Все-таки Микол пива взял дня через три после той сумасшедшей беготни по бульварам. Эти три дня он в берлоге своей отсиживался, плавал в тоске… Последние сто рублей проел, у соседки ещё сто занял на пиво. Да и кто не займет, когда в бездну заглянет?
Да, какая там бездна? — возмутитесь вы, добрый читатель. — Это Яуза бездна?! Канава грязная… Безделье и пьянство — вот что Микола замучило, а вовсе не тьма беспросветная!
Ну, это как поглядеть… Взять Микола — так он все по-своему чувствовал. Такое уж у него было свойство натуры: во внешнем усматривать знаки, намеки на нечто скрытое, важное. В самую суть, в корень хотел он глядеть, хоть корень этот и скрыт от нас, спрятан, и понять его нам не дано… Все, что с Миколом за последнее время творилось, ясно показывало путь ему перекрыт. Нет дороги! Ни вперед, ни назад. К прежней жизни с её суетой он не смог бы вернуться — от неё с души воротило, а настоящая жизнь, нанизанная на нитку спокойной работы, поманила и спряталась. Как рыба в воду из рук прыгнула жизнь у него — не давался роман, не шел! И дело не в том, что писать он не мог — мог: садился — и дело двигалось, ритм нарождался, подхватывал, вел и слово само приходило к нему… Беда в том, что тот тайный, неуловимый смысл, дух — душа романа, без которого вещь не станет живой, потерялся, исчез. И Микол, как не силился, не мог его ухватить.
Он знал одно: каким бы мрачным ни вышел роман, каким бы приговоренным герой, со страниц, — невидимый, необъяснимый, — должен пролиться свет. И свет этот — вот то единственное, что перельется читателю, тому, кто, усталый, замученный суетой, раскроет его… Потому что через день, через год читатель забудет и о чем в том романе шла речь, и как звали героя, и прочее всякое, не важное для него. А свет тот останется. И в этом — его, Миколова, радость, его победа!
Теперь же никакая радость не грела, словно в кромешную тьму провалился. И, отупев от тоски, он снова пошел на бульвар. Решил так: надо тот свой недавний маршрут повторить, который его к лицезрению грязной Яузской бездны привел, и теперь по-другому его повернуть — вдруг да проглянется что-то хорошее? Вот и пошел, прихватив свое пиво, на троллейбусе так же доехал, сел на скамейку, бутылку открыл, хлебнул…
А вокруг апрель. Солнышко! Свет небесный распахнутый… Микол лицо запрокинул, зажмурился, солнце кожу бледную греет, чует он, как внутри что-то в нем оживает, шевелится, из берлоги наружу высовывается…
Это что же за зверь такой? — подумал Микол. — Неужели надежда?
Она! Он несмело обрадовался, приободрился и попробовал порадоваться смелее… Получилось! Тогда он пива ещё отхлебнул, плечами, бодрясь, передернул и стал думать, как жить дальше.
А чего думать — надо где-то денег достать. На Дорофеича какая надежда? Никакой на него надежды! Самодур — он самодур и есть, и Микол решил на деньги его наплевать и забыть, хоть и честно их заработал… Нет, не станет он пороги Дорофеечивы обивать, да кланяться: мол, дяденька, мне бы денежку… стыд! Пусть подавится!
Тут, на этой мысли значительной пиво кончилось, и Микол пошел ещё добывать — полтинник у него оставался… На Покровском бульваре, где на скамеечке он пригрелся, нигде киоска иль магазинчика продуктового не обнаружилось, тогда он с бульвара сошел и в ближайшую улицу направо свернул. Называлась улица Подколокольный переулок и шла она вниз под уклон. Бодро так! Впереди завиднелся вожделенный ларек, а возле — тумба с афишами. Микол пива взял и возле тумбы остановился — уж больно яркая афишка взгляд его тормознула — красная с черным.
Прочитал… и сердце зашлось, ходуном заходило! «Мастер и Маргарита»! Он прилип глазами к одному имени, красными аршинными буквами нарисованному: Антон Возницын, автор инсценировки! Не нужно быть семи пядей во лбу, чтобы понять, чья это инсценировка… Прочитав про Антона, Микол решил немедленно наведаться в студию и Антона там отыскать. Деньги — это деньги, презренный металл, на них можно и наплевать, а инсценировка — это святое, в ней — душа его, и не мог он дозволить, чтоб она пропадала вот так, за здорово живешь…
Улица Забелина… где ж это? Он прочитал адрес студии, в нижнем правом крае афиши меленько набранный, и спросил у продавщицы ларька. Та рукой вниз махнула, — дескать, туда ступай, не ошибешься. Он и пошел, нет, побежал, стараясь только в лужу с размаху не вляпаться — ботиночки у него были хлипкие, а на левом под пяткою шов разошелся, так что ноги уж сильно промокли… Пиво в карманах булькало.
Двор пустой, неприветливый, деревья влажные почернелые как скелеты торчат, впереди стена древняя мрачная с контрфорсами. Плющ засохший на ней плетьми жадными вьется, ползет, а куда ползет? Ясно, что не во двор, а наверх, вон из двора, потому что если во дворе приютился позор, если кражу двор тот пригрел, то понятно, что все живое, даже растение неразумное прочь отсюда стремится…
Ага, вон она, табличка возле двери: «Студия „ЛИК“». Микол постоял перед ней, попытался в окошко рядышком заглянуть, только не вышло — дверь толкнулась и на него высыпалась целая орава грохочущих смехом теток. Тетки были в летах и модные, громыхали, смеясь, и хохот их такой залихватский, такой оголтелый был, что, кажется, весь двор содрогнулся. Две вороны с шорохом с ветки снялись, прочь улетели. Воробьи — тех вообще как вымело, сдуло — испарились они.
А Микол, хоть вначале и шарахнулся в сторону, взял себя в руки и к тетке одной приступил: мол, не скажете, где найти Возницына?
— А вы внутрь пройдите, там он, на репетиции, — отвечала она, смерив его неодобрительным взглядом — небось, запах пива ей не понравился.
Микол кулаки стиснул, велел себе на самое дурное настроиться, вплоть до мордобоя: кто знает как тут может обернуться? И вошел.
Прокрался на сцену — сам собой как-то ход отыскался, будто кто вел его… А там шабаш, разгул, девки на сцене канкан пляшут. Потом все затихло, тьма кромешная рухнула, музыка оборвалась… и на авансцене в луче света — Антон. Балахон на нем черный до пят, лицо белое, бледное, не лицо, а мертвая маска. Руки на груди сложил, голову откинул, глядит…
И в гулкую тишину зала, в пустоту упали слова:
— Мир, который тебя распинает, распадается на острые режущие кусочки. И если не испугаешься боли, нужно их снова воедино собрать. Так и он Мастер. Булгаков! Мир каждый день распарывал ему душу, а он снова и снова латал её, чтоб ему улыбнуться. Я призываю вас: не сомневайтесь в своих самых чистых, самых добрых порывах. Не душите их. Мир зол и жесток, но вся правда о нем выше этой поверхностной правды. Какую правду мы выберем, такая и выберет нас! Не сдавайтесь. Не знайтесь с Воландом. Не вступайте на его территорию — и тогда он не властен над нами.
Этих слов не было у Булгакова. Эти слова написал Миша Летов — Микол, терзаясь без сна теплой июльской ночью… На сцене студии шла его инсценировка.
Дали свет. Видно, репетиция кончилась. И тут Антон увидел его.
Микол ринулся к нему по проходу вниз. Антон прищурился, закурил, спрыгнул со сцены… и сделал вид, что они не знакомы.
— Антон… вы меня не узнаете? — весь ссутулившись, брякнул Микол, ненавидя себя за слабость — совсем не то ведь хотел сказать.
— Н-нет, простите, что-то не припоминаю. Вы ко мне?
Антон глядел на него в упор, на скуластом худом лице его ни один мускул не дрогнул. Он узнал Микола — это Микол сразу понял по короткому злому промельку в стальных глазах. К ним спешила какая-то девица с удивленными глазами в штанах-галифе. Она подскочила к Миколу:
— Вы, простите, по какому делу? Мы с пожарными уже решили вопрос.
Микол остановил её жестом, проглотил ком в горле, вдохнул воздуху…
— Ириш, товарищ по другому вопросу, — вмешался Антон. — Я с ним сам разберусь, — и кивком отпустил её.
Девица пожала плечами и отступила.
— Антон, вы знаете… а вы — вор! — негромко, но четко проговорил Микол, усилием воли заставив себя выдавить эти слова — он ненавидел скандалы, разборки и предпочитал скорее забыть подлеца, чем ввязаться в склоку.
— Хм… Круто!
Антон хмыкнул и замолчал. И продолжал внимательно, с недоброй улыбкой изучать стоявшего перед ним человека. Тот тоже замолк, не находясь, что делать и что говорить…
— А-а-а, вспомнил! — заорал вдруг Антон и хлопнул себя по лбу. — Мы встречались в музее Булгакова. Ты ещё тогда выпить на Патриках предлагал.
— На брудершафт мы с вами не пили, — ледяным, враз охрипшим голосом проскрипел Микол. — Поэтому будьте любезны обращаться ко мне «на вы»! В музее мы и правда встречались. Только ни о какой выпивке речи не было — мы говорили о моей инсценировке, которую я в тот же день у себя на квартире вам передал, — её текст звучит теперь с этой сцены.
— Х-ха! Ну, ты, старик, малость того — перебрал. За жизнь мы тогда побазарили — это точно, но вот с инсценировкой ты, старик, промахнулся. Может, скажешь, у тебя какое подтверждение есть, что ты мне её передал? — с сожалением глядя на автора, нахально пробросил шельма Антон.
— Нет, никакого документального подтверждения у меня нет, и вы это прекрасно знаете, иначе не вели бы себя так нагло и подло! — выпалил Микол, чувствуя, что сердце сейчас раздавит артерию, та лопнет, и он упадет…
— А на нэт и суда нэт! — почему-то с грузинским акцентом, ломаясь и разводя руками, подытожил Антон. — Мой совет, старик, не мешай! Пиво с водкой, да ещё если портвейном разбавить — эт-то знаешь… в общем, старик, береги себя! Заходи как-нибудь, бутылек раздавим. А сейчас — извини, видишь, запарка тут у меня — до премьеры месяц остался, к дню рождения Мастера спектакль выпускаем… Ты приходи на премьеру, я тебе контрамарку оставлю, только скажи фамилию, я запомню… Э, так как тебя звать-величать? — доносился вдогонку Миколу его судорожный скачущий смех….
А Микол уж бежал по проходу — вон из зала.
На улице как-то быстро и тревожно смеркалось, вечер валился на размякший от пьяного апрельского воздуха город, пахло сыростью, бензином и ещё чем-то пряным и острым… Той же дорогой, какой поспешал сюда, Микол бежал прочь из студии, не глядя по сторонам и выбирая маршрут скорее интуитивно и наугад, чем задумываясь, куда он торопится…
Крутой спуск Ивановского переулка швырнул беглеца в Подколокольный, там мимо старой Хитровки скользнул он к бульвару, перепрыгнул его и дальше помчался, все вперед и вперед, точно там, впереди, ждала его желанная цель… Улица Воронцово поле сначала немного дыбилась горкой, потом пошла под уклон, и Микол катился по ней, стараясь не допускать в сознание шквал отравленных мыслей, ни о чем не думать, бежать…
«Конец! Это конец…» — тупо билась в висок единственная прорвавшая заграждение воли мысль-партизанка… Он смирился с ней, лишь бы не прорвались те, другие, что стучались за ней… Потому что в них, — он знал, — был нещадный ему приговор. И догадывался, что приговор этот вершит не кто иной, как Михаил Афанасьевич Булгаков.
Он не принял его! Не пришелся ему Микол по душе — значит, чужой! Если б не был чужим, не было б такой позорной истории с инсценировкой, не позволил бы Мастер ученика своего обокрасть, вокруг пальца так ловко обвесть, вступился бы… Но Мастер не откликнулся, не отозвался — молчал… и самозванный его ученик, никому неизвестный чудак, по Москве со стыда подальше вприпрыжку бежит, а пройдоха-Антон руки с радости потирает — ещё бы, дельце ловкое провернул, да ещё дураку нос утер, — знай наших!
Он достиг неизменного своего Садового — Земляного вала, нырнул в переход, промелькнул в нем призрачной тенью, выскочил по ступенькам наружу и опять по прямой полетел — вперед, наугад…
Верхняя Сыромятническая улица, гремя чугуном трамваев, напугала его, но впереди замаячило море огней, купола, и Микол чуть-чуть успокоился. Улица изгибалась, падала вниз и проносилась по мосту над Яузой, оставляя по левую руку Андроников монастырь, а справа золотясь куполами храма Сергия Радонежского… И Микол понесся по ней, решив избранному прямому пути не изменять.
И все-таки он свернул. Свернул налево, не стал подыматься на мост — уж больно пустой и пугающей показалась ему отчего-то эта дорога. И, чуть присбавив шаг, — начал уже задыхаться, — направился к решетке набережной, чернеющей впереди.
Там — река. Она была близко. Она дышала, отсверкивая в свете зажегшихся фонарей… И неизвестно зачем Миколу понадобилось двигаться вдоль нее, засматриваться в нее, вытягивая и неестественно напрягая шею.
И тут он увидел изящно выгнутую арку моста, узорный рисунок перил, два ярких сиреневых фонаря, освещающих воду каким-то ненастоящим волшебным светом… Подбежал, торопясь… чугунные буквы увидел, прочел: «Таможенный мост». На той стороне реки тоже было два таких фонаря, и вода под ними играла, волновалась, заманивала… Она словно разом высветила все его одиночество, всю обиду, всю боль, и контраст этой боли и праздничного нездешнего света был таким резким, жутким таким, что Микол хрипло и отчаянно закричал, одним махом взбежал наверх, перегнулся через перила и потянулся к зыбкой, загадочно мерцавшей воде…
Но хриплый рев его перекрыл тонкий девичий крик:
— Стойте! Остановитесь!
Она бежала к нему — перелетела дорогу, вильнув в потоке машин на набережной, и вот уже, задыхаясь, стояла на самом верху, вцепившись в перила и глядя на него отчаянными глазами…
— Если вы туда, то и я…