Глава 6 НЕХОРОШАЯ КВАРТИРА

Под шальными порывами осеннего ветра ударил мороз и пошел первый снег, когда Микол обнаружил, что работа над инсценировкой закончена. Он растерялся: как жить? Сил на то, чтобы вернуться к прерванному роману, не было, начинать новую вещь — и подавно.

Ровная стопка бумаги, лежащая на столе под лампой, молчаливо взывала к нему. Рядом ожидала пустая картонная папочка с беленькими тесемками. Требовалось положить рукопись в папку и куда-то её отнести. Но нести не хотелось.

— Что ж, батенька, надо бы двинуться по театрам… — подхлестнул себя новоявленный драматург.

Однако подхлестывание не подействовало — перспектива долгих и бесполезных блужданий по Москве с папкой подмышкой его не радовала. Ну, к кому он пойдет, скажите на милость? В театры, где знали его режиссером? К завлитам, которые самотека на дух не переносят? И что же он скажет им: вот, поглядите, принес…

Он представил себе страдающий лик заведующего литературной частью, которому по штату положено пьесы читать. Завлиты пьесы читать не любят. Но очень хотят прогреметь. Не все, конечно, есть такие, которые просто жить без театра не могут. Но таких меньшинство. Нормальный завлит тоже хочет прославиться или, как уже было сказано, прогреметь. А прогреметь он может только в том случае, если откроет миру новое имя в драматургии — талант, как в свое время открыла Вампилова проницательная Елена Якушкина, бывшая в то время завлитом театра Ермоловой…

Так что же он скажет, войдя в литчасть, скажите на милость? (Если, конечно, его до литчасти допустят, а не предложат пьеску на вахте оставить…) Он, кто, драматург? Беллетрист? Отнюдь. У него два женских романчика розовых в одной книжке вышли, разве это повод для того, чтобы завлитов своим присутствием беспокоить? Литчасть — место тихое, покойное, здесь отдохновение ума требуется, чтоб, значит, в ясном уме и трезвой памяти в театральные дебри погружаться. И всякий хороший завлит денно и нощно бдит, чтоб никакая отрава шумного мира нагло сюда не вторглась… Хотя, что говорить, от неё и тут не уйдешь — на то она и отрава, вздохнет, пригорюнясь, иной завлит и сокрушенно эдак отмахнется руками…

Микол представил себя — заробевшего, бледного, мнущегося на пороге с инсценировкой в руках. И печальные завлитовы глаза, с укором глядящие на него… Нет, нельзя так ни себя, ни людей мучить! Надо по-другому как-то… А как?

И снова в который уж раз возникло в нем затаенное: вот сейчас раздастся звонок, он пойдет открывать, на пороге окажется человек в длинном черном пальто, — почему-то Микол представлял его себе именно так — в длинном и черном… Он шагнет, окинет Микола пронзительным взором, чуть прищурится и скажет: «Я прочел ваш роман!» (Хотя, каким это образом, спрашивается, он мог его прочитать, если сам Микол его не закончил?..) Поняв, что этот воображаемый пункт не слишком получается убедительным, Микол переигрывал сцену, и вошедший коротко бросал на пороге: «Слышал о вашей инсценировке. Будем ставить!» Тут Микол понимал — это уж совершеннейший бред — не от кого было его ирреальному гостю слышать об инсценировке… Вконец запутавшись, он находил единственное реальное оправдание своих мечтаний: театр — это магия, в нем не всякое поддается разумному объяснению, и если принять этот довод за точку отсчета, то случиться с ним может по сути все, что угодно…

Придя к такому выводу, Микол несколько приободрился. А потом сам на себя накинулся: как он мог опуститься до такого, чтобы поверить алгебру гармонией, театр — логикой? Ладно, театр, — жизнь сочинителя?! Да ещё такого, который решился войти в пространство булгаковского романа… На это ведь может решиться только тот, кто напрочь лишен рассудочности, а попросту умалишенный!

— Каковым себя и считаю! — гордо бросил в пространство Микол и стал думать, что же ему предпринять.

Миколу отлично были известны следующие обстоятельства: если у автора нету имени, пьесу его ставить не будут. Исключение возможно в том случае, если пьесой внезапно и неизлечимо заболеет первая актриса или входящий в славу новомодный режиссер… Конечно, если бы безвестный драматург явился в театр с пьесой в одной руке и мешком денег или на худой конец банковским счетом в другой, ему бы раскрыли объятия. Денег и даже мешка у Микола не было, о банковском счете нечего и говорить… При этом, и пьесы-то по большому счету у него не было. У него была инсценировка. А бессмертный булгаковский роман инсценировали уже бессчетное число раз, так что он никак не мог претендовать на новаторство.

Конечно, так сказали бы те, кто захотел бы ему отказать. А отказать ему наверняка захотели бы, это уж непременно, это как пить дать! Потому что возни с Миколовой инсценировкой, между нами говоря, предстояло столько, что не приведи Господь! Страшное дело! В ней причудливо переплетались фрагменты булгаковского романа, дневника, писем, воспоминаний и исследований о нем, Евангельские строки, кусочки из «Фауста», а также некоторые коротенькие комментарии, которые позволил себе Микол, и надо сказать, комментарии эти вылились столь удачно, будто сам автор романа их спросонья пробормотал, разбуженный грохотом и перебранкой соседей в небезызвестной квартире номер пятьдесят, приютившей его…

Итак, в сотый раз задавшись фатальным вопросом: что делать? — Микол вдруг тряхнул головой и очнулся. Что делать, что делать — жить! Он уже позабыл, что это такое, в работе погряз… а годы ещё позволяют всякое… н-да! К такому выводу пришел Микол и принялся одеваться. Для начала он решил слегка переменить образ жизни — дело в том, что он не гулял. Совсем. Иной раз по два — по три дня вовсе не выходил на улицу, а после если и выходил, то в продуктовый магазин за хлебом и чаем — а чай он пил крепчайший, можно сказать, чифирь, пил весь день сряду и оттого только к ночи разгуливался, расходился и работу заканчивал иной раз под утро, когда слабенький робкий московский рассвет крался в окна…

К мысли о перемене образа жизни Микола подвигнул матушкин чемодан. С трудом приподняв его, — а затеял он чемодан закинуть на антресоли, — Микол понял, что ослабел. Нужно собой заняться, нужно наладить режим, этак он скоро рукопись со стола сдвинуть не сможет! И тогда он решил гулять. Какая бы ни была погода, идти на прогулку без всяких поблажек себе — и нечего дурака валять, а то, ишь, разленился! Жизнь — она ведь тоже и сил, и творчества требует, её тоже придумывать и сочинять надо: куда пойти, кому позвонить, с кем встретится… И нельзя это — чтоб совсем без людей, глупо это… Что ж так — отшельником? — надо же, чтоб эмоции, впечатления, энергообмен, а то жизнь скоренько скрутит — сгниешь, зачахнешь, а этого ни в коем случае нельзя позволять, и с этим никто не поспорит — это сущая правда!

Микол надел старенькое сильно потертое пальтецо, шарфиком замотался и вышел. На дворе похрустывал свежий ледок. Бодрило. Он зябко поежился морозец градусов восемь, не меньше, а в демисезонном пальтишке, знаете ли… Но решение принято — не повернешь же назад! Он скорым шагом устремился к Патриаршему, там его совсем просквозило, и Микол нырнул в знакомую подворотню на Садовой, где проживал три года любимый его герой Михаил Афанасьевич с супругой своей Тасей Лаппа, с которой он здесь и расстался, а себе нашел новую — Любовь Белозерскую, которую сюда же, на Садовую и привел…

Подворотня была знакомая — это правда, Микол сюда не раз и не два захаживал, пробирался в подъезд, оглядывал сплошь исписанные и изрисованные стены, — молодежь очень этот подъезд любила и считала своим долгом непременно на этих стенах надпись оставить, вроде: «Воланд жив!» — и всякого прочего… Но — странное дело! — как ни поднимался Микол на пятый этаж к заветной двери пятидесятой квартиры, так оказывалась эта дверь заперта, а музей, бывший в квартире, закрыт — выходной или час неурочный или ещё что… Микол уж отчаялся в квартиру попасть, а из невеселых этих совпадений сделал один для себя убедительный вывод: Булгаков сердит на него и не желает впускать! Отчего на Микола сердился Мастер и почему не хотел в квартиру пускать Микол не знал, но догадывался: что-то делает он не так, может, ему и близко нельзя к письменному столу приближаться…

«А вдруг мне надо жениться?!» — осенило однажды Микола, в тот самый момент, как в очередной раз застыл он перед наглухо запертой дверью… И отчего эта странная мысль пронзила его, он не ведал, только холодок ужаса пробежал по спине — это он отчетливо помнил, что было, то было!

«Мастер, что ж это, зачем? — жалобно заныл про себя Микол и тут же ответил. — Уж он знает зачем, он-то трижды женился, и жены исправно о нем заботились, особенно Тася — без той он вообще бы пропал, один морфинизм его чего стоил, от которого она его чудом спасла!»

Но в тот раз он с покорностью повернулся, спустился по лестнице, вышел вон и мысль, обжегшую холодом, сразу оставил. Подумал только, выходя на Садовую, гремевшую моторами иностранных машин, что, может, мысль эта вздор, и Михаил Афанасьевич вовсе не на то ему намекал…

А в этот раз все было не так — на лестнице лежали какие-то трубы, слышался резкий запах вонючего газа, который используется для сварки, и на лестнице обнаружились трое крепкоплечих рабочих в синих добротных комбинезонах. Микол спросил у того, который сидел враскоряку, перегородив ему путь, открыто ли… Рабочий спросил: «Музей-то? Открыт!» — и немного отодвинул в сторону круглое свое плечо, чтобы Микол мог пройти.

Тот внутренне ликовал: Булгаков пустил его!

Дверь оказалась полуоткрыта. Там ходили какие-то люди, слышались голоса… Перед входящим открывался длинный коридор с рядом дверей по обе стороны. На столике напротив входа стояла большая стеклянная бутыль с узким горлом, а к ней прислоненная картонка с надписью: «Пять рублей (для имущих)» Он извлек из портмоне десятку, засунул в горло бутылки, протолкнул… Там виднелась горсточка мелочи и одинокая бумажная пятерка.

Микол свернул налево — там в пустой комнате были картины — графика. Картины ему не понравились. Это был чужой мир — не его. И уж конечно, не того, кто жил здесь когда-то. Его мир рос из уюта, из теплой лампы под абажуром, звуков рояля и кремовых штор… Все зловещее, жуткое вырастало из трещины, образованной сломом этого мира… И трещины этой сам Мастер боялся, он её не выносил — оттуда тянуло холодом и мертвечиной. Оттуда явился Воланд, а вовсе не из аллеи разморенной жаром Москвы…

Микол пошел в комнату напротив. Там было зеркало в раме, столик, стул, фотографии на стенах. От окна к потолку пролегала черная тень — силуэт чьей-то фигуры, вырезанный из плотной черной бумаги. И чья это была фигура можно было только догадываться, но ясно, что принадлежала она кому-то из свиты Воланда — Коровьеву, скорее всего…

Микол приметил на столике большую толстую тетрадь для записи отзывов, сел и принялся листать. Скоро он так увлекся, что позабыл про время. Чьи-то тени, фигуры двигались подле него… Наконец, возмущенный одной из записей, он дернулся, размотал свой шарф, чтобы освободить шею, фыркнул и вскричал:

— Черт знает что!

— Простите? — склонилась над ним чья-то длинная худая фигура.

Микол очнулся и повернул голову. Взгляд его встретился с острым колючим взглядом небольших серых глаз, которые вперились в него с высоты с исключительной пристальностью и вниманием. Глаза эти принадлежали чрезвычайно высокому и сутулому юноше с голой шеей, ходившим по ней кадыком и острыми скулами на гладком бритом лице.

— Понимаете, это мерзость! И они будут потом говорить, что вся эта дрянь оправдывается в романе, что роман их подпитывает, и они последователи Булгакова! У него и так масса недоброжелателей, так ещё эти — масла в огонь! — кипятился Микол, елозя на стуле.

— Совершенно с вами согласен! — поддакнул длинный. — Вы ведь о сатанистах? — он спросил это с таким вежливым и обыденным выражением, точно спрашивал, кто последний занял очередь за селедкой.

— Я… — пожал плечами Микол, — я не думал, что это так… так…

— Так реально, — кивнул сутулый и проглотил свой кадык.

— Именно! — обрадовался Микол. — Думаешь, это что-то абстрактное, отвлеченное, и существует только в виде сюжета для триллера… А оно — вот оно, самое, что ни есть, настоящее — сатанисты! И они не боятся прямо и открыто о себе говорить.

— Даже ещё и свой сайт оставили, — ткнув ногтем в тетрадь, ухмыльнулся высокий. Ухмылка вышла кривой и ехидной, а глазки совсем потонули в складках смеющейся кожи. — Гостеприимные ребята!

— Михаил, — поднялся Микол и протянул руку. — Летов.

— Антон Возницын, — с готовностью отозвался парень. — Вы к нему, — он кивком указал на портрет, — помолчать или дело есть?

— Дело? — изумился Микол. — Ах, да, собственно… дело. Я к нему посоветоваться.

— О, понимаю! — прищурился Антон.

— А вы случайно не знаете, в какой комнате он жил? Я, видите ли, тут первый раз, — отчего-то застеснялся Микол.

— В этой самой и жил, — сообщил Антон и прошил собеседника изучающим взглядом.

— Ах ты! — так и подскочил Микол и растерялся. — А я инсценировку написал, — отчего-то заторопился он объяснить свое здесь пребывание. — По роману. Но не знаю, как теперь быть, куда ее… — он снова сконфузился.

— Инсценировку «Мастера»? — вскричал Антон. — Ну, фантастика! Знаете, я журналист… репортер. Мы тут редакцию молодежную организовали при одном театральном журнале, знаете, молодые, талантливые ребята, горят… Так я этим делом сейчас как раз занимаюсь — театром, то есть. Я мог бы инсценировку вашу попробовать куда-то в театр пристроить. Вы как?

— Ну, это было бы… замечательно, просто здорово! Не знаю, как вас и благодарить!

— Ну, это когда дело сделаем… — тряхнул чахлой рассыпчатой челкой Антон. — Думаю, месяца через два… а, может, и раньше. Инсценировка у вас с собой? — он посерьезнел и сунул руки в карманы.

— Нет, дома… но я близко живу, — успокоил Микол своего нового знакомого.

— Я на машине, поехали! — и Антон устремился к выходу.

А Микол на мгновение задержался возле портрета Булгакова. Он прежде не видел такого, это был редкий портрет. Глаза у Михаила Афанасьевича были широко раскрытые, чуть удивленные… совсем измученные глаза. То ли вопрос в них был: «За что меня так?» — то ли немой ответ… Он глядел на Микола, и Микол глядел на него… и в этом коротком немом диалоге они оба почувствовали себя не чужими друг другу.

Микол про себя обратился к портрету с просьбой: «Пусть этот день все изменит, пусть театр меня примет…» А, помедлив немного, прибавил: «Помоги дописать роман!» И, кивнув портрету, слегка поклонился и вышел.

Антон ждал его во дворе. Он двинулся к выходу из подворотни так быстро, что Микол едва поспевал за ним, точно ходить разучился… Антон вылетел на улицу, прыгнул в припаркованный у троллейбусной остановки красный «Жигуль», Микол втиснулся внутрь следом за ним, машина взревела и, каким-то чудом лавируя между впритирку ползущими иномарками, нырнула под мост.

— Нам вообще-то в другую сторону… — несмело заметил Микол.

— Развернемся, — бросил Антон, не глядя, и закурил.

Через полчаса они были у Микола, и Антон, сидя на продавленном Миколовом рыжем диванчике, изучал рукопись, прикуривая одну от одной. Потом он рывком поднялся, поздравил Микола с блестящей работой, записал его телефон, сунул рукопись в сиротливо пустовавшую папку с тесемками, папку зажал подмышкой и умчался, велев ждать новостей… Микол потом никак не мог понять, как случилось, что он отдал рукопись совершенно незнакомому человеку, отдал просто так, понадеявшись на авось, не заключив хотя бы подобия договора…

Понятно, что не обошлось тут без одного из главных героев Булгаковского романа, а значит и Миколовой инсценировки. Хотя, надо сказать, Микол всячески старался уйти от смакования знаменитых проделок свиты Воланда, и акценты расставил совсем на другом.

История, которую зритель мог увидеть со сцены, была историей любви Мастера и Маргариты. И — шире — любви Того, кого они оба силились, но не смогли разглядеть, потому что ослепли от боли, усталости, от гримас беспросветного времени… Того, кого они предали, отвернувшись от него, не веря в него, и который, несмотря ни на что, их спасает… В романе Его звали Иешуа. Во времена Булгакова о таком нельзя было не то, чтобы говорить — даже помыслить нельзя, но он написал об этом роман, написал, понимая, что это, в сущности, все равно, что выйти на площадь и заорать: «Вы с вашей революцией и новым порядком, — потому что жизнью это нельзя назвать, нелюди и скоты; мир, который вы силитесь утвердить, налажен не по Божьим законам: и только дьявол может этот мир рассудить, потому что это его территория!»

Да, Булгаков прямым текстом сказал, что мир, современный ему, — это мир дьявольский, и несчастные, обреченные на существование в нем, — люди больные, сломленные, с искаженным сознанием… Ему жалко их, как жалко себя. Но он осмелился, он поднялся над этим, утверждая свое право оставаться человеком, который живет по иному закону — Божьему… и за это он платит мукой быть непризнанным, изгнанным отовсюду и преждевременной смертью. Он остался вне времени, выпал из него и стал величайшим писателем времени, которое было его не достойно.

Слава и вечная память!

Несчастный, несчастный замученный… он так любил жизнь! Он любил её со всей жадностью живого, общительного и остроумного человека, любил во всех её проявлениях, как то: быть изящно одетым, вкусно поесть, выпить, покурить, побалагурить, посидеть в партере при бабочке, пройтись с дамой… ах, эти дамы, черт возьми, как они любили его! Да, и он их любил, чему подтверждением слова Таси — первой жены… рассерженные слова о том, что сам развлекался, заполночь по Москве гулял, а ей — не моги, её удел дома сидеть, ждать его… Тоже бедная, но это — от его жадности, от неуемной тяги к новым живым впечатлениям… Она не вписывалась в шумный, говорливый светящийся круг московских домов, где принимали его — она уже слишком устала от голода и скитаний… А он — нет! Он был очень вынослив, Булгаков. Но дьявольская машина, в конце концов, сломала и его.

Прощай, великий Мастер. И прости нас за то, что мы — в ином времени, мы везунчики, живущие уже после слома эпохи. А ломал её — ты.

Так, совсем расстроившись и упав духом, думал Микол, проводив своего внезапного гостя. Он снова, как тогда, летом, отправился в магазин и купил коньяку. Немного — одну бутылку. На большее денег не было. Склад аптекарский он уж больше не сторожил — сократили. И теперь нужно было срочно искать работу. Но Микол не в состоянии был что-либо предпринимать он страдал, не видя на столе знакомой папки с тесемками, замечая зияющее пятно там, где раньше лежала стопка листов бумаги с ровными полосками строк.

* * *
Загрузка...