ГЛАВА 10

Проснулся я с таким чувством, будто мне дали снотворное. Где-то дальше по коридору с шумом открывались двери. Раздавались голоса: я их слышал, однако никак на них не реагировал, потому что в голове у меня царил сплошной туман. Мои внутренние часы полностью сбились, и я даже не мог сказать, ночь сейчас или день. Очень важно вести счет времени суток и датам, в первую очередь потому, что это доставляет хоть какое-то облегчение, и кроме того, рассудок сохраняет остроту. Потеряв счет дням, человек скоро теряет счет неделям, а затем и месяцам. Время перестает иметь значение, и полностью утрачивается связь с реальностью. Следовательно, необходимо с первого же дня крепко держаться за время. При любой возможности нужно смотреть на часы на руках у людей, потому что на них обязательно есть цифры; такой вещи, как арабский циферблат, не существует. Пока что я не увидел часы ни у одного из солдат, что было довольно странно. Однако я был настолько сломлен, что подобные соображения не имели для меня никакого смысла. Я мог думать только о том, как бы остаться в живых.

Я по-прежнему находился в состоянии ступора, когда к двери моей кабинки подошли.

— Энди! Энди! Энди! — крикнул через дверь солдат, радостным, праздничным голосом. — Все в порядке, Энди?

— Да, да, все в порядке! — постарался как можно более счастливым и вежливым тоном ответить я.

У меня свело мышцы; я стал твердым, словно доска. Собрав все силы, я попытался подняться на ноги. Если солдаты увидят, что я просто валяюсь на полу и даже не делаю попытки встать, они меня изобьют. Однако я не мог пошевелиться.

Дверь открылась, и я увидел дневной свет. Я протянул руки ладонями вверх, показывая полную беспомощность.

— Я не могу пошевелиться, — простонал я. — Мышцы затекли.

Солдат окликнул своего товарища. Я постарался напрячь ноющие мышцы, готовясь к неминуемым пинкам.

Войдя в туалет, солдаты склонились надо мной.

— Встать, встать, а-а-ай, — сказал один из них мягко и вежливо.

Взяв под руки, солдаты подняли меня на ноги, чуть ли не с состраданием. Они действительно отнеслись ко мне с сочувствием. Я не мог в это поверить.

Грохот засова и дружелюбное восклицание «С добрым утром! С добрым утром!» разнеслось по всему коридору. Солдаты помогли мне пройти к двери, ведущей во двор.

Дневной свет ослепил меня, хотя корпус туалетов находился в тени. Прищурившись, я посмотрел на солнце. Оно было еще относительно низко, и я прикинул, что сейчас около восьми часов утра. На чарующем голубом небе не было ни облачка, воздух был прохладным и бодрящим. Холодок пощипывал лицо, дыхание вырывалось изо рта клубами едва различимого пара. Казалось, это ранняя весна в Англии, а я вышел из дома, готовый отправиться на работу.

Прямо перед нами стояла машина, а за ней возвышалось двухэтажное здание. Все звуки были приглушенными — шум машин вдалеке, бестелесные голоса, раздающиеся где-то в другом конце гарнизона, звуки голоса, доносящиеся из-за стены. Слева от меня запела птичка. Повернув голову, я попытался найти ее взглядом; она сидела на одном из деревьев, растущих по другую сторону забора. Птичка старалась вовсю, и слушать ее было очень приятно.

Внизу, в углу, там, где туалетный корпус примыкал к забору, валялась груда больших металлических обломков. Когда самолет сбрасывает кассетную бомбу, она раскрывается на определенной высоте, высвобождая заряд маленьких бомбочек. Большие наружные контейнеры просто падают на землю, и в данном случае кто-то, несомненно, их собрал и притащил сюда. На контейнерах сохранились надписи по-английски. Я обрадовался, увидев хоть что-то, напомнившее о доме. Где-то высоко в небе находится друг, он не ищет меня и даже не видит меня, но по крайней мере он здесь, и он заваливает этих ребят бомбами.

Машина стояла передом к воротам, готовая ехать, и как только мы приблизились к ней, заработал двигатель. Меня затолкали внутрь, где уже были двое солдат. Один из них, первый чернокожий иракский солдат, которого я увидел, напомнил мне службу в батальоне. В начале восьмидесятых годов, когда в моду вошло все африканское, наши чернокожие щеголи покупали женские колготки и делали из них что-то вроде масок грабителей, которые они на ночь натягивали на голову, чтобы разгладить волосы. Следствием этого было то, что к утру африканские кудри становились совершенно гладкими, поэтому, когда негры надевали форменные береты, волосы не топорщились. Но как только служба заканчивалась, чернокожие ребята проводили по волосам расческой, и их головы снова покрывались жесткими африканскими завитками.

У этого негра на голове была целая копна, пересеченная примятым кольцом, оставленным беретом, но все остальное торчало в разные стороны. Судя по всему, он ночью не засовывал голову в чулок, и у меня мелькнула мысль подкинуть ему этот рецепт красоты.

Я мысленно хихикнул, вспоминая службу в батальоне. Казалось, это было целую вечность назад.

Динджер был в ужасном состоянии. Он шаркал ногами, словно старик, за каждую пару шагов перемещался меньше чем на фут и опирался всем своим весом на двух солдат, которые поддерживали его с обеих сторон. Смотреть на это было забавно, потому что Динджер возвышался над ними на добрый фут. Казалось, двое мальчишек-бойскаутов помогают старику-пенсионеру.

Яркий свет ударил Динджеру в лицо, и он вздрогнул, словно вампир, и тотчас же уронил голову, защищая глаза. Мы так долго пробыли с завязанными глазами и в темноте, что сейчас, оказавшись на свету, чувствовали себя летучими мышами, попавшими в луч прожектора.

Я отметил, что сейчас нас снова охраняли коммандос, ребята в камуфляже и с автоматами «АК-47». Динджер также был босиком; ступни у него были разбиты в кровь. Как и у меня, носки у него снаружи были покрыты большими красными комками свернувшейся крови. Волосы Динджера, в нормальном состоянии грязно-соломенные, спутались и стали темно-бурыми. Его лицо, покрытое недельной щетиной, также украшали ссадины и грязь.

Приблизившись к машине, Динджер протянул руку, и я, схватив ее, помог ему забраться внутрь.

— Все в порядке, дружище? — спросил я.

— Да, все в порядке.

Он улыбнулся. Пусть дом разбомблен, на чердаке все равно горит свет.

Это была еще одна важная победа. Мы установили физический контакт друг с другом, обменялись несколькими словами. Мой моральный дух взлетел до небес, и, хотелось надеяться, Динджер испытал то же самое.

Охранники снова завязали мне глаза, содрав ссадину у меня на переносице и с такой силой сжав глазные яблоки, что перед глазами закружился снежный буран. Один из секретов Гудини заключался в том, чтобы как можно сильнее напрягать все мышцы, когда его связывали, чтобы затем, расслабив их, получить некоторую свободу. Когда мне завязывали глаза, я напряг мышцы щек, чтобы впоследствии чувствовать себя посвободнее. У меня ничего не получилось.

Нам снова сковали руки наручниками, туго и надежно. Мои распухшие руки стали очень чувствительными, и боль была невыносимая. Из духа противоречия, когда браслеты впились мне в плоть, я стиснул зубы, не желая показать, как мне больно. Раньше я нарочно преувеличенно стонал и кричал, показывая, как мне больно, а сейчас я снова во вред себе старался скрыть боль.

Мы сидели в машине и ждали. Слушая негромкое ворчание двигателя на холостых оборотах, я размышлял, куда нас повезут. Удалось ли нам убедить следователей в том, что мы никчемные тупицы, на которых не стóит тратить время и силы? Неужели сейчас нас отвезут в тюрьму, где мы просидим в относительном уюте до конца войны?

Мои размышления прервал, как я предположил, один из охранников. Как раз в тот момент, когда водитель выжал сцепление, включая первую передачу, он просунул голову в открытое окно и тихо промолвил:

— Кто бы ни был ваш бог, очень скоро он вам понадобится.

Я не знал, то ли он сказал это из сострадания, то ли это был жестокий расчетливый замысел с целью нагнать на нас страх. Однако эффект получился для меня плачевным. Я весь сник, словно получив известие о смерти отца. Только что все вокруг казалось таким светлым, и вдруг вот это.

«Кто бы ни был ваш бог, очень скоро он вам понадобится».

Больше всего меня встревожило то, насколько серьезно были произнесены эти слова. Особенно жутким было упоминание бога, потому что в голосе солдата было столько тревоги, как будто теперь спасти нас мог один лишь господь бог. Означало ли это, что нас казнят? Я ничего не имел против — хотелось лишь надеяться, что это событие будет широко освещено, и дома узнают о моей смерти. А может быть, речь шла о пытках? Мы вдоволь наслушались жутких историй о событиях времен ирано-иракской войны, и сейчас у меня мелькнула мысль: ну вот, пришел и наш черед, тебе сейчас отрежут яйца, потом уши, пальцы на руках и ногах, медленно и аккуратно. Однако оптимист во мне не желал сдаваться, упрямо утверждая: «Нет, они этого не сделают, они уже поняли, что проиграют эту войну, и еще один Нюрнберг им не нужен».

Если охранник надеялся лишь выбить меня из колеи, своей цели он добился — и с лихвой. То же самое можно было сказать и о Динджере. Когда джип с места рванул к воротам, он украдкой шепнул мне:

— Что ж, по крайней мере беременными нас не сделают.

Я попытался изобразить смешок.

— Да, это точно.

Парень, сидевший рядом с водителем, обернулся и гневно бросил:

— Не говорить! Не сказать!

Может быть, беременными нас и не сделают, но вот попробовать это, хорошенько нас оттрахав, можно точно. Предположение это было бредовым, однако в стрессовой ситуации рассудок ведет себя именно так. Эта мысль напугала меня гораздо больше, чем предстоящая смерть.

Оставшись наедине со своими мыслями, я вернулся к тому разговору, который состоялся у нас с Крисом на ПОБ.

— Только этого еще будет не хватать вдобавок к тому, чтобы попасть в плен, — пошутил Крис. — Заполучить шестерых вонючих хорьков, копошащихся у тебя в заднице!


Минут пятнадцать мы ехали, наслаждаясь ослепительным солнцем. Я определил, что мы не направляемся за город, потому что машина достаточно часто делала крутые повороты, а гул человеческой активности не ослабевал. Прохожие кричали друг на друга, водители жали на клаксоны.

Один из солдат, сидевших спереди, громко перднул. Это было просто возмутительно; что себе позволяет этот грязный ублюдок! «Вот как мило, — подумал я, — теперь помимо всего прочего мне еще придется жевать чужое дерьмо».

Однако иракцы нашли это очень забавным. Тот, что сидел рядом с водителем, обернулся и спросил:

— Хорошо? Хорошо?

— М-м-м-м, м-м, м-м, — восторженно произнес Динджер, делая вдох полной грудью, словно он дышал свежим морским воздухом на побережье в Ярмуте. — Хорошо, просто замечательно.

У нас были настолько заложены носы, что мы все равно почти не различали запахи, однако важно было показать иракцам, что нам нравится все, что они делают. В конце концов парни спереди сами больше не могли выносить вонь и вынуждены были опустить стекло.

Мне было так приятно, когда прохладный ветерок прикоснулся к моей коже. Подставив лицо, я сидел так до тех пор, пока не стало холодно. Я уже отработал до совершенства методику, позволяющую наклоняться вперед и держать спину прямо, чтобы освобождать от давления руки, скованные наручниками. Вся беда заключалась в том, что стоило мне чуть пошевелиться, как иракцам начинало казаться, что я собираюсь бежать, поэтому меня сразу же пихали обратно. Но что стоит потерпеть каких-то пятнадцать минут в кругу друзей?

Водитель прекратил смеяться, и я рассудил, что мы прибыли на место. Открылись ворота, и мы проехали по другому покрытию еще метров двести. Джип оказался в кольце разъяренных голосов. Нам снова была устроена торжественная встреча.

Как только машина остановилась, двери распахнулись. Меня схватили за волосы и одежду и выволокли из машины. Я рухнул с высоты прямо на землю. Эти побои не были худшими из того, что нам пришлось перенести, — обычные затрещины, пинки, дерганья за волосы, ругательства и оскорбления, — но они явились полной неожиданностью. Люди хохотали, что-то оживленно болтали, а я сидел, опустив голову, сжавшись в комок, и даже не помышлял о сопротивлении. Это был их праздник.

Минуты через две-три меня подняли на ноги и потащили прочь. Я не мог самостоятельно передвигаться и постоянно спотыкался и падал. Тогда меня просто поволокли вперед, очень быстро, очень уверенно, словно рабочие на скотобойне, привыкшие таскать забитые туши. Вокруг стоял гомон голосов, но я вслушивался, стараясь определить, где находится второе ядро возмущения — Динджер. Однако я слышал только звуки своего маленького мирка.

Я старался все время приподнимать ноги, чтобы они не ободрались еще больше. Мы прошли всего метров десять. Когда солдаты стали возиться с дверью, я попытался перевести дыхание. Мы поднялись на две ступеньки, о существовании которых я не подозревал, поэтому ударился о них пальцами ног и застонал от боли. Я повалился на пол, но меня снова подняли, крича и отвешивая затрещины. Мы пошли по какому-то коридору, наполнившемуся жуткими, гулкими отголосками. Сначала было очень жарко, затем вдруг снова воздух стал холодным, сырым и спертым. Похоже, мы находились в каком-то древнем здании.

Судя по всему, дверь в камеру уже была открыта. Меня швырнули в угол и заставили опуститься на пол. Я вынужден был сесть скрестив ноги, но так, что колени оказались задраны вверх, плечи заведены назад, а руки скованы за спиной. Я молчал и не сопротивлялся, предпочитая плыть по течению. После пары затрещин и нескольких гневных фраз, брошенных на прощание, дверь с грохотом захлопнулась. Судя по звуку, она была сделана из листового металла, закрепленного на раме болтами, но рама, похоже, была искривлена, потому что ее пришлось захлопнуть с силой, и оглушительный лязг меня страшно напугал.

Ты один. Тебе кажется, что ты один. Ты ничего не видишь, ты не знаешь, где находишься, и тебе страшно. Тебе жутко страшно, твою мать. Ты тяжело дышишь и думаешь только одно: пусть это произойдет. У тебя нет никакой уверенности, что рядом с тобой никого нет. Быть может, все ушли, быть может, кто-то следит за тобой, ждет, что ты совершишь ошибку, поэтому ты держишь голову опущенной, со всей силы стискиваешь зубы, поджимаешь колени, пытаясь защититься от ударов и пинков, которые могут обрушиться на тебя в любую минуту.

Я услышал, как с грохотом захлопнулась еще одна дверь. Наверное, это заперли Динджера. Меня несколько утешило сознание того, что мы оба по-прежнему находимся в одной лодке.

Мне не оставалось ничего другого, кроме как сидеть, пытаясь успокоиться. Я делал глубокие вдохи и очень медленно выдыхал воздух, анализируя события и приходя к очевидному заключению, что сейчас определенно произойдет что-то очень неприятное. Нас перевезли в место, где, кажется, все организовано и налажено. Здесь нас ждала встречающая группа, устроившая нам теплый прием; эти люди знали, что к чему, они знали, что они делают и почему. Но что это — тюрьма, в которой мы останемся надолго, или лишь перевалочный пункт и солдаты просто продемонстрировали нам свою власть? Суждено ли мне до конца своих дней оставаться скованным, с завязанными глазами? Если так, будущее мое очень безрадостно. Удастся ли мне сохранить зрение? И — о господи, что будет с моими руками?

Я успокаивал себя мыслью, что как только я привыкну к новой обстановке, все будет хорошо. Это все равно, что впервые прийти в дом, в котором раньше никогда не бывал. Сначала ощущение странное, но уже через пару часов, несколько пообвыкнув, начинаешь чувствовать себя увереннее. Я сознавал, что то же самое произойдет, как только с меня снимут повязку. У меня по-прежнему оставались спрятанные в надежном месте компас и карта, так что по крайней мере это будет хоть каким-то преимуществом.


Здесь было холодно: холод был сырым, затхлым, древним. Пол был сырой. Я сидел в жидкой грязи и дерьме. Я обнаружил, что могу руками дотронуться до стены. Она оказалась оштукатуренной, с отслоившимися и обвалившимися кусками, а у самого пола зиял провал. Бетонный пол был грубый и неровный. Поскольку весь вес моего тела был сосредоточен на заднице, я попытался переменить положение. Я попробовал было вытянуть ноги, но это не помогло, тогда я снова подобрал их под себя и постарался наклониться вбок. Но в какую бы сторону я ни наклонялся, у меня начинали болеть руки. Мне просто никак не удавалось найти удобное положение.

Я слышал доносившиеся снаружи громкие голоса и шаги. Судя по всему, в двери было какое-то отверстие или окошечко, и я чувствовал, что на меня смотрят, изучают как некую новую достопримечательность, — просто таращатся пустыми глазами. У меня мелькнула мысль, что, если мне суждено когда-нибудь выбраться отсюда, я больше никогда в жизни не пойду в зоопарк.

Боль от наручников и постоянного напряжения мышц стала невыносимой. Наблюдают за мной или нет, у меня не оставалось выбора, кроме как постараться улечься, чтобы облегчить нагрузку. Я все равно ничего не терял. Пока не попробуешь, все равно ничего не узнаешь. Я перевернулся на бок, и тотчас же последовало облегчение — и громкие крики. Я понял, что сейчас меня снова начнут бить. Все до одного нервные окончания моего тела завопили: «Твою мать! Твою мать! О нет, только не это…»

Я попытался было снова усесться, опершись всем своим весом на стену, но не успел. Со скрежетом отодвинулся засов, и охранники завозились с перекосившейся дверью, стараясь ее открыть. Дверь тряслась и грохотала, как старые гаражные ворота и, наконец, распахнулась, продолжая громыхать, словно гроза в кукольном театре. Это был самый устрашающий звук, какой я только когда-либо слышал, жуткий, абсолютно жуткий.

Ворвавшись в камеру, охранники схватили меня за волосы, пиная ногами и колотя кулаками. Смысл их разъяренных криков не вызывал сомнений. Усадив меня обратно в неудобное положение, охранники покинули камеру, захлопнув за собой дверь. С лязгом задвинулся засов, и отголоски шагов затихли вдали.

Похоже, это уже самая настоящая тюрьма, самая настоящая камера, а не что-то, устроенное наспех. Я полностью во власти своих тюремщиков. Значит, вот где все произойдет? Пока что бежать нет никакой возможности, и если все и дальше останется так, ее никогда и не будет.

Эти ребята прекрасно знают, что делать. Все их действия отточены и отрепетированы. Внезапно на меня накатилось ощущение, что так будет продолжаться вечно. Надежды больше нет. Наверное, невозможно было чувствовать себя более подавленным и одиноким, более несчастным и забитым.

У меня в мыслях все смешалось. Я гадал, сообщили ли Джилли о том, что я пропал без вести и считаюсь погибшим. Мне хотелось верить, что ей ни хрена не сказали. Я надеялся, что кому-либо из наших удалось перейти границу или же иракцы сами обратились в Красный Крест. Хоть какой-то шанс. Быть может, скоро меня покажут по телевидению, что будет просто замечательно. Впрочем, будет ли? Родные и близкие и так уже места себе не находят от беспокойства, просто потому что идет война. Джилли всегда относилась к моей работе достаточно спокойно. Ее позиция заключалась в том, что ей не причинит боли то, о чем она не знает. У нее получалось просто вырезáть все это из сознания. Однако на этот раз не вызывало сомнений, куда я отправляюсь; и то же самое можно было сказать про моих родителей.

В моей смерти меня пугало только то, что о ней может никто не узнать. Я не мог вынести мысль, как будут страдать мои родители, не получив тела, которое можно было бы оплакать, оставаясь в неведении до конца дней своих.

Несомненно, на данном этапе большие иракские шишки не хотели нашей смерти, потому что если бы простым солдатам дали волю, нас бы уже давно прикончили. А если нас собираются оставить в живых, то делается это с какой-то целью, — или ради пропаганды, или просто потому, что иракское руководство уверено в неминуемом поражении и не хочет выставить себя с плохой стороны расправой над военнопленными.

Необходимо принимать обстоятельства и стараться извлекать из них максимум. Я ничем не мог помочь тем, кто остался дома, поэтому мне нужно было направить мысли в другую сторону. Следовало ли мне в ту ночь пытаться перейти границу? Теперь не вызывало сомнений, что я должен был рискнуть. Однако задним умом все крепки; если бы можно было переигрывать прошлое заново, я бы во всех лотереях заполнял только выигрышные номера.


Избитый и израненный, я потерял связь с реальностью. Я даже не помнил, какой сегодня день. Я понимал, что мне нужно ухватиться за действительность. Мне было прекрасно известно, что первый шаг к тому, чтобы сломать пленника, заключается в попытке лишить его связи с реальностью. Однако тут я ничего не мог поделать до тех пор, пока мне не представится случай взглянуть на какие-нибудь часы.

Следователям приходится преодолевать два барьера: прямой и очевидный, который заключается в том, чтобы сломать пленника физически, и следующий, более сложный, состоящий в том, чтобы сломать его морально. Они не знакомы с его психикой, не знают его слабости и сильные стороны. Кто-то ломается в первый же день, кого-то вообще невозможно сломать, — и между этими двумя крайностями лежит спектр всех остальных. Следователь не может быть уверен в том, что добился своей цели. Заметить признаки этого очень нелегко; судить по физическому состоянию пленного нельзя, потому что тот, как правило, преувеличивает последствия нанесенных ему увечий. Но каждого следователя учат, что глаза не лгут. И тут уже от пленника зависит не дать следователю заглянуть в это окошко; он должен скрывать свою бдительность. Пленнику нужно убедить тех, кто заглядывает ему в глаза, что они смотрят в пустое помещение, а не в витрину универмага «Хэрродс».

Усилием воли я заставил себя сосредоточиться на более продуктивных размышлениях. Я еще раз мысленно повторил свою «легенду», стараясь вспомнить все то, о чем уже говорил. Хотелось надеяться, что Динджер говорит более или менее то же самое. Задача заключалась в том, чтобы продержаться как можно дольше, чтобы у нас на ПОБ смогли оценить степень ущерба. Наш большой начальник задает себе вопрос: «Что знают члены группы „Браво-два-ноль“?» Он должен будет прийти к выводу, что мы знали лишь свою боевую задачу и больше ничего, поэтому никого не сможем скомпрометировать. А все то, известное нам, что может повлиять на другие операции, придется заменить или отменить вовсе.

Нам нужно держаться своей «легенды». Обратной дороги нет.


Час спустя — а может быть, прошло только десять минут, — я по-прежнему находился в том же мучительно неудобном положении.

За дверью расхаживали люди, заглядывали в камеру, о чем-то переговаривались.

С точки зрения моего тела, это было затишье в сражении. Оно ни на что не жаловалось, пока меня нещадно метелили, однако сейчас, когда в физическом отношении со мной ничего не происходило, мой организм вопил, что он проголодался и хочет пить. О еде я особенно не беспокоился. Моему животу изрядно досталось, так что он все равно вряд ли смог бы ее принять. Первоочередной проблемой была вода. Мне очень-очень хотелось пить. Я умирал от жажды.

Послышался скрежет отпираемого навесного замка, лязг засова. Охранникам снова пришлось колотить по двери кулаками и ботинками, чтобы ее открыть. Сталь гудела и громыхала. Охранники пришли за мной. От чувства жажды не осталось и следа. Все заслонил страх.

Охранники вошли и, не сказав ни слова, подошли, схватили меня и подняли на ноги. Я их не видел, но чувствовал исходящий от них запах. Несмотря на свои раны, которые я всячески подчеркивал, я постарался сделать вид, будто помогаю охранникам, но обнаружил, что обманываю не их, а самого себя. Как оказалось, я уже давно миновал ту стадию, когда еще у меня получалось что-то разыгрывать. Я не мог стоять. Ноги отказывались меня слушаться.

Меня выволокли из камеры. Мы повернули направо и двинулись по какому-то коридору. Мои ноги безвольно волочились по полу; едва зажившие ссадины на пальцах тотчас же открылись снова. Мне было кое-что видно сквозь повязку на глазах. Я видел булыжник и кровавый след. Я увидел приближающуюся ступеньку, но споткнулся об нее, потому что не хотел показывать, что могу что-то видеть. Мне не хотелось, чтобы меня били сверх неизбежного.

На солнце было тепло. Я ощутил солнечные лучи лицом. Мы прошли по какой-то дорожке, задевая за живую изгородь. Поднялись на ступеньку, после чего снова наступила темнота. Длинный черный коридор, сырой, затхлый и холодный. Я различал шумы административного здания и шаги по линолеуму и каменным плитам. Повернув направо, мы вошли в комнату. Там тоже было холодно и сыро, но меня протащили мимо обособленных источников тепла. Правда, здесь не было и в помине уютного, приятного, вызывающего в памяти тетушку Нелл ощущения помещения, которое уже длительное время заливается теплом.

Меня толчком усадили на жесткий стул. В воздухе стоял обычный сильный запах парафина и табачного дыма, но на этот раз к нему примешивалась едкая вонь немытого человеческого тела. Я не мог определить, то ли это пахнут находящиеся в комнате люди, то ли запах оставил предыдущий пленник, побывавший здесь. Я попробовал было наклониться вперед, но меня схватили и вернули в прежнее положение.

В помещении было много народу. Люди шаркали ногами, кашляли, переговаривались вполголоса, и, похоже, все они располагались вдоль стен. Я слышал, как шипит керосиновая лампа. Не знаю, были ли окна зашторены, или же они вообще отсутствовали, но темноту в помещении рассеивал лишь тусклый свет ламп.

Я напряг мышцы и ждал. С минуту стояла тишина. Меня охватило беспокойство. Мы попали в серьезное место. Это реальный мир, и идиотов здесь нет.

В противоположном конце помещения зазвучал голос, обращенный ко мне. Очень приятный, пожилой, мягкий, каким дедушка разговаривает со своим любимым внуком.

— Энди, как ты себя чувствуешь?

— В общем ничего.

— Похоже, тебе здорово досталось. — Английский язык правильный, беглый, но с заметным акцентом. — Быть может, когда мы покончим с делами и достигнем взаимопонимания, тебе окажут медицинскую помощь.

— Я буду вам очень признателен. Благодарю вас. А что будет с моим товарищем?

Теперь мы находились в новом окружении, имели дело с новыми людьми. Если перед нами сейчас снова будут разыгрывать «доброго» следователя, может быть, меня накормят, окажут мне медицинскую помощь, окажут медицинскую помощь Динджеру. Быть может, мне удастся получить кое-какую информацию. Может быть даже, с меня снимут повязку и наручники — может быть, может быть, может быть. Даже если это продлится всего десять минут, все же подобное лучше, чем удар ботинком по яйцам. Если тебе что-то обещают, обязательно надо проверить, собираются ли выполнять эти обещания. Бери все, что можешь, пока есть возможность. Итак, вперед.

— Мы хотим лишь узнать, Энди, что ты делал на территории нашей страны.

Я снова повторил свой рассказ. Стараясь казаться испуганным и забитым.

— Я находился на борту вертолета в составе поисково-спасательной группы. Я санитар, я здесь не для того, чтобы кого-то убивать. Вертолет совершил аварийную посадку, произошло что-то экстренное, нам приказали быстро покинуть вертолет, после чего он просто снова поднялся в воздух. Я не знаю, сколько человек находилось на борту вертолета и сколько высадилось на землю. Вы должны понять, царило полное смятение. Все происходило ночью, никто не мог сказать, где находится офицер. Я думаю, он бросил нас и улетел на вертолете. Я понятия не имел, где нахожусь. Я просто бежал куда глаза глядят, перепуганный и сбитый с толку. Вот и все.

Последовала долгая пауза.

— Ты ведь понимаешь, Энди, не так ли, что тебя взяли в плен, а от военнопленных требуются определенные вещи?

— Я все понимаю и стараюсь как могу вам помочь.

— Нам нужно, чтобы ты кое-что подписал. Нам нужно получить твою подпись под некоторыми документами, чтобы затем отправить их в Красный Крест. Это часть процесса, необходимого для того, чтобы известить твоих родных о том, что ты здесь.

— Извините, но согласно Женевской конвенции я не должен ничего подписывать. Честное слово, я не понимаю, почему мне нужно что-то подписывать, потому что нас всегда учили никогда не делать ничего подобного.

— Энди, — голос стал еще более отеческим, — нам нужно помочь друг другу, ты же хочешь, чтобы дальше все пошло гладко.

— Да, конечно. Однако я ничего не знаю. Я уже сказал вам все, что знал.

— Право, мы должны помочь друг другу, в противном случае ситуация будет развиваться очень болезненно. Надеюсь, тебе ясно, что я под этим понимаю, да, Энди?

— Я вас прекрасно понимаю, но, честное слово, я ничего не знаю. Я рассказал вам все, что было мне известно. Больше я ничего не знаю.

Есть специальная тактика, к которой прибегают напористые продавцы, вытягивая из потенциального покупателя обещание купить какую-то вещь. Кажется, она называется как-то вроде «созидательной паузы». Эту тактику объясняет в одной из своих книг Виктор Кайэм:[19] рекламируя какой-нибудь товар, он вдруг останавливался и умолкал, и если потенциальному покупателю хотелось продолжать разговор, Кайэм понимал, что сделка будет совершена. Клиент чувствовал, что ему нужно что-то сделать — то есть согласиться совершить покупку.

Я молчал с недоуменным видом.

— Энди, а ты действительно выглядишь очень плохо. Тебе требуется медицинская помощь?

— Да, пожалуйста.

— Что ж, Энди, за все надо платить. И мы просим взамен лишь капельку содействия. Ты почешешь спину мне, а я тебе! Кажется, именно так звучит старинная английская пословица, да?

Должно быть, говоривший оглянулся по сторонам, ища поддержки, потому что остальные громко рассмеялись — слишком громко. Казалось, председатель совета правления плоско сострил, а остальные натужно давятся от смеха, потому что так нужно. Наверняка половина присутствующих даже не понимает, о чем идет речь.

— Я постараюсь вам помочь, — заверил я. — Я сделаю все возможное. А вы не могли бы принести немного воды и пищи, потому что мы с моим товарищем уже давно ничего не ели и не пили. Мне очень хочется пить, и я полностью обессилел.

— Если ты нам поможешь, нам удастся заключить какое-нибудь соглашение. Но не следует ждать, что я стану делать что-то просто так. Это ты понимаешь, Энди?

— Да, я все понимаю, но, честное слово, я не знаю, что вам от меня надо. Я рассказал вам все, что мне было известно. Мы простые солдаты, нам приказали сесть в вертолет, и мы куда-то полетели. Я не знаю, что происходит вокруг. В армии с нами обращаются, как с грязью.

— Полагаю, ты увидишь, что здесь с людьми обращаются гораздо лучше. Я готов предоставить тебе и твоему товарищу еду, воду и медицинскую помощь, Энди, однако это должен быть справедливый обмен. Нам нужно знать имена остальных, чтобы сообщить в Красный Крест о том, что они находятся в Ираке.

Нет необходимости говорить, что все это была чушь собачья, однако я должен был притворяться, будто согласен на все, при этом не выдавая никакой информации. Мне хотелось, чтобы эту беседу и дальше вел «добрый» следователь. Этот человек действительно вел себя вежливо, учтиво, мягко, любезно, озабоченно. Я не торопился оказаться в руках «злого» следователя, хотя и понимал, что рано или поздно это обязательно произойдет.

— Я знаю имя только одного человека — моего товарища Динджера, — сказал я. В любом случае согласно требованиям Женевской конвенции Динджер должен был сообщить свое имя, личный номер, звание и дату рождения. Я назвал его фамилию. — Я понятия не имею, кто куда попал. Стояла кромешная темнота, все суетились и бегали, было настоящее столпотворение. И Динджера я знаю только потому, что познакомился с ним раньше.

Шестое чувство подсказывало мне, что моя «легенда» начинает разваливаться. Она перестала казаться правдоподобной даже мне самому. В ней появились первые трещины, за которые можно было ухватиться, что и происходит с любой наспех составленной «легендой». Однако сейчас вопрос заключался лишь в том, чтобы как можно дольше потянуть время. Я понятия не имел, что думают обо мне иракцы; у нас шла игра в кошки-мышки. Следователь задавал вопрос, я предоставлял ему очередной глупый ответ, и он просто переходил к следующему вопросу, даже не разбираясь в том, что я только что сказал.

Несомненно, Голос уже должен был догадаться, что я вешаю ему лапшу на уши, а я, в свою очередь, понимал, что иракцы хотят услышать от меня совсем другое. Несмотря на это, плохого пока что не было — но оно неизбежно должно было начаться.

Рассудок мой функционировал исправно. Это можно изменить с помощью специальных препаратов. Оставалось лишь надеяться, что иракцы не настолько продвинуты и по-прежнему пользуются методами каменного века. Физическое насилие над пленником позволяет дойти лишь до определенной черты; в дальнейшем оно перестает быть надежным поставщиком «товара». Физическое состояние пленника оценивают по побоям, которые он перенес. Но достоверно определить психическое состояние невозможно. Для этого необходимо знать степень остроты рассудка пленника, а единственным внешним свидетельством этого являются его глаза. Есть люди, которые заведутся, если посмеяться над размером их члена, назвать их педерастом или обозвать мать шлюхой. Они вспыхнут, и это покажет, что они не в полной отключке, как до сих пор они пытались показать. У каждого в доспехах есть брешь, и задача следователя заключается в том, чтобы ее отыскать. А как только это произойдет, дальше дорога будет открыта.

Нас обучали быть готовыми к этому, и, к счастью, в полку все постоянно издеваются друг над другом. Повседневная жизнь вращается вокруг личных оскорблений. И все же мне приходилось вести упорный поединок.

Если человек физически и психически истощен, у него не хватает сил даже просто на то, чтобы понимать, что ему говорят, не говоря о том, чтобы реагировать на это. Блеф долго не продержится, если пленник хотя бы моргнет, когда следователь посмеется над размером его члена или спросит, в какой позе больше всего любит трахаться его жена. Надо изо всех сил биться над эффектом полного истощения, показывать, что тебе все равно, что тебя больше ничего не волнует, что ты выложил все, что знал, и теперь можешь думать только о том, как бы поскорее вернуться домой. Единственный небольшой плюс заключался в том, что для иракцев даже старший сержант — это никто. В их армии всем заправляют офицеры. Простые солдаты остаются лишь послушными винтиками сложной машины. В мои мысли следователь не проникает и никогда не сможет проникнуть; так что мне нужно лишь напоминать ему, что я просто полный безмозглый тупица, на которого не стоит тратить силы.

Я спросил, нельзя ли снять повязку с глаз и наручники.

— Я не могу связно думать, — сказал я. — Руки у меня онемели и с глазами проблемы. У меня болит голова.

— Все это делается ради твоей же безопасности, — объяснил Голос.

— Разумеется, сэр, я все понимаю. Простите за то, что спросил.

На самом деле это делалось ради их безопасности. Иракцы не хотели, чтобы я смог когда-либо их опознать.

— Я пытаюсь помочь, — продолжал я, — но я простой сержант. Я ничего не знаю, я ничего не сделал и мне ничего не хочется делать. Если бы я что-нибудь знал, я бы все вам сказал. Я не хочу быть здесь. Меня сюда послало правительство. Я просто летел на вертолете, я даже не знал, что мы приземлились на вашей территории.

— Все это я понимаю, Энди. Однако ты должен сознавать, что нам необходимо кое-что прояснить. И для того, чтобы мы помогли тебе, ты должен помочь нам, как мы уже говорили. Ты это понимаешь?

— Да, я все понимаю. Я очень сожалею, но я рассказал вам все, что знал.

Эта игра продолжалась с час. Велась она очень тактично, я не мог ни на что пожаловаться. Однако чувствовалось: все понимают, что я бессовестно лгу. Проблемы создавал себе я сам, когда, не в силах думать на два хода вперед, начинал себе противоречить.

Такое случилось пару раз.

— Энди, ты нам лжешь?

— Я сбит с толку. Вы не даете мне время подумать. У меня в мыслях только то, как вернуться домой живым. Я не хочу оставаться на этой войне, мне страшно, очень страшно.

— Я дам тебе время подумать, Энди, но ты должен думать отчетливо, потому что мы не сможем тебе помочь, если ты не поможешь нам.

Затем Голос начал говорить о моей семье, о моем образовании.

— У тебя есть научная степень?

Научная степень? Да у меня не было даже аттестата зрелости.

— Нет, у меня нет никакого образования. Вот почему я пошел в армию. При миссис Тэтчер в Англии без образования ничего не добьешься. Я простой трудяга из самых низов. Мне пришлось пойти в армию, потому что больше я ничего не умею. Англия — страна очень дорогая, у нас много разных налогов. Если бы я не пошел в армию, я умер бы с голоду.

— У тебя есть братья и сестры?

— Нет, ни братьев, ни сестер. Я единственный ребенок в семье.

— Нам нужен адрес твоих родителей, чтобы можно было отправить им известие о том, что ты жив. Наверное, они сейчас очень о тебе беспокоятся, Энди. Тебе надо передать им послание, чтобы хоть как-то успокоить. Здесь мы можем тебе помочь. Мы готовы помогать тебе, но только и ты должен нам помочь. Так что назови адрес своих родителей, мы отправим им письмо.

Я объяснил, что мой отец умер от проблем с сердцем, а моя мать уехала из страны и теперь живет где-то в Америке. Я не виделся с ней уже несколько лет. Так что родных у меня нет.

— Несомненно, у тебя в Англии остались друзья, которым нужно сообщить, что ты здесь?

— Я одинокий человек. Вот почему я пошел в армию. У меня нет ни друзей, ни родственников.

Я понимал, что следователь мне не верит, но это было лучше, чем категорический отказ. Конечный результат будет тем же самым, но по крайней мере на пути к нему я избегу побоев.

— Энди, как ты думаешь, зачем сюда пришли армии западных стран?

— Точно не могу сказать. Буш говорит, что ему нужна кувейтская нефть, а Великобритания просто пошла у него на поводу. По сути дела, мы слуги Буша, а я слуга Джона Мейджора, нашего нового премьер-министра. На самом деле я не понимаю эту войну. Я знаю только то, что меня направили сюда как санитара. Война меня не интересует, я не хотел отправляться на войну. Меня просто притащили сюда, чтобы выполнять всю грязную работу. Тэтчер и Мейджор сейчас сидят у себя дома и пьют джин с тоником, а Буш совершает пробежки вокруг Кэмп-Дэвида, а я вот здесь, влип в то, в чем ничего не смыслю. Пожалуйста, поверьте мне — я не хочу быть здесь, и я стараюсь вам помочь.

— Что ж, Энди, это мы выясним очень скоро, — сказал Голос. — А пока что ты свободен.

Ребята, стоявшие у меня за спиной, подхватили меня и потащили прочь, согнутого пополам. Мне не удавалось переставлять ноги так быстро, и они волокли меня всю дорогу по коридору, по дорожке, вниз по лестнице, по брусчатке и обратно в камеру. Меня усадили в угол, в той же самой мучительно неудобной позе.

Когда дверь с грохотом захлопнулась, я облегченно вздохнул. Я начал разбираться в том, что произошло.

Через две минуты дверь с грохотом распахнулась, и в камеру вошел охранник. Он снял мне с глаз повязку, но я продолжал держать голову опущенной. Меньше всего мне сейчас хотелось новых побоев. Охранник тотчас же вышел, и я впервые смог оглядеться вокруг.

Пол был бетонный — отвратительный, растрескавшийся, щербатый и очень сырой. Справа от двери имелось окошко, маленькое и узкое. Подняв взгляд, я увидел под потолком большой крюк. У меня учащенно забилось сердце. Я представил себе, что очень скоро буду висеть на этом крюке.

Стены, когда-то выкрашенные в кремовый цвет, теперь были покрыты слоем грязи. Все поверхности были исцарапаны арабскими письменами. Я увидел пару нацистских свастик, а на одной стене был нарисован взлетающий в небо голубь, размером со стандартный лист писчей бумаги. У птицы были скованы цепью лапки, а под ней, по-английски среди арабской вязи, были начертаны слова: «Счастье мое, мальчик мой Джозеф, увижу ли я тебя когда-нибудь?» Рисунок был очень красивый. Мне захотелось узнать, кто его нарисовал и что случилось с этим человеком. Быть может, этот рисунок стал последним, что он сделал в своей жизни? И тех, кто сюда попадает, ждет смерть?

На стенах темнели два огромных кровавых пятна — две или три пинты крови, высохшей на штукатурке. Под одним из них валялся кусок картона. Я какое-то время смотрел на него, затем, ерзая на заднице, переместился поближе, чтобы можно было прочитать то, что на нем написано. Кусок был оторван от коробки с пакетиками с растворимым тонизирующим напитком. Упаковка провозглашала, какое удовольствие пить этот напиток, придающий бодрость и жизненные силы. Читая дальше, я вдруг испытал потрясение, от которого у меня подпрыгнуло сердце. Напиток был изготовлен в Брентфорде, графство Мидлсекс. Из этого города была родом мать Кэти. Я его довольно хорошо знал, я даже знал, где находится этот завод. И там по-прежнему живет Кэти. При мысли о ней я испытал бесконечное отчаяние. Как долго мне придется пробыть здесь? До конца войны? Или до тех пор, пока со мной не будет покончено? Неужели мне суждено стать еще одной жертвой зверских пыток?

Спасительная защитная реакция состояла в том, чтобы вернуться к делу и снова начать обдумывать возможные сценарии. Скольким членам группы удалось остаться в живых? Связали ли иракцы нас со стычкой в районе магистрали? Быть может, у них уже есть доказательства, и они просто с нами играют? Нет, единственное, что мне известно наверняка, это то, что у них в руках я и Динджер.

Примерно через четверть часа я услышал в коридоре приглушенные голоса. У меня учащенно забилось сердце. Иракцы прошли мимо, и я вздохнул с облегчением. Послышался шум открываемой двери. Возможно, это пришли за Динджером, чтобы отвести его на допрос.

Час спустя та же дверь с грохотом захлопнулась, лязгнул засов. Уже начинало темнеть. Должно быть, в коридоре стало очень темно, потому что тени под дверь больше не проникали. Я вслушивался в голоса, удаляющиеся прочь в дальний конец коридора, затем и там была заперта дверь, впервые с тех пор, как мы здесь находились. Означало ли это, что нас оставят в покое до утра? Мне очень хотелось на это надеяться. Я страшно хотел спать.

Темнота принесла странное ощущение безопасности, потому что я ничего не видел, смешанное со страхом, потому что мне было холодно и у меня появилось время думать. Я попытался вытянуться на животе, положив голову на пол, но, как выяснилось, самым удобным оказалось лечь на бок, опустив щеку на бетон. Единственным неприятным чувством было постоянное давление жесткого бетона на кость таза; мне приходилось каждые несколько минут менять положение, чтобы унять боль, и в конце концов я так и не смог заснуть.


Сквозь щель под дверью пробился дрожащий свет керосиновой лампы послышались шаги и позвякивание ключей. Засов с грохотом отодвинулся. Иракцы принялись колотить в дверь ногами. В темноте это было еще более жутко, чем при свете дня. Я услышал, что с дверью камеры Динджера делают то же самое. Меня прошиб холодный пот: у моих врагов были сила и свет, а я был лишь жалким придурком, забившимся в угол.

Наконец дверь под ударами ног распахнулась. Усевшись на полу, я подобрал колени и опустил голову, готовясь к неизбежным пинкам. Иракцы подошли ко мне, подняли на ноги и вывели в коридор. Мои ноги мучительно болели, и мне пришлось рухнуть, чтобы избавить их от нагрузки. Иракцы протащили меня несколько метров и остановились. Открылась дверь, и меня затолкали в другую камеру. Я не мог понять, в чем дело. Меня отвели в карцер? В туалет? В комнату допросов?

Меня заставили сесть на пол. С меня сняли наручники и тотчас же надели один браслет на левое запястье. Правая рука оказалась свободной. Левую к чему-то приковали.

Один из иракцев сказал:

— Теперь ты оставаться здесь.

Выйдя из камеры, они заперли дверь, и их шаги затихли в глубине коридора.

Я поднял правую руку, чтобы ощупать, к чему я прикован, и наткнулся на чьи-то пальцы.

— Динджер?

— А то кто же еще, болван!

Я не мог поверить своему счастью.


Мы радовались до смерти тому, что снова вместе. Несколько минут мы просто сидели, оглушенные счастьем, обнимались и бормотали что-то бессвязное. Все было просто великолепно. Затем в коридоре послышались шаги. Охранники заколотили ногами по двери, открывая ее. Я посмотрел на Динджера. У него на лице было написано то же самое разочарование, которое я испытывал. Я поднял взгляд на вошедших охранников, чтобы сказать им: «Отлично сработано, ребята». Однако они лишь принесли нам одно одеяло на двоих. Сегодня что, день рождения Саддама?

— Как твои руки? — шепнул я на ухо Динджеру, опасаясь того, что нас сознательно поместили вместе, поскольку камера прослушивается.

— Состояние дерьмовое, — ответил он.

Это меня несказанно обрадовало. Я бы не пережил, если бы с моими руками дело было хуже, чем у него.

— А у меня остались карта и компас, — торжествующим голосом прошептал я.

— Да, и у меня тоже. Не могу в это поверить.

— Золото?

— Отобрали какие-то гражданские. А твое?

— А мое отобрали офицеры.

— Ублюдки, все до одного.

В течение следующего получаса мы с Динджером напоминали двух мальчишек, которые хвалятся друг другу синяками и ссадинами, полученными в драке. Плюнув на охранников, мы выпустили пар. Затем, развернув одеяло, мы постелили его так, чтобы оно оказалось под нашими задницами, но при этом также поднималось на спины и прикрывало плечи. Устраиваясь поудобнее, мы все сильнее и сильнее затягивали наручники.

Сидя рядом с Динджером в кромешной темноте, я узнал, что произошло с ним, Быстроногим и Бобом после того, как мы разделились.


Они двигались вдоль живой изгороди, как вдруг Динджер услышал какой-то шум и остановился. Находившиеся за ним Быстроногий и Боб последовали его примеру. Они не имели возможности предупредить нас окликом. Группа разделилась.

Постепенно шум затих. Ребята прождали минут десять, но мы с Марком, ушедшие вперед, к ним так и не вернулись. Тогда они двинулись дальше, держа направление по азимуту. Не успели они пройти и двухсот метров, как их окликнули метров с пятнадцати, не больше. Два выстрела прогремели совсем близко. И тотчас же началась пальба со всех сторон. Ребята вступили в скоротечный бой с засадой, в ходе которого Боб отстал от остальных двоих.

Динджер и Быстроногий, ведя огонь, стали спускаться обратно к реке. Метрах в ста пятидесяти следом за ними с громкими криками двигались иракцы, растянувшись широкой цепочкой и паля наобум.

У Динджера и Быстроногого оставалось на двоих тридцать патронов в ленте для «Миними» и один магазин. Не было и речи о том, чтобы прорваться. Единственная надежда заключалась в том, чтобы переправиться через реку. Они спустились к самой кромке воды и нашли маленькую лодку. Лодка оказалась прикованной. Они попытались ее освободить. Безрезультатно. Разбивать замок выстрелом им не хотелось, чтобы не привлекать внимание, поэтому оставался только один путь отступления.

Река имела в этом месте ширину метров сто, не больше, и течение казалось довольно медленным. Вода оказалась настолько холодной, что у Динджера перехватило дыхание. Выбравшись на берег, ребята обнаружили, что преодолели лишь одну из проток и оказались на узкой полоске песка посреди реки. На том берегу, который они только что покинули, послышались крики и стрельба, над поверхностью воды заплясали лучи фонариков. Ребята постарались как могли укрыться.

Крохотный островок был прямо на виду блокпоста на понтонном мосту, проходящем метрах в двухстах пятидесяти ниже по течению. Укрыться было негде; ребята промерзли до мозга костей и судорожно дрожали. Быстроногий отправился на обход островка, чтобы определить, как можно с него уйти, и куда. По-прежнему были слышны отголоски перестрелки; раздалась длинная очередь из «Миними». Это был Боб; пулемет был только у него. Затем все стихло.

Быстроногий нашел ящик из полистирена; ребята его разломали и засунули под одежду, чтобы придать дополнительную плавучесть. Единственный выход с островка перекрывал блокпост на мосту; иракцев там было так много, что оставалось только переправляться вплавь через основное русло.

Ребята с час пролежали на земле, выжидая подходящий момент. Промокшие насквозь куртки и брюки покрылись корочкой льда. Чтобы не замерзнуть окончательно, надо было двигаться. Динджер впал в ступор. Он потратил последние силы, переправляясь на этот островок, и теперь сомневался в том, что сможет переплыть основное русло. Быстроногий заставил его подняться и войти в воду. Они брели по дну до тех пор, пока вода не поднялась им по грудь, затем поплыли. Река в этом месте имела в ширину метров пятьсот, течение было сильным, и Динджер вскоре начал барахтаться.

— Держись, приятель, — поддерживал его Быстроногий. — Мы сможем переплыть эту долбаную реку!

Наконец Динджер достал ногами до земли.

— Это дно, — прошептал он и шатаясь вышел на берег. Повинуясь привычке, Динджер осмотрелся вокруг, ища, нет ли рядом противника.

Оглянувшись назад, он увидел, что течением их отнесло примерно километра на полтора вниз по реке. Еще он увидел, что Быстроногий остается в воде. Спустившись бегом вниз, Динджер вытащил товарища на берег. Быстроногий не мог держаться на ногах.

Заметив метрах в десяти на берегу сарай с насосом системы орошения, Динджер оттащил в него Быстроногого. Сам он настолько устал, что ему потребовалось целых два часа, чтобы стянуть с себя мокрую одежду.

Начинало светать. Динджер вытащил Быстроногого на солнце, больше уже не заботясь о скрытности: теперь самым главным было спасти другу жизнь. В полях появились крестьяне. Динджеру приходилось то и дело затаскивать обессилевшего Быстроногого в сарай, прячась от посторонних глаз. Он понимал, что рано или поздно их обязательно обнаружат. Похоже, все вокруг кишело солдатами.

Быстроногий был при смерти. Динджеру нужно было принять решение: или продолжать и дальше прятаться, глядя на то, как Быстроногий умирает, или же обнаружить себя и дать Быстроногому шанс получить медицинскую помощь?

Размышлять было не о чем. Динджер вышел из сарая и постоял рядом до тех пор, пока его не заметил один из крестьян.

После этого Динджер тотчас же забрался обратно в сарай и закрыл за собой дверь. Подбежав к сараю, крестьянин запер дверь снаружи, а затем бросился обратно в поле, вопя как одержимый. Динджер заранее приготовил путь отхода в дальнем углу сарая. Быстроногий лежал рядом с насосом, учащенно дыша. Предупредив его о том, что он собирается сделать, Динджер выбрался из сарая. Он не мог сказать, понял ли его Быстроногий. Хотелось надеяться, что понял.

Динджер бежал по руслу пересохшей реки, и тут его заметил какой-то крестьянин. Вскоре их собралось человек двадцать-тридцать; они следовали за Динджером по обеим берегам вади. Затем крестьяне начали стрелять. Динджер понимал, что ему не уйти, но упрямо продолжал бежать вперед. Голова у него была обмотана шарфом, и он надеялся, что ему удастся сойти за местного жителя. Наконец крестьяне набросились на Динджера, сбили его с ног, сорвали с головы шарф и связали им ему руки за спиной. Подняв взгляд, Динджер увидел, что один из них достал нож и принялся отрезать ему ухо.

Динджер рассудил, что настала пора рассказать про золото на поясе. Крестьяне обрадовались до смерти. Они долго ругались, деля добычу, наконец подняли Динджера на ноги и повели в город.

Там его чуть не разорвали мирные жители. Послышались выстрелы. Динджер решил, что пришел конец. Однако оказалось, что это стреляли солдаты; разогнав толпу, они окружили Динджера кольцом. Судя по всему, существовал какой-то приказ брать пленных живыми или же за это обещалась награда.

Динджера усадили в машину. Солдаты расселись по другим машинам, и колонна переправилась обратно на правый берег Евфрата и приехала в лагерь. Все были в восторге; Динджер был первым солдатом коалиции, которого удалось взять в плен.

Его отвели в комнату, набитую офицерами, усадили на стул и приковали к нему наручниками. Офицеры, прилично владевшие английским, задали ему «большую четверку» вопросов. Затем они спросили: «Какое у тебя было задание?», на что Динджер ответил: «Я не могу ответить на этот вопрос».

Ему сказали, что если он откажется отвечать на вопросы, ему придется очень плохо: идет война. Офицер повторил тот же вопрос, и Динджер начал отвечать. Он успел дойти только до «Я не могу ответить…», как иракцы на него набросились. Его повалили на пол и принялись избивать ногами. Динджеру показалось, будто происходит что-то вроде соревнования: дубася его, офицеры смеялись и болтали друг с другом. Его охватило беспокойство.

Избиение продолжалось минут тридцать. Никаких вопросов больше не задавалось. Наконец один из офицеров быстро вышел из комнаты, а другой сказал: «Теперь ты пожалеешь о своем упрямстве».

Офицер вернулся с деревянной палкой фута четыре длиной и диаметром три дюйма. Не тратя времени, он принялся за Динджера.

Это продолжалось всего около полутора минут, но Динджер успел подумать, что сейчас он умрет. Он начал выкладывать нашу «легенду».

Динджера спросили, сколько человек было в поисково-спасательном отряде, и когда он ответил: «Я не могу ответить на этот вопрос», его снова начали колотить палкой.

Затем иракцы принесли разряженные «шестьдесят шестой» и «двести третью» и спросили, как обращаться с этим оружием. Динджер отказался отвечать, чем заслужил новую порцию побоев. Тогда он подумал: «Черт возьми, это ведь просто оружие, а не государственная тайна. То, как с ним обращаться, можно узнать из военного справочника „Джейн“».

Динджер рассказал иракцам про группу, направленную на поиски летчика сбитого самолета, и, похоже, те ему поверили, однако это был еще самый начальный этап допросов. Он понимал, что дальше будет значительно хуже.

Мы с Динджером сопоставили то, что нам было известно об остальных членах группы. Когда Динджер в последний раз видел Быстроногого, тот лежал на носилках, не подавая признаков жизни. На его взгляд, Быстроногий был мертв. Мы оба понятия не имели о том, что случилось с Бобом. Динджер считал, что Боб присоединился к нам с Марком, мы же были уверены, что он остался вместе с Динджером и Быстроногим. Динджер видел часть одежды Боба, когда нас только перевезли в Багдад. Как выяснилось, пока меня допрашивали, он находился в другом помещении вместе со всем нашим снаряжением. Динджер узнал куртку Боба; она была сильно обгоревшая. Ничего хорошего это не предвещало.

— Там было и наше оружие. «Тюрбаны» возились с «двести третьей», и я заорал им, чтобы они оставили ее в покое, потому что в гранатомет была заряжена граната. За все свои старания я схлопотал тычок в рот. Затем придурки нажали на спусковой крючок, и гранатомет выстрелил.

К счастью для Динджера, выпущенной из 40-мм гранатомета гранате требуется пролететь метров двадцать, чтобы сработало инерционное устройство, взводящее взрыватель. А тут граната ударилась в потолок и отскочила. Как видно, в тот момент у аллаха было хорошее настроение: если бы граната рванула, никто из находившихся в помещении не остался бы в живых.

— Это был мегапрокол, и, естественно, отдуваться пришлось мне, — подытожил Динджер.

Я развеселился, представив себе струхнувших иракцев, но сделал над собой усилие, чтобы не рассмеяться вслух. Мне было так отрадно снова слышать голос Динджера. Казалось, все мои беды отступили на второй план.

— Старший сержант взял компас, и тут выяснилось, что болван понятия не имеет, как с ним обращаться, — продолжал Динджер. — Конечно, он понимал, что это компас, но не знал, как им пользоваться.

Однако ему не хотелось терять лицо перед рядовыми, поэтому он сделал вид, будто все знает. Меня это очень позабавило. Придурок перевернул компас вверх ногами, пытаясь его открыть, а я сидел, опустив голову, и изо всех сил старался не рассмеяться. Иракцы растаскивали по карманам всякие мелочи вроде батареек. Больше всего они боялись наткнуться на взрывчатку. Похоже, они были уверены, что каждый предмет может рвануть у них в руках.

Затем мы снова стали серьезными и обсудили шансы того, что Стэн и Винс остались в живых. На мой взгляд, Стэн уже должен был умереть. Он на ладан дышал еще в первую ночь нашего бегства, и я не мог представить себе, как его состояние могло внезапно резко улучшиться.

— Ублюдок! — проворчал я. — Я отдал ему свою шапку.

Меня искренне расстроило то, что моя шапка осталась у Стэна: его нет в живых, и она ему все равно уже больше не нужна.

— Этому ублюдку вечно доставалось все самое лучшее, — согласился Динджер. — Готов поспорить, он уже успел стянуть у Всевышнего теплую куртку.

Относительно Винса и Криса мы ничего определенного сказать не могли. Исходя из предположения, что всех захваченных в плен свели вместе, мы сделали вывод, что они, как и Боб, или все еще на свободе, или убиты.

У нас не было ответа только на один вопрос: почему иракцы свели нас с Динджером вместе? Что это означает? То, что они поверили в наш рассказ? Или они рассчитывают, что мы начнем болтать, а они подслушают наши разговоры? В конце концов мы пришли к тому заключению, что бесполезно тратить время и силы, ломая над этим голову; надо просто воспользоваться тем, что мы снова вместе.

Мы разом вздрогнули, услышав грохот дверного засова в дальнем конце коридора. По выложенному плитками полу зазвучали гулкие шаги, сквозь щель под дверью в камеру проник свет керосиновых ламп. По двери заколотили тяжелые ботинки, открывая ее. «Проклятие, — подумал я, — неужели нас собираются снова разлучить!»

В камеру вошли двое охранников. Первый преподнес нам кувшин с водой. Второй держал две миски, от которых шел пар.

Одеяло, вода, кормежка — господи, да это же настоящая пятизвездочная гостиница! Все это было очень приятно — обходительный сервис прямо в номер. У меня даже мелькнула мысль побеспокоить охранников просьбой принести свежий номер «Файненшл таймс».

Мы с Динджером смотрели на них, укутанные в одно одеяло, улыбаясь, словно спасшиеся после кораблекрушения.

— Американ? — спросили охранники.

— Нет, англичане.

— Не Тель-Авив?

— Нет. Англичане. Англия. Лондон.

— А, Лондон. Футбол. «Манчестер юнайтед». Футбол. Хорошо.

— Да, «Ливерпуль».

— А, «Ливерпуль». Бобби Мор! Хорошо.

Больше мы не сказали ни слова. Дверь плотно захлопнулась. Я повернулся к Динджеру, и мы хором пробормотали: «Придурки!» и разом прыснули.

В мисках оказалась горячая жидкость, обладающая слабым привкусом лука. В кувшине было около четырех пинт воды, которая на вкус показалась нам лучше марочного шампанского. Теоретически после длительного воздержания нужно не торопиться и пить маленькими глотками. Мы же не могли рассчитывать на то, что ублюдки не ворвутся в камеру и не вырвут кувшин из-под самого носа, поэтому нам пришлось выпить всю воду залпом. Вся беда в этом случае заключается в том, что единственным следствием оказывается ощущение влаги во рту да распухший живот.

Мы попробовали вытянуться на полу. Наручники обуславливали то, что лежать мы могли только на спине. Мы накрылись одеялом, и я уставился в потолок. Вскоре у меня засвербило в носу. От Динджера воняло, воняло невыносимо.

— Бедная твоя жена, — пробормотал я. — Подумать только, ей приходится каждую ночь спать рядом с такой вонючей тварью — наверное, это все равно что ночевать в логове гризли.

Но всего через минуту-другую я ощутил пугающе знакомое желание. Наверное, виной всему был лук.

— Динджер, дружище… мне хочется пукнуть.

Динджер неохотно приподнялся в полулежачее положение, держа руку в воздухе, чтобы я смог отодвинуться от него как можно дальше.

Я завозился с брюками, расстегивая их, при этом стараясь не затянуть храповик наручников.

— Твою мать, скорее же, — простонал Динджер. — Я жутко хочу спать.

Наконец мне удалось принять нужное положение, и я исторг содержимое своей задницы. Шлепки жидкого, липкого дерьма брызнули во все стороны.

— Поздравляю, твою мать! — в негодовании воскликнул Динджер. — Это мой дом, это… наверное, у себя дома ты бы так делать не стал?

Я не мог ничего с собой поделать. Меня словно прорвало.

— Никакого уважения к хозяину. Мне пришлось потратить столько трудов. И вот — ты приглашаешь человека к себе в гости, угощаешь его ужином, и как он тебе за это отплачивает? Обдристывает твой новый ковер!

Расхохотавшись, я не удержался и повалился в собственное дерьмо. Делать все равно было нечего, поэтому я натянул брюки и улегся на пол. Конечно, ситуация была не из лучших, но меня утешали три обстоятельства. Во-первых, я обосрал камеру Динджера, а не свою собственную; далее, дерьмо приятно согревало мне ноги; и, наконец, следующей будет очередь Динджера.

Подсунув половину одеяла под себя, чтобы защититься от холодного пола, мы прижались друг к другу, делясь теплом наших тел.


Всю ночь слышались шаги охранников и грохот дверей. Каждый раз я опасался, что это пришли за нами, но шаги неизменно проходили мимо нашей двери, не останавливаясь.

Один раз послышалось, как вдалеке под ударами ног распахнулась дверь, а затем раздались сдавленные крики и стоны человека, которого от души метелят. Я напряг слух, но смог разобрать лишь бессвязные обрывки слов. Жутко слушать, как бьют другого человека. Тебя особенно не волнует, кто это. Ты его не знаешь, поэтому тебе все равно. Однако это оказывает деморализующее действие, поскольку ты понимаешь, что совершенно беззащитен и следующим может настать твой черед.

Мы услышали; «Непослушный человек. Встать! Плохой человек. Плохой человек». Затем раздался грохот миски, которую швырнули через всю камеру на бетонный пол.

Быть может, иракцы кричали не «встать», а «Стэн»? Мы напряженно вслушивались, стараясь разобрать еще хоть что-нибудь, однако звуки затихли. По крайней мере мы выяснили, что в уравнении есть еще одна неизвестная, хотя пока и не могли сказать, идет ли речь об одном из наших. Однако кто бы это ни был, этот человек может стать для нас угрозой. Мы с Динджером более или менее удовлетворились тем, что наши рассказы стыкуются друг с другом; но другое действующее лицо, появившееся на сцене, лицо, с которым мы не имеем возможности переговорить, может означать то, что из-под нас выдернут подстилку. Я поймал себя на том, что вся моя радость испарилась. Оставалось утешать себя только тем, что мы с Динджером по-прежнему вместе.

И вдруг, словно они сознательно захотели меня подбодрить, в небе с ревом пронеслись бомбардировщики. Километрах в двух от нас загремели разрывы. Я тотчас же ощутил прилив надежды. Если тюрьму накроет бомбами, у нас появится возможность бежать.


Остаток ночи мы с Динджером провели вместе. Каждый раз, услышав грохот дверей, мы думали, что это идут охранники разлучать нас, и прощались друг с другом. Наконец уже утром дверь нашей камеры распахнулась. Мне сковали руки наручниками и завязали глаза и увели.

Я понял, что меня опять ведут на допрос; эту дорогу я уже успел выучить. Из двери, затем направо, по коридору, затем налево, по брусчатке, вверх на ступеньку, по дорожке мимо кустов, в комнату. Я предположил, что это была та же самая комната.

Меня толчком усадили на стул.

— Доброе утро, Энди, — произнес Голос. — Как ты себя сегодня чувствуешь?

— Замечательно, большое спасибо, — ответил я. — Особая благодарность за одеяло. Ночью очень холодно.

— Да, очень холодно. Как видишь, Энди, мы о тебе заботимся. Мы заботимся о тех, кто нам помогает. И ты ведь нам поможешь, Энди, правда?

— Да, как я уже говорил, я помогу вам всем, чем только смогу.

— Сегодня утром, Энди, нам нужно прояснить всего несколько моментов. Видишь ли, мы так и не убеждены до конца, что ты не иудей. Нам нужны доказательства. Если ты иудей, лучше признайся в этом сам, потому что это избавит тебя от боли и неудобств. Каково твое вероисповедание?

— Англиканская церковь.

— Что такое англиканская церковь?

— Ответвление христианства.

— Кому ты поклоняешься?

— Я поклоняюсь господу богу.

— Понятно. А кто такой Иисус?

Я объяснил.

— А кто такая Дева Мария?

Я объяснил.

— Энди, понимаешь ли ты, что мы с тобой поклоняемся одному и тому же богу? Я мусульманин и поклоняюсь тому же богу, что и ты.

— Да, я это понимаю.

— Энди, ты человек религиозный?

— Да, я очень серьезно отношусь к религии.

— Расскажи мне, как молятся у вас в христианском мире.

— Можно молиться, опустившись на колени, можно молиться стоя, все зависит от обстоятельств. Разницы никакой нет. Молитва — это нечто очень личное.

Еще когда я был в учебном центре в Шорнклиффе, каждое четвертое воскресенье наш батальон в полном составе отправлялся в церковь. Все одевались в парадную форму, чистили ботинки, строились и торжественным маршем шли в гарнизонную церковь. Я терпеть не мог эти службы: в учебке у нас был только один выходной в неделю, воскресенье, — причем только если в пятницу утром во время кросса ты не отставал от командира, потому что в противном случае приходилось снова бежать кросс в воскресенье. Но и в выходной съездить домой все равно не удавалось, потому что за пределы центра выпускали только начиная с девяти утра, а к восьми вечера все уже должны были вернуться назад. Поэтому, надо признаться, особой любви хождение в церковь у меня не вызывало, и я никогда не обращал внимание на то, что происходит во время службы. И вот сейчас я лихорадочно пытался вспомнить любые подробности, чтобы выставить себя самым истовым христианином со времен Билли Грэма.[20]

— Когда ты постишься? Когда христиане постятся?

Когда мы постимся? Я понятия не имел.

— Христиане не постятся.

Тон Голоса изменился.

— Ты лжешь, Энди! Бессовестно лжешь! Нам известно, что христиане постятся.

Он рассказал мне про Великий пост. Век живи, век учись. Я не знал, что католики постятся.

— Я протестант, — заявил я. — У нас все по-другому.

Похоже, Голос несколько успокоился.

— В таком случае расскажи мне о ваших церковных праздниках. Какие блюда вы едите? Какие блюда не едите?

Я напряг мозги, пытаясь вспомнить, что происходит на Пасху и на Рождество.

— Протестанты едят всё. На самом деле мы гордимся тем, что можем есть все что угодно и когда угодно. Протестантство — очень либеральная религия.

— Значит, вы не должны воздерживаться от свинины?

— Нет.

— Послушай, Энди, если ты иудей, так и скажи, это все, что нам от тебя нужно. Ты должен понять, что если солжешь нам, тебя будет ждать наказание.

Заговорил еще один тип справа и спереди от меня, тоже на приличном английском. Первым делом он сообщил мне, что учился в Сэндхерсте.

— Когда отмечается день Святого Георгия?

Я понятия не имел.

— А день Святого Свифина?

Тот же ответ.

— Как у вас проходят похороны? Как вы оплакиваете умерших? Сколько времени длится траур?

Я изворачивался как мог на протяжении двух часов.

Наконец Голос сказал:

— Энди, как бы ты отнесся к тому, если бы я сказал, что ты иудей и мы можем это доказать?

— Вы ошибаетесь. Я не иудей.

— Хорошо. Расскажи нам, что тебе известно про иудаизм.

— Ну, есть ортодоксальные иудеи, они носят длинные прямые волосы и не едят свинину. Наверное, вот и все. Мы не имеем с иудейской общиной никаких дел.

— Хорошо, тогда скажи мне, была ли у тебя когда-нибудь подруга-еврейка? Есть ли у тебя в Англии знакомые-евреи? Назови их фамилии, скажи, где они живут. Почему ты знаешь, что они евреи?

— У меня никогда не было связей с еврейками.

— Почему, Энди? Ты что, гомосексуалист?

— Нет, я не гомосексуалист, но у нас в Англии существуют четкие расовые группы, которые не вмешиваются в дела друг друга. Иудейская община держится очень замкнуто, и у нас с ними почти не бывает никаких контактов.

— Насколько многочисленной является еврейская община в Англии?

— Понятия не имею. Мы не общаемся друг с другом.

Вопросы все продолжались и продолжались, а мои ответы становились все более ограниченными. Меня загоняли в угол. Внезапно меня осенило. Я не мог понять, как эта мысль не пришла мне раньше.

— Я могу доказать, что я не еврей.

— Как ты сможешь это доказать?

— У меня есть крайняя плоть.

— Что? Что такое крайняя плоть?

Присутствующие залопотали между собой по-арабски, послышался шелест бумаги. Вероятно, они изучали словарь.

— Я могу вам показать, — с надеждой продолжал я. — Если мне освободят руки, я вам покажу, что такое крайняя плоть.

Иракцы по-прежнему не могли взять в толк, о чем я говорю.

— Как пишется по буквам выражение «крайняя плоть»?

Послышался скрип пера по бумаге. Ко мне с обеих сторон подошли по солдату и схватили меня за руки. Я почувствовал, как расстегнули один браслет наручников.

— Энди, что ты собираешься сделать? Сначала ты должен нам это объяснить.

— Ну, я расстегну брюки, достану член и покажу, что у меня есть крайняя плоть.

Встав, я достал член, схватил крайнюю плоть и оттянул ее как можно дальше.

— Вот видите, у меня есть крайняя плоть! Религия требует от евреев совершать обрезание. Всем мальчикам отрезают крайнюю плоть.

Помещение взорвалось смехом. Иракцы покатывались от хохота. Как только я застегнул ширинку, меня снова усадили на стул и сковали наручниками.

Веселье по поводу крайней плоти продолжалось. Все оживленно бормотали по-арабски, время от времени вставляя английское «крайняя плоть».

— Энди, ты хочешь есть?

— Да, большое спасибо, я бы не отказался от еды, — сказал я. Поскольку у всех было такое приподнятое настроение, я добавил: — И если можно, немного попить.

Чья-то рука засунула мне в рот финик.

Иракцы продолжали веселиться, как будто меня здесь и не было. Я был доволен собой, потому что все складывалось как нельзя лучше. Правда, пить мне так и не дали. Я сидел, обсасывая косточку, и гадал, что мне с ней сделать дальше. Глотать ее мне не хотелось, потому что она застрянет у меня в горле, а запить ее будет нечем. В конце концов выпускник военного училища в Сэндхерсте, похоже, догадался о моей проблеме, потому что он что-то бросил солдату, тот подставил мне под подбородок руку, и я аккуратно выплюнул косточку ему в ладонь.

В помещении по-прежнему продолжалось оживленное обсуждение моей крайней плоти.

Вдруг меня осенила одна мысль. Я не знал, в каком состоянии находятся остальные члены нашей группы и есть ли у них крайняя плоть. До меня вдруг дошло, что Боб, уроженец Средиземноморья, смуглый и черноволосый. Если его тело попадет к иракцам, они, возможно, примут его за еврея, и нам как следствие достанется по полной программе.

— Разумеется, не только иудеи, но и христиане иногда делают обрезание, по медицинским соображениям, — сказал я. — Некоторые родители делают своим сыновьям обрезание при рождении. Так что обрезание совершают не одни только евреи.

— Энди, расскажи об этом подробнее. Ты сказал, что евреи при рождении совершают обрезание. Теперь ты говоришь, что и христиане тоже совершают обрезание. Все это как-то совсем непонятно. Ты нам лжешь?

— Нет, все зависит от родителей. Кто-то считает, что так более гигиенично.

Иракцы нашли это еще более смешным, и я обрадовался, услышав новый взрыв хохота. У меня мелькнула мысль, хорошо бы заставить иракцев веселиться как можно дольше.

— Очень скоро мы продолжим наш разговор, Энди, — наконец заявил Голос.

Меня подняли на ноги и отвели в мою прежнюю камеру. Я снова оказался совсем один, скованный наручниками.


Некоторое время спустя я услышал, как Динджера привели обратно в его камеру. Затем наступила тишина, и мы на несколько часов были оставлены наедине с собственными мыслями.

Ближе к вечеру за мной пришли опять.

— Энди, расскажи нам про вертолет, — начал Голос, как только меня усадили на стул. — Что это был за вертолет?

— Это был «Чинук».

— Почему именно «Чинук»?

— Не знаю, почему это был именно «Чинук», но мы летели на таком вертолете.

— Где вы совершили посадку?

— Я понятия не имею, где мы приземлились. Дело было ночью. Мы военные медики, а не штурманы, и мы просто сидели сзади.

— Тебе известно, поднялся ли вертолет снова в воздух?

— Я понятия не имею, что с ним произошло.

— Если вертолет упал на землю и разбился и ты знаешь, где это произошло, мы смогли бы отыскать это место и, возможно, спасти кого-нибудь из твоих товарищей.

Я ничего не ответил. После непродолжительной паузы голос сказал:

— Послушай, Энди, мы нигде не смогли найти ваш вертолет. Или он взлетел, оставив вас на земле, или ты лжешь.

— Нет, я не лгу.

Я снова повторил свой рассказ. Меня то и дело перебивали, задавая вопросы.

— Энди, спрашиваю тебя в последний раз: ты знаешь, где вы приземлились?

— Нет, я понятия не имею, где мы приземлились. Я же вам говорил, больше я ничего не могу сказать. Я больше ничего не знаю. Зачем вы постоянно задаете мне вопросы? Честное слово, я ничего не знаю. Я хочу вам помочь. Больше всего на свете мне хочется вернуться в Англию.

Тон Голоса постепенно менялся. Становился все более строгим и мрачным.

— Какой запас топлива берет на борт вертолет?

— Даже приблизительно не представляю. В таких вещах я совсем не разбираюсь. На вертолетах я просто летал, мне ровным счетом ничего не известно об их устройстве.

И это действительно более или менее соответствовало истине. Я никогда не стремился узнать техническую информацию, которая не требовалась мне непосредственно. Относительно оружия мне нужно знать только то, как работает оно, какими боеприпасами стреляет и что делать в случае неисправности. Мне нет никакого дела до начальной скорости пули и прочей подобной чепухи, потому что от нее нет никакой практической пользы. Надо прицелиться, нажать на спусковой крючок, прогремит выстрел, и пуля уйдет в цель. Этот же самый принцип относится к вертолетам и остальной технике. Подобно большинству профессиональных солдат, я с неприкрытым подозрением отношусь к тем, кто держит в голове обилие статистического мусора. Нередко за этим человек скрывает собственную некомпетентность. Пусть он знает назубок ворох всякой чепухи; в конечном счете значение имеет только то, как все это применяется на практике.

Впрочем, сейчас подобные вопросы не имели никакого смысла; все эти сведения можно было запросто узнать из справочника «Джейн». Однако на это уходило время, что было совсем неплохо, и меня не били.

Я сидел, как обычно, изображая недоумение и покорность. Единственная проблема заключалась в том, что иракцы все больше и больше заводились, обвиняя меня в том, что я не хочу им помогать. Однако, наверное, мои ответы звучали убедительно, потому что я на самом деле говорил правду. Я действительно ни хрена не смыслил в технике.

— Как опускается грузовой люк?

— Нужно нажать какую-то кнопку.

— Где находится эта кнопка?

— Не знаю…

В конце концов иракцы сдались, и меня отвели обратно в камеру. Там было темно. Мне с глаз сняли повязку, но наручники оставили. Я уже давно перестал чувствовать пальцы. Запястья настолько распухли, что полностью скрыли браслеты. Руки стали похожи на воздушные шары.

Я слышал, как затем таскали на допрос Динджера, потом снова пришли ко мне. По моим прикидкам, это был третий допрос в течение двадцати четырех часов. Этот раз получился самым жутким, потому что меня забрали в кромешной темноте.

Сначала Голос снова задал несколько вопросов по поводу устройства вертолетов. Затем меня стали расспрашивать о стратегическом плане военной кампании.

— Генерал Шварцкопф и союзные войска — как собираются они вторгаться в Ирак?

— Не знаю.

— Вторжение в Ирак будет?

— Не знаю.

— Сколько у вас здесь самолетов?

— Не знаю.

— Сколько сирийских солдат готовы вторгнуться в Ирак с территории Сирии?

— Не знаю.

— Как ты думаешь, это реально, что вторжение будет осуществляться с территории Сирии?

— Не знаю.

— Собирается ли Израиль воевать с Ираком?

— Не знаю.

— Ладно, сколько у англичан здесь солдат?

— Вот это я знаю. Читал в газете. Кажется, от сорока до пятидесяти тысяч. Боюсь, меня это особенно не интересовало.

— Сколько танков готовится ко вторжению в Кувейт и Ирак?

— Не знаю.

— Сколько самолетов?

— Не знаю.

— Понимает ли Буш, что он убивает наших женщин и детей?

Мне было как-то странно слышать все это, однако я чувствовал себя прекрасно: по крайней мере меня не били и никто не вспоминал про то, что в результате боевых столкновений погибло столько людей.

Затем снова последовало обилие пауз, и наконец:

— Энди, ты не хочешь мне помочь. Ты должен знать, сколько у вас самолетов.

Я чувствовал бесконечную усталость. Поспать мне, по сути дела, так и не удалось, я проголодался и хотел пить. Я просто умирал от жажды.


При свете дня все с тем же пугающим грохотом охранники открыли дверь и принесли мне кувшин воды. Это оказалась жуткая вонючая жидкость, судя по всему, набранная в сточной канаве, но меня это особенно не волновало. Это была влага. И даже если потом от нее мне станет плохо, по крайней мере она поможет пополнить запас жидкости — разумеется, если только от нее меня сразу же не вырвет.

Охранники хотели забрать кувшин с собой, поэтому мне пришлось выпить все за один присест. Впервые с момента первого допроса мне развязали глаза и сняли наручники. Я сидел на полу, сжимая кувшин обеими руками, а охранники стояли надо мной.

Я начал пить. Как только холодная вода коснулась обломков зубов, мой рот взорвался болью. Но тут, выглянув из-под ног охранников в коридор, я увидел Стэна. В Стэне добрых шесть футов четыре дюйма, и его тащили солдаты, едва доходившие ему до подмышек. Вся его голова, в том числе и борода, были рыжевато-бурыми. Раскроенный череп зиял большой блестящей раной. Брюки Стэна были покрыты коркой спекшейся крови, засохшей грязи и дерьма. Глаза его были закрыты, и он громко стонал. На него было страшно смотреть. Сгорбленный и разбитый, Стэн уже миновал ту стадию, когда нужно притворяться раненым и растерявшимся. По сравнению с ним я почувствовал себя так, словно только что выписался из санатория. Я видел Стэна впервые с тех пор, как мы безуспешно пытались связаться с американскими самолетами с помощью ТМ.

Я вспомнил, как мы с Динджером ночью слышали голоса охранников, кричавших кому-то: «Встать, плохой парень! Встать!» Значит, они действительно звали Стэна по имени.

Обернувшись, охранники увидели, что я смотрю в коридор. Выбив у меня из рук кувшин, они словно сумасшедшие заработали ногами.

— Не смотреть! — кричали они. — Не смотреть!

Меня били впервые с момента первого допроса, и я бы предпочел обойтись без этого. Я понятия не имел, то ли охранники оставили дверь открытой по неосторожности, то ли это было сделано сознательно.

Я сжался в комок на сыром бетоне. Зубы мои зверски болели, но я старался видеть во всем только светлые стороны: охранники забыли надеть на меня наручники. Благословение!

Меня начало тошнить, но я пытался изо всех сил сдержать все в себе. Я не хотел обезвоживания организма. Наконец я уже не мог больше держаться, и меня вырвало. Я снова потерял всю ту драгоценную жидкость, которую только что получил.


Я слышал, как Динджера увели; я не слышал, как Стэна вернули в камеру. Через какое-то время пришли за мной. Произошла обычная рутина. Мне завязали глаза и надели наручники, а затем, не сказав ни слова, вытащили в коридор.

Меня усадили на стул. Последовало долгое-предолгое молчание. Я слышал шелест ног и скрип ручек по бумаге. Чувствовал те же самые запахи.

Так я просидел, наверное, с час.

— Энди, — наконец услышал я, — сегодня нам будет нужна от тебя правда.

Это был тот же самый Голос, но только в новом амплуа. Теперь он был решительный, нетерпеливый, настроенный серьезно.

— Мы знаем, что все это время ты нам лгал. Мы пытались тебе помочь. Ты нам совсем не помогаешь. Поэтому мы добудем из тебя правду другими путями. Ты понимаешь, что я имею в виду?

— Да, я понимаю, что вы имеете в виду, но я не знаю, чего вы от меня хотите. Я рассказал вам все, что знал. Я пытаюсь вам помочь.

— Хорошо. Что ты делаешь в Ираке?

Я начал повторять все то же самое. Не успел я закончить, как следователь вскочил с места и подошел ко мне.

— Это все, что мне известно, — сказал я, пытаясь на слух определить, где он находится и куда мне повернуться.

— Ты лжешь! — выкрикнул он прямо мне в лицо. — Нам все известно! Нам известно, что ты лжешь!

Следователь поднял мне лицо и принялся хлестать по щекам. Солдаты поддерживали меня с двух сторон за плечи.

Наконец затрещины прекратились, и Голос снова закричал, так близко, что я ощутил щекой его дыхание.

— Откуда нам известно, что ты лжешь? Потому что ваш радист у нас в госпитале, вот почему. Мы захватили его в плен, и он нам все рассказал.

Такая возможность существовала. Быть может, Быстроногий остался в живых, и в том состоянии, в котором он находился, он действительно мог рассказать все. Все что угодно. Однако Голос не сообщил мне, что именно сказал Быстроногий. А что, если это блеф?

— Ты лжешь, Энди, ведь так? Признайся!

— Нет, я не лгу. Я больше ничем не могу вам помочь. Я очень хочу помочь, но я просто ничего не знаю.

Я наполнил свой голос мольбой. Совершенно сбитый с толку, я пытался понять, зачем мне рассказали про Быстроногого.

Еще несколько затрещин, и я повалился на пол. Меня подняли на ноги и освободили от наручников. Не успел я начать гадать, зачем, меня начали раздевать. Внезапно я отчетливо представил себе, как мне отрезают член.

С меня сорвали рубашку и спустили до колен брюки. «Ну вот, — подумал я, — сейчас меня будут трахать».

Но меня усадили на стул и заставили опустить голову. Сделав глубокий вдох, я стал ждать.


Наверное, это был брусок четыре на два фута или метровый обрезок рукоятки весла. Бах! Удары оказались совершенно неожиданными — бах! бах! — и я завопил словно безумный. Ребята усердно колотили меня по спине и затылку. Наверное, я потерял сознание еще до того, как свалился на пол.

Я пришел в себя, стеная и бормоча; меня подняли и снова усадили на стул.

— Энди, ты расскажешь нам все. Мы хотим услышать это от тебя. Мы знаем, что произошло. У нас в руках ваш радист. Он рассказал нам, что он ваш радист.

Это мог сказать только Быстроногий. Радистом был он. Он жив и находится в госпитале?

Я продолжал отрицать, отрицать, отрицать.

Мне отвешивали затрещины, меня пинали ногами и исступленно колотили веслом по спине. Затем иракцы прерывались минут на пять, чтобы отдохнуть, набраться сил.

— Энди, ну зачем ты сам себя мучаешь? Просто расскажи нам то, что мы от тебя хотим.

И все начиналось сначала.


Я получил удар чем-то похожим на стальной шар, закрепленный на конце палки — вроде средневековой булавы. Она принялась с жуткой точностью колотить меня по затылку и почкам. Я снова рухнул на пол, вопя благим матом. Это уже было выше моих сил. Я решил, что пришел мой последний час.

Как только я оказался на полу, иракцы принялись пинать меня ногами. Я кричал и кричал.

А Голос продолжал неумолимо:

— Ты лжешь! Ты расскажешь нам все!

Так продолжалось очень долго, сколько точно, я сказать не могу. Меня колотили ногами, усаживали на стул, отвешивали затрещины, били металлическим шаром и деревянным веслом. Я слышал, как солдаты тяжело дышат, уставшие и обессиленные.

Голос принимался снова кричать на меня, а я кричал в ответ.

— Твою мать, — вопил я, — я ничего не знаю, я ни хрена не знаю, мать вашу!

Голос говорил что-то по-арабски, и «тюрбаны» опять начинали метелить меня ногами.

Я то и дело отключался.

Боль, наложенная на боль.

Невыносимая, адская, зверская.

Меня перестали пинать и подняли на ноги. Затем вытащили из комнаты, с обнаженным торсом и брюками, спущенными до колен. Когда мы оказались во внутреннем дворе, нас там уже ждала торжественная встреча. Всю дорогу меня били ногами и кулаками. После одного удара ногой по заднице мне показалось, что у меня лопнула прямая кишка. Я испугался, что из меня вывалятся внутренности. Я рухнул на землю, визжа, как резаный.

Меня швырнули в камеру, раздетого, скованного наручниками, с завязанными глазами, и оставили одного. Я дышал часто и неглубоко. Немного придя в себя, я уселся и стал проверять, нет ли переломов. Я судорожно цеплялся за воспоминания о той лекции, которую нам читал американский летчик морской пехоты. Ему за шесть лет, проведенных в тюрьме, вьетконговцы переломали все основные кости тела. По сравнению с ним я наслаждался увеселительной прогулкой.

«Мне твердили, что чем ты сильнее и тверже, тем быстрее тебя оставят в покое. Очень скоро я обнаружил, что все это неправда. С пленником можно сделать все что угодно. Нельзя только сломать моральный дух. Если это происходит, виноват ты сам. Мой рассудок оставался ясным, и каждый день он мне повторял: „Пусть вьетконговцы убираются к такой-то матери“. Только это и помогло мне выжить».

Мое тело находилось в значительно более хорошем состоянии, чем тело того летчика, и рассудок определенно оставался ясным. Значит: «Пусть иракцы убираются к такой-то матери».


Было темно. Я лежал здесь уже целую вечность. Сперва я не обращал внимания на холод: боль блокирует подобные пустяки. Но теперь я начинал дрожать. У меня мелькнула мысль, что если такое продлится еще много дней, со мной будет покончено. Живым я отсюда не выйду.

Из других камер доносились крики и стоны, но я почти не обращал на них внимание, замкнувшись в своем собственном маленьком мирке, в крошечной вселенной, состоящей из боли, синяков и сломанных зубов.

Другим достается не меньше моего, но это происходит в совершенно другом мире. Это происходит далеко, и меня это не касается. Я же только ждал, когда снова настанет моя очередь.


С этого момента так продолжалось, наверное, на протяжении нескольких дней. Час за часом, день за днем, побои за побоями, поочередно с остальными двумя. Я лежал, свернувшись в клубок, мучаясь от холода и боли, и ждал жуткого грохота открывающейся двери, самого страшного звука, который мне когда-либо доводилось слышать.

— Энди, это твой последний шанс, расскажи нам то, что мы хотим знать.

— Я ничего не знаю.

Одно я знал. Я знал, что остальные двое тоже держатся, потому что в противном случае меня перестали бы допрашивать. Я твердил себе: «Только не я, я не подведу своих товарищей, по моей вине они не окажутся в дерьме».

Все происходило, словно в туманной дымке. Два или три допроса за двадцать четыре часа. День за днем. И все время одно и то же. И все время терпеть становилось чуточку труднее.

Иракцы придумывали все новые способы причинять мне боль. Дважды меня сажали на стул и, удерживая голову опущенной вниз, хлестали меня плеткой с толстыми хвостами. А когда это заканчивалось, за работу принимались другие, с веслом и булавой.

После одного из сеансов я сидел на стуле, по-прежнему раздетый, с головой, затуманенной болью. Голос заговорил тихо и вкрадчиво мне на ухо:

— Энди, нам нужно поговорить. Твое состояние ужасное. Ты очень скоро умрешь, но ты по-прежнему не хочешь нам помочь. Я тебя не понимаю. Мы обязательно добудем информацию от одного из вас, и ты сам это прекрасно понимаешь. Один из вас обязательно нам все расскажет, в этом можно не сомневаться. Так зачем же вредить самому себе? Послушай, хочешь, я тебе покажу, какими плохими мы можем быть?

У меня на внутренней поверхности бедра была свежая ссадина диаметром дюйма два. Красная, открытая, она сочилась кровью. Я услышал лязг металла и шипение парафинового обогревателя, включенного на полную мощность. Меня схватили за плечи, удерживая на стуле.

Мне к ссадине приложили раскаленную докрасна ложку. Я поперхнулся, вдохнув запах паленого мяса, и завыл как собака.

Ложка. Крик. Ложка. Крик.

Ею водили по ссадине маленькими кружками и крест-накрест.

Я подскочил, настолько внезапно, что солдаты не смогли меня удержать. Я орал и орал, тщетно стараясь дать выход боли.

Меня снова усадили на стул.

— Вот видишь, Энди? Все это бесполезно. Лучше расскажи нам то, что мы хотим узнать.

Быстроногий послал их ко всем чертям. Они не бились бы так со мной, просто чтобы подтвердить полученные от него сведения. И иракцы так и не сообщили, что же якобы открыл им Быстроногий. Так что все это мешок собачьего дерьма. Раз у Быстроногого есть силы держаться, найдутся и у меня.

Загрузка...