен до застенчивости. Кичливость и тщеславие ему чужды. Характер советского гражданина во всей полноте раскрывается в минуты наивысшего духовного и физического напряжения, в дни суровых испытаний. Для моего поколения таким испытанием была война, Великая Отечественная.

Он сделал паузу, всматриваясь в зал, - он хотел уловить настроение слушателей. Зал молчал, он еще не выражал ни симпатии, ни антипатии, он выжидал, и, понимая это, Глеб Трофимович продолжал, все так же не глядя в конспект.

- Почему именно война? Да потому, что решалась судьба Отечества, судьба всего народа и каждого человека. Тогда личное и общественное сливалось воедино, было монолитно и неразделимо, как понятия "мать родная" и "Родина-мать". Помните в песне: "Как невесту, Родину мы любим, бережем, как ласковую мать"? Мудрые и емкие слова: любим и бережем. Пожалуй, главная черта советского характера - это огромное, как океан, пламенное, как солнце, чувство любви: к Родине, к жизни, к человеку, трогательное, нежное чувство к родным и близким, высокое благородство души, нравственная чистота. И при этом - ненависть к врагу. Ненависть, презрение и священный гнев. Вспомним огненные слова великого печальника земли русской Некрасова: "Кто живет без печали и гнева, тот не любит Отчизны своей". Любовь и ненависть в единстве зовут на подвиг, на них основано самопожертвование, готовность отдать свою жизнь за свои идеалы, за любимое и дорогое, самое сокровенное и святое.

Он снова сделал долгую чуткую паузу, вслушиваясь в зал. И уже не слухом, а сердцем почувствовал напряженное внимание аудитории. Неожиданно в полутьме зала, в третьем ряду, у самого прохода, он увидел Игоря. Возможно, потому, что он был единственный здесь в военной форме. Выражение лица Игоря было зачарованным, и это придало Глебу Трофимовичу больше уверенности. Он почувствовал себя на кафедре перед слушателями военной академии. Продолжал, чеканя каждое слово:

- И вера в свою правоту, а следовательно, и в победу. Ведь люди шли на подвиг, уходили из жизни в бессмертие ради жизни тех, кто останется продолжать их дело, ради наследников своих. Они завещали живым и тем, кто придет потом, будущим поколениям, вам, юные и красивые, вам, кому суждено перешагнуть в двадцать первый век. И никто из нас, в том числе и вы, нынешняя молодежь, не вправе нарушить заветы павших за нашу жизнь, за наше настоящее и будущее, не вправе потому, что за это заплачено дорогой ценой. Мне довелось участвовать в битве за Москву на знаменитом Бородинском поле. Кто из вас бывал там, помнит памятники, сооруженные в честь русских воинов, одержавших победу над полчищами Наполеона. На одном из тех памятников начертаны преисполненные глубочайшего смысла слова: "Доблесть родителей - наследие детей". Наше и ваше наследие, потому что передается оно из поколения в поколение.

Он остановился, посмотрел в конспект и, щурясь от направленного прямо в лицо света юпитеров, продолжал:

- Все вышесказанное я хотел бы подкрепить примерами, взятыми из истории Великой Отечественной войны. Примеры эти дают полный, исчерпывающий ответ на вопрос: каков он есть, советский характер? Тяжело раненный лейтенант Григорий Тарасенко умирал в медсанбате. Он знал, что часы его сочтены. И тогда, собрав последние силы, написал завещание своему сыну. В этом потрясающем душу человеческом документе есть такие строки: "…Я умираю глубоко уверенный, что ты, мой любимый сыночек, будешь жить в свободной цветущей стране - стране социализма… И ты, мой любимый сыночек, не покраснеешь за меня, за своего отца, а сможешь гордо сказать: "Мой отец погиб в борьбе за будущее счастье, верный присяге и Отечеству". Я в жестокой борьбе с фашистами завоевал тебе право на счастливую жизнь… Ты шагай вперед, борись за лучшую жизнь, и если твоему любимому Отечеству станет угрожать враг, будь достоин меня, своего отца. Не пожалей жизни за свою Родину".

Прочитав выдержку из завещания лейтенанта Тарасенко, Макаров посмотрел в зал грустным, печальным взглядом и негромко произнес:

- Я думаю, что этот документ нет необходимости комментировать. А вот еще одно завещание. Капитан Гавриил Масловский перед уходом на опасное боевое задание писал своему сыну: "Ну вот, мой милый сын, мы больше не увидимся. Час назад я получил задание, выполняя которое живым не вернусь. Этого ты, мой малыш, не пугайся и не унывай. Гордись такой гордостью, с которой идет твой папа на смерть: не каждому доверено умереть за Родину… Вырастешь большой, осмыслишь, будешь дорожить Родиной. Хорошо, очень хорошо дорожить Родиной. У меня есть сын. Жизнь моя продолжается, вот почему мне легко умереть. Я знаю, что там, в глубоком тылу, живет и растет наследник моего духа, сердца, чувства. Я умираю и вижу свое продолжение… Поля, Юра! Жена, сын! Радость вы моя, кровь моя, жизнь моя! Люблю, люблю до последней капли крови".

Последние слова он прочитал тихо, вполголоса, почти шепотом. Он знал это письмо почти наизусть, казалось бы, должен привыкнуть. Но нет, он чувствовал то же самое, что и в первый раз. Привыкнуть к такому нельзя, невозможно. Ведь это написано кровью сердца. Когда он кончил читать, то услышал в зале нечто похожее на стон. Кто-то плакал, сдерживая рыдания, кто-то тяжко вздыхал. Он уже не говорил слушателям, что и эти строки, как и строки предыдущего документа, не нуждаются в комментариях. Несколько минут аи молчал, глядя в конспект, словно давая себе душевную передышку. Потом заговорил глухо, отрывисто:

- Леонид Андреевич Силин, отец двух сыновей, ушел на фронт добровольно. Раненный, попал в плен. В фашистской неволе он проводил большую и опасную работу по спасению и освобождению своих товарищей из плена. Седьмого марта тысяча девятьсот сорок второго года гитлеровцы расстреляли мужественного патриота. За несколько часов до своей смерти он написал записку для жены и детей и передал ее медицинской сестре. Вот ее текст: "Аннушка, родная! Знаю, что тебе будет тяжелее всех. Но за то, чтоб ты была в безопасности, я иду в огонь… Леня! Мой старший сын и заместитель! Тебя зовут Леня, как и меня. Значит, ты - это я, когда меня уже не будет… Живи и ты, как жил и умер твой отец. Помни: мама - мой лучший друг, ближе мамы у меня никого не было. Поэтому мама знает, что хорошо, что плохо, что я делал и чего не делал, за что я похвалил бы, за что поругал. Всегда во всем советуйся со своей мамой, не скрывай от нее ничего, делись с ней всем-всем… Аннушка, родная, прощай! Любимая, солнышко мое! Вырасти мне сыновей таких, чтоб я даже в небытии ими гордился и радовался на крепких, смелых, жизнерадостных моих мальчиков, мстителей врагам, ласково-добрых к людям…"

И снова пауза, взволнованная, до краев наполняющая душу.

- Обратите внимание, - продолжал Макаров, - в последний миг своей жизни эти люди, простые, но необыкновенной щедрости духа, говорят в своем завещании о главном, чем они жили, что было для них дорого и свято. Ничего мелкого, второстепенного, какой весомый сгусток мыслей и чувств! Ведь это обращение ко всем сыновьям, завещание вам и будущим поколениям. Вдумайтесь, мои дорогие юные друзья. Вспомните ваших отцов, живых, здравствующих, и ваши взаимоотношения с ними. Все ли вы достойны такой нежной отцовской заботы и ласки? Спросите об этом совесть свою. Я позволю себе ознакомить вас еще с несколькими документами, написанными кровью горячих сердец, документами, раскрывающими, обнажающими советский характер. Главстаршина Вадим Усов, погибший на Карельском фронте, писал перед боем в завещании родным: "Родина, дорогая, прими мой скромный дар для блага твоего и знай, что я, взращенный, вскормленный, вспоенный тобой, отплатил тебе всем, чем мог. Я, твой сын, тебе был предан до последнего дыхания и выполнил с чистой душой свой долг коммуниста и воина. Я умер для того, чтоб ты жила. Я так горячо любил тебя, Родина, как ненавидел врагов твоих… Дорогие мамуся, Лялечка, Павлик и Леночка! Не надо горевать и плакать обо мне, облегчите свое горе мыслью, что я был верен долгу до конца, своим трудом солдатским, кровью алой я день победы приближал".

Неистребимая вера в победу, любовь к жизни и Отечеству были тем духовным, нравственным зарядом, от которого рождался подвиг. На маленьком клочке бумаги перед жестоким боем сержант Владимир Назаров торопливо написал: "Для меня Родина - это все: и жизнь, и любовь, - все, все. Вот сейчас я вижу, что русского человека не победишь. Он любит свою Родину, и в этом его непобедимость".

Глеб Трофимович перевернул страничку и, оторвав взгляд от своих записок, сказал, глядя в зал:

- Родина! Как много вобрало в себя это краткое, гордое и нежное слово. Сколько в нем человеческой любви, верности, доброты и тепла. Человек, в чьем сердце живет это священное понятие - Родина, обладает ценнейшим сокровищем. Человек без Родины - не человек. Севастопольский матрос Алексей Калюжный двадцатого декабря сорок первого года писал перед смертью: "Родина моя! Земля русская! Я, сын Ленинского комсомола, его воспитанник, дрался так, как подсказывало мне сердце. Я умираю, но знаю, что мы победим". Паша Савельева из города Луцка в предсмертной записке из фашистского плена писала: "Приближается черная, страшная минута! Все тело изувечено - побиты ноги… Но умираю молча. Страшно умирать в двадцать два года. Как хочется жить! Во имя жизни будущих после нас людей, во имя тебя, Родина, уходим мы… Расцветай, будь прекрасна, родимая, и прощай. Твоя Паша". И еще, товарищи, я хотел бы зачитать вам один документ. Двадцать восьмого июня сорок первого года танкист Александр Голиков писал жене из поврежденного и окруженного фашистами танка: "Танк содрогается от вражеских ударов, но мы пока живы. Снарядов нет, патроны на исходе. Павел бьет по врагу прицельным огнем, а я "отдыхаю", с тобой разговариваю… Сквозь пробоины танка я вижу улицу, зеленые деревья, цветы в саду, яркие-яркие. У вас, оставшихся в живых, после войны жизнь будет такая же яркая, как эти цветы, и счастливая. За нее умереть не страшно". Когда читаешь эти огненные, жаркие документы истории, сердце наполняется великой гордостью за свой народ, за партию и Советскую власть, за свое Отечество. Чем измерить величие и красоту духа, высокое благородство и непреклонную веру, священную любовь к добру и ненависть ко злу?! Вот он, русский, советский характер, над разгадкой которого не одно десятилетие мудрствуют иноплеменные философы, социологи и психологи. Он весь раскрыт в этих глубоко человечных документах, которые не мешало бы не просто прочитать, а внимательно изучить "ястребам" из Пентагона и НАТО и иным претендентам на гегемонию и мировое господство. В этих документах поражает ясность мысли, душевная чистота, светлая и одновременно твердая убежденность.

Генерал Макаров рассказал о подвиге Кузьмы Акулова на Бородинском поле, о сыновьях ветеранов Великой Отечественной, которые сейчас служат в Вооруженных Силах Страны Советов, о происках империалистической военщины.

Во время перерыва в просторном фойе генерала окружили заводские ребята - и те, кто уже отслужил в армии, и те, кому еще предстояла эта служба. Были вопросы, горячие, дружеские, сопровождаемые теплыми, взволнованными взглядами, в которых Глеб читал полную солидарность и братское расположение. И тогда ему на миг подумалось, что среди этих ребят есть сыновья лейтенанта Тарасенко, капитана Масловского и Леонида Андреевича Силина. Впрочем, как верно сказал Глеб Трофимович, оглашенные им письма были адресованы всем сыновьям и дочерям нашей Отчизны, всей советской молодежи.

Домой они возвращались вместе, генерал Макаров и курсант Остапов. Глеб Трофимович высказал беспокоящую его мысль вслух:

- Восприняли мое выступление внешне хорошо, можно сказать, восторженно. Но я вот о чем думаю: дошло ли все это до сердца молодых людей, глубоко ли запало в душу? Так ли они чувствуют завещания отцов, как чувствую я?

- Конечно же, дядя Глеб! Я видел их глаза, лица, я слышал их разговоры в фойе, я сам с ними разговаривал, - горячо ответил Игорь. - Нет, это, знаете, такое, что насквозь пронизывает. Это - сильно. Потом вы так говорили - взволнованно, с чувством. У некоторых даже слезу прошибло.

Глеб Трофимович вздохнул. Слеза слезой, тем более у некоторых. А иным, некоторым, все это, как они теперь выражаются, "до лампочки". Он это знал, точно так же, как знал и его племянник.


Загрузка...