ЧАСТЬ ПЕРВАЯ


1


Он бежал среди деревьев, пригибаясь там, где тропинка заросла высокими островерхими кустами, и протискиваясь сквозь них. На небольшой прогалине остановился, прислушался. Можно было бы считать себя в безопасности, если б часть егерей с собаками не подстерегала его с другой стороны, у озера. Обернувшись, он издал негромкий рык, рык матерого серого волка, и снова нырнул в кусты. Неожиданно впереди показались два бегущих существа, их белые хвостики подскакивали в угасающем свете. Кролики! Он преследовал их до самой норы и засмеялся, когда они в страхе юркнули туда друг за дружкой. Потом лёг на живот и стал тыкать в нору палкой; как можно глубже. Его мальчишечье лицо раскраснелось, когда он представил себе громадный таинственный лабиринт под землёй, полный кроличьих глаз.

Мальчик поднялся, весь в приставших к костюму соринках и листиках, миновал кустарник и осторожно вышел на длинную дубовую аллею. Она вела прямо к замку Блан, большому серому дому со стройными башенками, который арендовали месье Гюстав де Мопассан[1] с супругой. От замка по парку крестом расходились аллеи. В лучах закатного солнца окна с овальным верхом блестели, словно медали. Мальчик на минуту перестал быть волком и стал считать: два первых окна слева на первом этаже — это его комната. Следующие три — маленького Эрве[2], дальше идут комнаты отца и матери. Эрве всего пять лет, ему нужно находиться поближе к родителям.

Стаи ворон кружились вокруг высоких дымовых труб и усаживались на вершины деревьев. День стоял ветреный, деревья с шелестом трепетали. Скоро стемнеет — и окончится ещё один день. До чего же быстро пролетели каникулы! Уже конец сентября, остаётся всего несколько дней до начала занятий в лицее. Лета, казалось, едва хватило, чтобы навестить двоюродных Ле Пуатвенов[3] в Фекане, хотя туда всего несколько километров. А в Париж отец всегда ездил один.

Мальчик поглядел на краснеющие в лучах заката окна — и замок превратился во вражеский штаб. От орудийного обстрела верхний этаж вспыхнул. Находившиеся внутри защитники силились погасить пламя, а он, командир императорских войск, тем временем вёл своих солдат на штурм. Мальчик снова бросился в кусты и, согнувшись пополам, пробежал двадцать метров. Тут вражеский снайпер заметил его из окна комнаты Жозефы и стал стрелять так метко, что пуля продырявила ему рукав мундира. С ловкостью бывалого солдата (он участвовал в последней кампании Наполеона[4], но всё же оставался молодым) мальчик отскочил назад за прикрытие. Жестом велел своим солдатам оставаться на месте, повёл карабином вдоль окон комнат для слуг и, дойдя до окна Жозефы, прицелился и выстрелил. Когда винтовка снайпера, постукивая по свинцовой крыше, слетела в канаву, позади раздался одобрительный возглас. И все снова бросились вперёд. Однако враг вызвал подкрепление, и отряд кирасиров с блестящими нагрудниками уже нёсся на них по аллее. Велев солдатам следовать за ним, он скрылся в кустарнике, сделал широкий обход и вышел в тыл скачущей колонне неподалёку от террасы дома.

Мальчик остановился. Воображаемый мир перестал существовать.

Мать и отец шли по аллее к дому. Для мальчика это явилось неожиданностью, и он замер, глядя на них. Мать он боготворил. Отца, разумеется, уважал, хотя понять не мог. Другие мальчики, его друзья, подтверждали, что отцов понять трудно. Родители шли бок о бок, неторопливо и находились довольно далеко от него. На голове у опиравшегося на трость отца был цилиндр, мать, по своему обыкновению, была простоволосой. Вот забавно будет их напугать! Уже наступили сумерки, ветер так усилился, что громадные дубы с шелестом раскачивались, ветви поскрипывали, сорванные жёлтые листья взлетали, кружась, словно птицы, или носились над самой землёй, будто испуганные зверьки.

В мальчике мгновенно соединились волк, командир и опытный браконьер. Прячась за деревьями, мальчик стал украдкой приближаться к родителям. Ещё десяток метров, он выскочит с рычанием, и они перепугаются, словно перед ними настоящий волк. Присев и приготовившись броситься к ним, он давился от смеха.

Приступ веселья прошёл. Сердце колотилось где-то в горле. Мать с отцом остановились в сумеречной аллее, и мальчик услышал громкий, гневный голос отца:

— В десятый раз говорю, это не твоё дело. Я не потерплю слежки за собой. Продай землю, это твоя собственность, или убирайся к чёрту.

Мать смотрела на него, руки её безвольно висели вдоль тела.

— Я уже сказала, что не продам. Мне больше нечего оставить детям. Твой долг...

— Да перестань ты твердить о том, что считаешь моим долгом! Господи!

— Мы уже три семестра не платим за учёбу Ги. Как мне отправлять ребёнка в лицей?

— Я уже сказал. Больше от меня ты ничего не получишь.

— Гюстав, — сказать мать, — я больше не могу влезать в долги, чтобы содержать дом и платить слугам.

— Тогда почему ты ездишь по всей стране, арендуешь замки? Чтобы рожать детей там? Сперва Миромениль, теперь этот!

— Для себя я ничего не прошу; но прежде нужно думать о сыновьях, а потом уже об этих... этих девках и горничных, с которыми ты проматываешь деньги.

— Это уже слишком, чёрт побери! — вскричал отец, дрожа от бешенства. Он повернулся, схватил мать за горло и стал хлестать по лицу изо всей силы. Волосы матери растрепались, она отклонялась, пыталась защититься, но безуспешно. С отцовской головы свалилась шляпа, но он, словно обезумев, с бранью всё бил, бил мать. Она упала, сжалась, закрыла лицо руками; отец перевернул её на спину, бросил трость, отвёл её руки от лица и снова принялся наносить удары.

Оцепеневший от ужаса мальчик смотрел из-за деревьев. Казалось, наступил конец света. Пошатнулись все незыблемые основы бытия. Тьма в аллее была наполнена злом; он был беззащитен. Жизнь предстала перед ним в новом, ужасном обличье.

Мальчик вскочил и побежал, побежал, побежал. В горле першило, он чувствовал, как подступает тошнота. Ветви хлестали его по лицу, цеплялись за одежду, он спотыкался, падал, а из головы никак не шла сцена в аллее. Упав в очередной раз, он остался лежать на усеянной листьями земле, крепко зажмурив глаза и стиснув кулаки. Ему хотелось никогда больше ничего не видеть и не слышать. Уже стемнело совсем, он долго не шевелился. Потом послышался далёкий, слабый голос.

— Ги! Ги-и! Где ты? — Это из замка звала его Жозефа. — Ги! Пора домой.

Мальчик подскочил и утёр слёзы. Ему не хотелось видеть ни её, ни кого бы то ни было. Он продрался сквозь кусты. Через минуту, взяв себя в руки, он побежал со всех ног к большому дому. Приблизившись к террасе, увидел огни. Там была Жозефа и один из слуг с фонарём. Оба отбрасывали длинные тени.

— Ги, это ты? Мог бы прийти, когда я позвала.

Мальчик не остановился и, отвернувшись, пробежал мимо них. Войдя в свою комнату, заперся и, мучимый увиденной сценой, принялся изо всех сил колотить кулаками по столу, чтобы изгнать её из памяти, из сознания. «Нет-нет-нет!»


На другое утро, когда колокол в замке зазвонил ко второму завтраку, мальчик в одиночестве бродил у озера. Он вернулся, открыл дверь в столовую и, помедлив, вошёл. Мать сидела на своём обычном месте, спокойно следя, чтобы Эрве обслужили как нужно. Лицо её опухло, словно она плакала; следы побоев ей кое-как удалось замаскировать с помощью пудры и крема. Она подняла глаза на вошедшего Ги, улыбнулась, и он с трудом подавил желание подбежать к ней и зарыться лицом в её платье. Отец ел молча. Ги, избегая его взгляда, сел.

— Я слышала, дорогой, ты спустил на воду лодку, — сказала мать. — Это замечательно.

— Да, мама.

— Будь с нею поосторожнее, — сказал отец. Голос его звучал, как обычно. — Мне сказали, дно у неё не очень прочное.

— Хорошо, папа.

— Передай перец, мой мальчик.

Разговор продолжался. И внезапно мальчика потрясла условность, навязывающая им всем такое поведение. Чудовищно было сидеть за столом и есть, будто ничего не произошло. Ги не понимал, как отец мог вообще прийти в столовую. Однако же он, щегольски одетый в серый редингот с голубым в горошек галстуком, в блестящих, начищенных ботинках, с аппетитом ел, изящно касался салфеткой усов, но, судя по его репликам, готов был вспылить. Право же, взрослых, в особенности отцов, понять невозможно!

Мать была тише, чем обычно. Говорила она мало и не так уверенно, откровенно и эмоционально, как обычно. Но Ги по хорошо знакомому выражению её лица догадался — мать что-то твёрдо решила. Заметив, что она пристально смотрит на него, подумал: «Поняла, что я знаю». Почувствовал, что залился краской, и, стремясь скрыть смущение, заговорил:

— Мне ведь нужны плащ, книги и много других вещей для лицея. Когда мы поедем всё покупать...

Отец раздражённо перебил его:

— Твоя мать об этом позаботится. — И после паузы добавил ещё более запальчиво: — А если попросишь, она, может быть, станет выделять тебе побольше денег на карманные расходы.

На это никто ничего не ответил. Мадам де Мопассан сидела, опустив глаза. Ги стало неловко и страшно. Он и раньше замечал непонятную холодность между родителями. Но такого ещё не бывало. Особенно удивило его, что отец внезапно устроил скандал из-за денег; мальчику казалось, что в деньгах отец никогда не испытывал недостатка.

В сущности, так оно и было. Гюстав де Мопассан являлся сыном богатого руанца, директора имперской табачной монополии и владельца прекрасной земли в Невиль-Шан-д’Уазель, неподалёку от Руана, прекрасного средневекового города на Сене с великолепной готикой, красоту которого портил промышленный бум восемьсот шестидесятых годов. Старый Жюль де Мопассан, гордый и своевольный, денег для сына не жалел. Когда Гюстав сказал ему, что намерен жениться на Лоре Ле Пуатвен, он утвердительно хмыкнул и даже увеличил денежное пособие сыну, хотя родители Лоры были не беднее Мопассанов — отец её владел хлопкопрядильными фабриками в Руане, а мать происходила из семьи феканских судовладельцев. Лора, естественно, принесла мужу большое приданое. Поэтому Гюставу не приходилось трудиться, чтобы содержать семью; и он не выказывал желания шевельнуть хотя бы пальцем, чтобы обеспечить своим наследникам изобилие.

Однако Ги никогда не чувствовал себя неровней другим мальчикам, хоть его семья была не так богата, как Танне, жившие в ближайшем замке, до которого было двадцать километров. Мопассаны тоже жили в замке, хоть и арендуемом, а не фамильном. И Ги не мог понять злобного отцовского укора матери, что она «ездит по всей стране, арендует замки, чтобы рожать детей там». Хоть это не было высказано прямо, он чувствовал в словах отца намёк на какую-то хитрость и возмущался. Если целью матери было уравнять их с местными дворянами, он не видел в этом ничего дурного. Мать постоянно твердила ему, что у дедушки Жюля есть документы, из которых явствует, что Мопассаны имеют право на титул маркиза. Дедушка Жюль восстановил перед своей фамилией аристократическую частицу «де»[5], и на его писчей бумаге были вытиснены герб и маркизская корона.

Ги не понимал отца, но до сих пор они легко ладили друг с другом. Гюстав де Мопассан отличался склонностью к праздности, неодолимой тягой к распутству, обладал недалёким умом, непрактичностью и слабой волей. Он был художником-любителем. Написал портрет сына, держа под рукой этюдник. Иногда в парке, грациозно поглаживая усы, он занимался сочинением стихов, поскольку в те времена дворянин мог продемонстрировать свою утончённость несколькими гладкими стихотворениями. Однако отношения между отцом и старшим сыном оставляли желать лучшего. Отец и Ги никогда не играли вместе, не бегали по парку, не плавали в реке. Гюстав не знал, как развлечь мальчика, как быть ему хорошим товарищем, и казалось, не хотел знать.

Ги видел, что любимыми развлечениями отца являются театральные представления, поездки с дамами в фиакрах или обеды с ними в ресторанах с соприкосновениями ног под столом и частым смехом. Мальчик бывал несколько раз с отцом в Париже, где жили эти фиакро-ресторанные дамы. Они благоухали духами и давали ему конфеты.

Как-то летом отец возил его по два-три раза в неделю в Дьепп «подышать морским воздухом». Там они постоянно встречали одну и ту же даму. Отец называл её Нонош. Они покидали его в кафе с конфетами и стаканом шербета, и он скучал, пока отец не возвращался, иногда через несколько часов, когда уже темнело, и им приходилось бежать, чтобы поспеть к поезду. А ещё раньше, в один из дождливых дней в Париже, Ги внезапно зашёл в отцовскую комнату в отеле. Когда он распахнул дверь, из-за ширмы появилась женщина с распущенными волосами, почти без одежды. Груди её с торчащими сосками казались огромными. Тряся ими, она бесцеремонно подошла к двери и захлопнула её перед его носом.

При воспоминании об этом мальчик глянул на отца и смутно догадался, что те женщины имеют отношение к его недавней ссоре с матерью.

— Я увижусь с месье Маршаном в среду, — сказала мать.

Ги не знал, кто такой Маршан.

— Отлично. — Отец раздражённо положил нож на тарелку и отодвинулся вместе со стулом назад. — По мне, чем скорей, тем лучше.

И, не дожидаясь кофе, вышел из столовой.


Следующие три недели в доме царила какая-то странная атмосфера. Отец казался то хозяином, то случайным гостем, уходившим после завтрака и возвращавшимся к обеду. Вечерами Ги слышал, как они с матерью разговаривают в одной из комнат на первом этаже; голоса внезапно повышались, затем хлопала дверь и наступала тишина. Наутро под глазами у матери виднелись круги, и она проявляла демонстративное внимание к нему и Эрве.

Мадам де Мопассан отличалась той же силой характера, что её служанка Жозефа, и, как ни странно, такими же мужскими чертами во внешности. Лицо её было удлинённым, с изогнутыми бровями и тяжёлым подбородком; иногда она причёсывалась по моде на прямой пробор, что ей совершенно не шло, иногда собирала волосы узлом на затылке. Прошло всего несколько лет с тех пор, как она прекратила охотничьи поездки со сворами соседских собак по всей Нормандии. Курила сигареты — что позволяли себе независимые женщины из аристократии и простонародья, но очень редко из буржуазных кругов; зачастую вместо кринолина, который считала нелепым и называла «клеткой», надевала вызывающе короткую юбку, обнажавшую лодыжки, и ходила широким шагом по парку замка. Обладала решительностью, сильной волей и лишь внешне придерживалась религиозных обрядов, видя в них дань условностям, потому что в Бога почти не верила. Играла на пианино, свободно вела разговоры об искусстве и философии, что в провинции подкрепляло её репутацию эксцентричной особы.

Она говорила, что родители её, Ле Пуатвены, тоже имеют право на дворянский герб. Держалась строго, требовала к себе почтения. Однако позволяла сыновьям развлекаться как вздумается, никогда не требовала от Ги отчёта в том, что он делал, и не предлагала ему поиграть вместе, если он сам того не хотел. Ги замечал, что большинство приезжавших в замок людей предпочитало её общество отцовскому.

Однако в ней было что-то сокровенное, трудно определимое, совершенно непонятное Ги. С поведением отца это никак не было связано. Иногда — задолго до той ужасной сцены в аллее — она становилась бледной, совершенно непохожей на себя. Говорила резко, раздражалась «от чрезмерного шума». Вечерами прикручивала фитили ламп, потому что свет казался ей слишком ярким. Несколько раз днями лежала больной в своей комнате с опущенными шторами, хотя снаружи светило солнце. Неделю спустя после этого ездила верхом на большом гнедом скакуне и возвращалась заляпанная грязью, потому что старалась не отставать от лучших охотников. Теперь в ночных ссорах громкий голос иногда принадлежал ей, звучал он пронзительно, пугающе. Ги натягивал одеяло на голову, чтобы не слышать его.

И вот однажды утром в конце этих трёх недель подали карету, месье и мадам де Мопассан уехали в ней вместе. Жозефа весь день была особенно добра, вытащила откуда-то чемодан, которого Ги никогда не видел, там оказались старый кивер фузильера и великолепные цветные открытки с полками великой армии Наполеона, маршалами, обозами, пушками и, наконец, самим императором в двух изображениях: на одном он властно указывал, куда должна быть направлена атака гвардейцев, на другом восседал на вздыбившемся белом коне.

К обеду месье и мадам де Мопассан не вернулись. Но когда уже давно стемнело, лежавший в постели Ги услышал стук колёс на подъездной аллее, потом разговор матери с кучером и Жозефой. Он подкрался к окну. Мать вернулась без отца. Вскоре она вошла в комнату к мальчику.

— До сих пор не спишь, Ги?

— Нет.

Она присела к нему на кровать.

— Скоро мы переедем в новый дом.

— Где он находится?

— В Этрета. Тебе там понравится.

Они уже бывали в том посёлке на пляже во время каникул, ездили туда из Фекана в двуколке тётушки Ле Пуатвен. Мать взяла сына за руку.

— Послушай. Рано или поздно ты узнаешь, и думаю, лучше всего сказать тебе сейчас. Жить с нами твой отец больше не будет. Вдаваться в причины я не хочу. Поначалу тебе это покажется странным, но со временем ты всё поймёшь. Иногда люди, женившись, совершают ошибку, потом находят, что им лучше расстаться. Мы с твоим отцом пришли к такому соглашению. Ты, Эрве и я будем жить в новом доме, а ваш отец где-нибудь в другом месте, вот и всё. Ты сможешь ему писать, он время от времени будет наведываться к нам.

— Понимаю.

— Ты познакомишься с мальчиками, своими будущими друзьями, которые найдут это странным. Потому я хочу, чтобы ты всё знал и не чувствовал себя неловко. В наши дни многие благовоспитанные люди, не способные больше ладить, предпочитают жить по-прежнему вместе, мучить себя и детей, чем предстать перед судом и говорить во всеуслышание о своих дрязгах.

Мальчику представилось, как судьи и публика расспрашивают о той сцене в аллее.

— Это было бы ужасно, — сказал он.

Мать продолжала:

— Я убедила твоего отца, что лучше всего будет сказать судье о согласии жить порознь. Так мы и поступили. Понимаешь?

— Кажется.

Мальчику по-прежнему многое было непонятно; но с подобными вопросами он не мог обращаться даже к матери.

Она спокойно посмотрела на него.

— Ги, я хочу, чтобы ты всё знал, чтобы не чувствовал себя ущемлённым.

— С тобой, дорогая мама, никогда не буду.

— Хочешь спросить что-нибудь?

— Мы бедные?

— Я сохранила своё приданое, твой отец согласился давать нам шесть тысяч франков в год. — Она обняла сына. — Если будем бережливыми, нам хватит.


Как преображается место, когда не наезжаешь туда на денёк, а живёшь там! Посёлок Этрета раньше почти не производил впечатления на Ги. Теперь ему казалось, что здесь лучший пляж во Франции. И новый дом их, Ле Верги, белый, с балконом, жимолостью, плющом и большим садом, стоял всего в нескольких сотнях метров от моря. Мальчик почти всё время проводил там — на скалах, на утёсах, на пляже, на лодках, в воде.

Короткий летний «сезон» в Этрета завершился. Не стало нянек, носивших жёсткие крахмальные воротники и высокие шляпки, которые приводили детишек с бантами на галечный пляж; уехали несколько буржуазных семей из Руана и немногочисленные художники, откликнувшиеся на восхищение Альфонса Карра[6] этим местом и «открывшие» его. К тому же Этрета обладал своим колоритом и привлекательностью как рыбацкий посёлок. Ги не переставали радовать новые друзья, рыбалки, запахи смолы и водорослей, вид сохнущих сетей с пробковыми поплавками, людей, возившихся в лодках. Маленький курорт с белыми и жёлтыми кабинками для купальщиков, с одетыми в синее джерси рыбаками, жующими табак и говорящими на местном диалекте, был расположен, словно театральный задник, между двумя скалами в виде арок, Порт д’Амон и Манн-Порт, высящимися по концам пляжа. И мальчик бродил и бегал весь день, свободный как ветер.

Мускулистые женщины, которые с помощью лебёдки вытаскивали, надрывая спины, лодки на гальку, выкрикивали ему грубые слова. Над ними он смеялся. Женщины, стиравшие бельё в пресном источнике на пляже во время отлива, были хуже. Эти обнажали ноги, и во время работы груди их ходуном ходили под блузками. Одну из них звали Дидина. При виде Ги она задирала юбку повыше, оголяя бедра, и кричала ему: «Малыш, посмотри, какая ножка! Не соблазнишься?» Старые ведьмы гоготали, обнажая почерневшие неровные зубы. Некоторые из них курили короткие глиняные трубки. Дидина была молодой и хорошенькой.

Иногда Ги плавал. В скалах он знал чудесные места: «Девичий грот» и «Котёл». Лазил по лодкам, находившимся очень высоко, на вершине утёса, казалось, их выбросило туда огромной волной; то были старые посудины, которые отплавали своё и теперь были полны канатов, верш для омаров, рыбацких снастей и брезента. Лодки были повсюду; даже заглядывая в дверь церквушки, он видел эти ярко раскрашенные судёнышки, свисавшие с потолка.

С Альбером Тарбе, одним из местных мальчишек, он совершал пиратские набеги на порт, пеоеживал восхитительные треволнения на борту адмиральского крейсера, срочно прибывшего с Мартиники или из Алжира. После наступления темноты подолгу сидел с рыбаками в их дымных, сумрачных, пропахших селёдкой хижинах, слушая их разговоры. Самым выдающимся жителем этого посёлка был ушедший на покой моряк, которого называли капитаном Куто. Невысокий, с приплюснутым носом и глазами навыкате, он весь, от козырька фуражки до начищенных сапог, блестел чернотой; а его горбатая дочка пела песни на непонятном языке. Капитан говорил, что это язык её матери, светлокожей негритянки, которую он купил на побережье Гвинейского залива за двадцать франков.

— Она была прелестной, малыш, изумительной, — как-то сказал Куто, причмокнув губами.

Но больше всех Ги нравились Жанно Тарбе и Люсьен. Жанно был старшим братом Альбера, жил он с женой и тремя детьми в хижине на краю посёлка. Люсьена все звали просто по имени; он был постарше Жанно, носил большие чёрные усы. Они вдвоём владели лодчонкой и выходили в море вместе с крупными судами. Часто приглашали Ги: «Завтра мы будем конопатить. Хочешь помочь нам?»

Хочу ли? Конечно, Жанно.

Однажды — они только что вернулись с моря вместе с большими лодками и получили за улов свою долю денег — Ги встретил их на дороге за пляжем. И подошёл к ним.

— Послушай, Жанно, не одолжишь ли мне заплётку для сращивания каната? Хочу набить руку.

— Что? Решил, значит, стать боцманом? — отозвался Жанно. Друзья пошатывались и смеялись; мальчик понял, что они под хмельком. — Ладно, боцман. — Жанно сильной рукой обнял его за плечи. — Пошли, выпьешь с нами.

Кабачок находился рядом. Жанно втащил туда мальчика. Заведение оказалось скверным. В воздухе плавали клубы вонючего табачного дыма. Матросы и рыбаки за столиками шумно разговаривали, спорили, кое-кто пел пьяным голосом. Люсьен сильно закашлялся, лицо его побагровело. Он сплюнул на пол. Когда они сели за столик, Жанно сказал хозяину:

— Три кальвадоса.

Хозяин, щуплый человечек с длинными вислыми усами, в грязном фартуке, поколебался, глядя на Ги, потом зашаркал за стойку. Люсьен посмотрел на мальчика.

— Если боцман не может выпить с командой, он никуда не годится, так ведь?

— Э... да.

Ги улыбнулся в ответ. Когда выпивка была подана, Люсьен придвинул один стакан мальчику. Мужчины, запрокинув головы, выпили крепкий кальвадос одним глотком. Видя, что Ги не пьёт, изобразили крайнее удивление.

— Что же ты?

— Боцман, — ответил Ги, — от выпивки не отказывается.

С этими словами он схватил стакан и, запрокинув голову, как взрослые, вылил содержимое в рот. Горло его обожгло, будто огнём, раздался общий хохот. Из глаз Ги покатились слёзы, его неудержимо затрясло. Он раскрывал рот как рыба, силясь вдохнуть. Вокруг все хохотали.

— Ещё по одной.

Жанно поманил хозяина, всё ещё державшего в руке бутылку. Тот налил ещё три порции. Ги проглотил вторую.

— Теперь ты уже никогда не умрёшь от цинги!

Ги хотелось свежего воздуха. А табачный дым становился всё более густым и едким. Вскоре матрос в углу заиграл на концертино, и вся толпа заревела песню. Ги осторожно отодвинулся назад вместе со стулом. Он хотел сказать, что ему нужно срочно уйти. Жанно одной рукой прижал его к сиденью:

— Что такое? Сильная качка, а? Хозяин! Где кальвадос?

Снова были наполнены стаканы.

— Пей, — сказал Люсьен, поднимая свой стакан. — Лучшее средство на свете от дурного настроения. Уж не морская ли болезнь у тебя?

— Что? Морская болезнь? — вмешался Жанно. — Только не у этого человека. Он насквозь просолился. Пей, пей, Гиймо[7].

— Меня зовут Ги де Мопассан.

Прозвучало это как-то неразборчиво. Ги ощутил на лице пот. Люсьен и Жанно, потешаясь, старались напоить его допьяна. Однако он понимал, что дело здесь не только в желании посмеяться. Так принимало мальчика с частицей «де» перед фамилией это общество бедных рыбаков и матросов. Они словно бы говорили ему: «Мы будем обращаться с тобой как с равным — на своих условиях. Не думай, что принимаешь нас в друзья. Мы примем тебя, если захотим. И это, если угодно, не только насмешка, но и некоторый вызов, и мы хотим, чтобы ты встретил его мужественно. Не сумеешь — ладно, мы всё равно будем держаться с тобой по-хорошему, но — кем ты для нас будешь? Гиймо?»

Г и нравились Жанно и Люсьен: это были прекрасные моряки и хорошие люди. Со всей небрежностью, на какую был способен, он взял стакан, отхлебнул маленький глоток, потом понял со страхом, что жжение от такого питья только усилится, и опрокинул кальвадос в горло, как прежде. Крепкий напиток прошёл по пищеводу, словно расплавленный металл. Мальчик через силу улыбнулся, хотя из глаз у него снова потекли слёзы.

— Боцман, ты как хлещешь это пойло, будто внутри у тебя бочонок, а не желудок.

Концертино, казалось, стало звучать гораздо громче. Качающиеся предметы постепенно начинали раскачиваться всё быстрее, быстрее. Стол завертелся. В помещении было душно. Мальчик закрыл глаза — и поспешил открыть снова. Так было хуже; он откинулся назад, в желудке забурлило. Ги понял, что его скоро стошнит. Он стиснул обеими руками железную перекладину под столом. Нет! Он покажет им. Он так легко не сдастся. Лоб его похолодел. Из желудка стал выбираться какой-то спрут.

Жанно и Люсьен поднялись.

— Пошли, боцман.

Держась за стол, мальчик встал. Пол казался вязким. Все лица были ярко-красными, шум стоял оглушительный. Ему пришлось держаться за дверь, пока Люсьен и Жанно расплачивались; потом все трое вышли. Свежий воздух показался мальчику приятной холодной ванной; в следующий миг он обжёг ему горло. Ги собрался с силами и пожал мужчинам руки.

— Спасибо, Люсьен.

Тот, казалось, неистово раскачивался.

— А заплётка тебе не нужна?

— Завтра, — ответил Ги.

К спруту присоединились три медузы, и все они принялись высасывать кости его ног. Он пытался не бежать — и всё же, казалось, бежал; дорога улетала назад. Мальчик оглянулся. Два нечётких силуэта — видимо, Люсьен и Жанно стояли на углу, прощально махая руками. Ги собрался с последними силами и помахал в ответ. Потом ощутил неодолимый позыв к рвоте и бросился в придорожные кусты.

Это был не самый приятный способ набираться жизненного опыта; однако тем эпизодом Ги был доволен. При встрече два дня спустя Жанно с Люсьеном тепло приветствовали его и заговорили с ним как со взрослым. Обычно он бывал в их обществе на берегу, а теперь для него всегда стало находиться дело на какой-нибудь из лодок, и в хорошую погоду он возвращался на берег только в сумерках.

Мать не чинила ему в этом препятствий. Иногда лишь напоминала, что всё же нужно уделять какое-то время занятиям. Учёба, к счастью, давалась ему легко; требовалось только регулярно заниматься. После разрыва с мужем мадам де Мопассан сама занялась обучением сыновей, поставила письменный стол в комнате Ги на первом этаже, купила необходимые книги и составила для него план чтения.

Временами, когда они разговаривали о книгах, мать заводила речь о своём старом друге Гюставе Флобере[8]. Флобер, объясняла она, враг буржуа — то есть чёрствых средних классов, обладающих громадным могуществом во всех сферах жизни, чудовищно самодовольных и прикрывающих свою жадность узколобым догматизмом. Несколько лет назад, рассказывала мать, буржуа пытались отомстить Флоберу, возбудив против него дело в суде из-за «скандального» романа «Госпожа Бовари»[9]. Но обвинение потерпело фиаско, и Флобер стал одним из самых знаменитых писателей.

— Твой дядя Альфред был его ближайшим другом. (Альфред Ле Пуатвен[10], брат Лоры, скончался за два года до рождения Ги.) Он тоже любил обливать буржуа грязью.

— Мама, а мы разве не буржуа?

— Буржуа и мы, и, собственно говоря, сам Флобер! — Мать рассмеялась. — Но, видишь ли, он, в сущности, нападает на людей, ненавидящих и презирающих искусство, бесчувственных и нетерпимых, которые чрезмерно заносятся и до смешного нелепы в своём чванстве.

— А-а...

— Это замечательный человек. Надеюсь, ты познакомишься с ним, когда станешь постарше.

Мать сказала, что Флобер не писал ей несколько лет, но теперь пишет снова, вспоминает счастливые дни юности, проведённые в Руане в доме Ле Пуатвенов, взволнованное чтение стихов Виктора Гюго в мансарде в Фекане.

Прошли зима и весна. После Пасхи мать сказала Ги, что ему нужен более сведущий учитель по латыни, грамматике и арифметике, чем она, и, к его удивлению, отдала их с Эрве в руки местного священника, аббата Обура, жившего по соседству.

Так начался новый, странный и довольно весёлый, период в жизни Ги. Аббат был приятным человеком, невысоким, пухлым, с чуть искривлённым носом и рассеянным видом, за которым таилась неожиданно острая наблюдательность. Он настоял на том, чтобы давать им уроки в самом, казалось бы, неподходящем месте, на церковном кладбище; однако мальчики вскоре нашли, что место это приятное, красивое и его замшелые стены защищают их от ветров.

Они втроём бок о бок садились на какой-нибудь надгробный камень и принимались за французские причастия, латинские аблативы и тройное правило. Когда урок для Эрве оказывался трудным, аббат позволял ему играть в одиночестве. Иногда он откладывал книги, одёргивал сутану и говорил: «А теперь, мальчики, развивайте память, учитесь наблюдать» — и предлагал им заучивать имена людей, написанные на чёрных деревянных крестах и каменных памятниках.

Они добились в этом больших успехов. Аббат с лёгкой, рассеянной улыбкой на губах заставлял их перечислять надгробия по порядку сперва с одного конца кладбища, затем с другого. Или внезапно спрашивал: «В четвёртом ряду слева, с каменной урной. Чья это могила?», «Видите тот, в дальнем углу, под тисом? Кто лежит под ним?».

Вскоре эта игра превратилась в состязание, что очень обрадовало мальчиков. Они узнавали, когда на кладбище бывали похороны, и, едва там появлялся крест, спешили туда, чтобы выучить надпись на нём, даже ходили в мастерскую месье Лебе, плотника, узнать заранее, что ему поручено вырезать. Поэтому когда аббат спрашивал: «Ну, мальчики, знаете новую надпись?» — они подталкивали друг друга локтями и, подавляя торжествующий смех, хором декламировали: «Жанне Гортензии Амелии Ниве, вдове Гастона Неофраста, скончавшейся на восемьдесят втором году жизни и оплаканной семьёй; послушной дочери, верной жене, любящей матери. Да упокоит Господь её душу».

Ги научился управляться с лодкой не хуже, чем сыновья рыбаков, знал множество тонкостей заброски сетей и изготовления парусов, время приливов и отливов, приметы погоды и способ измерять глубину. Выучил достаточно слов, чтобы разговаривать с рыбаками на их языке. Однажды, когда они с Люсьеном чистили лодку, к ним подошёл Арман Пайрон, владелец трёх траулеров, и сказал, что утром они выходят на «Пуркуа фер?» за палтусом. Люсьен пообещал, что присоединится, потом, заметив знаки Ги, добавил: «А этого парнишку возьмём?» Пайрон глянул на Ги, потом снова на Люсьена. Тот кивнул.

— Ладно, — ответил Арман.

Ги помчался домой и объявил матери: «Мы снимаемся с якоря в три часа ночи». В нужное время мадам де Мопассан поднялась, дала ему чашку шоколада и проводила в темноту. «Как он быстро растёт, — подумала она, — уже вполне самостоятельный». Он начинал отдаляться от неё. Что ж, она не станет удерживать сына подле себя вопреки его воле.

После десяти часов ветер начал усиливаться. К одиннадцати уже бушевал шторм, небо затянуло зловещими тёмными тучами. В течение пяти дней о «Пуркуа фер?» не было ни слуху ни духу. Рыбаки говорили, что судно наверняка пошло ко дну. На шестой день оно появилось, и сияющий Ги спрыгнул на берег, где вместе с жёнами рыбаков стояли его мать и Жозефа.

— Мама! Жаль, ты не пошла с нами в рейс. Это было здорово!

2


Через три недели после этого приключения мадам де Мопассан сказала Ги:

— Отец Обур — замечательный человек, но думаю, школа всё же необходима. Тебе уже тринадцать. Я определила тебя в семинарию в Ивето.

Лицо у мальчика вытянулось. Он понял, что его свободе приходит конец, что жизнь на морском берегу прекращается невесть как надолго. Притом семинария! Там ведь вместо учителей священники, и они учат ребят на священников? Ужас.

— Мама, но священником я быть не хочу.

— Решай сам, сынок, — сказала мать. — Семинарию я выбрала потому, что там ты получишь наилучшее образование. Здерь поблизости нет школ для мальчиков из хороших семей.

Это был тяжёлый удар. Ги всеми силами старался забыть, что конец привольной жизни неминуем. Во второй половине дня он вышел из дому и пошёл не к морю, а в противоположную сторону, в поля, словно приучая себя к разлуке с ним. Было солнечно, тепло, в небе пели жаворонки. Выйдя из рощицы, он увидел идущих впереди матушку Тико и её служанку Жюстину. Вдова Тико была румяной, дородной, дом её стоял на окраине Этрета. Ги знал её, так как она была в хороших отношениях с капитаном Куто; Жанно и Люсьен подшучивали над ним, говоря, что он за нею ухаживает. Эта глупая скаредная старуха вечно носила нелепые шляпки, всплёскивала руками и одевалась так, будто собиралась ехать в Руан.

Ги увидел, что Жюстина несёт черно-белую собачку — дворняжку матушки Тико, с которой он часто играл на пляже. Сперва мальчик не понял, что у них на уме, потом, когда они подошли к лежащему на земле камышовому мату, сдвинули его и бросили вырывающееся животное в широкую яму, Ги закрыл лицо руками. Это была мергельная яма.

Подождав, когда женщины уйдут, он подошёл к ней. Ребята рассказывали ему об этой мергельной яме, но он с трудом верил. То была шахта глубиной двадцать метров со штольнями внизу. Раз в год фермеры и крестьяне спускались туда за удобрением. Всё остальное время, говорили ребята, люди бросают туда надоевших собак; когда одна, возможно, с переломанными лапами, недели за две изголодается до смерти, кто-нибудь приходит и бросает другую. Сильная собака съедает слабую, потом воет, пока туда не бросят ещё одну, которая в свою очередь съест её.

Дворняжка матушки Тико жалобно скулила внизу. Ги нарвал травы, бросил туда и поспешил прочь. На другое утро, когда он пришёл к яме, матушка Тико была уже там. Она всхлипывала, окликала собачку ласковыми прозвищами, а Ги ещё из рощицы слышал, как дворняжка отвечает на них воем. Когда старуха ушла, Ги бросил вниз принесённую еду; но потом даже у воды не мог забыть о несчастном животном. На следующий день он увидел в посёлке, как матушка Тико разговаривает со старым Дотри. И понял, что она просит рыбака принести верёвки и вызволить её собаку.

Дотри со своей неизменной грубоватой прямотой сказал:

— Хорошо. Это будет стоить четыре франка.

— Как! — Матушка Тико возмущённо всплеснула руками. — Четыре франка! Господи, вы хотите разорить бедную женщину. Четыре франка!

И, дрожа от негодования, удалилась.

Ги ещё дважды приходил к мергельной яме, бросал туда принесённую из дома еду. На третий вечер матушка Тико с Жюстиной снова пошли туда раньше его. Мальчик видел, что служанка несёт большой ломоть хлеба. Матушка Тико отломила кусочек и с ханжеским выражением на лице бросила вниз.

— Вот! — сказала она Жюстине. — Теперь ей там будет получше.

Но вдруг тявканье дворняжки заглушили басовитое рычание и лай. Туда ещё кто-то бросил собаку! Теперь их там было две.

Матушка Тико отщипнула ещё кусочек хлеба и бросила вниз, причитая: «Это тебе, Перро. Это тебе». Однако басовитое рычание показало, что хлеб достался не маленькой дворняжке. Матушка Тико повернулась к Жюстине и пожала плечами.

— Что ж, мы были добры, насколько это возможно. Но ведь не могу же я покупать хлеб на всех собак, которых туда бросают.

Она поджала губы и, когда они пошли обратно, сорвала с хлеба корку и стала рассеянно жевать её сама.

Ги, страдающий, гневный, поспешил прочь, плача от этого отвратительного бессердечия.

— Новички, встаньте туда!

Ги пошёл по двору примерно с дюжиной других. Ему казалось, что компания подобралась не особенно весёлая. Некоторые как будто страдали насморком, никто не проявлял никаких признаков дружелюбия. Учителя, священники в чёрных сутанах, не сводили с них глаз.

— Не разговаривать, новички!

Это произнёс высокий священник с красными руками, хотя никто не разговаривал. Ги понял, что семинарская жизнь, как он и предвидел, не сулит ничего хорошего. Вскоре после того, как остальные ребята разошлись, новичков заставили взять вещи и строем повели в здание. Ги оглядывал аркады, каменные серые стены, трапезную с высоким потолком. Там стоял запах ладана. Несколько сидящих за столом священников подзывали мальчиков по одному, задавали вопросы и что-то записывали. Когда настал черёд Ги, он споткнулся на вопросах по катехизису.

— Встань туда.

Наконец один из священников повёл его в классную комнату. Ги сперва показалось, что там закрыты ставни, потом он увидел высоко под потолком одно-единственное окошко. По бокам комнаты висели две керосиновые лампы. За стоящими в несколько рядов партами мальчики, не поднимая головы, что-то писали. Священник усадил Ги, дал ему перо и бумагу.

— Для начала, сын мой, перепиши пятьдесят первую главу катехизиса пятьдесят раз. Когда закончишь работу, принесёшь мне.

Так началась семинарская жизнь. Девизом семинарии было «Спартанская суровость, афинская изысканность». Первой части его священники придерживались с фанатическим усердием. Ги и остальные семинаристы поднимались каждое утро в пять часов и отправлялись в часовню на мессу. Летом в часовне бывало прохладно; в зимние месяцы она казалась ледяной, и Ги представлялось пыткой стоять там, дрожать от холода, не смея растереть озябшие руки или переступить с ноги на ногу, чтобы не привлечь к себе осуждающего взгляда одного из наставников.

Наказанием за «недостойное поведение» во время мессы служили розги или диета, состоящая из отвратительного чернослива. Каждому семинаристу полагалось проводить определённую часть дня в «размышлениях». Ги находил это особенно неприятным, поскольку ребята не могли дать подробного отчёта, о чём размышляли, и в результате их могло ждать наказание «за рассеянность». Приходилось постоянно заниматься латынью, латинской прозой, латинскими молитвами, латинскими переводами. В трапезной мальчиков заставляли пить кувшинами противный напиток под названием «Изобилие», напоминающий вкусом несвежую лакричную воду. Вторая часть девиза, касавшаяся изысканности, усердия вызывала гораздо меньше. Бани в семинарии не было, ребятам разрешали мыть ноги всего три раза в год, обычно накануне праздников.

Так тянулись месяц за месяцем. Эта безотрадная монастырская жизнь была Ги ненавистна. И когда пришло лето, а с ним и каникулы, когда он вновь распахнул ворота Ле Верги и увидел бегущих к нему с распростёртыми объятиями мать и Эрве, ему показалось, что он пробудился от дурного сна. Однажды мадам де Мопассан положила Ги руки на плечи, отступила и поглядела на него.

— Через несколько недель тебе исполнится шестнадцать. Даже не верится.

— Мама! Не нужно подчёркивать при людях, что мне всего шестнадцать.

Мадам де Мопассан улыбнулась. Она поняла, что новый период его жизни уже начинается.

Ги находил девушку очень хорошенькой. У неё были светлые волосы с бронзовым отливом, несколько широковатый рот, красивший её, когда она улыбалась, и тёмно-карие глаза. Сидя с ним в лодке, девушка приподняла юбку, чтобы были видны ноги.

— А какую рыбу ты ловишь? — спросила она.

— Всякую, какая только пролезет в вершу.

Ги приналёг на вёсла. Они только что поставили у скал четыре большие проволочные верши и возвращались на берег с приливом. Стоял прекрасный вечер, небо в лучах заходящего солнца казалось светло-зелёным.

— И когда поплывёшь на рыбную ловлю?

Вопросы эти были чисто риторическими.

— Завтра утром. Давай не будем говорить о рыбалке. Сколько ты пробудешь здесь?

— Это зависит от папы. Если он приедет из Парижа, то, видимо, захочет перебраться в Дьепп или ещё куда-нибудь, где есть казино. Если нет, мама, скорее всего, будет рада остаться.

— В таком случае, надеюсь, что твоего отца задержат какие-нибудь жуткие деловые осложнения.

Девушка улыбнулась. Она понимала, что нравится Ги. Он был замечательным молодым человеком.

Ги познакомился с нею два дня назад на пляже. Звали её Эстелла. Она была его ровесницей, жила в пансионате Бланки с матерью, рассеянного вида женщиной, и тремя младшими сёстрами. Они приехали в Этрета на отдых. Ги перестал грести и лишь правил плывущей по инерции лодкой.

— Вряд ли мне понравилось бы жить здесь круглый год, — сказала Эстелла.

— Понравилось бы, — заверил Ги. Поглядел на полные, проступающие под платьем груди. Ему захотелось податься вперёд и ласкать их. Эстелла подняла глаза, и он поспешил отвернуться.

— В Дьеппе, пожалуй, лучше, — продолжала она.

— Почему? У тебя там есть парень?

— Нет!

Ги засмеялся:

— Поплаваем завтра опять на лодке? Можно отправиться в Ипор — там очень красиво.

— Мама вряд ли позволит.

— Она не будет против. (Мать Эстеллы, казалось, мало беспокоилась о ней.) Или, если захочешь, в Фекан.

Когда лодка коснулась берега, молодой человек положил в неё вёсла, вылез и помог девушке сойти на сушу. Пока он вытаскивал лодку, она огляделась.

— Ги, посёлок далеко отсюда?

— Не очень.

Они находились в дальнем конце пляжа, неподалёку от начала тропинки, ведущей на вершину утёса, а затем в поля. На довольно большом расстоянии у одной из лодок стояли двое людей, больше никого видно не было. У Ги создалось впечатление, будто девушка хотела сказать ещё что-то, но сдержалась. Он уловил её быстрый взгляд и понял всё, что было у неё на уме. Потом Эстелла опустила глаза. Ги обнял её за талию.

— Давай погуляем наверху.

И повёл подбородком в сторону тропинки.

— Скоро стемнеет, — ответила она. Это было притворное возражение девушки, которая хочет отдаться, но со всем возможным приличием, поэзией и скромностью. — Ладно, только недалеко.

Слегка оробевшие, они сели за поросшим травой холмиком, смущённо улыбнулись друг другу и снова посерьёзнели. Уставились на летающего жука, словно хотели оттянуть неизбежное.

— Эстелла, ты... очень красивая.

— Ты мне тоже нравишься.

Ги внезапно забеспокоился, что она чего доброго начнёт ломаться и всё испортит, станет сопротивляться, плакать и в конце концов закатит сцену. Несколько ребят в семинарии хвастались, что они имели дело с девушками; но о том, что так нервничали, не говорили. Он обнял Эстеллу за талию. Идущий от неё запах казался интимным, обнадёживающим. Когда она повернулась к нему, он поцеловал её. Поначалу она не противилась, потом стала слабо вырываться, но он её не выпустил. Затем, навалясь на неё грудью, стал расстёгивать верхние пуговицы платья.

— Ги, прошу тебя, аккуратнее.

Он сознавал, что действует неуклюже, но ему было всё равно.

— Ги... — Груди её были восхитительными. Он различал на коже тонкие прожилки. — Увидит кто-нибудь.

— Не увидит. — Он зажал ей рот губами и ощутил на затылке её пальцы. — Эстелла!

В голове у него вертелось: «Невероятно, невероятно». Девушка сделала вдох и придвинулась, чтобы он ощутил плоть её бедра. Ги навалился на неё. Она вскрикнула:

— Больно! Не надо!

Но остановиться Ги уже не мог, и тело девушки стало принадлежать ему, она крепко стиснула его в объятиях, тоже овладев им.

Поднялась Эстелла разгорячённая, с раскрасневшимся, смущённым лицом. Ги был изумлён тем, как быстро всё окончилось. Он подумал, что девушка кажется слегка обиженной, но минуту спустя понял, что ошибся. Потом, дожидаясь, когда она приведёт в порядок платье и волосы, он внезапно ощутил неодолимое желание сказать ей что-нибудь очень хорошее — передать словами то, что оба только, что испытали — может быть, объясниться в любви, поведать, как чудесны мир и юность, как величественно и ужасно море, как он любит очертания лодки и вид рыбы в корзине... Он не знал, что сказать. Но всё это бурлило в его душе. И было любовью. Он хотел, чтобы Эстелла поняла. Поняв, она овладеет им. Его душой и телом. Выразить ей свою любовь он мог, только излив душу. Любовь — это понимание. Сердце его было переполнено этими чувствами, потому что он и она только что принадлежали друг другу.

Ги снова обнял её.

— Господи, море чудесно, жизнь прекрасна. Эстелла, меня переполняют потрясающие тайны, которыми я хочу поделиться с тобой...

— Который может быть час? Не надо, Ги. — Она довольно резко высвободилась. — Мама изнервничается, ломая голову, где я.

Ги сник. Увидел, что она не понимает. Он почувствовал горечь разочарования. Это походило на разрыв. Сделав над собой усилие, он улыбнулся.

— Ну, тогда пойдём.

Они шли по пляжу, взявшись за руки и раскачивая ими. Детство кончилось.

3


Посёлок, казалось, обрёл новые черты, новый облик. Ги бросилось это в глаза, когда он вернулся на следующее лето, уже не семинаристом. Его исключили — чем несказанно обрадовали — после того, как он с двумя ребятами совершил налёт на кладовую семинарии и в полночь устроил пикник на крыше, а отец-настоятель обнаружил у него в парте довольно игривые стихи. Мать отнеслась к этому спокойно. Она упрекнула его, прочла нотацию, в конце которой он увидел, что мать подавляет улыбку, бросился к ней и обнял.

— Мама, ты чудо!

С ласковым началом июня посёлок — прежде всего его население — несколько преобразился. Года два-три назад Этрета начал входить в моду, и Ги, рассматривая публику, сидевшую у эстрады, где Жак Оффенбах[11], композитор и кумир всего посёлка, величественно дирижировал оркестром, замечал там знаменитых людей — Массне[12] в широкополой шляпе, с ниспадающим чёрным галстуком, сидящего рядом с другим музыкантом по имени Томе; Кокелена[13], замечательного актёра, который подёргивал головой, будто петушок, флиртуя с сидевшей рядом девушкой; Гюстава Курбе[14], художника, пощипывающего бородку.

У Оффенбаха в Этрета была вилла, названная «Орфей» в честь блистательной оперетты «Орфей в аду», арии из которой несколько лет назад распевал весь Париж. Считалось, что он обладает «дурным глазом», и юные танцовщицы его побаивались. Ги часто видел, как он идёт на пляж, бледный от рисовой пудры и сильно благоухающий одеколоном, нервозный, суетливый, низкорослый, отвечая быстрой, беспокойной улыбкой людям, которые приветствовали его, приподнимая шляпы. Даже в жару, когда все надевали летние платья и лёгкие пиджаки, Оффенбах появлялся закутанным в шарфы и даже меха, отшатывался, если возле него возникали потоки воздуха, хоть бы и от кружения юбки. Но когда он поднимался на эстраду и оркестр начинал играть его вальс или польку — о, как сидящие на зрительских местах женщины принимались орудовать спицами из слоновой кости в такт музыке!

Помимо жён и сестёр с осиными талиями и с парой очаровательных лент «следуй за мной, юноша», развевающихся позади, когда они шли, шурша платьями, появились другие женщины, которых Ги раньше не видел. Великолепно надменные, они разъезжали в рессорных ландо или каретах, величаво прогуливались по пляжу. Их большие, чрезмерно подведённые глаза, казалось, глядели на всё с презрением, влажные лилово-красные губы кривились в лёгких насмешливых улыбках. Это были особы лёгкого поведения, кокотки. Они наезжали в Этрета на день-другой из Дьеппа и Трувиля, где, восседая, будто королевы, с обнажёнными плечами и приоткрытой грудью, в платьях с серебряными блестками и большими пряжками с бриллиантами или жемчугами, пренебрежительно просаживали за ломберными столиками состояния своих любовников.

Ги восторженно глядел на них. Повсюду словно бы открывались новые горизонты. Однажды в Фекане, когда он с двоюродным братом, Луи Ле Пуатвеном[15], проходил мимо изящного дома, именуемого «Вилла «Гортензия», на подъездной аллее которого стоял экипаж, Луи сказал с улыбкой:

— Она приехала.

— Кто?

— Гортензия Шнайдер.

Луи приехал из Парижа, где только что начал учёбу на факультете права в Сорбонне, и знал всех героев дня. Но даже Ги слышал об этой звезде оперетты, подопечной Оффенбаха и любимице парижан, с тех пор как она исполнила роль Елены Прекрасной. Ещё были живы воспоминания о той минуте, когда Гортензия в синем, усеянном звёздами платье спартанской царицы вышла на авансцену, запела знаменитую арию «Небесная любовь...» и привела весь зал в неистовство.

— Скрывается, и я не удивляюсь этому, — сказал Луи.

Ги с завистью взглянул на двоюродного брата, казалось уже приобретшего лоск завсегдатая столичных бульваров, светского человека, знающего сплетни парижских кафе и салонов.

— С какой стати ей скрываться?

— Дорогой мой, так ты ничего не слышал? На прошлой неделе разразился чудовищный скандал. Об этом шумит весь Париж. Гортензия появилась в театре «Сен-Мартен» с Кадруссом...

— Кто он такой?

— Ги, неужели ты ничего не знаешь? Это герцог де Граммон-Кадрусс, жуткий щёголь. Он её покровитель, если и не единственный, то в настоящее время главный. В том, что они приехали вместе, разумеется, ничего особенного не было. Однако посреди второго акта какой-то старик, сидевший в партере с краю, заметил, что эта парочка предаётся в ложе любовным играм. Они, должно быть, считали, что в темноте этого никто не увидит. Так или иначе, Кадрусс вёл себя очень вольно. Спустил платье с плеч Гортензии и целовал груди. Ей, видимо, это доставляло наслаждение. Увидев такую картину, старик принялся отпускать громкие замечания: «Поглядите-ка на парочку в той ложе. Давай-давай, Кадрусс, потычься в неё лицом!»

Люди, услышав, стали поворачиваться в ту сторону и конечно же разглядели их. Старик уже орал вовсю: «До чего хороша парочка! Ну-ну! Не робейте. Покажите нам ещё что-нибудь!»

Тут уже все взгляды обратились к их ложе. Наступила жуткая минута, зрители, мужчины и женщины, сидели словно в заговорщицком молчании.

— Так!

— Затем поднялся шум. Люди вскакивали, шикали, кричали, размахивали кулаками. Актёрам на сцене приходилось говорить во всю силу лёгких! Потом они пожали плечами, сдались, вышли на авансцену и стали, вытянув шеи, таращиться на ложу. А зрители даже с галёрки свешивались.

— И что дальше? — спросил Ги, сияя от удовольствия.

— Кадрусс либо забыл обо всём на свете, либо думал, что шум поднялся из-за игры актёров, потому что не прекращал своего занятия. Потом, видимо, в ложу чем-то запустили, потому что оба резко повернулись. Весь театр заорал: «Поезжайте домой! Здесь вам не улица! Скотство! Вышвырнуть их!» Поднялась настоящая буря! Они оба замерли. Потом герцог — он сохранял ледяное спокойствие — подошёл к барьеру ложи, поклонился зрителям и поспешно увёл Гортензию.

— И спектакль на этом, должно быть, окончился! — засмеялся Ги.

— Особое негодование у зрителей вызвала мысль, что Кадрусс получает какое-то извращённое удовольствие, занимаясь этим прилюдно. По-моему, это чушь. Кадрусс слишком уж аристократ.

— Париж... Какой это должен быть город! — произнёс Ги.

— Однако, — рассудительно заметил Луи, — подобные истории происходят там не ежедневно.


Экипаж прогрохотал по булыжным мостовым Руана и за городом свернул влево, на дорогу, идущую вдоль широкой излучины Сены.

— До Круассе[16] два километра, — прочёл Ги на дорожном указателе.

— Вы будете соседями, — сказала мадам де Мопассан.

Они приехали в Руан накануне утром и теперь, влажным осенним днём, направлялись проведать Флобера и его мать; или, если придерживаться светских тонкостей, мадам Флобер и её сына. В конце концов было решено, что, как ни приятна свобода, но Ги нужно продолжать образование. Самым подходящим учебным заведением был руанский лицей; через два дня там начинался новый учебный год. Однако мадам де Мопассан сказала сыну, что прежде ему надо познакомиться с Флоберами, и проехала с ним, чтобы представить его своим добрым знакомым.

— Я много писала ему о тебе, — сказала она Ги.

И тому казалось, что он уже знает Флобера — мать часто рассказывала о нём. Это был необыкновенный человек. Когда он описывал сцену, где госпожа Бовари приняла мышьяк, то ощутил такой сильный вкус мышьяка во рту, что его дважды сильно вырвало, но всё же, обливаясь потом, он продолжал писать. Пришлось даже вызывать к нему врача!

Экипаж катил по грязной дороге. Ги поднялся и стал смотреть на движение по текущей внизу Сене — на дымящие буксиры, изящные серебристые шхуны из Норвегии с крошечными фигурками матросов на мачтах. Круассе оказался первым населённым пунктом. Экипаж свернул в окаймлённую деревьями подъездную аллею, ведущую от сторожки к невысокому длинному белому дому, видневшемуся сквозь высокие вязы, берёзы и тополя, с парком, полого спускавшимся к пешеходной дорожке вдоль берега. Служанка проводила гостей в большую, светлую, удобно обставленную, но пыльную комнату. Затем открылась противоположная дверь и раздались громкие приветствия.

— Лора! Дорогая подруга!

— Гюстав, наконец-то!

Начались поцелуи, объятия. Мадам Флобер, одетая в чёрное, оказалась медленно передвигавшейся старухой. Её сын — широкоплечим, с крупной головой и вислыми, светлыми, как у викинга, усами. Он сильно встряхнул руку Ги и, поблескивая голубыми, чуть навыкате глазами, низким голосом произнёс:

— Так-так, значит, это тот сорванец, которого турнули из семинарии в Ивето? Негодник! — И, заливаясь громким смехом, похлопал юношу по плечу. — Изгнан священниками! Поразительно!

Произнёс он это очень смешно, с шестью «п»: «П-п-п-п-п-поразительно!»

Ги тоже не удержался от смеха. Флобер ему понравился; он совершенно не походил на знаменитого писателя, человека, который ездит ко двору в Компьен, запросто общается с императорской четой. Лицо у него было пухлое, румяное, голова наполовину облысела, длинные седеющие волосы ниспадали сзади на воротник. Походил он если не на викинга, то на нормандца из армии Вильгельма Завоевателя[17]. Однако Ги позабавило, что на нём были широкие турецкие шаровары и ковровые шлёпанцы.

— Разве я был не прав? — Флобер перевёл взгляд на мадам де Мопассан. — Вылитый Альфред. Те же глаза, тот же подбородок. Да-да.

Он повёл гостей в соседнюю комнату, где мадам Флобер, прицокивая языком, ворошила кочергой дрова в камине.

— Чего эта дура девчонка топит сырыми дровами? — возмутилась она. — Вечно одно и то же.

Хозяйка дома производила впечатление брюзгливой старухи.

— Оставь, мама. Ничего, — сказал Флобер.

— Что-что?

Его мать повернулась к нему ухом с раздражённым, недоверчивым видом глухой, полагающей, что не расслышала какого-то оскорбления.

— Ничего! — громко повторил Флобер. И бережно повёл её к креслу. — Сгорят. — С силой переворошил дрова. — Брось я туда какую-то свою рукопись, наверняка занялась бы пламенем.

Он подмигнул мадам де Мопассан. Потом, наклонясь к ней, спросил:

— Дорогая, я не сообщал тебе, как буржуа отличились в очередной раз? Мне пришло письмо от французского чиновника в Пекине — в Пекине, заметь; видимо, автор его — привратник во французской таможне или ещё кто-нибудь столь же значительный. В письме сообщается, что он недавно прочёл мою книгу «Саламбо», нашёл её «созданием бесстыдного, растленного, извращённого разума» и распорядился, чтобы ни один экземпляр её не попал в руки китайцам. — Флобер потряс кулаками. — П-п-п-п-п-потрясающе!

— Гюстав, ты неисправим.

Разговор перешёл на семейные дела, и мадам де Мопассан сказала, что Ги будет учиться в руанском лицее.

— Чёрт побери! — выкрикнул Флобер.

— Опять чертыхаешься, Гюстав? — укорила его мать.

— Я сам учился в этом лицее, — продолжал бушевать Флобер. — Отвратительная казарма. Там не признают парт. Сажают тебя на какую-то допотопную скамью, в одну руку дают древнюю роговую чернильницу, в другую — куриное перо вместо гусиного и заставляют дотемна писать на колене латинские глаголы. Сам увидишь. Чёрт!

— Вот как?

Ги с тревогой посмотрел на него. Но тут лицо Флобера расплылось в заразительной улыбке.

— Не беспокойся, сынок. Думаю, там уже многое изменилось. Сейчас ведь разгар промышленной революции — это величайшее, хоть и тщательно завуалированное благо, а?

За обедом Ги сидел рядом с мадам Комманвиль, племянницей Флобера; он пытался вовлечь её в разговор, но та сидела будто статуя и, казалось, не замечала ничего вокруг. Флобер уделял ей много внимания.

Потом, к восторгу Ги, позволил себе ещё одну вспышку возмущения и от удовольствия расхохотался сам.

— Можешь ты припомнить, — обратился он к мадам де Мопассан, — что-нибудь столь же смехотворное, как поведение этого имперского прокурора Пинара, ведшего дело против моей «Госпожи Бовари», этого петушка, этого жалкого...

— Гюстав, о чём ты говоришь?

— ...стража закона и порядка? Когда он поднялся в суде и затявкал о разлагающем воздействии, которое писатель Гюстав Флобер оказал на добропорядочных граждан искажённой картиной нравов нашей французской провинции, то выглядел воплощением пристойности. «Без контроля искусство перестаёт быть искусством, — вещал он. — Оно уподобляется женщине, снимающей с себя все покровы». Ха! Покровы! Он даже не мог позволить себе назвать их одеждой. Произнеси он слово «юбка», с ним случился бы обморок! А теперь, по прошествии стольких лет — я только что узнал об этом, — наш высоконравственный прокурор Пинар написал книгу непристойных стихов и сам распространяет её. Притом с иллюстрациями! П-п-п-п-п-поразительно!

Когда гости уезжали, Флобер тепло пожал руку Ги на прощание.

— Мы должны бы видеться друг с другом, а, старина?

Ги заметил благодарный взгляд матери. Потом они поехали обратно, махая руками на прощание необыкновенному толстому человеку в широких шароварах, трепещущих под вечерним ветерком.

— Милый Гюстав!

— Замечательный человек! — сказал Ги.


Молодые люди шли длинным строем по улице Массена, возвращаясь в лицей после ежедневной прогулки. Когда они приближались к перекрёстку, месье Годар, сопровождавший их учитель, рысцой побежал к хвосту колонны, выкрикивая: «Господа, пожалуйста, ведите себя прилично», потом со всех ног, словно навстречу самому императору, побежал обратно к её голове. На тротуаре не было никого, кроме шедшего им навстречу дородного мужчины. Когда до него оставалось несколько шагов, месье Годар повернулся, крикнул: «Стой!» — и, сняв шляпу, отвесил ему глубокий поклон. Темноволосый толстяк в несоразмерно маленьком пенсне, колыхавшемся над пышными усами, несколько смутился. Приподнял шляпу и тут же свернул в переулок. Старый Годар вновь поспешил к хвосту колонны.

— Вы только что видели месье Буйе, Луи Буйе[18], — объявил он. — Запомните это, господа. Луи Буйе, великого поэта. Об этом вы сможете говорить с гордостью.

«Так это Луи Буйе», — подумал Ги. Буйе являлся другом их семейства. Мать дала Ги его адрес со словами: «Ты должен навестить его. Мы с ним знакомы много лет».

На вершине холма раскрасневшийся Годар, запрокинув голову, стал декламировать. И то ли благодаря мелодичности этих строк и воодушевлению, с которым Годар — довольно невзрачный человечек — любовно читал их, то ли потому, что о Буйе говорила мать, Ги был тронут. Стихи вправду были замечательными. Казалось даже странным, что написал их этот неуклюжего вида толстяк. Вечером Ги отправился в книжный магазин напротив лицея. Единственным сборником стихов Буйе оказался «Фестон и Астрагал». Ги купил его и при свете пронесённой тайком свечи читал, лёжа в холодной спальне, — внезапно опьянённый изысканными, благозвучными, нежными строками.

К своему облегчению, Ги нашёл, что с флоберовских времён лицей изменился. Он завёл нескольких друзей. Ближайшим стал Робер Пеншон[19], весельчак, товарищ Луи Ле Пуатвена, большой любитель театра. Кроме того, в лицее он имел гораздо больше свободного времени, чем в семинарии, и теперь, под впечатлением от встречи с Буйе и от его поэзии, он стал на досуге писать стихи. В одних старался передать вид моря ветреным днём в Этрета и то, как магически оно действовало на него; в других описывал нормандские пейзажи. Но половина стихотворений не укладывалась в нужную форму. Раньше он не подозревал, что слова могут быть так упрямы и независимы. Стоило отнестись к ним небрежно — они почти всегда артачились, и втиснуть их в избранную форму оказывалось невозможно. Он хотел попросить Флобера представить его Луи Буйе, но побаивался, что Флобер посмеётся над этой просьбой. И решил отправиться к поэту сам.

Буйе жил на окраине Руана, на улице Биорель, одной из тех бесконечных, обшарпанных, безликих улиц, что ведут из провинциальных городов. Рядом с дверью простого прямоугольного дома под номером 14 торчала проволочка. Ги потянул её и услышал далёкий звон колокольчика. Никто не вышел. Он потянул ещё раз и стал ждать. Возможно, Буйе не было дома. И когда он уже собрался уходить, за дверью послышалось неуверенное шарканье, повернулся ключ, дверь отворилась, и Ги увидел лицо толстяка, которого месье Годар приветствовал так почтительно.

— Я... э... — Ги почувствовал себя неловко; небольшая речь с толикой лести, которую он готовил два дня, вылетела у него из памяти.

— Ну что же вы, молодой человек? — произнёс Буйе, склонив набок голову, отчего пенсне его заколыхалось.

— Добрый день, месье. Меня зовут Ги де Мопассан. Я... э...

— Мопассан? То-то лицо мне показалось знакомым. Входи, входи.

Буйе протянул маленькую пухлую руку. Он оказался толще, чем представлялось Ги. Когда Буйе смеялся, то сперва начинал трястись, подобно студню, его двойной подбородок, затем живот, а потом, казалось, тряска постепенно передавалась внутренностям. Маленький, как у многих толстяков, рот, открываясь в улыбке, обнажал тесно растущие зубы.

— Я слышал, ты учишься в лицее, — сказал Буйе.

Ги стало любопытно, кто сказал ему, наверное, написала мать. Они пробрались по тёмному коридору, казалось заставленному мебелью, — туша Буйе заслоняла Ги свет. И когда оказались в тусклой, наполненной табачным дымом комнате, из дальнего угла послышался громкий смех:

— Ха! Ненавистник священников! Трижды чёрт подери!

Это произнёс удобно сидящий в кресле Флобер. Он вовсю дымил кальяном с длинной, изогнувшейся у ног, будто ручная змея, трубкой. И, пожав Ги руку, сказал Буйе:

— Этот юный негодник настолько пренебрежительно отнёсся к буржуазному представлению об адском огне, что его вышвырнули из семинарии.

— Вот как! И, стало быть, он явился обратить нас в свою веру? — воскликнул Буйе, поправляя пенсне. — Может, он не знает, что я муниципальный библиотекарь Руана? Да-да, месье, муниципальный библиотекарь. Представляю себе! Мне надлежит держать ответ перед отцами города. Весьма достопочтенными людьми, месье...

— Это евнухи! — выкрикнул Флобер.

— ...я в определённом смысле страж их добронравия...

— Подлецы!

— ...и обязан оберегать их политическую непорочность, не якшаясь с заклятыми врагами общественного порядка!

Тут они с Флобером выкрикнули в один голос: «Да здравствуют друзья скотов!» — и громко захохотали.

Ги ожидал не такого приёма. Его обрадовало, что Буйе отзывался обо всём так же непочтительно, как Флобер. Тот и другой явно были старыми друзьями. Он сказал:

— Я пришёл засвидетельствовать своё почтение, месье Буйе.

— Вот как? — Буйе глянул на него, потом издал короткий смешок. — Приятно слышать. — И придвинул Ги стул. — Присаживайся, малыш. Не обращай внимания на двух старых дураков. — Потом спросил: — Кальвадоса? — У них с Флобером на столе стояла бутылка. — Или чаю?

— Спасибо, чаю, — ответил Ги.

Буйе позвонил и отдал распоряжение пухлой молодой служанке. Пока молодой человек ел бутерброды со свежим водяным крессом, его расспрашивали о матери. Флобер предавался воспоминаниям о её брате, Альфреде Ле Пуатвене, интересовался лицейской жизнью. Мужчины с громким бульканьем потягивали кальяны (то была одна из причуд Флобера), а потом ударились в шутовство — завели скабрёзный диалог, в котором Буйе стал архиепископом, а Флобер поочерёдно был месье Гози, его представителем, и весьма достопочтенным отцом Крушаром из ордена варнавитов, духовным наставником разочарованных женщин. Он размахивал руками, давился, кашлял, раскраснелся от смеха, а почти столь же красный Буйе стучал кулаками по столу.

— Чёрт возьми! Великолепно!

— П-п-п-п-п-поразительно!

От смеха у них выступили слёзы.

Комната уже тонула в табачном дыму. Ги подумал, что Буйе — замечательный человек и совершенно не соответствует расхожему представлению о поэте. Ему казалось, что под наружным весельем и добродушием этот толстяк прячет страдания и горькую разочарованность. Он догадывался, что Буйе ни за что их не проявит. Флобер в определённом смысле был таким же. Ги ощущал громадный запас любви, даже сентиментальности за жестокими, презрительными словами, которыми он бичевал напыщенных, нудных лицемеров. Эти качества Флобер ненавидел, но к человечеству ненависти не питал — для этого он был слишком добр.

Улучив тихую минуту, Ги обратился к хозяину дома:

— Я прочёл «Фестон и Астрагал», месье Буйе. И хотел задать вам несколько вопросов об этих стихах.

Он вытащил из кармана книгу и стал искать нужное место.

— А это что? — спросил Флобер.

Быстро подняв глаза, Ги увидел, что он разглядывает подобранные с пола листы бумаги, — и догадался, что нечаянно вытащил их вместе с книгой. Заливаясь краской, он ответил:

— Стихи, над которыми я работаю. Они ещё не закончены. Я пока не хотел никому их показывать.

— Стихи, вот как? — произнёс Флобер. Он бросил на Буйе быстрый взгляд. — Прочти-ка их. Читай-читай.

Ги взял листы и начал читать. На четвёртой строке Флобер сказал: «О, Господи!» — и они опять обменялись взглядами с Буйе. В конце третьей строфы он громко повторил строку:

— «И моё сердце непременно разобьётся». Так ты выражаешь свои чувства? Мы должны вообразить, что твоё сердце разбивается, как блюдце? И этим образом ты намерен обогатить прекрасную французскую литературу? Читай ещё!

Ги начал другое стихотворение. Слушатели громко булькали кальянами. Дослушав до середины, Флобер не сдержался.

— Это что такое? «И голубая глубь, как женщина, непостоянна»? Клянусь одиннадцатью тысячами кёльнских дев, неужели возможно до сих пор, до сих пор, в наш просвещённый век, выдавать избитое, вялое, безвкусное сравнение моря с непостоянной женщиной за свежий взгляд? Зачем тут вообще женщина? А? — Он сверкнул глазами на Ги. — Что ты читал? Клянусь всеми святыми, Буйе неповинен в этом!

— Я... собственно...

— Шаблонные, заимствованные образы! Нет-нет, малыш. Если хочешь писать стихи, которые хотя бы можно будет читать, надо трудиться. Трудиться. Что скажешь, Буйе?

Тот кивнул, посверкивая глазами.

— Знаешь ты, что такое труд? — спросил Флобер. — А? Ладно, Буйе тебе объяснит. Или лучше я сам. Буйе десять дней переделывал четверостишие. Это и есть труд.

— А вот он, — сказал Буйе, — потратил десять часов на три фразы — и они ещё не завершены!

Мужчины дружески переглянулись.

— Терпение, — сказал Флобер. — Если собираешься писать, нужно терпение. Так, Буйе?

— Да, Гюстав.

— А теперь, — сказал Флобер, отодвинув кальян ногой, — чтобы развеять впечатление от этой юношеской писанины, выступят два старых чудака-литератора. Иди сюда, Буйе. — Тот взял Флобера под руку, и Флобер обратился к Ги: — Это мой шедевр, молодой человек. Называется «Шаг кредитора».

И оба, опьянённые больше душевным весельем, чем кальвадосом, пустились в шутовской пляс. Флобера переполняла радость, его усы викинга дёргались вверх-вниз, а Буйе постоянно хватался за пенсне. В конце концов они повалились на диван, хохоча и обнимая друг друга.

Когда отдышались и выпили ещё кальвадоса, Флобер объявил, что ему пора. Буйе ответил:

— Мы пойдём с тобой. По пути заглянем на Сен-роменскую ярмарку[20].

Эта ярмарка с ларьками, палатками и яркими огнями, тянущаяся вдоль всего бульвара от площади Бовуазен до Булингрена, каждой осенью влекла к себе весь Руан. Буйе, Флобер и Ги шли по ней сквозь завывание шарманок, удары в гонг, бренчание струн, выкрики торговцев сосисками, пирожников, продавцов каштанов, пьяных, скандальных женщин, заблудившихся детей, зазывал с раскрашенными лицами, приглашающих посмотреть акробатов, они видели пятиногую овцу, дрессированных блох, загадочных факиров и непобедимых боксёров.

Терпя толчки и давку, они стояли, глазея на помосты, где усталые, стареющие женщины в грязных трико с блестками задирали ноги, стараясь казаться соблазнительными, и зазывали на «парижские наслаждения». Пялились на силачей, на лилипутов, казалось рождённых одной кошмарной матерью. Потом Буйе и Флобер начали своё неподражаемое лицедейство. Ги шёл позади них. Флобер, заломив шляпу и поджав губы, изображал потешную горожанку, а Буйе, тряся рядом животом, играл роль её недотёпы мужа. Люди оглядывались на двух крупных мужчин и юношу, протискивающихся сквозь толпу, и весело улыбались.

Посреди ярмарки Флобер затащил своих спутников в большую красивую палатку с надписью «Искушение святого Антония»[21].

— Это старина Легран! — выкрикнул он, перекрывая завывание шарманки. — Пошли. Надо посмотреть — тема священная.

Для Флобера тема эта была поистине священной. Она наложила отпечаток на всю его жизнь. С юношеским пылом он написал «Искушение святого Антония» более двадцати лет назад, и Луи Буйе помог забраковать это сочинение. Он написал второй вариант с теми же страстью и трудолюбием, но понимал, что успеха не добился. И теперь, протискиваясь в палатку, думал о третьей попытке.

Они сели среди набившихся зрителей, и Легран начал кукольное представление. Там были все традиционные персонажи — отшельник со свиньёй, Сатана, Бог Отец, множество чертей и сонмы ангелов. Пока отшельник, мучаясь страшными искушениями Нечистого, противился им, Легран пьяным, хриплым голосом пересказывал эту историю из-за кулис, вставляя непристойные шутки, зрители хохотали и хором ревели отчаянные просьбы святого так, что дрожал брезент палатки:


Господа демоны,

Оставьте меня!

Господа демоны,

Оставьте меня!


Ги бросил взгляд на Флобера. Лицо писателя сияло восторгом.


Ги потом часто бывал в этом доме на улице Биорель, а однажды встретился с Буйе у Флобера. Поэт поощрял молодого человека писать стихи и по воскресеньям внимательно читал то, что он приносил. Мопассан хорошо узнал Буйе. Кое-что поведал о нём Флобер. Когда родители стали заставлять молодого человека заниматься медициной, Буйе взбунтовался, отрёкся от своей доли наследства в пользу двух сестёр, стал писать стихи, на которые почти никто не обращал внимания, и пьесы, которых не замечали вовсе. Он зарабатывал гроши, давая уроки латинского и французского.

Буйе в свою очередь рассказывал Ги о Флобере — в частности, о прискорбной истории первого варианта «Искушения святого Антония» в сороковых годах; Флобер словно каторжник трудился над пьесой три года и, наконец дописав её, пригласил Буйе и ещё одного друга, Максима дю Кана[22], быть её судьями.

— Гюстав размахивал рукописью над головой и кричал: «Если вы не взвоете от восторга, значит, вас ничем не проймёшь!» Читал он её нам четыре дня. Ежедневно с полудня до четырёх часов и с восьми до полуночи. Мы слушали. Дочитав до конца, спросил: «Теперь скажите откровенно, что вы о ней думаете?» Я ответил: «Думаем, ты должен швырнуть её в огонь и никогда не заводить о ней разговора». Это было ужасно. Бедняга Гюстав! Да, терпение у него есть.

Ги находил Буйе мягким, добрым человеком, который вооружился против мира двумя лицами: одним — весёлым, другим — величественным. Но о его душевных страданиях не знал никто. Буйе был из тех, кто с улыбкой встречает всё, даже терзание. И когда ему было особенно плохо, он становился ироничным.

Буйе говорил Ги:

— Сотня стихотворных строк может прославить человека, если — если, — тут он поднимал толстый палец, — в них содержится сущность его таланта и неповторимости. Не забывай этого. Сотня строк!

Он повторял вновь и вновь:

— Надо найти тему. Затем найти минуту, когда заставишь эту тему расцвести, и, наконец, найти в себе силы. А там, если окажешься удачлив, — на лице его появлялась добрая улыбка, — кто знает? Вдруг сотня строк приведёт к бессмертию?

— Осторожней, не сломай ногу, малыш!

Взрыв грубого смеха.

— Надел шерстяное бельё?

Опять смех. Двое молодых людей сами засмеялись от смущения, поглядев на женщин с мускулистыми руками, которые осыпали их обидными репликами с обеих сторон улицы. Ги пошатнулся, ступив на выщербленный камень, и угодил ногой в грязную лужу. Раздались насмешливые выкрики:

— Буржуа!

— Папенькины сынки!

Молодые люди продолжали путь и вскоре дошли до длинной кирпичной стены, за которой находился винный склад, людей там было поменьше.

— Славный райончик, а? — сказал Пеншон.

— Особенно запах.

Они усмехнулись друг другу, довольные своим приключением. Несколько ребят из старшего класса в лицее говорили об этом квартале весёлых домов в Руане, будто завсегдатаи, но Ги и ещё кое-кто заподозрили, что те знают гораздо меньше, чем рассказывают. Они с Пеншоном ходили несколько раз по окраинам этого квартала; потом Пеншон услышал, что один из борделей находится на улице де Лярш, и молодые люди решили туда наведаться.

— Пойдёшь, Ги?

— Почему же нет? Ты ведь тоже не прочь?

Пеншон замялся.

— Не знаю. Это довольно опасно, разве не так?

Когда они прошли сотню метров до перекрёстка, Ги сказал:

— Должно быть, здесь.

— Это улица дю Пелерен. А нам нужна де Лярш.

— Идти нужно сюда. Пошли.

Они зашагали по обшарпанной улице, ведущей к докам. Район этот выглядел мрачно даже в дневное время. Тротуары, там, где они существовали, были потрескавшимися, неровными; мостовая влажно поблескивала, словно солнца не хватало, чтобы её высушить. Из неприглядного кабачка неслось пьяное пение; у входа валялся совершенно охмелевший ребёнок. На верёвках, протянутых поперёк улицы между верхними этажами, сохло бельё, на мусорной куче лежали без сознания два существа в лохмотьях, похожие на людей.

И на улице дю Пелерен были проститутки. Чуть впереди две красотки пристали к троим шедшим матросам. Двое из них оттолкнули девиц и пошли дальше. Третий остановился, и когда Ги с Пеншоном проходили мимо, капризным голосом торговался с женщинами.

— Нет, нет. Про полчаса и слышать не хочу.

— Недолгое время лучше всего, дорогой.

— Нет, чёрт возьми. Всю ночь.

— Берёшь нас обеих, дорогой?

— Я же сказал, — раздражённо ответил матрос.

Выглядели проститутки уже не юными. Они густо пудрились, румянились, ярко красили губы, спускали на лоб завитки волос. Носили широкополые шляпы и ходили, покачивая бёдрами. Дальше вдоль тротуара виднелись другие.

Пеншон подтолкнул Ги. Они оглядели проституток и мадам в распахнутых окнах. В некоторых виднелись мужчины, бледные, дряблые существа.

— С выбором улицы ты не ошибся, — сказал Пеншон. Оба нервозно засмеялись. Некоторые женщины в окнах курили. Одетые в платья с низким вырезом, они высовывались, зазывно демонстрируя грудь. Когда Ги с Пеншоном приближались, мадам становились сосредоточенными, чрезмерно серьёзными и хрипло шептали по-заговорщицки: «Заходите, получите хорошую девочку. Сюда, сюда. Что вам угодно? Мои девочки это сделают». И кивали в подтверждение своих слов.

Но когда молодые люди проходили мимо, лица мадам менялись, и они поднимали насмешливый гогот или принимались выкрикивать:

— Ступайте к нянечке!

— Ваш папаша вчера был здесь, буржуа!

— Хочешь зайти в один из этих домов? — спросил Ги Пеншона.

— Нет. Слишком уж они неприглядные.

У обоих взволнованно колотилось сердце, но они старались этого не показывать. Одна из женщин на тротуаре пристроилась к ним. У неё было исхудалое лицо и рыжие волосы.

— Идёте со мной?

Улыбка женщины была насмешливой. От неё сильно пахло духами. Молодых людей возбуждал уже сам разговор с нею. Ги спросил:

— Э... не скажете ли, где улица де Лярш?

Она поглядела на них.

— Направляетесь в тот бордель, что ли? Хотите девочку с медицинским свидетельством? Я здорова. Пошли со мной. Ублажу вас получше, чем там. У меня лёгкая хромота, может, вам это понравится? Смотрите.

При ходьбе она слегка приволакивала ногу.

— Вы очень хорошенькая, но... нет, спасибо.

Молодые люди торопливо пошли дальше.

В конце улицы они заколебались, не зная, куда свернуть. Ги увидел в воротах женщину. Отвернувшись от них, она подтягивала чулок. Несмотря на её полноту, нога в чёрном чулке выглядела стройной, над чулком виднелась белая полоска кожи. Затем она повернулась, заметила их взгляды, подержала юбку приподнятой, потом опустила. Женщина была молодой, свежей, с пухлым, неожиданно привлекательным лицом. Слегка улыбнувшись, она лениво направилась к ним.

— Добрый вечер. Вы поджидали меня?

Глаза её были чёрными, очень красивыми.

— Ну...

— Мы... э...

Молодые люди быстро переглянулись.

— Не хотите ли поразвлечься? — Она окинула Ги профессионально оценивающим взглядом. — Постель отличная — тёплая. А?

— Сколько? — неожиданно спросил Ги.

— Вас двое?

Молодые люди переглянулись вновь. Такого они не ожидали. И одновременно ответили:

— Да.

— Нет.

Ги снова повторил «Да» и сильно подтолкнул Пеншона локтем.

— Луидор[23], — сказала женщина.

— Что? Господи!

— Луидор?!

— Как вы смеете, чёрт возьми? — спокойно спросила женщина.

Молодые люди с ужасом поняли, что оскорбили её.

— Но у нас всего десять франков, — сказал Ги. И этим лишь усугубил положение.

— Вы за кого меня принимаете? — Из-за сдержанного голоса обида её казалась ещё глубже. Они стояли на тротуаре; за ними наблюдала мадам из окна напротив. — Все вы, буржуа, одинаковы. Норовите на дармовщину. Думаете, женское тело стоит всего десять франков? Своих женщин, что ли, оцениваете в эту сумму? Ну так мне цена немного побольше.

Сквозь слой пудры видно было, что кровь бросилась ей в лицо; разговаривая, она как-то странно оттопыривала верхнюю губу, и это очень шло ей.

— Но, мадемуазель...

— Пожалуйста, мы не хотели вас обидеть.

— Приносим свои извинения, мадемуазель.

— Десять франков тут ни при чём... Я хочу сказать...

— Он хочет сказать — можем ли мы загладить свою вину?

— Мадемуазель, позвольте вас пригласить выпить кофе, пива, ликёра...

— Право, мадемуазель, мы вовсе не хотели...

Молодые люди извинялись наперебой, и внезапно она рассмеялась. У неё были очень белые зубы; в окружении красных губ они выглядели красиво.

— Хорошо. Угостите меня кофе.

Они побежали за фиакром, взбудораженные этой встречей, радуясь обществу женщины и сладостному, тайному ощущению её опасности. В фиакре они сидели по бокам от неё, выпятив грудь.

Потом в кафе «Родник» они мысленно молились: «Господи, пусть мимо пройдёт кто-нибудь из лицеистов и заметит нас», — курили сигары и старались, когда вспоминали об этом, выглядеть пресыщенными и беспечными. Женщина, посмеиваясь, пила анисовую настойку. К ним подошёл разносчик горячих пирожков, она взяла три, съела и облизала пальцы.

— Как я их люблю! — вздохнула она. — Потому и такая толстая — поглядите: жуть.

Звали её Адриенна Легей. Приехала она из Фекана. Когда молодые люди захотели узнать о ней побольше, она с улыбкой ответила: «Нет-нет, достаточно. Это некрасиво с вашей стороны» — и провела по их щекам толстым пальцем.

Наконец Адриенна сказала:

— Мне пора. Благодарю вас, господа. Не провожайте. Теперь все мои раны исцелены.

Её белые зубы вновь блеснули в обрамлении красных губ. Она чмокнула обоих в щёку и ушла.

— Хорошо с ней было, — сказал Ги, когда они вернулись в лицей.

— У меня такое ощущение, будто я с нею переспал, — сказал Пеншон.

— У меня тоже.

Оба шумно вздохнули.

— А раньше б я и смотреть не стал на такую толстуху.

— Да, она толста, — сказал Ги. — Пышка.


В середине июля, когда Ги напряжённо готовился к экзаменам на степень бакалавра, пришло краткое письмо от Флобера. Он сообщал о смерти Буйе. Ги знал, что поэт болен, но, поглощённый занятиями в лицее, две недели не мог выбраться на улицу Биорель. Полученная весть потрясла его, но не до глубины души — он был ещё слишком молод.

Жарким утром несколько дней спустя Ги шёл с Флобером и Пеншоном в скромной похоронной процессии по улицам Руана с их средневековым великолепием, по рыночной площади, где сожгли Жанну д’Арк, по улице дю Массакр, по улице дю Руж Мар, мимо большого собора с тремя шпилями и сверкающим витражом. Через неделю он сдал экзамены и вернулся в Этрета. Мадам де Мопассан не обманула ожиданий сына; родители пришли к решению, что он должен ехать в Париж, изучать право. Право? Что ж, это всегда молчаливо подразумевалось, хотя кузен Луи терпеть не мог юридических наук и предостерегал Ги от занятия ими.

Но это предостережение, лёгкая скорбь о смерти Буйе и необходимость расстаться с Этрета оттеснялись на задний план мыслью о Париже — великолепном городе, центре мира.

4


Белые шары газовых фонарей излучали свет, ветерок шевелил листву платанов. Бульвар оглашали грохот фиакров и трёхконных омнибусов, говор толпы на террасах кафе, бой часов, крики носильщиков, свистки подъездов, звуки шарманок, выкрики лоточников, шарканье ног по тротуарам и та мощная, слитная, размеренная пульсация, что представляет собой дыхание громадного города.

Ги находился в центре центра мира — в той его части между театром «Жимназ» и церковью Мадлен, которая носит всем известное волшебное имя — Бульвар.

Всё остальное не волновало его. Елисейские поля[24] с неприветливыми особняками банкиров, строгими фасадами, с широкой полупустой проезжей частью, с редкими магазинами и кафе были холодными, чопорными. Правда, в конце улицы имелись кабаре, но надо сказать, что большую часть года даже немногочисленные рестораны, чтобы не разориться, превращались в дома свиданий. Монпарнас и Левый берег казались чуть ли не местами ссылки; Монпарнас представлял собой деревню с тёмными улицами, лачугами и ветряными мельницами. За воротами Сен-Дени[25] лежала дикая сельская местность, жители её носили блузы. А истинно парижская жизнь шла на беспутных, шумных, коварных, жестоких, неуёмных и насмешливых двух километрах Бульвара.

Было шесть часов, в это время Бульвар каждый вечер оживлялся. Охваченный восторгом Ги шёл по нему. Париж — какой это замечательный город! Молодой человек всё не мог наслушаться, наглядеться. Проносились, покачиваясь, чёрные и жёлтые фиакры с занавешенными окнами, кучеры в цилиндрах и накидках с бесстрастным видом петляли между маленькими омнибусами с сиденьями для мужчин наверху. Изредка проносились фешенебельные ландо или коляски, посверкивая бронзовыми фонарями. Казалось, весь Париж высыпал из домов. Магазины были залиты светом, там теснились покупатели и будут тесниться до десяти часов — у Тона, императорского поставщика мебели, Жиро, где можно найти самую модную галантерею, Вердье, изготовителя самых изящных тростей; а для бульвардье[26] трость не менее необходима, чем брюки.

За стоящими на тротуарах столиками кафе мужчины с изящными усиками и бородками с величественным видом покрикивали: «Гарсон, кружку пива!» или «Абсента!» — галантно склонялись к рукам женщин, которые подходили, придерживая длинные юбки со шлейфами. Носильщики в синих фартуках, пошатываясь, несли корзины устриц и омаров в «Мезон д’Ор», где в обитых красным плюшем отдельных кабинетах, видимо, завязывались самые пикантные любовные истории. Ночи напролёт там велись азартные игры, проигравшиеся, разорившиеся завсегдатаи, которым негде было жить, храпели на диванах. Под газовыми фонарями зазывно улыбались женщины в платьях с низким вырезом. Яркие, восхитительные, они стояли, уперев руку в бедро, и насмешливым взглядом полузакрытых глаз раздевали прохожих.

Ги находился в Париже уже десять дней, его зачислили на факультет права. В первый вечер он стоял под деревьями в толпе у кафешантана «Альказар», слушал, как знаменитая Тереза поёт грудным, хрипловатым голосом «Ты щекочешь своими усами меня», и восторженно подхватывал припев вместе с остальными.

Проходя по саду Елисейских полей, он миновал парочку, слившуюся в объятиях и стонущую на скамье. Заглянул в кафе «Элде». Сидевшие за столиками офицеры звали Феликса, метрдотеля, каким-то таинственным образом узнававшего обо всех новых назначениях и повышениях по службе в гарнизоне раньше их самих.

Огни в окнах Тюильри[27] каждую ночь ярко горели до рассвета. Император с императрицей давали один блестящий бал за другим. Люди говорили, что Париж никогда не бывал таким весёлым, таким очаровательным. Барон Османн[28] снёс средневековые трущобы и проложил по городу новые великолепные бульвары. Деньги повсюду лились Сеной в половодье, и нищета соседствовала с безудержной расточительностью.

Ги дошёл до кафе Тортони, самого знаменитого на Бульваре. Терраса заполнялась людьми. Он подумал: «Почему бы нет?» — и сел за один из круглых столиков.

— Гарсон, кружку пива.

— Несу, месье.

Молодой человек наблюдал за жрицами любви на тротуаре. Другие женщины переходили улицу, грациозно обходя кучи конского навоза. У тротуара остановилась маленькая лакированная коляска, при свете фонаря он увидел в ней пожилого, скучающего вида мужчину в вечернем костюме и кокотку в блестящем платье, с драгоценными браслетами на руках. Сидели они неподвижно, прямо, женщина что-то говорила. Потом коляска поехала дальше.

Ги начинал понимать, что светские мужчины заводят этих женщин, словно породистых лошадей или собак. Не по любви, не ради страсти или вызова общественной морали. Они создавали себе репутацию, выставляя кокоток напоказ. Богатство и элегантность требовалось демонстрировать. Человек мог считаться светским, если содержал женщину, перед которой двери высшего общества закрыты, та вела изысканный дом, где он и его друзья по клубу могли забывать о приличиях, тратила громадные деньги на одежду, драгоценности, экипажи, азартные игры и при случае походя доводила отчаянных молодых людей до разорения.

Внезапно на проезжей части поднялась суматоха, кабриолеты с омнибусами подтянулись к тротуарам, — это проскакал, лязгая подковами, эскорт императорских гвардейцев. Пиво было холодным, с резким вкусом; сидя за столиком, Ги чувствовал себя кутилой. Он обратил внимание, что большинство людей за другими столиками пьют абсент; поговаривали, что этот напиток довёл половину парижских художников до озверения, а других до сумасшествия. Ги слышал анекдот, правда, студенты факультета утверждали, что это истинное происшествие. Некий профессор, известный атеист, бормотал на смертном одре: «Аб... аб...» Родные сочли, что он вернулся в лоно религии и просит к себе аббата, срочно послали за священником, и тот явился к последнему слову умирающего: «Аб-сента!»

Между столиками носился оборванный мальчишка с ящиком, где лежали сапожные щётки и крем.

— Почистить обувь, месье? Почистить?

— Ба, да это Мопассан. — Ги поднял глаза и увидел Люрана де Рошгюда, однокурсника, с которым подружился. — Вижу, ты не теряешь зря времени.

— Присаживайся, — сказал Ги. — Гарсон, два пива!

— Совсем-таки парижанин, — сказал Рошгюд.

Этот невысокий светловолосый красивый парень был сыном банкира, отец определил его на факультет в надежде привить ему хоть какие-то представления о законах до того, как он войдёт в семейное дело. Однако Ги видел, что учёба мало занимает Рошгюда, а поскольку этот молодой человек не испытывал недостатка в деньгах, то предавался главным образом развлечениям. Он был компанейским и нравился Ги.

— Слушай, это чёрт знает что, — заговорил оживлённо, по своему обыкновению, Рошгюд. — Я только что видел Жана Делони. Он, знаешь ли, увивается за Корой Перл. Кора ему совсем не по карману. Это безумие — она сущий вампир.

Ги понял, что у Рошгюда широкие знакомства среди кокоток и женщин лёгкого поведения. Он знал, что англичанка Кора Перл, самая видная среди них, возвела науку любви на небывалый уровень. Её шик, роскошь, в которой она жила, остроумие и неотразимая привлекательность для богатых мужчин стали притчей во языцех. Благодаря своей красоте, она сменила нищенский дом с пятнадцатью братьями и сёстрами в Плимуте на невообразимую пышность в Париже. Её апартаменты на улице де Шело, 65, со столовой в стиле мадам Помпадур[29] представляли собой последнее слово изысканности. Как любовница принца Жерома Наполеона[30], она обедала в Пале-Рояль, тратила громадные деньги и имела массу поклонников на стороне. Поговаривали, что Кора получила от одного юного наследника восемь миллионов франков — и указала ему на дверь, когда он дал ей последние десять тысяч. Выманив у поклонников все деньги, она обычно говорила: «Нам больше нельзя видеться. Это становится слишком опасно. У принца возникли подозрения».

Рошгюд подался вперёд.

— Знаешь, что произошло? Друзья Делони собрались с духом, отправились к его отцу в старый семейный замок и сказали, что он задолжал Перл тридцать тысяч франков. Она угрожает ему. Старик — ужасный скряга — тоже собрался с духом и выписал чек. Вручил он его с таким вздохом, что, наверное, слышно было по всему департаменту, и сказал: «Надеюсь, по крайней мере, люди знают, что он имел дело с этой женщиной!»

Оба рассмеялись.

— Гарсон, два пива.

За столик на краю террасы неподалёку от них села женщина. На ней была чёрная шляпа с завитым пером, лицо благодаря косметике выглядело мертвенно бледным. Рошгюд вскоре сказал Ги:

— Её турнут отсюда. Это кокотка, не имеющая репутации. Тортони таких у себя не терпит.

Мужчины уже поглядывали на неё. Она достала платок, приложила к губам и убрала снова.

— Похоже, она больна, — сказал Ги. — Взгляни на неё.

— Ха! — презрительно хохотнул Рошгюд. — Дружище, ты ещё не знаешь этой уловки?

— Но ведь у неё вправду больной вид?

— Послушай, в театре «Жимназ» недавно вновь давали «Даму с камелиями» — и весь Париж обливался слезами. Она надеется — кто-то из мужчин обратит внимание на платок и спросит: «Что случилось?» — а она ответит трагическим тоном: «Ничего, просто лёгкое кровохарканье. Давайте поговорим о чём-нибудь другом». И таким образом наверняка заполучит добычу!

— Серьёзно? — Ги поглядел на женщину и с усмешкой откинулся на спинку стула.

Рошгюд взмахом руки поприветствовал проходившего мимо рослого молодого человека, потом стал называть кое-кого из сидевших на веранде.

— Вон тот — Мустафа-паша, брат египетского хедива. Видишь, какие крупные у него запонки? Это бриллианты.

— Бог мой!

Они продолжали разговор, заказали ещё пива. Сидящий неподалёку от них посетитель щёлкнул пальцами:

— Хозяин!

Лысый человек с завитыми усами подошёл и поклонился.

— Это Тортони, — объяснил Рошгюд и подтолкнул Ги. — Смотри, что будет.

— Одолжите мне десять луидоров, — сказал посетитель.

Тортони с поклоном отошёл, пошептался с женой, сидевшей у кассы, и вернулся с деньгами. Посетитель с небрежнейшим видом бросил сто франков, оставил два су на чай и, сунув в карман оставшиеся девяносто девять франков сорок сантимов, удалился с видом человека, позволившего себе неслыханную щедрость.

— Замечательно!

Молодые люди пришли в восторг. Рошгюд, казалось, вдохновился этим поступком.

— Пошли пообедаем в кафе «Англе». Гарсон, счёт.

— «Англе»? Дружище, мне это не по карману, — сказал Ги.

Вот уже десять лет это кафе являлось неофициальным центром Второй империи[31], легендарным местом расточительности, кулинарных шедевров, любовных приключений и политических интриг. В его большом зале каждый европейский король занимался флиртом и напивался, хотя бы слегка. Процветали даже окрестности кафе: напротив стоял дом, где лорд Хертфорд за миллион золотых франков провёл единственную ночь с графиней де Кастильон. Каждый вечер к этому заведению с застеклённой дверью из красного дерева подъезжали экипажи, и женщины, скрывающие вуалью лица из страха быть узнанными, торопливо поднимались на свидания в отдельные кабинеты. Метрдотель Эрнест, носивший прозвище Барон Юпитер, принимал их сдержанно, бесстрастно, словно принц королевской крови.

— Ерунда, — сказал Рошгюд. — Деньги нам не понадобятся. Я уже много месяцев пользуюсь кредитом у Эрнеста. Он знает, что мой отец расплатится. Пошли.

Можешь вернуть мне долг со временем, если для тебя это важно.

Он внезапно умолк.

— Но ведь нужно взять девочек.

— Я знаю парочку, — сказал Ги.

— Брось ты! Всего десять дней в Париже и уже завёл девочек. Они что...

— Девочки хорошие, — сказал Ги. — Не шлюхи, но и недотрогами не назовёшь. Я познакомился с ними, когда искал знакомую по Этрета. Они только что приехали в Париж и, — он рассмеялся, — думаю, намерены сколотить состояние.

— Как раз то, что нужно! Едем, дружище!

В конце концов они решили пригласить девушек запиской. Ги написал её и отправил одного из рассыльных Тортони в наёмном экипаже. Возвратясь, тот сказал: «Девушки просили подождать». Молодые люди весело хлопнули друг друга по рукам и заказали ещё пива. Полчаса спустя появились девушки. Обе были невысокие, разряженные, очаровательные. Одна, Леони, была круглоглазой, с маленьким смешным подбородком; у другой, Марии-Луизы, причудливо сочетались темно-каштановые волосы и светлые, почти жёлтые глаза, которые она искусно подкрасила.

Ги представил всех друг другу. Рошгюд держался любезно и выглядел очень довольным.

— Может, сразу и поедем? — предложил он. — У Тортони после семи часов всегда скучно, не так ли?

— Э... да.

Девушки, судя по виду, были готовы удивляться.

— Мы решили пообедать в кафе «Англе», — сказал Рошгюд с непринуждённым видом светского человека.

Девушки были сражены.

— Может, вы предпочитаете какое-нибудь другое? — спросил Ги, беря Марию-Луизу за руку.

— Нет, нет. В «Англе».

Девушка радостно улыбнулась. О таком быстром успехе она и не мечтала.

— Отлично. Посыльный, фиакр!

До угла улицы Мариво было близко, но Рошгюд сказал, что им нужно подъехать. Они вошли в обитый красным плюшем вестибюль с толстыми красными портьерами, слащавыми картинами, люстрами с множеством хрустальных подвесок, отсвечивающими зеркалами в позолоченных рамах, сверкающим красным деревом и мягкими коврами Савонри[32]. Официанты носились в четыре зала, расположенных в цокольном этаже, и обратно. Высокий серьёзный Эрнест с мефистофелевскими бровями поклонился.

— Отдельный кабинет, месье Рошгюд? Пожалуйста.

И повёл всех четверых наверх.

— Как замечательно! — воскликнула Леони. — Отдельный кабинет — только для нас?

Там в ведёрке охлаждалось шампанское, у блестящего стола суетились официанты. В дальнем конце кабинета была вторая дверь, ведущая в отдельную секцию.

— Дорогая, — сказал Рошгюд, — здесь, возможно, вершилась история.

— А любовь — несомненно, — сказал Ги.

— О!

Однако, несмотря на притворное возмущение, девушки казались довольными.

— Очень может быть, что в соседнем кабинете находится какой-нибудь эрцгерцог.

— Не Баденге? — спросила Мария-Луиза.

Это было насмешливое прозвище императора Наполеона III[33].

Рошгюд покосился на дверь, потом негромко произнёс:

— У него есть свой адрес.

Обе девушки захихикали. Ги усадил Марию-Луизу на диванчик рядом с собой. Она слегка раскраснелась, он ощущал тепло её бедра.

— А это что за пятнышки?

Он наклонился к ней, но девушка со смехом отстранилась.

— История, но не география, — сказала она.

Ужин был превосходным. Рошгюд заказал двухквартовую бутылку шампанского. Он находился в приподнятом настроении, рассказал множество скандальных светских сплетен и после того, как Леони оказала наигранное сопротивление, стал подолгу целовать её, едва уходили официанты. Когда подали коньяк, потребовал итальянского певца, которого уже слушал, и тот пел трагические песни в такой комичной манере, что все смеялись до слёз. Проводив его, Ги запер дверь. Теперь официанты могли войти только в том случае, если их вызовут звонком.

Мария-Луиза выглядела покладистой. У неё были прекрасные плечи. Она замечала взгляды Ги в своё декольте, но не пыталась пресечь их. Он взял её за талию, повёл к дальней двери, и она безропотно вошла туда.

Там были кушетка, зеркало, умывальник за ширмой. Когда закрылась дверь, Мария-Луиза начала сопротивляться, видимо из упрямства. Ги поцеловал её в шею и распахнул платье, почти обнажив груди; она вывернулась, он снова схватил её, и оба повалились на кушетку. Она корчила Ги смешные гримасы, стискивала зубы и неистово вырывалась. То, что она дурачилась, раззадорило Ги ещё больше. Он стиснул её запястья и стянул платье с одного плеча. Обнажилась прекрасная полная грудь, но девушка вырвала руку и вцепилась ему в волосы.

Не обращая на это внимания, Ги поднялся и задрал ей юбку до талии. Она выпустила его волосы — но было поздно. Он втиснул колено ей между ног, она напрягла в последнем усилии мышцы бёдер, потом внезапно сдалась, ухватила Ги за шею и притянула его лицо к своим губам. Одной рукой он раздел её до конца. Она без стеснения прижала его к себе и впилась ногтями ему в спину.

— Ги!..

Мария-Луиза так задвигала вверх-вниз бёдрами, что Ги решил — опыт у неё большой, она всё больше и больше входила в неистовство, наконец сказала: «Всё. Хватит, хватит» — и оттолкнула его, тяжело, удовлетворённо дыша.

Из-за двери послышался глухой стук, затем смешок. Мария-Луиза не шевелилась. Ги зажёг сигарету и, развалясь, стал курить. По ту строну перегородки послышалось ещё несколько глухих ударов, потом надолго наступила тишина. Ги очень хотелось пить, он клял себя, что не догадался прихватить бутылку и стаканы; ему было понятно, что выходить, пока Рошгюд не подаст голос, нельзя.

Мария-Луиза шевельнулась, посмотрела на него, протянула руку:

— Ги... Иди ко мне.

И движением ноги отбросила юбку, которую он одёрнул. Страсть её была пылкой, она выгибалась, притягивала его за плечи к себе. Потом они полежали, словно после долгого бега, и внезапно принялись неудержимо смеяться, безо всякого повода, просто радуясь жизни.

Снаружи на улице было тихо. Лишь проехал случайный фиакр.

— Месье, купите мне зáмок?

— Вместе с имением, дорогая.

Наконец они решили, что хватит терпеть жажду, подняли шум, чтобы предупредить Леони и Рошгюда, потарахтели дверной ручкой и вышли. Рошгюд с широкой улыбкой нетвёрдым шагом расхаживал по комнате, Леони торопливо пудрилась.

— Шампанского, ради всего святого, — сказал Рошгюд.

— Где звонок?

Рошгюд распахнул дверь:

— Гарсон, шампанского!

Ушли они, когда уже светало. Сонные официанты на лестнице кланялись как заведённые. Другие посетители ещё не разошлись. Из одной комнаты негромко доносилось пение; из-за двери слышался женский смех и звон стаканов. Рошгюд и Ги, чувствующие себя юными повесами, важно вышли, исполненные гордости. Девушек они высадили из фиакра на бульваре Малерб с туманными обещаниями новой встречи, потом расстались сами. Рошгюд сказал, что поедет в фиакре домой. Ги решил прогуляться и встретить наступление дня. Он помахал рукой и пошёл по сереющей улице Рояль.

С Сены тянул лёгкий ветерок. Перед ним лежала площадь Согласия с мерцающими на её громадном, таинственном просторе несколькими газовыми фонарями. Ги перешёл её и свернул на Елисейские поля. Людей там почти не было. Окружённые деревьями кафешантаны давно закрылись. Уже стало светло, и Ги увидел возле них бродяг и оборванных детей, они рылись в отбросах, оставленных толпой накануне вечером. На двух стульях лежал пьяный — босиком; кто-то стащил его ботинки и носки. Подальше, у Дворца Промышленности, шарманщик, стоя на коленях у бровки тротуара, точил нож.

Миновав Театр теней, Ги сел на скамейку. Свет лился сквозь проем Триумфальной арки на самой высокой точке широкого покатого проспекта. Утро было чудесное. Вниз по склону с резким лязгом ехала, приближаясь к юноше, щегольская коляска, правил ею кучер в синей с золотом ливрее, позади сидела женщина в большой шляпе с плюмажем. Ги не мог как следует разглядеть её, потому что она куталась от утренней свежести в шарф, но, когда коляска, замедляя ход, поравнялась с ним, он заметил, что глаза у женщины сильно накрашены.

Кучер, проехав ещё несколько метров, свернул к воротам особняка под номером 25. Ги, повернувшись, наблюдал. Коляска остановилась у закрытой двустворчатой двери. Женщина повернула голову и взглянула на него. Оба они, разделённые несколькими метрами тротуара, замерли, глядя друг на друга. Потом лакей открыл дверь, и женщина отвернулась. Ги стало любопытно, кто же эта красавица.

Лакей открыл одну створку двери и пытался открыть вторую, которую, очевидно, заело. Подошёл кучер и стал ему помогать. Створка не поддавалась. Женщина сидела неподвижно, глядя на их усилия, потом раздражённо вылезла из коляски, бросив быстрый взгляд на Ги, прошла мимо дёргающих створку мужчин и скрылась в доме.

Ги смотрел на кучера и лакея. Взгляд его привлекло что-то поблескивающее возле коляски. Он подошёл. То была брошь с бриллиантами в зелёной эмали; видимо, она упала с платья женщины, когда та вылезала. Ги подобрал её и пошёл следом за владелицей. Из вестибюля он поднялся по ступеням, вошёл в застеклённую дверь и остановился, разглядывая окружающую роскошь — инкрустированный мраморный пол, массивную винтовую лестницу, расписной потолок, гобелены и громадную хрустальную люстру.

Прибежавший лакей, мимо которого он прошёл, окликнул его:

— Месье! Месье! Госпожа маркиза не...

Когда Ги повернулся к нему, отворилась дверь одной из комнат, и эта женщина вышла. Увидев Ги, замерла. Теперь она была без пальто и без шарфа, в сером шёлковом платье с пурпурными блестками. Ей было около тридцати пяти лет; на её смуглом широкоскулом лице сверкали изумительные тёмные глаза, с шеи свисало ожерелье из чёрных жемчужин, на руке красовалось несколько браслетов с крупными бриллиантами.

Лакей исчез. Ги поклонился и протянул брошь.

— Простите, что не поручил доложить о себе. Эту вещь я нашёл на тротуаре. Думаю, обронили её вы.

— Спасибо.

Женщина едва взглянула на брошь. Смерила взглядом молодого человека, но не подошла к нему. Ги стоял с брошью в протянутой руке, чувствуя себя довольно глупо. Видя, что женщина остаётся неподвижной, огляделся и положил брошь на стоявший поблизости столик. Внезапно поведение этой особы показалось ему нелепым. Он подумал, что ей хочется выглядеть величественной, показать себя идеалом женской красоты. «А она не идеал. Слишком маленького роста, прежде всего».

— Как вас зовут? — спросила женщина.

— Ги де Мопассан, мадам.

Молодой человек поклонился снова.

Она чуть заметно улыбнулась.

— Вы молоды. Ваши друзья, пожалуй, сочли бы, что вы находитесь в опасном положении, месье де Мопассан.

— В красоте всегда кроется какая-то опасность, мадам.

Судя по всему, ответ позабавил женщину, и Ги невольно ощутил её привлекательность.

— Скажите, — спросила она, — почему вы сидели на той скамейке?

— На Елисейских полях? — Вопрос показался ему странным. Он пожал плечами. — Безо всякой особой причины. Проходил мимо и сел. Разве...

— Нет, нет, ничего. — Помолчав, женщина вновь мимолётно улыбнулась. — Это принесёт вам удачу в жизни.

— Могу ли и я задать вам вопрос? — спросил Ги.

— Задавайте.

— С кем имею честь разговаривать?

— С маркизой де Пайва. — Голос её был холоден. — Спасибо, что вернули брошь.

Ги оставалось только уйти. Он поклонился и вышел из дома в распахнутую перед ним лакеем дверь. Мимо как раз проезжала коляска.

Так вот кто эта женщина! Маркиза Пайва — одна из самых известных кокоток. Ги запрокинул голову и радостно засмеялся. Рошгюд и другие студенты постоянно сплетничали о ней. Полагали, что она имеет такой доход от своих любовников, как иные европейские принцы и герцоги от своих владений. Ему стало любопытно, из чьей постели она возвращалась домой. Маркиза Пайва!


Ги шёл по Елисейским полям, довольный этой встречей. Почему бы не навестить Флобера? Мадам де Мопассан писала, что он живёт в своей квартире на улице Мурильо. Флобера позабавит его встреча с Пайвой. Время для визита было ещё раннее, поэтому на площади Звезды Ги свернул по авеню Императрис к Буа де Булонь и позавтракал в кафе-молочной, где подавали свежие яйца, домашние булочки и козье молоко. Когда на обратном пути он дошёл до авеню де ла Рейн Гортенз, на улицах уже царила суета. Ги свернул на улицу Мурильо, нашёл нужный номер и вошёл в дом. Эмили, служанка Флобера, проводила его в уютную бело-золотистую гостиную, выходящую окнами на парк Монсо.

— Чёрт возьми, юный повеса! — Из соседней комнаты вышел Флобер, закутанный в старый халат коричневого цвета, похожий на монашескую рясу, и в шлёпанцах. — Стало быть, приехал беспутствовать в Париж? — Блестя глазами, он пожал Ги руку. — Как тебе нравится этот город?

— Э-э... м-м... я обедал в кафе «Англе». И только что познакомился с маркизой де Пайва.

— Боже Всемогущий! Всего несколько дней в Париже и уже дружен с Пайвой. — Флобер распахнул дверь и крикнул: — Эмили! Принеси нам кофе!

Потом с неподражаемо смешной улыбкой повернулся к молодому человеку и заговорил снова:

— Я ведь знал её ещё Терезой Вийюань, женой низкорослого француза-портного, с которым она познакомилась в Москве — правда, в Вене бросила его. В Париж она приехала, дай припомнить, в сорок восьмом году. Сказала нам с Теофилем Готье[34]: «Господа, Париж — единственное место, где может преуспеть умная женщина».

Хозяин и гость весело переглянулись.

— В те дни она очень нуждалась, — сказал Флобер и грузно опустился в заскрипевшее кресло. — Чтобы не голодать, ей приходилось сходиться со случайными мужчинами. Но она знала, что нужно делать. — Он подмигнул. — Тереза побывала в гареме одного турецкого паши в Константинополе.

— Она удивила меня, — сказал Ги. — Спросила, почему я сидел на той скамейке, а потом сказала, что это принесёт мне удачу.

— О, так ведь на этой скамье она познакомилась с Эрцем, — сказал Флобер. — Сидела, размышляя о том, что уже долго не ела и, возможно, ещё долго не будет. Тут к ней подсел Анри Эрц, уже известный пианист. Они разговорились, и Эрц взял её в любовницы. Она растранжирила его деньги, но он ввёл её в общество, и потом уже Тереза не оглядывалась назад. Она чуть ли не у меня на глазах вышла замуж за этого португальца де Пайву! Мы шутили по этому поводу, проезжая по Елисейским полям. Я сказал: «Тереза, значит, польская евреечка стала португальской маркизой?» Она ответила: «Гюстав, видишь вон ту скамейку? На ней я познакомилась с Эрцем — это мой талисман. Я выстрою напротив неё самый красивый дом на Елисейских полях — и не важно, во сколько миллионов это обойдётся».

— Я видел только вход, — сказал Ги.

— Лестницу из оникса! Тереза попросила Ожье[35] написать стихи, чтобы выгравировать их на нижней ступеньке. Он прислал две строчки:


Порок, как и добродетель,

Имеет свои ступени.


Оба засмеялись, и тут Эмили принесла кофе.

— Наверху у неё ванна из чистого серебра, — продолжал Флобер. — А когда за позолоченную кровать ей назначили цену пятьдесят тысяч франков, она закричала: «Пусть будет сто тысяч! Хотите, чтобы у меня завелись блохи?»

— На простушку она не похожа, — сказал Ги.

— Бедняга она, — ответил Флобер. — Стала надутой, самодовольной. Вознамерилась заняться политикой. Сейчас запускает когти в немецкого графа, Гвидо Хенкеля. Он — обладатель ста миллионов золотом и уже купил ей громадное поместье в Понтшартене, принадлежавшее раньше Осмондам. Оно таких размеров, что там проложен канал, копия большого версальского. — Флобер шумно отхлебнул кофе. — А раньше Тереза была очень занятной. Помню, за ней ухаживал этот франт Ласаль. Истратил на неё целое состояние безо всякого... скажем, ощутимого результата, в конце концов у него осталось всего десять тысяч. Она сказала: «Хорошо, приносите их завтра. Подожжём деньги, и пока они будут гореть, я буду вашей».

— Ну и чем всё кончилось? — спросил Ги.

Флобер отпил ещё кофе.

— Когда Ласаль приехал, Тереза лежала на диване в тонком неглиже — видит Бог, несколько лет назад она была красавицей. Взяла десять тысяч, бросила на стоявший рядом столик и поднесла к ним спичку. Потом позволила неглиже распахнуться. Ласаль при виде горящих денег разволновался и от страха, что у него мало времени, ничего не смог сделать!

— Великолепно.

— Тереза со смехом поднялась. Замечательная была девочка. Она догадывалась, что произойдёт. Это была её хитрость. Ласаль вышел из себя и потом, когда эта история стала известна, принялся утверждать, что те деньги были фальшивыми. Но они были самыми настоящими!

Флобер хлопнул себя по бедру, рассказ о том случае развеселил его.

— Превосходно, а? — Внезапно он подскочил. — Ступай, ступай, юноша. — И добродушно махнул Ги рукой. — Мне надо работать.

Потом обнял молодого человека.

— Приходи завтра, сынок.

Ги, посмеиваясь, вышел. Париж! На свете нет города, подобного ему!


Сквозь щели в ставнях пробивался первый утренний свет. Кто-то застучал в дверь ногой.

— Мопассан!

— Он оглох, чёрт возьми.

— Иду, иду.

Ги зажёг лампу и открыл дверь. За нею оказались Рошгюд и ещё один однокурсник, Александр Дюваль; под пальто у них были фраки.

— Послушай, Мопассан, — сказал Рошгюд, когда они вошли. — Нам нужна твоя помощь. Мы полагаемся на тебя. Знаешь Марту де Вер? Ну нет, так нет. Это кокотка, славная девочка.

— Очень славная, — прибавил Дюваль.

— Она поссорилась с Люсиль Жанвьон из-за клиента. Люсиль тоже кокотка.

— И тоже чертовски славная, — сказал Дюваль.

— Замолчи, дай мне досказать. (Дюваль сконфузился.) Они решили драться на дуэли и попросили нас устроить её. Мы устроили. Встречаются они в Буа — через тридцать минут.

— Со шпагами?

— Нет, дружище, с кнутами.

— Вот это да!

— Они хотят исполосовать друг друга. Дело в том, что я — распорядитель поединка. Дюваль, главный секундант Марты, мы попросили Робера Фоше быть его помощником. У Жанвьон свои секунданты. Но Фоше в последнюю минуту подвёл нас, отказался ехать. Нужно, чтобы ты его заменил.

— Но Дюваль может и сам позаботиться о кокотке, — сказал Ги. — Разве нет?

— Дорогой мой, — сказал Рошгюд, — Дюваль может позаботиться о половине парижских потаскух. Но пойми, если не проводить всё по правилам, то будут серьёзные неприятности. Едешь?

— Ладно.

Это походило на шутку.

— Молодчина. Только пошевеливайся.

Ги быстро оделся, и они вышли. На улице дожидалось ландо. Они усадили Рошгюда в первый же фиакр, поскольку не должны были приезжать вместе, и отправились за мадемуазель де Вер. Жила она на очень фешенебельной улице Комартен, рядом с Бульваром. Ги остался ждать, а Дюваль сходил за ней — зрелой белокурой девицей с голубыми глазами. Она раздела Мопассана взглядом и сказала:

— Здравствуйте, очень рада.

На ней были юбка для верховой езды, жакетка и шляпка.

— Я тоже очень рад, мадемуазель.

Ги нашёл её очаровательной. Ехали они быстро. Сидевшая между молодыми людьми де Вер без умолку болтала, поносила Жанвьон и грозилась захлестать её до смерти. Ги показалось, что девица слегка навеселе; она прижималась к нему плечом, и он смотрел, как соблазнительно подрагивают под жакеткой её груди в такт движению ландо. Из болтовни де Вер ему стало понятно, что кокотки поссорились из-за богатого румынского графа, которого каждая считала своей собственностью. И теперь собирались свести счёты.

— Она мнит, что не уступает мне классом, — сказала де Вер. — Претенциозная сучка. Я живу, можно сказать, по соседству с принцем де Саганом!

Буа де Булонь был прохладным, зелёным, безлюдным. Они обогнули озеро, и Дюваль направил кучера по узкой дороге с такой непринуждённостью, что Ги улыбнулся. Местом встречи была небольшая, почти круглая поляна. Остальные уже приехали; Рошгюд разговаривал с тремя молодыми людьми, Жанвьон чуть поодаль курила сигарету, похлопывая по ноге хлыстом для верховой езды. Она была пониже де Вер, черноглазой, с чёлкой и лёгким пушком над полными губами. «О таких говорят — с огоньком», — подумал Ги. Обе девицы сверкали друг на друга глазами.

Рошгюд подозвал к себе главных секундантов. Они поговорили посреди поляны, обсудили правила, потом каждый пошёл к своей дуэлянтке. Дюваль протянул де Вер хлыст.

— Ты знаешь, какие правила мы установили. Я тебе их повторю.

— Не трудись.

Она выхватила у него хлыст, и тут Ги увидел, что Рошгюд быстро идёт к Жанвьон. Та бросила хлыст и размахивала кучерским кнутом.

— Я выхлещу глаза этой суке, располосую её...

— Господи, где она его взяла? — спросил Ги.

— Не знаю. Видимо, привезла с собой.

Но когда Рошгюд стал спорить с Жанвьон и её секундантами, де Вер дёрнула Дюваля за руку.

— Принеси мне кнут кучера ландо. Ступай.

Дюваль заколебался.

— Ступай!

Де Вер была вне себя. Дюваль побежал к ландо, а она крикнула Рошгюду:

— Согласна, согласна. Эта сучка не сможет попасть кнутом даже по мачте.

Рошгюд подошёл к ней. Она схватила его за лацкан пальто.

— Послушай, малыш. Ты всё устроил. Отлично. Но если мы решим драться кнутами, а не хлыстами, ты не будешь ничего иметь против, понятно?

Рошгюд поглядел на неё и пожал плечами.

Он взял кучерский кнут у Дюваля, подошёл к Жанвьон, взял её кнут, положил их на траву так, что вытянутые ремни соприкасались. Потом отступил и произнёс: «Готово». Когда он сосчитал до трёх, обе девицы взяли по кнуту и завели их назад.

Марта де Вер сразу же стала атаковать и совершила ошибку. Она быстро хлестнула несколько раз, но противница её отскочила, так что удары пришлись по воздуху, а сама де Вер, опустив руку, замешкалась. Жанвьон шагнула вперёд и сильно огрела её по плечам.

Де Вер зажмурилась от боли, однако не издала ни звука. Быстро переложила кнут из правой руки в левую и, хотя Жанвьон отступила, задела её кончиком по шее.

Видимо, Жанвьон была менее сдержанной, потому что, раскрасневшись, принялась неистово стегать. Де Вер отскочила в сторону и, когда Жанвьон слегка подалась вперёд, хлестнула наотмашь, рассекла жакет противницы и оставила рубец на подбородке. Жанвьон случайно хлестнула де Вер по бедру и, пока та отступала, сильно ударила её ещё раз по плечам и рассекла край жакетки. Потом ремни кнутов переплелись; де Вер высвободила свой и, прежде чем Жанвьон успела опомниться, ожгла её по лицу.

Жанвьон содрогнулась, зашаталась, выставила вперёд руку, но продолжала обороняться, размахивая кнутом. Де Вер приблизилась и хлестнула её по корпусу. У той распахнулся жакет, обнажив полную грудь. Закрываясь рукой, она пригнулась и, когда кнут де Вер просвистел над её головой, сильно хлестнула наотмашь де Вер по щеке. И обе продолжали осыпать друг друга ударами.

— Стойте!

Рошгюд бросился вперёд, чтобы разнять их. Трость он держал вытянутой перед собой. Ремень кнута Жанвьон обвился вокруг неё, и трость вылетела у него из руки.

— Уйди, не мешай, — выдохнула ему де Вер. Рубец на её щеке кровоточил.

Кончик её кнута чиркнул по обнажённым грудям Жанвьон. Та всхлипнула от боли и повернулась боком к нападающей. Тут де Вер совершила ещё одну ошибку. Она взяла кнут в обе руки, не догадываясь, что тем самым сократит дальность ударов. Жанвьон позволила ей дважды хлестнуть по воздуху и бросилась вперёд. Ремень её кнута с силой обвился вокруг шеи де Вер и задел щёку. Та скривилась, ловя ртом воздух, вскинула одну руку к лицу, а из другой выпустила кнутовище. Жанвьон хлестнула её ещё раз и ещё. Де Вер опустилась на одно колено, казалось, вот-вот упадёт, однако двумя последними ударами вслепую дважды попала Жанвьон по лицу и вынудила её остановиться.

Когда обе, тяжело дыша и сверкая глазами, опустили кнуты, Рошгюд, Дюваль и другой секундант подбежали и обезоружили их. Молодой врач, приехавший с секундантом Жанвьон, смазал йодом раны и перевязал. Дюваль повёз де Вер обратно на улицу Комартен.

Ги поехал домой вместе с Рошгюдом в фиакре. По пути сказал:

— На месте румынского графа я был бы любезен с обеими красотками!


Перед началом летних каникул Ги явился к Флоберу засвидетельствовать своё почтение. Когда он вошёл в гостиную, там сидел широкоплечий мужчина лет пятидесяти в кричащем клетчатом костюме со спускающейся веером на грудь бородой. Флобер представил бородача как Арсена Уссе[36], и после того как оба гостя обменялись несколькими фразами, бородач вернулся к разговору, прерванному появлением Ги, — он приглашал Флобера на вечеринку, которую устраивал через три дня. Карие глаза на его красивом лице блестели.

— Дорогой друг, ты же знаешь, сколько людей собирается на эти празднества. Я не отправлял ни единого приглашения. Не знаю и половины тех людей, что придут, но с ними будет весело. Все в масках. Это очаровательно. Это придаёт пикантности, вольности.

Флобер широко улыбнулся.

— Но знатные буржуа именно потому и явятся! — продолжал гость. — Они знают, что найдут там аристократок, кокоток и немного неприличия.

— Аристократок панели?

— Отчасти. С маской на лице можно позволить себе что угодно, ничем не рискуя. Надеюсь, дорогой друг, ты придёшь.

— Нет-нет. — Флобер со смехом покачал головой. — Это заманчиво, но я просто старый провинциальный буржуа. Подобные развлечения вот для этого молодого человека. — Он указал на Ги. — Если пригласишь его, он не откажется.

— Ну, разумеется, — обратился Уссе к Ги. — В ближайший вторник.

Следующие три дня Ги переполняло радостное предвкушение. Празднования Уссе пользовались широкой известностью. На каждом из них около тысячи гостей наводняли два его стоящих рядом особняка, один в ренессансном стиле, другой в мавританском, на авеню Фридланд. На несколько часов они становились центром интриг и волокитства для доброй половины выдающихся людей Второй империи.

Вечером, когда Ги подъехал в фиакре, во всех окнах ярко горел свет. Толпа на тротуаре наблюдала за подъезжающими, полиция пыталась бороться с массой мешавших проезду экипажей. Ги расплатился с кучером и вошёл, надевая маску.

В большом вестибюле уже толпились гости, стоял шум. Негры в тюрбанах и блестящих костюмах от Тьеполо[37] принимали пальто, меха и накидки. За серыми с позолотой дверями Уссе в окружении толпы целовал руки, приветствовал вновь прибывших в масках, смеялся. Ярко горели люстры. Сквозь шум голосов и восклицаний едва слышались ритмы музыки. Восхищенный этой сценой Ги замер. Он никогда ещё не видел такого великолепия. Анфилада открытых комнат сверкала зеркалами, люстрами и драгоценной мебелью. На стенах висели картины мастеров эпохи Возрождения и великолепные гобелены, в севрских вазах красовались цветы, и повсюду среди чёрных и розово-лиловых мужских фраков виднелись обнажённые женские плечи, шеи, белые руки, зазывно улыбающиеся губы и блестящие из-под масок глаза. Ги стало любопытно, много ли женщин приехало без кавалеров.

Он перевёл взгляд на галерею по другую сторону комнаты и направился туда. Вокруг паланкина, который охранял голый до пояса мавр, стояла куча людей. Ги стал наблюдать. В паланкин по очереди входили парочки. Как только они оказывались внутри, мавр задёргивал занавеску — на минуту, потом стучал по крыше, и парочка вынуждена была выходить. Ги подошёл к девушке в маске, стоявшей, улыбаясь, с краю толпы.

— Мадам, мадемуазель, окажите мне честь!

Та засмеялась ему в лицо:

— Нет.

Но когда он поклонился, она схватила его за руку.

— Да.

Они дождались своей очереди — и нырнули в тесный интерьер паланкина. Ги сразу же обнял девушку и поцеловал, она сперва пыталась вырваться, потом, покуда поцелуй длился, постепенно стала податливой и прижала юношу к себе. Тело её было тёплым.

Мавр нанёс два сильных удара по крыше. Ги с девушкой разжали объятия и вышли, смеясь и разглядывая друг друга. Девушка быстро юркнула в толпу. Ги последовал за ней и настиг её у лестницы.

— Не убегайте.

Девушка с улыбкой ответила:

— По-моему, это опасно.

— Так и должно быть.

Девушка была привлекательной: невысокой, стройной, с овальным лицом и высокой грудью. Не вульгарной.

— Оставаться в одиночестве тоже опасно. — Он взял её за руку. — К тому же время от времени нужно менять кавалеров.

Девушка казалась довольной и не вырывалась. Кто-то поблизости сказал:

— Наверху танцы.

Молодой человек взял ладонь девушки в свою руку.

— Пойдёмте!

— Как вас зовут?

— Ги. А вас?

— Лилиан.

— Вы мне очень нравитесь.

Подняться по лестнице оказалось трудно. Ступеньки были заняты массой обнажённых плеч, пышных кружевных юбок — люди тесно сидели там модным «каскадом». Ниже изысканных чёрных масок сверкали ожерелья. На лицах некоторых пар отражалось волнение и нерешительность; ощущалось трепетное предвкушение желанной и немного пугающей борьбы.

«Каскадёры» ставили себе целью не пускать никого наверх. Мужчины, осторожно переступавшие через великолепные плечи, внезапно падали, исчезая под кружевами и муслином. Делая вид, будто нащупывают ступеньку, они забирались женщинам под юбки и щекотали им ноги — вся лестница оглашалась восклицаниями и смехом. Один невысокий человек дважды добирался доверху, но его спускали оттуда, передавая с рук на руки. Он был вне себя. Ги один раз упал, но ухватился за балясину. Когда он поднялся наверх, Лилиан ждала его.

Шума в коридоре, ведущем в соседний особняк, было меньше. Поблизости слышалась музыка.

— Послушайте, — сказала Лилиан, — это кадриль.

Они устремились в первый же бальный зал, нашли партнёров и протанцевали три кадрили подряд. Потом выпили в буфете розового шампанского, и Ги увлёк Лилиан в тёмную нишу. Они стояли, прижавшись друг к другу. Он поцеловал её.

— Нет, Ги. Не надо.

Он положил ладонь, ей под грудь и поцеловал в декольте.

— Не надо, дорогой. Пожалуйста.

Но пока его губы касались её груди, она не двигалась с места. С лестницы послышался новый хор воплей — ещё кто-то против своей воли оказался внизу. Внезапно Лилиан потрепала Ги по щеке и вырвалась. Он настиг её на балконе. Она повернулась к нему и выпятила губы.

— Это обещание? — спросил Ги.

— Вы не знаете, кто я.

— Это оберегает вас от всего, кроме наслаждения.

— В таком случае — да.

— Лилиан!

Он коснулся её руки.

— Мой муж смотрит.

Ги опустил руку. Она рассмеялась. Десять минут спустя, по пути в соседний особняк, он потерял её из виду. Потанцевал, слегка пофлиртовал с двумя юными девушками; но им недоставало живости Лилиан. Затем после полуночи нашёл её снова.

— Я искала вас, — сказала она. По голосу легко было догадаться, что это ложь.

К ним подошёл Уссе, подозвал официанта с шампанским и, когда бокалы были наполнены, взял молодых людей под руки и повёл между танцующими.

— А, Вьель-Кастель! Хоть его могу узнать!

Барон де Вьель-Кастель, остроглазый сплетник при императорском дворе и блестящий вельможа, не надевал маски, потому что был слишком хорошо известен или слишком тщеславен (поскольку сам император, не имевший надежды остаться неузнанным, иногда прятал под нею лицо).

Когда они подошли, де Вьель-Кастель разговаривал с улыбавшейся девушкой в крошечной шёлковой маске и платье с соблазнительно низким вырезом. Он по-отцовски потрепал её за подбородок.

— Кто вы, милое дитя?

— Это секрет, барон, — ответила та «детским» голоском, кокетливо глядя на него.

— Так, — сказал Вьель-Кастель. — Вы меня знаете. Он поднял руку к левой груди девушки, взвесил её на ладони, несколько раз сжал двумя пальцами.

— Вы уверены, что мы уже... э... не обедали вместе?

— Этого не было, барон, — очень спокойно ответила та.

— Ну что ж, малышка... — Он последний раз сжал её грудь и опустил руку. — Надо будет устроить это как-нибудь на днях, а?

И, переведя взгляд на другую девушку, пошёл дальше.

— Говорят, он пишет обо всех мемуары, — сказала Лилиан.

Уссе резко обернулся к ней.

— А вам откуда это известно?

— Тише, — сказала она. — Потанцуйте со мной. Отдав свои бокалы Ги, они закружились в быстром вальсе. Он следил за ними с лёгкой ревностью. Лилиан волновала его. Кто она, шикарная кокотка или нет? Уссе привёл её обратно, откланялся и поспешил за маршалом Канробером[38], которого только что узнал в одном из гостей.

— Давай выпьем ещё шампанского, — предложила Лилиан. — К тому же я проголодалась.

Они пошли в буфет. В час ночи в большом зале начали танцевать артисты балета, и все бросились смотреть. Ги повёл Лилиан в безлюдную комнату внизу. Выключили свет, но ключа от двери у него не было. Лилиан с лёгким колебанием прилегла на софу, но, когда Ги склонился к ней, подскочила:

— Нет, нет, нет.

В темноте она натолкнулась на стол, и молодой человек поймал её.

— Ги!

Идти к софе Лилиан не хотела. Ги поцеловал те, она ответила, и он стал медленно заваливать её на стол. Она прижалась к нему бёдрами.

— Ты обещала.

— Да. О, какой ты тяжёлый! Только не здесь.

— Ты же не идёшь на софу.

— Ги, нет, послушай. Я обещала. Но сейчас отпусти.

У двери послышался какой-то шум, Ги отодвинулся и одной рукой приподнял Лилиан. Однако никто не вошёл. Теперь оба они могли разглядеть друг друга в темноте. Лилиан приблизилась и обняла молодого человека.

— Поцелуй меня.

Когда Ги коснулся её губами, она прильнула к нему; но едва он опустил одну руку, высвободилась, распахнула дверь и встала в проёме, уперев руку в бедро и заведя ногу за ногу.

— Дорогой, чего ты ждёшь там, в темноте?

— Чёрт возьми, как я могу выйти в таком виде?

Она весело рассмеялась.

— Не унывай, Ги.

— Я сейчас выйду.

— А что ты там делаешь, в одиночестве?

Ги бросился к ней. Она с весёлым криком метнулась прочь. Через минуту они, смеясь, стояли на верхней площадке лестницы, внизу продолжался каскад.

Полчаса спустя, когда они ходили из гостиной в гостиную, Лилиан исчезла. Разыскивая её, Ги обнаружил в одной из комнат рулетку, люди густо толпились вокруг неё, стремясь поставить деньги на какой-нибудь номер. Атмосфера вечера внезапно стала более оживлённой. Потом часть людей выбежала из комнаты, увлекая с собой Ги, и через минуту он аплодировал девицам, танцующим неистовый импровизированный канкан. Они высоко задирали нижние юбки, обнажая ноги.

В нескольких шагах от него стояла, улыбаясь, высокая стройная брюнетка. Ему неожиданно захотелось увидеть её среди танцующих. Он подошёл к ней.

— Не хотите ли принять участие в этом танце?

Она покачала головой.

— Очень прошу вас.

Брюнетка попятилась, но кто-то сзади подтолкнул её, а одна из танцующих подскочила и потянула за руку. Брюнетка, видимо, решила, что ничего не поделаешь. Слегка покраснев, она задрала юбку и принялась вскидывать ноги в лад с остальными.

— Выше, выше!

Толпа мужчин была в восторге. Ги смотрел только на брюнетку. Вскоре она, видимо, возбудилась быстрой музыкой, лихорадочным ритмом танца и собственной дерзостью. Её юбка и кружевное бельё стали взлетать выше талии, обнажая чёрные чулки и подвязки, сквозь тонкую ткань кружевных панталон при вскидывании ног темнело интимное место.

— Браво!

Толпа просила танцующих продолжать. Некоторые девицы стали поворачиваться, кружа юбками, как Бридиди, лучшая танцовщица из Баль-Мабиля, или выделывать сладострастные прыжки. Шум стоял жуткий.

Ги смотрел на брюнетку как зачарованный. Наконец она опустила юбку и, тяжело дыша, побежала со смехом в другую сторону этой импровизированной эстрады. Когда Ги подошёл туда, она уже скрылась в толпе, однако ему почудилось, что её силуэт промелькнул на верхней лестничной площадке. Эта лестница была не так загромождена, как главная, но у Ги ушла минута, чтобы подняться наверх. Той, кого он искал, не было видно. Этой части дома Ги ещё не видел, света там было меньше.

Он пошёл по галерее. За колонну спряталась какая-то тень — то была обнимающаяся парочка. Когда он заглянул в одну из комнат, раздался негромкий вскрик, в тусклом зеркале перед собой Ги увидел женщину, на которой не было ничего, кроме маски. Он улыбнулся. Одному там делать было нечего. Пройдя несколько шагов, он услышал громкие голоса за дверью и вошёл.

Довольно многочисленная толпа гостей смотрела на нескольких человек за большим столом под белой скатертью. Посреди него стояли две серебряные чаши с сахаром и кремом.

— Тысяча франков! — выкрикнул один из сидевших. Это был князь Демидов, известный прожигатель жизни. — Полторы тысячи. Чёрт возьми, нет желающих?

Послышался оживлённый шум голосов, в котором звучали озорные нотки; все казались слегка пьяными.

— Пять тысяч!

Это произнёс толстогубый мужчина с маленькими глазками. На голове у него была турецкая феска.

— Есть — я, — послышался женский голос.

Все разразились одобрительными восклицаниями. Из толпы зрителей вышла женщина. Высокая, молодая, черноволосая, в бархатной маске и белом платье. Ей расчистили пространство перед столом.

Начали, — сказал турок, опуская руку, сжатую в кулак. Глаза зрителей обратились к чашам. Почти сразу же Ги увидел сидящую на креме муху, раздался радостный крик, турок подскочил и поцеловал женщину в щёку.

— Вы проиграли, — с улыбкой сказал он ей. — Снимайте.

— Это кто? — спросил Ги соседа.

— Халиль, — ответил тот.

Халиль-бей, посол султана, был самым отчаянным игроком и мотом в Париже. Его ничто не интересовало, кроме быстрых скакунов, баккара и женщин. Четыре года назад он привёз с собой двадцать миллионов франков золотом, почти половину уже промотал, а его ещё более богатый родственник, Мустафа-паша, вовлёк Париж в небывалую игорную лихорадку.

Женщина стала расстёгивать крючки на платье. Распахнув перед, она собрала юбку рукой и сняла её. Все со смехом зааплодировали.

— Этого мало, — громко произнёс Халиль.

Женщина сняла корсаж. На ней было бельё из тончайшего шелка, сквозь него просвечивали груди. Снова раздались возгласы. Ги спросил у соседа:

— Как ведётся эта игра?

— Если муха сядет на сахар, женщина забирает деньги. Если на крем — снимает две части одежды, только не маску. Это придумка Халиля.

— Ещё пять тысяч, — сказал Демидов. — Согласны?

Женщина заколебалась.

— Да.

Начали!

Все ждали, куда опустится муха. Она села опять на крем. Женщина сняла с плеч шёлк, нижнюю юбку и секунду стояла голой до талии, лицо её слегка порозовело. Потом, закрывшись руками, она засмеялась: «Хватит!» — и убежала под шумные возгласы.

— Восемь тысяч франков, — сказал Халиль. — Кто идёт на восемь тысяч? Смелее, дамы.

Он положил на стол пачку банкнот.

— Десять тысяч, — сказал Демидов и добавил ещё два банкнота.

— Иду.

Все обернулись на этот голос. Принадлежал он брюнетке из канкана. Покраснев, она вышла вперёд. Ги показалось, что брюнетка под хмельком.

Начали.

Муха покружилась над чашами, потом села на сахар.

— Браво, малышка! — раздался общий хор.

Брюнетка взяла деньги. Глаза Халиля заблестели.

Он заёрзал.

— Двадцать тысяч франков. Согласны?

— Да.

Начали.

Взвились две мухи, когда Халиль отогнал их от своего носа, все засмеялись. Но одна села на сахар. Снова раздались шумные возгласы, и брюнетка взяла деньги.

— Я выложу ещё двадцать тысяч, — сказал Демидов.

— Подождите! — Халиль пожирал глазами брюнетку. — Сто тысяч франков, если мадемуазель разденется полностью.

Она покачала головой. Халиль застонал.

— Сто десять тысяч. И можете оставаться в маске.

— Нет.

— Две попытки — сто и пятьдесят тысяч, — сказал побагровевший Халиль. Брюнетка кивнула. Все притихли.

Через минуту появилась муха и села на крем. Раздалось всеобщее «Аххх». Халиль сцепил руки. Брюнетка, встав к зрителям спиной, принялась расстёгивать платье.

— Нет, нет! — выкрикнул турок. — Повернитесь, мадемуазель.

Брюнетка повернулась. Расстегнула платье, оно упало. Перешагнула через него, сняла две нижние юбки. Послышался гул восторженных замечаний. Фигура у неё была восхитительной.

— Вторая попытка, мадемуазель, — негромко произнёс Халиль. — Начали.

Мух, казалось, в комнате больше не было. Люди поднимали глаза кверху. Большинство мужчин смотрели на красивую девушку. Потом на скатерти появилась муха. Все замерли. Муха с остановками двинулась к чашам, вспорхнула — и села на крем.

Наступила тишина. Девушка сильно покраснела. Медленно спустила чулки, сняла их вместе с туфлями, замерла на миг, распустила и сняла корсаж, обнажив круглые полные груди. Послышался негромкий шум голосов. На девушке был узкий пояс, она расстегнула его — и бросила Халилю на колени. Потом сняла панталоны, завела руки назад и отвернула лицо.

Все одобрительно закричали:

— Браво, малышка!

— Ура Халилю.

— Шампанского мадемуазель.

Когда Ги ушёл, было уже совсем светло. Он зашагал по Елисейским полям. Уборщики улиц выметали мусор из канав. Ги остановился ждать фиакра. Мимо него прошли двое. Они разговаривали о войне с Пруссией.

5


Войну объявили 19 июля[39], и все твердили, что Франция готова к ней «до последней пуговицы на гетрах». Это была «война беззаботных сердец». Франция готовилась преподать урок Бисмарку. Доблестная французская армия, наследница той, что заставила при Наполеоне дрожать всю Европу, должна была раздавить Пруссию, как клопа.

Ги мобилизовали, и он несколько недель находился в грязном поле возле Анделисского леса, неподалёку от Руана. И пока полк ждал в бездействии, Вторая империя рушилась. Французская армия была разбита под Седаном, Луи Наполеон оказался в плену. Императрица Евгения[40] бежала из Тюильри, в Париже провозгласили республику, и полк, в котором находился Ги, тщетно дожидался приказаний.

Вся Франция оказалась в невероятной растерянности, трагическом бездействии и неразберихе. Ги вместе с полком отправили возводить земляные укрепления, однако на другой день их бросили незавершёнными. Полк отправили в лес, приказали удерживать его, а по прибытии на место оказалось, что все деревья вырублены пять лет назад. Солдат подняли в дождливую ночь, чтобы противостоять десятитысячной прусской армии, идущей из Понтуаза, — потом выяснилось, что слух о приближении пруссаков распустил местный торговец, собиравшийся скупить всё масло по бросовым ценам. Три дня спустя Ги отправили с депешей в штаб полка, находившийся поблизости, и он едва не попал в плен к появившимся со всех сторон прусским уланам. Он стал искать какое-нибудь регулярное французское подразделение, провёл ночь в брошенном доме и направился в Париж.

Дороги возле столицы оказались забиты остатками разбитой армии и беженцами. В городе было полно палаток, телег, лошадей, фуража. Под деревьями стояли отары овец и стада быков.

Ги добрался до авеню Императрис. Прекрасная улица, всего несколько недель назад блиставшая великолепием, богатая, модная, фривольная и порочная, опустела — на ней царила мёртвая тишина. В конце авеню он увидел возводивших укрепления людей — Париж теперь кончался там.

Затем потянулись жуткие месяцы осады. Ги выдали устаревшее ружье и поставили на оборонительном рубеже. Город становился призраком — по ночам на пустынных, тёмных улицах горело всего несколько керосиновых фонарей, ходили невероятные слухи. Никто не знал, как громадные деревья Тюильри, пережившие бури и революции целого столетия, оказались срубленными на дрова.

Как-то утром Ги проходил по улице Бланш и возле дома с табличкой «Швейцарский министр-резидент» увидел мясную лавку. Вошёл. Продавец покачал головой.

— Бифштексов из конины не осталось. Может, месье возьмёт за восемь франков обыкновенную кошку?

— Нет, спасибо.

— Попробуйте породистого кота — десять франков. Очень вкусный.

— Благодарю, — ответил, усмехаясь, Ги. — Что у вас есть ещё?

— Есть крысы, месье, — возможно, вам известно, что их покупают многие. Обычная крыса — два франка, длиннохвостая — два с половиной.

— Собачатины нет?

— Есть, месье. — Продавец профессионально потёр руки. — Обычная тощая дворняжка — два франка за фунт. Жирная — два с половиной. А очень жирная — три. Какую вам, месье?

— Послушайте, — обратилась к продавцу старуха с неприятным лицом. — Послушайте, торговец крысами. Видели вы это?

И, протянув ему газету, захихикала. Там был большой рисунок с подписью «Крыс есть опасно». Из широко раскрытого рта человека торчали ноги голодного кота. А Дебо, мясник с бульвара Османн, продавал двух слонов из зоопарка, Кастора и Поллукса. Ги вспомнил, что недавно он же нашёл покупателей на других животных — казуара, трёх оленей, с полдюжины яков, нескольких зебр и чёрного лебедя.

Потом в четверг 26 января — сто тридцатый день осады — грохот обстрела внезапно стих. Все высыпали на улицы. От толп волнами расходился крик: «Капитуляция... капитуляция! Это конец!»


Декабрьское солнце неярко светило, когда Ги поднялся от пляжа в Этрета и остановился на дорожке поговорить с Альбером Тарбе. Месяцы немецкой оккупации кончились, и после демобилизации в сентябре он бездельничал.

— Слегка подремонтировать, и судёнышко будет на славу, — говорил Альбер — они нашли продажный вельбот.

— Ги-и!

Молодой человек оглянулся — его звала мать. Он попрощался с Альбером, вошёл в дом-и обнаружил там отца. Его это неприятно удивило.

Месье де Мопассан пожал сыну руку и стал вертеть головой, словно воротник жал ему шею. Это было признаком раздражения. Минут через пять он и мадам де Мопассан закрылись в маленькой задней комнате. Ги расхаживал по дому с неприязненным чувством; встреча родителей почему-то напомнила ему давнюю сцену в аллее. Вошёл Эрве.

— Что случилось?

— Ничего. Здесь отец.

— Да, я знаю.

В эту минуту мадам де Мопассан позвала от двери:

— Ги, зайди сюда.

Отец стоял спиной к ним, глядя в окно. Мать сказала:

— Думаю, тебе самому нужно выслушать то, что говорит твой отец. Гюстав, скажи ему, пожалуйста.

Месье де Мопассан повернулся и разгладил усы.

— У дедушки Жюля серьёзные деловые затруднения. Я уже сказал твоей матери, что буду вынужден... сократить денежное пособие.

— Вот как... дела очень плохи?

— Дедушка буквально разорён. Ему пришлось продать Невиль-Шан-д’Уазель. В результате я лишился доходов — почти полностью. У меня есть кое-какая собственность, приносящая немного денег. Очень немного.

— И ничего нельзя поделать? — спросил Ги.

— Ничего. — Месье де Мопассан снова завертел головой. Прошёлся по комнате и вернулся к окну. — Мне пятьдесят лет. Надо подыскать какую-то работу.

Всю жизнь он занимался только тем, что писал любительские акварели и стишки.

— Боюсь, тебе придётся бросить учёбу, — мягко сказала мать. — К сожалению, денег на неё у нас не хватит.

Месье де Мопассан раздражённо хмыкнул.

— Я хлопочу о месте для тебя в морском министерстве, в службе снабжения. Адмирал Пре де Бюи — мой друг. Не сомневаюсь, что ты сможешь поступить туда в самое ближайшее время.

— Понятно.

Ги пришёл в ужас. Заниматься канцелярской работой — в морском или каком-то ещё министерстве — ему меньше всего хотелось. Два смертельных врага души — иерархия и рутина — сокрушат его надежды, воображение, свободу. Он представил себе мучительный путь по шести ступеням чиновной лестницы младших служащих. Возможно, удастся стать чиновником первого класса и наконец седому, полысевшему, близорукому, ничего не видевшему в жизни, кроме министерства, получить (если повезёт) вожделенную должность суперинтенданта, держаться за неё несколько месяцев, потом выйти в отставку и вскоре умереть от изнурения.

— Надеюсь, ты понимаешь, что это благоприятная возможность? — спросил отец.

— Да, папа.

— Поначалу, разумеется, ты не будешь официально оформлен. Станешь работать без жалованья. Но главное — зацепиться. В министерстве главную роль играет то, что ты свой. Тем временем, — месье де Мопассан облегчённо вздохнул, — мне придётся платить тебе пособие. Больше ста тридцати франков в месяц не смогу. Иногда будет и меньше.

— Хорошо, папа.

На эти деньги можно едва сводить концы с концами.

Говорить больше стало не о чем. Они в довольно напряжённой атмосфере попили чаю; мадам де Мопассан отозвала мужа в сторону минут на двадцать, потом он ушёл. Вечером после обеда она сказала Ги:

— Бедный твой отец! Не будь он таким никчёмным, думаю, он стал бы оказывать тебе помощь.

— Этот «очень небольшой доход», который у него остался, видимо, уже предназначен для мадемуазель Фифи и Нонош. Он ухитрялся находить их даже во время осады.

— Он сказал, что станет работать кассиром у маклера. Только представь себе — твой отец!

— Надеюсь, — сказал Ги, — из планов с морским министерством ничего не выйдет.

Потом, прочитав на лице матери беспокойство, он обнял её обеими руками за шею:

— Мама, конечно же я пойду туда. Всё будет хорошо. Из меня так или иначе не вышло бы преуспевающего юриста.


Ги прошёл по двору министерства, вошёл в здание, поднялся и зашагал по длинным коридорам. Войдя в канцелярию, повесил шляпу.

— Добрый день, месье де Мопассан.

— Добрый день, месье Бар. Добрый день, месье Фестар.

— Добрый день, господа.

— Добрый день, месье Патуйя.

— Ритуальные рукопожатия со всеми.

— Сегодня тёплое утро, месье де Мопассан.

— Даже более тёплое, чем вчера, месье Бар.

Все служащие надевали чёрные нарукавники и подкладывали на свои кресла принесённые с собой круглые кожаные подушечки, чтобы не протирались брюки и было мягче сидеть. Ги подошёл к своему столу, снял пиджак, надел более поношенный. Достал стопку бумаг, положил на стол и вышел за перегородку в соседний отдел. Такой же тусклый, с единственным пыльным, выходящим в тесный двор окном. Вдоль стены стояли зелёные картотечные ящички. Мебель в министерстве была старой, хранившей многолетние следы прикосновений бесчисленных чиновников.

— Добрый день, месье де Мопассан.

Снова ритуал рукопожатий.

— Много почты сегодня?

— Достаточно.

Ответ неизменно бывал одним и тем же.

Обменявшись с сидящими там ещё несколькими фразами, Ги вернулся к своему столу. Через несколько минут отворилась дверь, и все произнесли почтительным хором:

— Добрый день, месье помощник начальника.

— Добрый день, господа.

Помощник прошествовал с подобающим ему достоинством.

Через несколько минут дверь отворилась снова. Все произнесли немного погромче:

— Добрый день, месье заместитель начальника.

— Добрый день.

Заместитель прошествовал с более суровым видом.

Некоторое время спустя дверь открыл коридорный служитель и держал её распахнутой с полминуты, потом появилась важная персона, и все чиновники хором протянули:

— Добрый день, месье начальник.

— Добрый день.

Начальник с неприятной улыбкой прошёл широким шагом.

Так неизменно начинались дни в канцелярии службы снабжения флота. Порядок этот был заведён ещё до появления Ги, и конца ему не было видно. Непреложные бюрократические законы не допускали никаких перемен. Время незаметно пролетало в этой тусклой, затхлой атмосфере рутины и угасших стремлений. Люди здесь превращались в мумии. Человек приходил в службу снабжения флота примерно двадцатидвухлетним, бодрым, исполненным надежд. Покидал её в возрасте шестидесяти с лишним, с искусственными зубами, радикулитом, уже близким к смерти. За всё это время в памяти оставались только четыре события — день свадьбы, рождение первого ребёнка, смерть отца и матери. Больше словно бы ничего и не случалось — разве что продвижения по службе. Человек ежедневно являлся в канцелярию к восьми утра, словно сдаваясь в плен. Покидал её в шесть часов вечера, на ночь глядя. В виде компенсации он имел право две недели в году оставаться дома — поскольку выехать куда-то на это время было не по карману, — и даже на этот двухнедельный отпуск, которого приходилось добиваться, начальство смотрело косо.

Ги увидел себя в тусклом зеркале на стене — молодого, с красивыми усами, прямым носом, густыми кудрями. Неужели однажды, в последний день службы, он посмотрит в это зеркало и задастся вопросом: как случилось, что он состарился без единого происшествия в жизни, нарушающего эту мертвенную рутину? Быстро отвернулся, достал журнал, в котором уже с неделю вёл записи. На его лице появилась невольная улыбка. Месье Патуйя проделывал за соседним столом свой обычный утренний трюк. Лицо этого человека цветом напоминало высохший Каролинский боб; он достал завёрнутый в бумагу круглый хлебец, сунул под кожаную подушечку и сел на него. Это был его обед; он каждое утро сидел на хлебце, слегка перемещаясь время от времени, по мере того как он размягчался. Месье Патуйя служил в отделе уже тридцать один год и ведал тяжёлым оборудованием. Он утверждал, что уже в трёхдневном возрасте обладал физическими и умственными силами есть хлеб.

Ги постепенно узнавал своих собратьев-чиновников. Они изумляли его тем, что походили на пожилых детей. Не все из них были в годах, служили и такие, кому едва перевалило за тридцать. Но, поработав немного в службе снабжения, они, казалось, начинали утрачивать свои возрастные черты. Уподоблялись окружающим. Становились сутулыми, угловатыми, близорукими, у них появлялась перхоть и несварение желудка.

Поскольку их реальная жизнь определялась роковой монотонностью службы в министерстве, они втайне становились Наполеонами, Леонардо, Борджиа, Ньютонами и Коперниками. Месье Бар разработал план преобразить экономику Франции, заманивая мигрирующих угрей всего мира в устье Сены и создавая на этой основе мощную коптильную промышленность. Месье де ла Юр хотел потрясти Республику до основания — тайком собирал доказательства того, что кодекс Наполеона на самом деле написан скромным лангедокским нотариусом по фамилии Топетрей, который был изгнан за участие в политическом заговоре. И потому этот кодекс якобы не имеет никакой юридической силы.

Однако наряду с этими служащими в министерстве были и другие — молодые люди, пришедшие туда лишь для того, чтобы иметь возможность посвятить себя своему настоящему призванию: поэзии, живописи, скульптуре, музыке. Гражданская служба являлась для них надёжным способом получать до конца дней скромное жалованье. В этом отношении морское министерство не отличалось от прочих. Ги познакомился с Леоном Дьером из министерства народного образования, который писал стихи. Он отказывался от повышений и оставался на низшей должности письмоводителя, так как хотел заниматься поэзией, будучи свободным от забот и ответственности.

В отделе портов и доков служил Юбер Тэй. Когда начальник уходил на консультации, он доставал складной мольберт и принимался за работу над картиной. Поль-Эмиль Обретиль, резчик по дереву, трудился над клише иллюстрации для какого-нибудь журнала. Поговаривали даже, что в какой-то подсекции какого-то подотдела один человек устраивал по четвергам в каком-то подвале репетиции опереточной труппы с квинтетом и в течение пятнадцати лет об этом никто не знал.

— Замечательные энтузиасты, — сказал Обретиль.

— Похоже на то, — сухо ответил Ги.

Но о скучных, монотонных часах, проведённых в министерстве, Ги забывал на реке. Сена! Прекрасная, тихая, непостоянная, вонючая, полная иллюзий и грязи. Он любил её со всепоглощающей страстью. И лишь на её гладкой поверхности чувствовал себя по-настоящему живым. Она возвращала ему юношеские силы, свободу духа, которую он ощущал в Этрета. Едва часы во дворе министерства били шесть, Ги сбегал по лестнице на улицу Рояль, где его ждал Робер Пеншон, товарищ по руанскому лицею. Они встретились в Париже вскоре после того, как Ги поступил на службу. Пеншон занимался тем, что ходил по театрам.

— Как дела, старина? — спросил Ги.

— А у тебя? Как флот?

— Хоть бы он весь затонул!

— Возможно, анархисты осуществят твоё желание.

— Послушай, Ток, нужно заглянуть к папаше Корнуэлю. Я обещал зайти к нему, посмотреть на паруса, которые он продаёт, годны ли они ещё.

— Мы же собирались обследовать тот остров. Готов держать пари, там найдётся какое-нибудь развлечение.

— Обследуем непременно.

Они поглядели друг на друга и весело заспешили по многолюдным в это время тротуарам к вокзалу Сен-Лазар, чтобы сесть на поезд, отходящий в 6.21 на Аржантей.

— И всё равно, Ток, мне осточертело одалживать это старое корыто у папаши Ванньера, — сказал Ги.

— Не больше, чем мне.

— Надо купить ял у Анри. Я вчера осматривал его. Он в полном порядке.

— А где взять денег?

— Не знаю. Возможно, Анри согласится продать его в рассрочку. К тому же в покупке примут участие Синячок и Томагавк.

— Собственная лодка! Можешь себе представить?

— Ха! Посмотри-ка.

Перед станцией вокруг одного из империалов[41] собралась весёлая толпа. Молодая хорошенькая женщина, пренебрегающая правилом, дозволяющим ездить на крыше только мужчинам, поднялась до середины крутой лестницы. Кондуктор догнал её и пытался заставить спуститься, а внизу, как ясно предвидела омнибусная компания, установившая это правило, толпа наслаждалась зрелищем изящных ножек и самой интимной части нижнего белья.

— Поднимайся выше, малышка! — громко крикнул Ги.

Толпа шумно поддержала его. Кондуктор неистово зажестикулировал и потряс кулаком.

— Покажи нам ещё кое-что, птичка! — закричал кто-то другой.

— Стой за свои права!

— У нас республика!

— Ей больше нечего показывать!

Ги с Пеншоном поспешили на станцию в весёлом настроении. Поезд, отходящий в 6.21, прозвали «поездом бюрократов». Шёл он медленно, и на каждой станции из него высаживались толстые пассажиры в обвисших брюках, дряблые от неподвижного образа жизни. Ги всегда казалось, что вагоны пахнут министерскими комнатами с их бумагами, папками и пылью. Но когда они сошли в Аржантее, деревушке лодочников на берегу Сены, трое молодых людей, привалившихся к забору из штакетника, встретили их насмешками и громкими криками.

— Куда вы запропастились?

— Вас что, ждать до утра?

Одеты они были в тельняшки и бесформенные хлопчатобумажные брюки, под рукавами их бугрились мышцы. Один держал на плече пару весел.

— Ладно, ладно, крикуны.

— Кое-кому нужно работать, чтобы кормиться.

Ги с Пеншоном перескочили через забор, поглядели на размахивающего руками кондуктора, помахали ему и, взявшись за руки с остальными, зашагали к реке. То были друзья Ги и Пеншона по лодочным прогулкам. Они познакомились однажды в воскресенье на реке в Аржантее. Тут же подружились и придумали себе прозвища. Ги стал Жозефом Прюнье, Пеншон — Током; Леон Фонтен, невысокий, круглолицый, с весёлой хитринкой, был известен как Синячок; Том Эрве, рослый, длинноволосый брюнет, смеявшийся громче всех, носил прозвище Томагавк; Альбер де Жуанвиль, высокий, жилистый, возмущавший своим поведением половину жёнушек буржуа и мамаш их дочерей по эту сторону Парижа, был прозван Одноглазым.

— Прюнье говорит, нам нужно купить у Анри ял, — объявил Пеншон.

Все тут же зашумели.

— Купить! Анри просит за него триста франков.

— Блестящая мысль, барон Ротшильд.

— У кого начинается мания величия?

— Это флотское влияние. На будущей неделе он предложит нам купить паровой катер.

— Тихо вы, лягушки! — прикрикнул Мопассан. — Можно же спросить Анри. Или хотите вечно одалживать лодку?

— Я хочу выпить.

— Мальчики, смотрите, какой бюст приближается. Добрый вечер, мадам.

Одноглазый приподнял старую соломенную шляпу, и женщина покраснела под взглядами пяти пар глаз, раздевающих её от лодыжек до шеи.

— Я умираю от жажды.

— Анри будет в кабачке Сембозеля.

Ги принялся горланить во весь голос непристойную песенку, остальные усмехались. Дойдя до Сены, они повернули и пошли бечевником[42]. Там было несколько неприглядных ресторанов с беседками и обитыми жестью столами в садах, предназначались они для воскресных приезжих, пестрели объявления «Банкеты», «Салоны для свадеб», «Сладкие вина». По реке плавали лодки и каноэ; рабочие возились на огородах позади невзрачных бунгало под красной черепицей и на нескольких фабричках, подступающих к самой воде. На другом берегу стоял художник с мольбертом, прогуливались парочки и матери с детьми. Но Аржантей находился довольно далеко от Парижа, «на природе», в будние дни кроме местных жителей там бывали только лодочники и купальщики.

Любимым заведением Ги и остальных был «Морячок», захудалый, грязный, насыщенный парами, шумный, весёлый приречный кабачок. Состоятельный человек не стал бы туда заходить, но он был источником наслаждения и вторым домом для водителей буксиров, скандальных матросов-любителей, проституток, в их свободное время, бродяг, пьяниц рыбаков и фабричных девушек, желающих повеселиться. Хозяином его являлся Бетри Сембозель, напоминающий бегемота человек с красноватыми, заплывшими жиром глазками, вечно трясущийся от смеха, в рубашке и жилете без пиджака.

Когда Ги распахнул дверь и все пятеро вошли, в большой, окутанной паром комнате раздались крики:

— Убирайтесь, сутенёры.

— Катитесь назад в Санте[43].

— Хозяин, гони их в шею, иначе я откажусь платить.

На руках у них уже висли три девицы, соблазнительно выпячивая губы и высовывая языки. В комнате пахло пролитым вином, табачным дымом, потом и горелым маслом.

— Прюнье, утром тут была какая-то молодка! — крикнул один из лодочников. — Говорила, что ты её обрюхатил.

Девица, которая была с Ги, скорчила гримасу, повернулась и показала этому человеку зад.

— Ну, уж о тебе-то никто такого сказать не сможет, — засмеялся Ги, и его поддержали одобрительными возгласами.

— Добрый вечер, старина, — обратился Ги к Сислею[44], художнику. — А где остальные?

— Синьяк[45] с какой-то женщиной. Говорит, это его кузина. Кайботт[46] вчера вечером напился и дрыхнет до сих пор. Другие должны появиться.

Ток, Томагавк, Одноглазый и Синячок сели за покосившийся столик, Сембозель вперевалку подошёл к ним с бутылкой и стаканами. Брюнетка, висшая на руке Ги, попыталась увести его.

— Дорогой, незачем сидеть здесь и напиваться. Идём. Послушай...

Ги вырвался, подержал девицу за груди, потом, развернув её, сильно шлёпнул по заду.

— Хватит с тебя и этого, малышка, — сказал он. Потом, заглушая шум, громко произнёс: — Са-Ира[47].

Это был условный сигнал. Все в комнате заревели хором: «Са-Ира». Брюнетка задрала юбку и выставила голый зад, что вызвало очередной приступ веселья. Девица эта была известна как Са-Ира; никто не знал её настоящего имени. Она кое-как зарабатывала на жизнь проституцией, когда её не содержал кто-то из лодочников или художников. Все присутствующие в своё время спали с ней. Ги пошёл в соседнюю комнату, где Сембозель позволял хранить снаряжение постоянным клиентам-лодочникам; переоделся в тельняшку с красными полосами, старые брюки, парусиновые туфли и нахлобучил старую соломенную шляпу.

Бицепсы у него были мощными, шея бычьей, плечи широкими. Он быстро разгладил усы, хлопнул в ладоши и просто от радости издал вопль. Вот это было жизнью!

Возвратясь к остальным, он налил себе стакан водки и выпил одним духом. Ему обожгло пищевод.

— Пошли, ребята. Анри здесь нет. Возьмём его ял, испробуем.

— Погодите...

— Оставь её, Одноглазый. Когда вернёмся, она будет твоей.

— Пошёл к чёрту! — прошипела девица.

Они вышли, не расплачиваясь: Сембозель всегда записывал, сколько с них причитается. И плавали по реке дотемна: то спускались вниз по течению, то изо всех сил гребли против него, расходуя кипучие силы юности; ныряли и плавали под водой, бродили по грязи и камышам, перебранивались. Как обычно, Ги смешил всех до слёз рассказами о чиновниках в министерстве. Хором горланили непристойные песни. Вытащив наконец ял на берег, они решили купить его вскладчину, если Анри согласится на годовую рассрочку.

— А вдруг я не получу денег вовремя? — спросил Анри. Одна нога у него была кривой, другая прямой, и они образовывали нечто вроде буквы D.

— Ты же знаешь нас, — ответил Синячок.

— Мы всегда расплачиваемся, — сказал Томагавк. — Спроси Сембозеля.

— Или его жену, — добавил Ги, и все усмехнулись. Аннетта Сембозель иногда подрабатывала, обслуживая «клиентов».

— Ладно, — сказал Анри. — Но если разобьёте ял, то всё равно будете за него выплачивать.

Мы — разобьём?

Все пришли в негодование.

Анри понимал, что ничего подобного случиться не может.

— Хорошо. Он ваш.

— Добрый старина Анри!

Его подняли на руки, бегом принесли в «Морячок», усадили в кресло и прямо в нём водрузили на стол.

— Сембозель! Выпить! Неси водки. Особой.

— У нас важное событие.

В комнате, хотя занята была только половина столов, шум стоял более громкий, чем обычно; табачный дым висел клубами, казалось вбирая в себя запахи и жару.

— Хозяин, наливай всем.

— Мы должны придумать имя этой лодке, — сказал Одноглазый.

— Видит Бог, должны.

— Сислей! — крикнул Ток, повернувшись к столу, где сидело уже несколько художников. — Мы купили лодку. Придумай ей имя.

— «Са-Ира», — громко ответил Сислей.

— Дырки в корме у неё нет! — выкрикнул Ги.

В общем хохоте громче всех звучал визгливый смех Сембозеля.

— «Ласточка предместий», — предложил Томагавк. То было название непристойной песенки. Все шумно возмутились.

— «Лепесток розы», — сказал Ги.

— Вот это подойдёт!

— Прюнье небось придумал что-то непристойное.

Это сказала Са-Ира. Все так весело расхохотались, что она невольно присоединилась к ним.

— Тихо! — стукнул кулаком по столу Ток. — Господа, по столь торжественному случаю мы просим вас выпить за это новое судно, которое вы увидите рассекающим серебристые воды Сены, непревзойдённое по изяществу, несравненное по симметрии...

— И с самой распутной командой!

— Господа, за «Лепесток розы»!

Все весело зашумели и подняли стаканы. Анри заставили подняться, он поскользнулся на мокрой столешнице, зашатался под изумлёнными взглядами Ги, Одноглазого, Томагавка и упал им на руки.

Вошли ещё три девицы, две из них работали на местной ящичной фабрике, третья — младшая, новенькая, несмотря на робость, поддалась искушению заработать своим телом несколько франков. Все речники разошлись, но Ги, Ток, Томагавк, Синячок и Одноглазый подсели к художникам, вино лилось рекой, шум стоял неимоверный.

Сислей и его коллеги не вели разговоров об искусстве, Лувре, импрессионизме. Их тянуло поговорить о лодках, о Сене, о гонках, которые они собирались устроить. Сена влекла их к себе. Она стала колыбелью импрессионизма. Они писали бесчисленное множество картин, изображающих её извилистое русло, игру красок, её берега и мосты, пикники, лодки, владельцев ресторанов, кабачки и угольные баржи. Художники жили в Пти-Женневьер, неподалёку от Аржантейского моста, там стояла пришвартованная к берегу большая баржа, к нижней её части крепились лодки, верхняя представляла собой ряд кают вдоль длинной палубы. Лодки были у всех. Художники искусно управляли ими и вечно спорили о последних гонках или о времени, которое потребуется, чтобы доплыть до шлюза в Марли.

— Если буржуа будут плавать на норвежских вельботах, то не опрокинутся и не утонут, — громко сказал Писсарро[48].

— Эти вот люди приобрели норвежский вельбот, — сказал Мане.

— Быть не может.

— Что вы скажете о Салоне, месье Ренуар[49]? — спросила Са-Ира.

— О Салоне, малышка, я скажу: «Дерьмо», — ответил тот. — Хозяин! Где еда, которую ты обещаешь вот уже целый час?

— Несу, месье. Бифштексы с жареным картофелем.

Из кухни доносились запах масла и шипение сковородки.

Все принялись за еду, потребовав ещё дешёвого красного вина. Томагавк достал концертино, все пьяно запели, а потом начали танцевать с девицами. Появилась мадам Сембозель, склонилась над столом и стала потихоньку тереться о Ги. Две недели назад он уступил её заигрываниям — обычно она не позволяла себе этого, хотя иногда продавалась за деньги, — и переспал с ней. Она была намного моложе мужа, лет двадцати пяти, взбитые белокурые волосы придавали ей соблазнительную вульгарность. Но Ги не хотел больше связываться с ней. «Морячок» был очень нужен. К тому же новая девочка была привлекательной.

Придя сюда, она, казалось, изменила своё намерение и не отходила от одной из тех, что привели её, девицы по имени Ирма, а та, почуяв перспективу провести ночь с Варнелем, тщетно пыталась от неё избавиться. Играло концертино, стоял неистовый шум. Танцоры восторженно резвились, а остальные разговаривали во весь голос.

— Нельзя же сидеть весь вечер! — сказал Ги новенькой. — Пойдём потанцуем.

Девушка потрясла головой. Ему показалось, что она с самого начала отнеслась к нему особенно настороженно. Потом — когда Кайботт предложил: «Потанцуем?» — она, не скрывая, что хочет уйти от Ги, пошла с ним.

Ги наблюдал за ними с улыбкой. Девушка была невысокой, с мышиного цвета волосами, красивыми лицом и шеей. Её опаска раззадорила его. Танцевали быстрый пасодобль. Кайботт, запыхавшись через четверть часа, повёл девушку обратно к столу.

Ги подскочил, взял её за талию и, прежде чем она успела высвободиться, закружился вместе с нею, прижимаясь к ней бедром. Они прошли два круга, потом, когда поравнялись с задней дверью, Ги приподнял девушку, толкнул дверь — и они оказались в темноте снаружи.

— Нет, нет.

Девушка пыталась оттолкнуть его. Он всем телом прижал её к стене и хотел поцеловать, но она замотала головой, и губы его лишь скользнули по щеке. Однако под нажимом его бедра девушка постепенно разводила ноги. Ги крепко прижал её к себе. Головой вертеть девушка перестала, и Ги потянулся к её губам, чувствуя, как девичье тело становится податливым. Вдруг дверь распахнулась, через дверной проем хлынул яркий жёлтый свет, послышался хор громких голосов. Ги с девушкой юркнули в тень.

— Плавание при лунном свете! Кто идёт плавать?

Это произнёс вышедший Синячок. Остальные последовали за ним с девицами.

— Луны нет, — сказал кто-то.

— Ну и что? Пошли.

Ги заметил, что девушка всё ещё держит его за руку. На них наткнулся Томагавк.

— Кто это? А, Прюнье. Пошли поплаваем. На «Лепестке розы».

— Пошли.

Ги с девушкой стали вслед за другими спускаться к бечевнику. Ночь была прохладной. Друзья с пением налегали на вёсла, позади виднелся носовой фонарик лодки Сислея. Когда они остановились, четверо девиц отказались купаться. Ги с друзьями нырнули с борта, и через минуту все появились на поверхности, отфыркиваясь, словно моржи. Минут через пять, отплывя от лодки, Ги услышал: «Тссс!» — и направился к берегу.

Девушка ждала его в кустах. Он взял её за плечи и поцеловал.

— Пошли сюда, — сказала она.

Он, улыбаясь, пошёл с ней.

Положив своё весло на плечо, Синячок предложил:

— Поплыли к «Лягушатне».

— Отличная мысль.

— Вперёд.

Было воскресенье, прекрасный июльский день. Обычно все пятеро шумно проводили субботний вечер в «Морячке», а в воскресенье уходили на реку. В то утро они чуть свет отплыли на «Лепестке розы». Теперь было уже три часа, и их ждала послеобеденная прогулка.

— Значит, к «Лягушатне».

Все поплевали на ладони и склонились над вёслами.

— Раз — два!

Лодка понеслась вперёд, они выплыли на середину Сены и удлинили гребки. Ял был перегружен, но молодые люди представляли собой слаженную команду и легко гребли вместе. Они миновали Нантер, за ними плыла вторая лодка. Возле Шату лодки кишели, словно водные насекомые. Ресторан Грийона — место встреч всех воскресных путешественников — медленно пустел после обеда. Мускулистые молодые люди в тельняшках кричали и жестикулировали на понтоне напротив двери. Женщины в летних платьях осторожно ступали в лодки, садились лицом к носу и расправляли юбки. Грийон, неимоверно сильный великан с ярко-рыжей бородой, помогал самым хорошеньким, а зрители, буржуа в воскресных костюмах, рабочие и солдаты с девицами, наблюдали с моста.

Вокруг «Лягушатни» — громадного плота под крышей — река была забита лодками, яликами, шлюпками, вельботами, катерами, каноэ. Пятеро пришвартовали «Лепесток розы», взобрались на плот и отыскали столик.

«Лягушатня» — кафе, купальня и кабаре — находилась возле острова Круасси в большой излучине Сены. На берегу и на острове прогуливалась и сидела под деревьями воскресная публика — зрелые женщины, девицы и проститутки с крашеными светлыми или рыжими волосами, их груди и бедра казались пышными благодаря подкладкам из ваты. Глаза блестели на бледных, набелённых лицах, губы влажно алели; они щеголяли вульгарными яркими платьями, шлейфы которых волочились по траве. Среди них важно расхаживали молодые люди, словно бы сошедшие с модных картинок, с тросточками и в светлых перчатках.

Однако сама «Лягушатня» была заполнена грубой, шумной толпой. Раскрасневшиеся мужчины и женщины в заломленных набок шляпах сидели развалясь за столами, загромождёнными стаканами, бутылками, раковинами мидий, огрызками и мокрыми от пролитого вина. Они горланили песни, ссорились, орали — потому что были пьяны, невоспитанны, не представляли себе иного воскресного отдыха, да иначе в этом шуме и нельзя было услышать друг друга. Женщины, широко раскрывая рты, громко, хрипло хохотали; проститутки пересаживались от одного стола к другому, выбирая только что пришедших посетителей, которые угостят выпивкой и, возможно, проведут с ними ночь. Неопытные фабричные девицы, проходя мимо мужчин, грубо ругались. Стоял смешанный запах пота, дешёвых духов, пудры и винного перегара.

— Гарсон, пива! — выкрикнул Томагавк.

И все пятеро принялись стучать по столу кулаками, пока потный официант не поставил на покосившийся стол два кувшина, стаканы, после чего тут же исчез. В одном углу в дополнение ко всеобщему шуму бренчало дребезжащее, расстроенное пианино. Возле него танцевали с подскоками около двадцати пар, зрители подбадривали их резкими, пьяными голосами.

Ги с удовольствием погрузился в эту разгульную, шумную атмосферу. Его радовали бьющая в глаза вульгарность, грубость, этот запах, эта бесцеремонность.

Здесь собралось всё парижское отребье. Он с наслаждением разглядывал хитрых продавщиц, недоверчивых старых рантье, низколобых мясников, замкнутых учителей, продажных журналистов, проституток, подозрительных политиканов, сутенёров, изворотливых биржевых маклеров, игроков, наркоманов, авантюристов всевозможных мастей — неприметных, известных, скомпрометированных, наглых, хитрых, глупых. Женщины, вилявшие задом и трясшие грудями, были так же великолепно грубы, как мужчины. От них шёл животный запах случки. «Лягушатня» представляла собой громадную клоаку.

Купальщики то и дело ныряли с плота, обдавая сидящих брызгами. Раздавались возмущённые возгласы. Публика в «Лягушатне» была вспыльчивой, и там часто происходили массовые побоища. Мужчины перегибались через барьер и, пялясь на купальщиц, отпускали непристойные реплики. Некоторые женщины, стремившиеся показать себя, лежали в воде в соблазнительных позах. Те, что помоложе, оборачивались и осыпали зрителей бранью. Стоявшие рядом с мужчинами случайные или постоянные любовницы награждали их за реплики шлепком, потом перегибались через барьер и принимались поносить своих соперниц.

Неподалёку от столика, где сидел Ги с друзьями, кто-то заиграл на аккордеоне, пытаясь заглушить пианино. Сидевшие за соседним столиком затянули песню на этот мотив. Ги и Синячок тут же завели другую, более непристойную её версию. Среди певших соседей Ги заметил плечистую брюнетку с широкой улыбкой, подведёнными глазами и большой грудью — воплощение вульгарности. Она ему очень понравилась. Он знал, что девица это заметила; они пристально глядели друг на друга. Подле брюнетки сидел дюжий парень с крохотной головой и мускулистыми руками. Он был полупьян и, навалясь грудью на стол, выкрикивал слова песни.

Ги усмехнулся; ему захотелось вывести парня из себя и посмотреть, что случится. Он подался вперёд и спросил: «Потанцуем, мадемуазель?» Лицо парня удивлённо вытянулось, потом стало темнеть от гнева. В эту минуту Синячок, хотевший, чтобы его версия песни звучала громче, крикнул ему в обычной здесь манере:

— Да заткнись же ты, обормот!

Парень подскочил, выбежал из-за столика, намереваясь схватить Синячка, споткнулся о выставленную Томагавком ногу, грузно упал вниз лицом и не успел пошевелиться, как Ток наступил ему на шею, а Томагавк принялся лить пиво лежащему на голову.

От ближайших столов послышался одобрительный гул. Глаза девицы заблестели.

— Искупайте его, — послышались голоса.

— Швырните этого...

Синячок стоял неподалёку, готовый к схватке. Пианист, ни на что не обращая внимания, продолжал бренчать. Ги подумал, что вот-вот начнётся драка; но, к его и всеобщему удивлению, парень перевернулся, открыл рот и стал ловить им струю пива. Потом, когда Томагавк остановил пивной водопад, тот выхватил кувшин, опорожнил его и, усмехаясь, сел. Зрители покатывались со смеху.

Парень подскочил и, смеясь вместе со всеми, устремился к Синячку. Синячок оказался проворным. Началась азартная, весёлая погоня. Они опрокидывали столики с бутылками и стаканами. Лавировали между испуганными официантами, державшими подносы на голове. Синячок хватал что попадалось под руку — шляпу, мокрое полотенце, тарелку мидий, стулья — и бросал под ноги преследователю. Толпа восторженно вопила и топала. Синячок подскочил к барьеру и побежал вдоль него. Обормот следовал за ним по пятам.

Длиться бесконечно это не могло. Синячок обессилел. Обормот схватил его за ворот. Оба тяжело дышали. Потом Обормот поднял Синячка, перенёс через барьер и бросил в Сену. Ги с Томагавком вскочили одновременно. Толкнув Томагавка обратно на стул, Ги бросился к Обормоту, они сцепились и покатились по полу, ударяясь головами и продолжая смеяться. Потом разошлись, встали на полусогнутые ноги и подались друг к другу, готовые схватиться снова.

— Ну-ну, Пьеро!

— Задай ему, Прюнье!

— Смелее, парень.

Они сошлись вновь, потеряли равновесие, ударились о барьер и, не выпуская друг друга, повалились через него в воду. Ги вынырнул первым. Обормот появился на поверхности спиной к плоту. Ги, положив ему руку на голову, погрузил его в воду. Тот, ухватив Ги под водой за ноги, потянул его вниз. Вынырнули они, тяжело дыша и хватаясь друг за друга. Кто-то бросил в воду стул. За ним последовал стол. Команда «Лепестка розы» поднялась и громко горланила. В пылу борьбы Ги вдруг почувствовал, как Обормот обмяк. И ухватил его за разорванную тельняшку как раз вовремя. Глаза Обормота закатились. Ги отбуксировал его к дальнему берегу, вытащил на сушу, увидел, что тот приходит в себя, и поплыл обратно.

Когда он, весь мокрый, появился среди столиков, раздались аплодисменты. Синячок сидел вместе с остальными. Девица была на месте. Ги подошёл к ней и поклонился.

— Потанцуем, мадемуазель?

Её глаза вспыхнули от удовольствия.

— Подождите минутку.

— Она ушла и вернулась в чёрном купальном платье с оборками у колен.

— Теперь — да.

Они танцевали — одуревшие, слегка взволнованные от взаимной близости. Потом влезли на крышу, сели на солнце и закурили. Девицу звали Мюзетта. Больше ничего о себе сказать она не захотела.

Раздался хор четырёх голосов:

— Прю-нье! Прю-нье!

Ги посмотрел вниз. Синячок, Томагавк, Одноглазый и Ток звали его из яла.

— Сейчас, сейчас! — И сказал девице: — Обормот плывёт сюда. Его усадили в лодку. Увидимся на будущей неделе?

— Ладно.

— Без Обормота?

— Прю-нье!

— Возможно, — ответила она.

— Иду. Смотрите, жабы!

И нырнул прямо с крыши.

6


Бульвар влажно поблескивал под газовыми фонарями. Дождь почти не облегчил жары. Стояла духота, толпа гуляющих двигалась медленно, пиджаки были приспущены с плеч, манжеты повлажнели от пота. Ги с завистью поглядывал на залитые ярким светом террасы кафе, люди за столиками пили, ели, разговаривали, перед ними стояли бокалы с напитками — красными, зелёными, жёлтыми.

Он нащупал лежавшие в кармане монеты. Считать их не было нужды; кончалось двадцать седьмое число, и он знал, что там ровно пять франков и десять сантимов. До выплаты жалованья в министерстве их хватало на три обеда и ужин или на два обеда, два ужина и кружку пива за шесть су. Прямо перед ним какой-то толстяк лил в глотку пиво из длинного узкого стакана, видно было, что стекло от холода запотело. Ги сглотнул. Горло у него пересохло. Если он поддастся искушению, завтра придётся обойтись без ужина. Последние дни месяца неизменно приходилось жить впроголодь.

К нему вразвалку подошла проститутка.

— Добрый вечер, дорогой. Куда направляешься?

Ги ощутил шедший от неё запах застарелого пота. Он остановился бы поболтать с ней, однако без денег боялся обнадёживать её. Молодой человек разделял склонность Флобера к проституткам. Они умели заниматься любовью — они торговали ею.

Покачав головой, Ги пошёл дальше. Витрины были ярко освещены. В одной из них он увидел своё отражение — в небрежно заломленном цилиндре, со светло-карими глазами, курчавыми каштановыми усиками над изогнутой губой, крепким подбородком. Голову он держал чуть склонённой вперёд. Шею вбирал в широкие плечи.

Дойдя до площади Оперы, Ги остановился на углу, наблюдая за уличным движением. Оно казалось более оживлённым, чем обычно. Часы с четырьмя освещёнными циферблатами показывали без десяти десять. Можно было отправляться домой на улицу Монсей в две до того маленькие комнатушки, что приходилось пользоваться складными стульями, которые он держал в шкафу.

Молодой человек вздохнул. Пальцы его коснулись монет. Да, река с «Лягушатней» и служба в министерстве — разные стороны жизни.

Какой-то мужчина протолкался через толпу и оказался впереди Ги, потом, увидев ожидающий у тротуара фиакр, вскочил в него. Кучер, не говоря ни слова, тронул лошадей. Когда фиакр поравнялся с Ги и он, задержавшись в потоке движения, ненадолго остановился, то отчётливо услышал голоса изнутри.

— Месье, что это значит? Объясните, пожалуйста!

— Но мадам... я не понимаю.

— Как вы смеете? Это возмутительно!

— Прошу вас, мадам, позвольте объяснить. Я только что познакомился в бальном зале оперы с очаровательной дамой. Она согласилась встретиться со мной. Сказала, что будет ждать в экипаже на улице дю Эльде. Я увидел этот фиакр и подумал...

— Месье, вы компрометируете меня.

Фиакр поехал. Ги мельком увидел взбитые белокурые волосы женщины, большие чёрные глаза. Случившееся позабавило его. Проститутки всё ещё играют в эту игру! Хорошенькая юная мадам знакомится с мужчиной в бальном зале, назначает свидание. «Встретимся за углом. Муж не должен меня видеть. Я буду ждать в фиакре». Всё остальное просто. Снаружи иногда работает десяток девиц.

Ги перешёл улицу и увидел Дюрана де Рошгюда. Тот окликнул его, и они обменялись рукопожатиями.

— Что случилось? — спросил Ги.

Рошгюд куда-то очень торопился.

— Дорогой друг, что за жизнь! Ты не можешь представить себе моих страданий. Мне удалось пленить Вальтессу де ла Бинье...

— Чёрт возьми!

Вальтесса была одной из самых дорогих кокоток.

— Всё шло прекрасно, — продолжал Рошгюд. — Я был «месье». Потом она сошлась с графом де Пугю. Я оказался на заднем плане, стал не «месье», а просто любовником. Когда граф приезжает, горничная прячет меня в шкаф. Однажды она меня там забыла, и я узнал, что существует и второй любовник. Видеть Вальтессу я могу только тайком — в каком-нибудь ресторане, где нас никто не знает, — а потом должен расставаться с ней. Старина, это мучительно. Ну, мне пора.

Рошгюд помахал рукой и пошёл. Ги с усмешкой посмотрел ему вслед.

Настроение у него поднялось; взяв трость под мышку, Ги одёрнул жилет и внезапно коснулся пальцами монеты за подкладкой. Быстро извлёк её — десять франков! Целое богатство! Рисуя в воображении кружки холодного пива, молодой человек направился к террасе на улице Эльде, потом остановился: он устроит себе праздник. Пива можно выпить в Фоли-Бержер, билет в проход стоит дёшево, заодно можно посмотреть представление.

Полукруглый проход за ложами был полон людей. Тонкие белёсые струйки табачного дыма поднимались спиралями. Ги привалился к центральной стойке и под взглядом раскрашенной, напомаженной буфетчицы потягивал пиво, разглядывая толпу. Состояла она главным образом из гуляк. Женщины были только одного пошиба. Они прохаживались поодиночке или парами, бесцеремонно смотрели на мужчин, готовые улыбнуться при малейшем знаке внимания. Все были в больших шляпах, сильно декольтированных платьях, туго затянуты в корсеты, так чтобы зад соблазнительно выпячивался.

Гулянье в проходе Фоли означало, что девица неплохо преуспевает в своей профессии; на улицах они работали, лишь когда отчаянно не везло. Иногда могли позволить себе провести сезон на курорте, где в казино бывало много клиентов. Иногда работали в парижских отелях, сидели с единственным стаканом мятного ликёра: консьержи, законный доход которых включал в себя и процент со всех клиентов, почтительно им кивали. Ипподром в Лоншане неизменно был хорошим охотничьим угодьем. Но проход в Фоли-Бержер давал самый твёрдый, самый надёжный заработок — и всегда имелась возможность подцепить иностранца.

К Ги приблизилась крупная брюнетка в облегающем шёлковом платье.

— Привет, красавчик, — негромко сказала она. — Хочешь меня за десять луидоров?

— За десять? К сожалению, не могу. — Ги улыбнулся ей. — У меня нет даже одного, малышка.

Брюнетка улыбнулась в ответ и пошла дальше. Но Ги заметил, что она прошла мимо несколько раз, неизменно оглядывая его с ног до головы. Вскоре он потерял её из виду, отошёл, прислонился к стене задней части ложи и стал смотреть представление на сцене. Выступали гимнасты на трапециях, их чёрные волосы и усы были напомажены; потом оркестр заиграл бойкую мелодию, на сцену вышли группа танцовщиц и певица, публика приветствовала их долгими аплодисментами. Едва они замерли, Ги уловил запах духов. Брюнетка, привалясь к стене у той же ложи, смотрела на него.

— Пойдём ко мне? — спросила она.

— Не могу. Денег нет.

— Ничего, — сказала брюнетка. — Парень ты красивый. Пошли. — И уверенно взяла его под руку.


Флобер выдул искры из своей короткой глиняной трубки.

— Потрясающе! — И дружески взял Ги за руку. — Подойди сюда.

Он подвёл молодого человека к окну, пристально вгляделся в его лицо и закивал.

— Да, да. Вылитый бедняга Альфред. Садись, малыш. Мы переписываемся с твоей матерью.

Было воскресное утро. Ги прошёл пешком через парк Монсо, чтобы навестить Флобера на улице Мурильо. Хозяина он нашёл в неизменном коричневом халате и шлёпанцах. Снаружи доносились голоса детей, играющих в парке.

— Полагаю, службу ты ещё не бросил? — спросил Флобер.

— Нет. И только что получил уведомление об официальном назначении. С нынешнего дня я представитель начальника бюро внутренней службы...

— Ну и названьице!

— ...по хранению бланков документов министерства флота.

— Ж-ж-жуть! — На лице Флобера отражались ужас и насмешка. — Ты должен напечатать это на своих визитных карточках. — Потом полушутя-полусерьёзно спросил: — Что это означает?

— Видимо, — ответил Ги, — то, что я теперь кладовщик. Буду ведать бланками, которые ежедневно присылает Национальная типография, и выдавать их по требованию различных отделов. Работа вполне посильная для двенадцатилетнего.

— Ещё бы!

— На сей ответственной должности я буду получать тысячу шестьсот пятьдесят франков в год.

— Хватит, чтобы пристойно голодать.

Оба с усмешкой поглядели друг на друга.

— Бедняга, — сказал Флобер. — Сочувствую тебе. Искренне. Садись. Хочешь кофе? ЭМИЛИЯ! Перед уходом принеси кофе. И мой табак. Но чего ещё ты мог ждать? Эта чёртова республика, это... это сборище жуликов, ведающих государственными делами. Посмотри на них. Смех, да и только. Демократия — Господи! Эти представители народа — продажные мошенники. Думают только о своих мелочных, низких интересах. У них гордость кретинов и души разгребателей навозных куч! — Он поднял валявшуюся под столом газету. — Посмотри на этот грязный листок. — И прочёл вслух. «Ходят слухи, что месье Жюль Греви, президент палаты представителей, вскоре подаст в отставку». Жюль Греви, ни в чём, кроме бильярда, не разбирающийся, — президент палаты депутатов!

Лицо Флобера побагровело, и он швырнул газету на пол. Потом поднял снова.

— Хотя погоди. Тут есть и приятное сообщение. «Во время своей речи мэр месье Вутебра скромно упомянул о собственных трудах на благо сограждан и был грубо прерван выкриком: «Да, выпустили тот мошеннический займ!» Месье Вутебра, оставаясь воплощённым достоинством, предложил тост за сельскохозяйственный комитет». — Флобер восторженно хлопнул себя по бедру. — Представляешь себе достоинство месье Вутебра?

Оба рассмеялись.

Потом они поговорили о мадам де Мопассан, о Буйе. По настоянию Флобера Ги принёс несколько своих стихотворений. Читая их, Флобер несколько раз хмыкнул и подёргал себя за жёлтый ус. Ги смущённо заёрзал.

— Кого читал в последнее время? — выпалил наконец Флобер.

— Э... Ламартина[50]...

Флобер взял один из листков со стихами и бросил его Ги.

— Вот — чистейший Ламартин. Кого ещё?

— Леконта де Лиля[51].

Флобер бросил ему другой листок.

— Вот Леконт де Лиль. Почему ты копируешь других? Это именно копирование. Посмотри, Шенье[52], ещё Ламартин, а вот это очень похоже на Гюго.

— Но они великие поэты, — робко сказал Ги.

— Для тебя нет великих поэтов, — загремел Флобер. — Заруби это на носу. Нет! Если хочешь запечатлеть на листе бумаги свою личность — а иначе незачем и браться за перо, — то нужно забыть обо всех образцах. Не восхищайся никем, слышишь? У тебя есть свои глаза — смотри ими. Есть свой язык. Не пытайся говорить чужим. Выбрось из головы Ламартина и всех прочих. Понимаешь? Читая стихи Ги де Мопассана, я хочу слышать голос Ги де Мопассана, а не чревовещателя, говорящего голосом Ламартина.

— Понимаю.

Взволнованный Флобер встал и принялся ходить по комнате, смешно кружа при поворотах полами халата.

— А в других отношениях, — просил Ги, — стихи слабые?

— Не думаю, что это выдающаяся поэзия, — ответил Флобер. — Они ничем не отличаются от множества третьесортных. Ладно, ладно, малыш. Не надо расстраиваться. Тебе бы хотелось услышать, что они умные, содержательные, хорошо сложенные? Понятно. Ты ведь усердно работал над ними, так? Потому что я сказал — трудись. Сам по себе труд не создаёт ценностей, как принято считать. Это одно из заблуждений проклятого промышленного века. Читай Бюффона[53]! Чтобы писать хорошо, нужно думать, чувствовать и находить слова — одновременно. Чёрт возьми, ты, как и все прочие, хочешь быть Расином, Корнелем, всеми сразу!

Флобер резко остановился, под его длинными усами расплылась улыбка; он подошёл к Ги и обнял юношу за плечи.

— Сынок, я старый дурак. Говорю суровые слова, потому что люблю тебя. Ты начинаешь заниматься труднейшим на свете искусством. Начинаешь, движешься, успехи у тебя есть. Будь упорен. Талант — это всего-навсего долготерпение. Будем работать вместе, а? — Ги кивнул. — То, что ты написал, не хуже, чем стихи многих парнасцев[54].

— Вы так думаете?

Ги удивлённо посмотрел на него. Парнасцами прозвали группу молодых поэтов, которые будоражили Париж.

— Да, думаю. Но... — Флобер склонился над столом и взял рукописи. — Вот, например. Слово «пропадает» плохо звучит в этой строке. Не лучше было бы... ну, скажем, «исчезает»?

— Да, лучше.

— А здесь, думаю, следует изменить порядок слов. Вот так.

— Конечно.

— «Даль» здесь ни к чему. Вычеркни. «Насмешливое эхо» поставь сюда — это завершит строку.

Ги сделал исправление. Поглядел на круглое, румяное лицо Флобера — голубые, чуть навыкате глаза его наставника сияли удовольствием. Как умело обращается этот человек со словами!

— Да. О, это замечательно!

Флобер резко глянул на него.

— Повтори.

Ги повторил, глаза Флобера наполнились слезами, он раскинул руки и взволнованно сказал:

— Поцелуй меня, сынок. Моё сердце тянется к тебе. Мне сейчас показалось, что я разговариваю с Альфредом.

Часы на камине пробили один раз. Ги сказал:

— Мне надо идти.

Он помнил, что в это время Флобер принимает воскресных гостей.

— Останься, останься, сынок. Я хочу, чтобы ты побыл здесь.

Флобер подошёл к своему письменному столу, достал из ящика большой отрез красного шелка и накрыл им письменные принадлежности. Потом пошёл в спальню, снял халат и вернулся в цветном жилете и лакированных сапогах. Смешно подпрыгнул, секунду спустя позвонили в дверь, и он открыл её сам.

— Тургенев! Иван, дорогой мой.

Флобер тепло обнял стоящего в дверном проёме великана.

— Ох уж эта подагра, Боже мой!

Тургенев вошёл, прихрамывая и кривясь от боли. Величественный, круглолицый, с большой седой бородой, чёрными усами, причёсанный на пробор, он воплощал собой расхожее представление о русском дворянине, хотя, прожив десять лет в Париже, усвоил некоторые французские манеры. У него осталась одна неизгладимая русская черта: он, казалось, часами лежал на диванах, ведя речи о литературе, революции, искусстве. Ему годился любой диван, но большую часть времени Тургенев проводил на своём, в роскошно обставленной квартире на третьем этаже дома на улице Дуэ, заставленной безделушками; комнаты её походили на будуар, в них бывало сильно натоплено, оклеенные окна не пропускали ни малейшего сквозняка. Тургенев любил удобства; даже его возлюбленная, мадам Полина Виардо, жила всего этажом ниже.

— Прошу. — Флобер указал на диван, и Тургенев охотно на нём развалился. Ги отвесил поклон, когда хозяин представил его. — Молодой человек состоит на государственной службе, он начал со стихов, а теперь хочет приняться за рассказы.

— У меня было то же самое, — сказал Тургенев неожиданно мягким голосом. — В точности! Вам надоели стихи?

— Да, пожалуй.

— Когда я бросил их писать, моя матушка так разозлилась, что не стала давать мне на жизнь ни копейки. Да, ни копейки! Горько об этом говорить, но мать моя была ужасным тираном! Вам это известно?

Флобер вмешался, чтобы прервать эту исповедь славянина.

— Ты должен ещё раз прочесть нам «Вешние воды», — сказал он и обратился к Ги: — Поучишься, как писать рассказы. Это великолепное произведение.

Европейские писатели видели в Тургеневе мастера. Он был обаятелен и казался искренним, однако показался Ги чуточку тщеславным.

В дверь снова позвонили. Через полчаса комната заполнилась писателями, все говорили сразу. Там был Эмиль Золя[55], крепко сложенный человек с коротко подстриженной бородой и смешно вздёрнутым носом. Он близоруко огляделся и громко спросил:

— Где тот англичанин, что был у тебя прошлый раз? Как там его фамилия — Джонсон, Джексон?

— Ты имеешь в виду Генри Джеймса[56]?

— Да, его самого.

— Он американец.

— Не важно. Мне нужны англосаксонские бранные слова, и он обещал сделать список.

— Ради научности? — спросил, поблескивая глазами, Флобер. — Золя, можно сказать, открыл миру научный метод.

— Разумеется!

Золя неустанно озирался, быстро поворачивая голову. Крепко пожал руку Ги, когда Флобер представил его. С ним пришёл смуглый молодой человек с блестящими белыми зубами и припухлыми веками, придававшими ему близорукий вид, Поль Алексис[57], очевидно, его ученик. Ги он понравился.

— Говорят, Коппе[58] болен...

Тургенев привёз Флоберу большую жестяную банку икры — «только что из Петербурга».

— Ну и погодка! — сказал он. — В России лучше. — И растянулся на диване. — Но пишется мне лучше в Париже.

Шум голосов заполнял комнату. У камина стоял высокий, худощавый, аристократического вида человек, темноглазый, с седеющими волосами в романтическом беспорядке. Флобер с радостью представил ему Мопассана. Это был Эдмон де Гонкур[59]. Он протянул Ги для рукопожатия два пальца и, едва молодой человек сжал их, похлопал его по тыльной стороне ладони, как бы говоря: «Достаточно». Ги внимательно оглядел его бледное самодовольное лицо с небольшой бородкой, тонким носом, странно расширенными зрачками глаз и моноклем.

Альфонс Доде[60], из-за бороды напоминающий профиль козла, стоя в центре шумной группы людей, рассказывал о том, как он изображал покойного императора, на что был великим мастером:

— Тогда я вызвал адъютанта и отправил его к ней в гардеробную с запиской: «Где, когда и сколько?» Она ответила: «У меня, вечером, бесплатно». — Он сделал паузу. — Пре-вос-ход-но!

Раздались взрыв смеха и аплодисменты. В финансовом отношении Доде был самым преуспевающим из присутствующих. Гонкур прозвал его «Шейхом».

— Золя, подойдите сюда. У меня есть для вас кое-что интересное.

Это произнёс Тургенев.

— Вот как?

На лице Золя появилось сосредоточенное выражение, словно он хотел записать то, что будет сказано. Записи он делал повсюду и обо всём. Добивался приглашений на светские приёмы и становился в углу, явно набрасывая мысленно краткие заметки, что заставляло гостей оглядываться с шёпотом: «Золя берёт нас на карандаш».

— Слышали о «Вестнике Европы»?

— Должен признаться, нет.

На лице Золя появился лёгкий испуг. Здесь в его научном методе оказался пробел.

— Это петербургский журнал. Если хотите, могу добиться для вас там места литературного корреспондента.

— Господи, конечно, хочу — если будут платить.

Книги Золя наделали шума, но продавались плохо.

Ги обнаружил, что Алексис стоит рядом с ним. И спросил:

— Кто это там?

Он смотрел на стоявшего в другом конце комнаты красивого молодого человека с длинными белокурыми волосами и очень примечательным лицом, в котором было что-то и от обольстителя, и от Христа.

— Катюль Мендес[61], — ответил Алексис. — Я познакомлю вас, как только представится возможность.

— Чем он занимается?

— Пишет стихи. Катюль родом из Бордо. Женат на Жюдит Готье, дочери старика Теофиля. Редактирует журналы. Большой талант. Может подражать любому стилю — даже древним грекам. Гонкур говорит, что он сын дочери надзирателя из какой-то тюрьмы, где его отец сидел за политику.

— Думаешь, Гонкур это знает? — спросил Ги.

Алексис усмехнулся:

— Говорят, он ведёт дневник — мы все там фигурируем.

— Да, у него взгляд сплетника.

— И женский склад ума. Тебе он тоже протянул два пальца?

— А потом похлопал по руке.

— Если нанесёшь ему визит в Сарай — так он называет свой дом в Отейле, — то получишь три пальца, притом без похлопывания.

Они стали наблюдать, как Гонкур демонстрирует наигранное безразличие, снисходительно слушая Филиппа Бюрти[62], художника, выражавшего ему своё восхищение.

Табачный дым становился всё гуще. Голоса — всё громче. Алексис подвёл Катюля Мендеса туда, где стоял Ги.

— Алексис говорит, вы поэт, — сказал Мендес после того, как они были представлены друг другу.

— Да. Перепеваю всё, что читаю, — ответил Ги. Оба весело рассмеялись.

— Я открываю новый журнал, — сказал Мендес. — «Репюблик де летр». Только что нашёл соиздателя — замечательный человек. Пока что он публиковал только работы об акушерстве! Журнал будет парнасским. Может, пришлёте мне что-нибудь для него?

Польщённый Ги заколебался.

— Я это всерьёз, — сказал Мендес.

— Хорошо, — ответил Ги. — Только публикуйте это под псевдонимом, иначе Флобер выйдет из себя!

— Отлично. Новые имена — вот что нам нужно. Новые имена!

В одной стороне комнаты послышался нестройный хор голосов. Разговор шёл о политике. Тэна[63], историка, было еле слышно.

— Франция...

— А что скажете об атаке кирасиров под Рейсхоффеном? Чистейший героизм.

— Рес-пуб-лика!

— Францию невозможно проучить. — Застенчивое лицо Тэна раскраснелось. — Седан, разгром, капитуляция Базена — это всё победы! Чему бы Франция ни подвергалась, она не только выносит из этого урок — она превращает это в триумф!

Раздался громкий взрыв негодования.

— Золотой век человечества начался в тысяча семьсот восьмидесятом году и окончился в тысяча восемьсот семидесятом!

— Доде, — послышался голос Тургенева. — Вы серьёзно насчёт этого обеденного клуба «Освистанных»?

— Вполне, — откликнулся Доде. — В кафе «Риш». Но он только для тех, чьи пьесы освистывались до полного прекращения спектакля — чему подверглись Гонкур, Золя, Флобер и я.

— Клянусь, со мной произошло то же самое.

— Где?

— В Киеве. Там ставили мою трагедию в шести актах. Зрители даже забрасывали сцену репой.

Дым густел. Голоса становились громче. Послышался бой часов. Флобер ожесточённо спорил с Золя.

— Репутации — чушь. Научный метод — тем более. Натурализм и подавно! — гремел он.

— Флобер, но как писатель ты должен...

— Оставь свои титулы! Я буржуа, который, живя в провинции, занимается литературой. И ничего не прошу у людей — ни внимания, ни почёта, ни даже уважения. Они обходятся без меня. И пусть не суются ко мне — вот и всё, чего я от них хочу!

— Но это значит закрывать глаза на социальные условия, — повысил голос Золя.

— Социальные условия — чушь! Плевать на них! — Флобер замахал руками. — Они не имеют никакого отношения к искусству, к литературе!

— У тебя ничего не выйдет. Нельзя отвергать натурализм.

— И что это за слово — «натурализм»? Ярлыки, ярлыки! Оно такое же идиотское, как «реализм» Шанфлёри[64], но то по крайней мере появилось раньше!

— Флобер, но ты ведь сам начал этот процесс. Ты уничтожил последних романтиков. «Госпожа Бовари» — шедевр натурализма, и я отдаю ему должное.

— Ерунда! — выкрикнул Флобер. Ги не сводил глаз с его раскрасневшегося лица. — Ерунда!

Казалось, у Флобера могут лопнуть кровеносные сосуды. Его викинговские усы тряслись. Своим рёвом он перекрывал шум голосов.

— Это всё чушь, дорогой мой!


Склад бланков во внутреннем дворе министерства был ещё темнее, чем другие помещения службы снабжения флота. Глядя в окно, он видел столь крохотный клочок неба, что ласточка пролетала его за секунду. Месье Понс, начальник склада, сидел за ширмой. Он носил две пары очков, одни на лбу, другие на носу, и молниеносно менял их местами, пытаясь углядеть бездельников. Однако его старания сводило на нет громкое шмыганье носом, напоминавшее всем о его присутствии.

Сидя за своим столом, Ги подсчитывал, когда наступит новый период свободы. Двухнедельный отпуск молодой человек провёл в Этрета — и не заметил, как эти дни пролетели. От нетерпения он совершил ошибку — отправился отдыхать в июне. Ги вздохнул. Одиннадцать нескончаемых месяцев ждёшь этих двух недель, а они пролетают так быстро, словно ты совсем не покидал министерства и всё ещё ждёшь отпуска — который окончился десять дней назад! Да, небо по-прежнему голубело, большая часть лета была ещё впереди; однако в то утро его воображению представились первые признаки зимы — листопад в Тюильри, зажжённые в три часа дня лампы, дождь, хлещущий по окнам. Ги содрогнулся. Жить бы в стране, где вечно греет солнце.

Оглянувшись, он посмотрел на календарь. Ближайший праздник, Четырнадцатое июля[65], приходится на понедельник, так что можно съездить в Этрета. А Новый год — на субботу, так что у него окажется три свободных дня, а не четыре, как в прошлом году.

— Месье Мопассан! — послышался из-за ширмы пронзительный голос месье Понса. — Нужно пересчитать эти бланки требований.

— Слушаюсь, месье.

Ги никогда ещё не испытывал такой ненависти к этому месту.

Чуть слышно донёсся бой часов во дворе министерства — уже двенадцать. Месье Патуйя заёрзал на стуле, это означало, что близится время обеда. Ги очень хотел есть. Теперь голодная жизнь начиналась у него не в конце месяца, а в середине, поскольку, едва его назначили на склад бланков, отец урезал ему пособие. Ну что ж, с обедом придётся подождать до завтра. В конце концов, многие знакомые живут в таких же условиях годами, особенно художники из Аржантея и других приречных деревень. Он постоянно встречался с ними на улицах и в самых дешёвых харчевнях — с Ренуаром, Сислеем, братьями Кайботт. Вечером два дня назад Ренуар остановил его на улице Клозель и сказал, что собирается писать большую картину с лодочниками на Сене.

— Это будет группа, четверо-пятеро мужчин, возможно, одна девушка — я ещё не решил. Хочу назвать её «Завтрак гребцов», общий замысел тебе понятен. Может, ты, Ток и остальные ребята с «Лепестка» попозируете?

Ги рассмеялся:

— Вряд ли их удержишь долго в неподвижности. Спасибо за честь.

Эти художники никогда не говорили, что кто-нибудь покупает их картины. На улице Бреда жил консьерж, во дворе у него стоял сарай с протекающей крышей, там хранилась куча картин Клода Моне[66]. Он просил по сто франков за каждую. Папаша Танги, торговец картинами с улицы Клозель, был более практичным, запрашивал по пятьдесят франков за Ренуара и по тридцать за Сезанна[67]. В «Салоне Отвергнутых»[68] служителям приходилось удерживать зрителей, чтобы те не пытались проткнуть тростью или зонтом полотна импрессионистов! Г и слышал о живущем по соседству бедняке, который ценой ужасных лишений увешал их картинами целую комнату. Он не мог купить керосина для лампы и часами простаивал перед ними со свечой. Соседи смеялись над ним, слыша его слова, что «этим картинам предстоит висеть в Лувре». И определённо считали его сумасшедшим.

Но всё же бывали и счастливые минуты. Министерство пока что не сломило его! Ги с удовольствием подумал о Марселле, девице из Фоли-Бержер; у неё был бесплатный доступ в театры «Водевиль» и «Олимпия», и они встречались еженедельно, когда она не работала, ходили на спектакли, словно двое буржуа.

В тот вечер месье Понс, приложение к бланкам требований, покинул рабочее место в пять часов — его зачем-то вызвал заместитель директора. Ги удрал и встретил Синячка в кафе возле «Жимназ».

— Господи, уж не закрылось ли твоё министерство?

— Послушай, старина, — сказал Ги. — Может, снимем у Сембозеля койки в «Морячке»? Будем жить прямо там!

— Хорошо. Раз ты уже не на службе, поедем ранним поездом.

Сембозель согласился. И они, довольные, в полосатых майках, с загорелыми, голыми по плечи руками, ждали Тока и остальных. На голове у Ги соломенным нимбом красовались остатки старой шляпы.

— Вот и вы, хромые ублюдки, — приветствовал их Ги, за что удостоился негодующих взглядов буржуа. — Вас не привлекут к суду? — Потом повысил голос, чтобы его слышал некий месье с розеткой Почётного легиона в петлице. — Эй, Томагавк, твоя сестрица избавилась от плода?

Друзья веселились. Это бесстыдство, это шокирование буржуа было своего рода местью за тюрьму-министерство, протестом против засилья респектабельности. Из того же протеста час спустя они бегали мокрыми по мосту среди прохожих, влезали на перила и с непристойными криками ныряли.

В воскресенье утром друзья поднялись чуть свет и прошли на вёслах девяносто километров. На обратном пути остановились в Шату и зашли выпить пива.

— Сколько мы сегодня прошли — все знают, а? — усталым голосом спросил Томагавк. — Синячок подсчитал. Около девяносто трёх.

Позади них мужчина в гребном трико фыркнул:

— Чего — метров?

Километров.

Тот фыркнул снова и отвернулся. Ги спросил:

— Гребём наперегонки до моста и обратно?

— Идёт.

Мужчина побежал к своей привязанной рядом лодке. Ги не спеша допил пиво и рысцой затрусил к берегу. Соперник его уже плыл к мосту. Друзья смотрели, как Ги отвязал одну из ближайших лодок, взял вёсла и принялся грести. Он сократил разрыв, почти настиг соперника, затем последним рывком обогнал, выскочил на берег и протянул тому руку, чтобы помочь выйти.

— Ну что, обратно — вплавь?

Тот, тяжело дыша широко раскрытым ртом, покачал головой. Когда Ги нырнул и поплыл, Томагавк сказал:

— Чёрт возьми, только посмотрите — не знаю, как ему это удаётся.

Все дружно согласились.

— У меня сейчас не хватило бы сил.

— У меня тоже.

Подобных дней ещё не бывало. «Лепесток розы» и его команду знали все смотрители шлюзов, все владельцы кабачков от Жанневильера, Нантера, Буживаля, Сартрувиля до Медана и Триеля. Не обходилось и без девиц, неизменно готовых заняться любовью. С ними бывала то Мушка, спавшая со всеми по очереди, то Мими, маленькая, стройная, утверждавшая, что ей двадцать лет, хотя не могло быть больше семнадцати. Плавала и ныряла она не хуже любого мужчины, знала всех лодочников. Ги сперва был удивлён, потом восхищен её опытностью в любви. Она была извращённой, знала много способов. Остальные шумно предупреждали: «Смотри, Прюнье, тобой заинтересуется полиция!»

Иногда в поезде из Парижа Ги знакомился с какой-нибудь вдовушкой нестрогого поведения или с парочкой фабричных девиц. Он и его друзья знали и брали к себе в лодку всех, стремящихся по выходным получить бесплатные обед и увеселительную прогулку, а также профессионалок из борделей. Иногда Ги привозил из города Марселлу или другую проститутку, та садилась на корму лодки, набрасывала на плечи боа из перьев, обнажала ноги и сардонически улыбалась гребцам, скрипящим зубами от вожделения.

Два-три раза в неделю Ги ночевал в «Морячке»; этот кабак они окрестили «колонией Аспергополис»[69]. После бурно проведённых там вечеров Ги поднимался в пять утра, фехтовал с Було, жившим там художником; потом спускал на воду лодку и при любых обстоятельствах успевал на последний поезд до Парижа. Дважды, выходя пораньше, добирался до города пешком. Когда возвращался поездом с проститутками, они вели «профессиональные» разговоры, наслаждаясь молчанием сидевших вокруг буржуа, и хохотали до слёз, сойдя на перрон вокзала Сен-Лазар.

Ги грёб лучше, чем любой из его друзей. Ел за троих; руки и лицо его обветрились и загорели. Он заводил дружбу с бродягами, барочниками, прачками, хозяйками борделей, мясниками, зеленщицами, солдатами, даже с приехавшими на отдых и держащимися особняком буржуазными семейками. Матушка Прюб, сгорбленная мойщица полов, большая его приятельница, приносила ему по утрам «железистой воды»; ногой распахивала дверь и входила с большим кувшином, на дне которого позвякивали ржавые гвозди.

— Пей, малыш. Для здоровья, — говорила она с радостным, похожим на кудахтанье смехом.

Четырнадцатого июля хозяйка местного борделя мадам Сидони облачилась в красно-сине-белое кимоно и отдалась Ги «по случаю национального праздника».

На Сене не было ни единого заливчика, которого Ги не смог бы узнать хоть днём, хоть ночью. Потом в их команде неожиданно произошёл раскол. Томагавк, Одноглазый и Ток хотели спуститься по течению и устроить штаб-квартиру в ресторане Фурнеза, рядом с «Лягушатней». Ги и Синячок были против.

— Сами же знаете, это рай для воскресных путешественников, — сказал Ги. — Не проплывёшь и десяти метров, чтобы в тебя кто-нибудь не врезался.

— Может быть. Но здесь становится всё больше лесбиянок, — возразил Одноглазый.

— Ха! Тебя что, жена Сембозеля не подпускает к себе?

В воскресенье они отполировали «Лепесток розы», покрыли лаком и с горькими сожалениями продали. Потом устроили в «Морячке» пышный прощальный вечер с уверениями друг друга в преданности, клятвами вскоре объединиться снова, а под конец пролили в пиво немало слёз. Неделю спустя Ги с Синячком сложили деньги, полученные каждым за «Лепесток розы», взяли ещё в долг, купили подержанный ялик и устроили штаб-квартиру в Безоне, в «Отеле дю Пон», принадлежащем папаше Пулену. Каждый вечер, сидя бок о бок, они ходили на вёслах по красивой серозеленой реке. По утрам гуляли по росистым полянам и бегом возвращались по тропинке к горячему кофе с рогаликами.

Однажды вечером Синячка в поезде не оказалось. В Азньере в вагон вошла голубоглазая блондинка с коралловыми губами. Ги познакомился с ней; она смеялась, отвечала шутками на шутки и с удовольствием принимала его любезности; но ехала в Морекур и в ответ на приглашение сойти в Безоне, покататься на лодке покачала головой. Когда поезд пришёл в Безон, Ги вышел, потом побежал обратно по платформе, смеша её своим шутовством, и вскочил в вагон снова, потому что испытывал к ней какое-то необычайное влечение. Они занялись любовью, блондинка полулежала на сиденье, спустив одну ногу на пол. Пассивность, которую она выказала поначалу, разожгла его желание. Подобную страсть к женщинам он испытывал редко.

Расстались они в Морекуре. Ги перешёл на противоположную платформу и стал ждать обратного поезда. Он был очень доволен. Его радовали быстрое расставание, неожиданная близость двух совершенно незнакомых людей, знающих, что после неё они почти сразу же расстанутся навсегда. На обратном пути у него возникло минутное беспокойство; случайные интимные отношения... всё же риск. Мысль о позорной, ужасной болезни заставила его содрогнуться. А! Он отогнал её, как бывало, — и улыбнулся. Девица была очаровательной.

Камин в кабинете Флобера догорал. Громадные тени Ги и хозяина слегка шевелились на стенах. Было поздно. Они вернулись в полночь от принцессы Матильды[70]. Флобер не любил возвращаться один домой в темноте и пригласил к себе молодого человека. Сказал с улыбкой: «Будешь моим учеником». Ги понял, что его ученичество началось.

Теперь, при свете редких, последних язычков пламени, Флобер вдалбливал Ги принципы своего искусства.

— Подвергай всё сомнению. Будь честен. Правдив. Одарённость не ставь ни во что. Гений даётся от Бога; дело людей не давать ему угаснуть. Но тебе ещё предстоит убедиться, что талант встречается чаще, чем совесть. Повинуйся верховной судьбе, исполняй свой долг. И тебе, сынок, придётся отказаться от многого. Художник, если он хочет работать, должен изолироваться по мере возможности от окружающего мира. Не обращать внимания на преходящие моды, на злобу дня. Размеренность, одиночество, упорство — то, что покажется другим воплощением монотонности, — должны быть твоими постоянными спутниками. Понимаешь?

— Да.

Флобер поднялся из кресла и сменил короткую глиняную трубку на одну из целого десятка лежавших на камине.

— Остерегайся всего, что может тебя отвлечь. Чревоугодия, развлечений, женщин — да, да, женщин! Однако искусство не отшельничество. Это служение. Если хочешь одновременно счастья и красоты, то не добьёшься ничего, потому что для второй нужна жертва. Искусство питается жертвоприношениями. Бичуй себя и будешь приближаться к искусству. Если начинаешь писать о чём-то, необходимо погружаться в тему полностью, с головой, и принимать в ней всё опасное, всё неприятное. И если у тебя есть самобытность, надо прежде всего выявить её. Если нет — обрести! Понятно?

— Понятно, — ответил молодой человек.

— Учись видеть. Если смотреть на явление долго и пристально, оно станет интересным. Не воображай, что разглядишь всё существенное. Это натуралистическая чушь Золя. Чёрт возьми! Как будто можно постигнуть реальность, таращась на неё! Но ты можешь обнаружить в ней то, чего ещё никто не видел до тебя. Во всём есть таинственные, неизведанные глубины. Малейший предмет содержит в себе что-то неизвестное. Сейчас, глядя на вещи, ты вспоминаешь, что говорили о них другие. Так?

Ги кивнул.

— Забудь о тех, кто писал до тебя. Они вносят беспорядок в твой ум, становятся у тебя на пути. К чёрту их.

Флобер пнул полено в камине, и на нём заплясали язычки пламени.

— Быть оригинальным — значит видеть ясно и чётко. Знать, на что у тебя есть собственный взгляд, к чему влечёт тебя твой темперамент. Уяснив это, развивай оригинальность всеми средствами. Ты проходишь мимо бакалейщика у дверей своей лавки, мимо консьержа с трубкой — научись изображать их позы, внешность, а в ней духовную природу так, чтобы я не мог спутать их ни с каким другим бакалейщиком или консьержем на свете. Научись показывать единым словом, чем одна извозчичья лошадь отличается от других впереди неё или позади. — Флобер повысил голос. — Единым, слышишь?

Он поднялся, налил кальвадоса и выпил. Надел маленькие очки и, проходя мимо погруженного в полутьму письменного стола, остановился поглядеть на нечто, лежащее на нём. Ги разглядел, что это перетянутая резинкой связка писем. Молча постояв, Флобер вернулся к своему креслу, и Ги показалось, что на глазах его блестят слёзы. Ему захотелось отвлечь Флобера от печальных мыслей. Он сказал:

— Шарпантье недавно говорил, он рассчитывает, что эти новые романы будут выходить десятитысячными тиражами.

Флобер повернулся к нему.

— Книги пишут не для десяти тысяч людей — и не для ста тысяч! Старайся писать их хорошим французским языком, и только; на все времена, пока люди будут читать по-французски. И не воображай, что сможешь сказать последнюю истину о чём бы то ни было. Даже не пытайся.

— Золя говорит, что если собрать достаточно фактов научным методом...

Флобер издал рык.

— Золя хочет преподносить миру чёткие идеи. Делать выводы, обвинять, осуждать. Я — нет. Почитай Спинозу, и у тебя не останется чётких идей о чём бы то ни было. Человечество каково есть, таково есть, наше дело не изменять его, а познавать. Объяснить не пытайся. Объяснение у Бога, и он не передавал нам права на него.

Флобер помолчал.

— Хочешь писать — никаких жалости, любви, ненависти. Да, ты будешь испытывать чувства, тут уж ничего не поделать. Но чем меньше их будет у тебя, тем лучшим художником станешь. Понятно тебе?

— Кажется, да.

— Чем меньше чувств ты испытываешь к тому, о чём пишешь, тем меньше пристрастий искажают твоё зрение, тем лучше ты сможешь это выразить. Если расплачешься над тем, что написал, это хорошо. Если будешь плакать, когда пишешь, у тебя наверняка получится скверная проза. Добро — красиво, а презрение — прекрасное оружие. Твори вымышленный мир, но оставайся в стороне от него.

За зиму они ещё больше сблизились, ещё больше возросла их привязанность друг к другу. Ги понемногу узнавал подробности из жизни Флобера, из его юности. Флобер ронял намёки, делал неожиданные признания, предавался воспоминаниям. Ги узнал о его любовных увлечениях, о страстях. Однажды в предрассветные часы, выпив немало кальвадоса, Флобер рассказал о своей первой встрече почти сорок лет назад с Элизой Шлезингер, в которую до сих пор был влюблён.

— Мне было пятнадцать лет. Как-то я прогуливался по пляжу в Трувиле, где мы всегда проводили лето. На песке у самой воды лежал чей-то красный плащ. Я переложил его подальше, чтобы не намок, — и в тот же день за обедом в отеле она подошла и поблагодарила меня. Какой Элиза была красавицей! Она угощала меня сигаретами. Да, мой мальчик, я в неё влюбился. Ждал, когда увижу купающейся. Мне становилось нечем дышать, когда она, проходя мимо, обрызгивала меня каплями со своего тела. А однажды при мне она расстегнула платье и дала грудь своему ребёнку. Я думал, что упаду от страсти в обморок.

Элиза была женой Мориса Шлезингера, авантюриста, друга Александра Дюма. Флобер дал понять, что теперь она живёт в Германии, и они не виделись много лет.

Ги узнал о приступах, от которых Флобер едва не умер в двадцать с небольшим. Один из них бросил его «в поток пламени», когда он вёз в кабриолете своего брата Ашиля, голова его словно бы взорвалась громадным фейерверком, он потерял сознание и был неподвижен, словно мертвец. Потом с ним случился приступ возле Круассе, в поле, и он несколько часов лежал беспомощным. Поэтому решил не выходить больше из дому один, особенно ночью в Париже. Ги довольно часто оказывал ему помощь с выписками и примечаниями для книги, над которой он работал два последних года, — беспощадной критики человеческой глупости, озаглавленной «Бувар и Пекюше»[71]. Для её создания Флобер прочёл уже триста пятьдесят томов.

Ги еженедельно приносил ему свои работы — стихотворение, набросок, иногда всего лишь страничку. Он обнаружил, что в газетах публикуется много рассказов Катюля Мендеса, Жипа, Франсуа Коппе, Поля Арена[72], и начал писать рассказы сам. Читая их, Флобер бывал гневным, нежным, ворчливым, ироничным, но в конце концов становился благорасположенным и ободряющим.

— Порви его! Порви! — кричал он однажды. — Чёрт возьми, кажется, этот парень действительно думает так. Рви! И это тоже! Твои поэтические символы стары, как Вавилон. Ты всё ещё вспоминаешь, что говорили другие; а сам видишь пока недостаточно ясно.

Ги подошёл к камину и бросил в огонь стихотворение и рукопись рассказа, над которым работал три недели.

— К сожалению, — сказал он, — в министерстве писать трудно. Чувствуешь себя окружённым лысинами и радикулитами.

Флобер рассмеялся, подошёл и обнял молодого человека за плечи.

— У тебя уже получается лучше. Работать нужно ещё много, однако сдвиги есть.

В голосе Флобера иногда звучали мягкие ностальгические нотки. Он погружался в прошлое с тоской, словно был изгнанником, обнажая свои недюжинные дружелюбие и нежность, необычайную сложность характера и гордый дух. Любовно вспоминал, как юношей познакомился с девушкой в гостиной отеля «Ришелье» в Марселе и в ту же ночь предался с ней любви, как много лет спустя не смог удержаться от того, чтобы не взглянуть на этот отель, и как больно, трогательно было увидеть его запертым, пустым, с закрытыми ставнями. В следующую минуту он с бурным, ироничным весельем вспоминал свой первый приезд в Иерусалим, как, впервые глядя с трепещущим сердцем в Гроб Господен, увидел портрет буржуазного короля Луи-Филиппа в натуральную величину[73]! И теперь наслаждался той несообразностью, которая тогда ранила его.

— Да, сынок, в жизни есть восхитительные страдания.


Марселла задрала длинную ногу и, приподнявшись, стала натягивать чулок. Тело её в короткой чёрной сорочке с кружевами образовало в постели уютную вмятину. Она перебралась в квартиру на улице Монсей. Ей очень повезло — получила месячную работу в одном из баров Фоли-Бержер, была при деньгах и на это время забросила проституцию.

Раздался стук в дверь. Вошла мадам Потио, консьержка.

— Бандероль для месье.

И швырнула её на стол с остатками завтрака. Ги развернул бумагу. Там была книга «Проступок аббата Муре». Он раскрыл её и радостно улыбнулся.

— Посмотри. «С добрыми дружескими пожеланиями. Эмиль Золя». Это его новый роман. — Ги был польщён и обрадован. — Взгляни.

— А кто такой Золя? — спросила Марселла. Она лениво натягивала чулок, демонстрируя ногу. Ей никогда не надоедало выставлять своё тело напоказ.

— Один из крупнейших современных писателей. Чрезвычайно одарённый художник, говорит, что работает научным методом, который именует «натурализм». Иначе говоря, антиромантик. Он считает, что нельзя больше фальсифицировать жизнь ради правил или условностей невозможными счастливыми концами, поэтической смертью от несчастной любви...

— Значит, хороших книг больше не будет.

— ...и необъяснимых эпидемий. Он требует правдивости и права писать о чём угодно. Хочет изгнать из литературы пасторали и нарочито морализаторский тон, ввести в неё реальную жизнь. А это значит допустить в литературу низкие мотивы, грязь, безобразие, то есть всё то, что есть в повседневной жизни. Я думаю, в том, что он утверждает, есть много разумного и много бессмыслицы.

Ги бросил взгляд на комод, где стоял дешёвый будильник. Месье Понс, министерский надзиратель, вёл войну с опозданиями. Ох уж это министерство! Одна только мысль о нём вызывала отвращение. Он уже заранее предвидел всю бессмысленную рутину дня — сидение за столом в специфически административных сумерках, в окружении высоких кип бланков и документов, зелёных картотечных ящиков. Если солнце и светило на министерство флота, то никогда не заглядывало к ним на склад.

Ги налил себе ещё чашку кофе. Правда, он ухитрялся выкраивать чуть побольше времени для писания в нуднейшее служебное время. Отправил Катюлю Мендесу для журнала «Репюблик де Летр» поэму «На берегу» — довольно дерзкую вещь о парочке, занимающейся любовью. Подписал её «Ги де Вальмон»[74], и Флобер, вернувшийся в Круассе, не задавал о ней вопросов. Ги закончил три рассказа, которые ещё не показывал Флоберу.

Накануне месье Понс объявил о предстоящем визите заместителя главы правительства и вызвал рабочих переставить мебель. Напустился на Ги за то, что он постепенно придвигал стол поближе к окну. Это не положено. Месье Понс хотел угодить высокому чиновнику, которого ни разу в жизни не видел и, скорее всего, больше никогда не увидит.

Марселла расправила на бедре верхнюю часть чулка. Сигаретный дымок вился перед её глазами.

— Наверное, этот Золя тоже из друзей твоего Флобера?

Её совершенно не интересовал натурализм или что-то столь же далёкое от практических вопросов — то, как привлечь мужчин или как, если они ей нравятся, удержать их. Но Ги говорил ей о Флобере.

— Он бывает у Флобера почти каждое воскресенье, — сказал Ги. Полистал книгу, потом задумчиво поднял глаза. — Флобер — замечательный человек. Знаешь, что он недавно сделал? Его зять Комманвиль — жуликоватый лесоторговец — разорился, Флобер продал всё, что имел, кроме Круассе, и отдал ему деньги, чтобы спасти от банкротства. После чего вынужден был отказаться от квартиры на улице Мурильо и переехать к зятю в отдалённый конец Сент-Оноре, в квартиру на пятом этаже.

— Вот как?

Это было всё же интересно, поскольку касалось мужчин и денег.

— Он замечательный, — сказал Ги. — Он великий.

Марселла загасила окурок. Сорочку она так и не одёрнула. Подошла к Ги.

— Если бы ты говорил также, что я замечательная девочка...

— Какого чёрта...

— Ги, не надо.

— Я ничего не сделал, птичка.

На лице её появилось обиженное выражение.

— Ты бросишь меня, раз связался с этими писателями, с этими знаменитостями.

— С чего ты взяла? — Он весело улыбнулся ей.

— Ги... — Марселла обняла его за шею и потянулась влажными губами к его рту. Ей нужна была демонстрация. — Дорогой, — нежно произнесла она.

Ги чмокнул её и поднялся.

— Надо идти.

Она неподвижно сидела, глядя, как он надевает пиджак; вид у неё был обиженный, мрачный, недоумённый.

— Ги, я не понимаю тебя. В чём дело? Ты как будто держишь меня на расстоянии. Вечно что-то утаиваешь.

— Как! Мы уже несколько месяцев вместе. Три недели ты живёшь здесь. Это уже почти по-буржуазному — я никогда ещё так долго не оставался с одной женщиной, и ты, судя по твоим словам, никогда...

— Дело не в том, как долго. Дело в близости.

— Возможно. — Он взял книгу. Очень приятно, что Золя прислал её. Ги наклонился и поцеловал ухо Марселлы. — Давай вечером куда-нибудь выберемся? Например, в «Олимпию»?

— Нет! Она мне осточертела. Да и в Фоли-Бержер не любят, когда я закрываю бар.

Ги пошёл к двери. Марселла сказала:

— Ги, почему ты ни разу... ни разу не сказал, что любишь меня?

Он остановился в проёме и на миг заколебался.

— Из чувства самосохранения.

Послал ей воздушный поцелуй и вышел.

Вечером, когда Ги вернулся, Марселлы не было. На столе лежала записка, где говорилось, что она больше не может сидеть здесь. «Если хочешь видеться со мной и дальше, я буду на улице Клозель». То был один из её прежних адресов. Ги стоял с запиской в руках, чувствуя себя неожиданно осиротевшим.

Обеды «Освистанных» устраивались поочерёдно то в кафе «Риш», то у Вуазена, Пелеса, Адольфа. У Вуазена, казалось, все пили больше и разговаривали громче.

— Гарсон, бутылку «Коте дю Рон»! — прогремел Золя.

— Несу, месье. Несу.

Ги сидел в дальнем конце стола. Он не принадлежал к освистанным авторам, и его обязанностью было провожать Флобера домой. Он стал младшим членом этой группы благодаря тому, что его видели у Флобера каждое воскресенье. Ему было понятно, что это громадная удача.

— Да или нет? Отвечай, Золя, — настаивал Доде, теребя свою козлиную бородку. — Да или нет?

— Нет, — ответил Золя. — Ни разу в жизни не был с проституткой.

— Чёрт возьми! — воскликнул Флобер. — Вот вам новый научный метод!

В пропахшем вином зале клубился табачный дым. Было уже за полночь; писатели принялись за обед в семь часов и до сих пор ещё медленно ели. Еда была вкусной и обильной. Флобер и Золя сидели без пиджаков, с засученными рукавами и повязанными вокруг шеи громадными салфетками. Флобер, по обыкновению, разулся. Они жадно уничтожили свои любимые блюда: Флобер — фаршированную утку по-руански с горошком, Золя — громадную тарелку марсельского буйабеса, Тургенев — большие порции икры, Гонкур — суп из палтуса, Доде и Ги — рубец по-кански. Затем были поданы бараньи котлеты, запечённые устрицы, слоёный пирог, страсбургская колбаса, варёные овощи, заливные яйца, язык в желе, всё это запивалось большим количеством «Коте дю Рон» и бордо.

— Дорогой мой! — Флобер взмахнул ножом с прилипшим к нему кубиком кантальского сыра. — Мужчина, который ни разу не просыпался в чужой постели, не лежал в ней, глядя на женщину, всё ещё остающуюся незнакомой, которую он никогда больше не увидит, и не испытывал из-за этого нежной грусти, можно сказать, и не жил.

— Конечно!

— Да, да.

Заговорили все сразу — кроме Гонкура. Он вяло окунул вилку в банку китайского имбиря, выловил кусочек корневища и отправил в рот.

— Ты не понимаешь всей сложности тонких переживаний визита к проститутке. — Лицо Флобера раскраснелось. — Тут смешиваются деньги, страсть, страх, самоуничижение, утончённая горечь.

— Да. Я согласен с Флобером. Он прав, — заговорил Тургенев. — Женщины в России это знают. И могут оскорбить тебя для полноты наслаждения.

— Брр... Сложности русской души!

— Нет, нет, послушайте. У русских крестьянок есть некий фатализм, оказывающий то же воздействие. Это восхитительно — в нём есть мысль о смерти и самоосуждение.

— Приправа из греха и религии, — сказал Доде.

— Браво!

Все рассмеялись.

— Золя, передай кальвадос.

Золя откинулся на спинку стула, дав свободу своему животу. Ги заметил, что он начинает толстеть и выглядит уже более преуспевающим.

— Осмелюсь сказать, что такой же фатализм присущ лапландцу, если он беден и жалок. Это вопрос среды, социальных условий.

— Главное в общении с проституткой — это отказ от себя, — сказал Гонкур, очищая грушу. Ел он медленно, сосредоточенно. — Утрата собственной личности в той свободе, которой жаждешь и вместе с тем страшишься.

— Видите, Гонкур в этом знаток, — лукаво ввернул Тургенев.

— Специалист по фабричным девицам. Ложился ты с ними в постель? — спросил Доде Гонкур и, продолжая есть грушу, сардонически поглядел на него.

— Однако распутство наверняка должно быть стихийным, — сказал Золя. — А борделей я не понимаю. Как социально-политическое установление, столп республиканской формы правления — да. Но как гигиенический центр, куда идёшь в заранее намеченный час, будто в баню — уффф! Признаюсь, я никогда не был способен войти в бордель.

— А я ходил, — загремел Флобер, — и часто! Это безнравственно, если угодно, но бордели мне нравятся. В подобных местах видишь такую волшебную, показную, дешёвую грусть. Сердце у меня начинает колотиться всякий раз, когда я вижу одно из этих ярко разряженных созданий, идущее в свете фонарей под дождём. Помню, студентом я часто сидел за столиком на бульваре возле какого-нибудь кафе в жаркие вечера, чтобы посмотреть на них Особенно много проституток было между Оперой и улицей Друо. И они проходили медленно, глядя на тебя, так близко, что дымок твоей сигары начинал колыхаться, а за ними тянулся запах их духов и тел. А?! П-п-потрясающе!

— Вот-вот!

Тургенев, Доде и Ги горячо зааплодировали. Раскрасневшийся от вина и расстегнувший воротничок Золя смеялся вместе с ними. Гонкур подлил себе ещё мятного ликёра. Доде, Тургенев и Ги разлили по стаканам вторую бутылку коньяка. Флобер пил превосходный вуазеновский кальвадос.

Доде стал представлять Наполеона Третьего. Чуть ссутулился, заложил одну руку за спину, другой принялся крутить ус и, приволакивая ногу, зашагал вокруг стола, а все наперебой сыпали глупыми высказываниями императора — подлинными, бережно хранимыми в памяти.

Золя извинился, встал и вышел. Гонкур сказал:

— Поразительно, сколько ему нужно справлять малую нужду. Это уже пятый раз за вечер. Пригласи его куда угодно, и он спросит только, сможет ли он там достаточно часто ходить в туалет!

Все засмеялись; это было правдой.

Когда после возвращения Золя заглянул официант, они попросили ещё сигар и кофе. Тургенев потребовал борща со сметаной, потом громко запел по-русски.

Затем они принялись вспоминать о своих любовных похождениях. Тургенев подробно рассказал о связи с юной революционеркой, она жила под лестницей многоквартирного дома «из принципа» и предпочитала заниматься любовью, стоя ночью посреди замерзшей Невы, потому что не признавала проявления чувств в уединении.

— Было замечательно, — сказал Тургенев. — Правда, очень холодно! И она часто прятала под юбкой мешочки с порохом!

Доде рассказал о кратком, но пикантном эпизоде с женой хозяина зверинца в Марселе.

— Муж подозревал нас. И нам приходилось встречаться в палатке, где он держал верблюда.

Золя не мог забыть, как к нему, семнадцатилетнему, привязалась женщина несколькими годами старше и, как он полагал, замужняя.

— Симпатичная, скромно одетая. Возможно, не осмеливалась пристать к кому-то постарше, и эта мысль волновала меня. Думаю, она была женой какого-нибудь мелкого служащего. Маленькая, смуглая, лет двадцати восьми — тридцати, в приличном костюме.

— Записи ты вёл? — спросил Доде.

— Да я не знал, куда вести её, — ответил Золя. — Кругом были только длинные улицы. Пока мы шли по ним, она смотрела на меня прямо-таки умоляюще, так ей не терпелось.

— Дальше!

— На каждом повороте перед нами представал всё тот же безнадёжный вид. Денег на отель у меня не было. Я не знал, что делать. Потом вдруг женщина потянула меня за руку; неподалёку была маленькая церковь, за ней — кладбище. Мы пошли туда, моросил дождь. Потом мы выбрали надгробную плиту под деревом и улеглись на неё.

— И у женщины три недели со спины не сходила надпись «Вечная память»! — громко произнёс Флобер.

Как все расхохотались!

Затем, светясь круглым лицом при этом воспоминании, Флобер стал рассказывать о Кучук-ханум, египетской куртизанке, с которой спал четверть века назад, когда путешествовал по Востоку.

— На ней были розовые шаровары, а выше только красная вуаль. Была она высокой, с замечательными пухлыми плечами, не столь смуглой, как арабка, черноглазой, с чёрными подведёнными бровями, большегрудой. Я пошёл с ней в спальню. Она только что вымылась. Стала плясать, с силой прижимая одну к другой обнажённые груди. Вокруг талии у неё была повязана коричневая бахромчатая шаль. Потом после обеда мы пошли в дом Кучук, и я попробовал другую девочку — Сафию, танцовщицу. Она всё время сладострастно извивалась, но мне снова захотелось Кучук. И на сей раз было лучше всего. Держа ожерелье Кучук в зубах, я чувствовал себя тигром!

— Чёрт возьми!

Все засмеялись, зааплодировали. Флобер вспоминал Кучук с тоской, однако этой истории никогда не рассказывал.

— И это всё? — спросил Тургенев.

— Нет. Помню, она исполняла так называемый «танец пчелы». Музыкантам завязали глаза, и по ходу танца она постепенно снимала с себя одежду, пока у неё не осталось только крохотного платочка. Наконец она отбросила его и упала, тяжело дыша и всё ещё извиваясь. Я остался в ту ночь, хоть она боялась разбойников. В постели мы предались неистовым ласкам. А когда мы заснули, я чувствовал, как её живот обжигает меня, будто раскалённое железо.

— Браво!

— Молодчина Флобер.

Все снова зааплодировали.

— Гарсон! Где кальвадос? Выпьем за Кучук-ханум.

— Привёз бы её с собой. Для Бульвара, — сказал Доде.

— Представь себе, — сказал Флобер, — на обратном пути я отправился её повидать. Кучук не было. Исчезла.

Когда они на рассвете ехали в фиакре домой, Флобер, привычный засиживаться до утра, совсем не сонный, посмеивался.

— Хороший вечер, хороший. Кальвадоса слишком много, чёрт возьми. — Потом: — Кучук-ханум... Ги, малыш, каким она была замечательным созданием! Интересно, что сталось с ней. Кучук! Интересно, что сталось...

7


— Мопассан!

Однажды воскресным утром в конце октября Пеншон забарабанил в дверь квартиры Ги на улице Монсей. Потом увидел, что дверь не заперта, и вошёл.

— Ги! Где ты? — снова позвал он.

— Здесь.

Ги лежал на кровати в дальней комнате. Он снял с глаз влажное полотенце и медленно сел, держась за голову. Пеншон сказал:

— Я ждал полчаса... что за чёрт? Ги, что с тобой?

— Извини. Ничего не могу делать, ужасная головная боль. Началась сегодня.

Они договаривались, если погода позволит, провести последний в этом сезоне долгий день на реке. Утро было солнечным.

— Дружище, давай вызову врача.

— Нет, нет. Схожу к нему попозже.

— Ги, но что это может быть?

— Не знаю. — Он продолжал держаться за голову. — Проснулся с этой болью. Ты поезжай. Я приеду, если станет лучше.

— Ладно. Кто-нибудь присмотрит здесь за тобой?

— Придёт консьержка. Спасибо, старина.

Ги лежал в темноте, с закрытыми ставнями. Голова у него болела до полудня. Он отправился к доктору Арну, а оттуда, почувствовав себя лучше, в Безон. Пеншона он нашёл заканчивающим обед на приречной террасе в окружении воскресной толпы желающих воспользоваться хорошей погодой.

— Гарсон, ещё один стул. И бутылку пива.

— Выглядишь ты, как обычно, — заметил Пеншон.

Ги передал ему, что услышал от врача:

— «Никотиновое отравление». Думаю, он ничего в этом не смыслит, однако говорит, что это никотиновое отравление. Поэтому я выбросил все трубки.

— Я сказал девочкам, что, если ты появишься, мы заберём их в три часа.

— Хорошо, — ответил Ги. — Должен сказать, маленькая Фернана становится капризной.

— Здесь была Мими. Груди у неё прямо как у кормящей матери.

— Что-то я совсем забыл её. Надо бы вернуться к ней снова.

— Слушай, старина, — сказал Пеншон, — по-моему, никакой серьёзной болезни у тебя нет!

Полученный на другое утро сюрприз тут же заставил Ги забыть о головной боли. В почтовом ящике лежал журнал «Репюблик де летр» — и там на видном месте была напечатана его поэма! Он прочёл её, сияя от радости: первая публикация. Мендес приложил записку с просьбой зайти в редакцию журнала на улице де Граммон.

Уйдя вечером из министерства, Ги отправился туда. Расположенная на третьем этаже маленькая редакция пребывала в суете и беспорядке. Повсюду валялись бумаги, кипела деятельность. Катюль Мендес сидел на своём столе, свесив ноги, по груди его струился громадный галстук из белого шелка.

— Входи, входи! — Миндалевидные глаза Катюля светились умом; он помахал рукой, тут же появился мальчик-рассыльный и бросил ему на колени пакет. — Знаешь Кладеля[75] и Гюисманса[76]? Твои собратья по нашему блестящему журналу. Это Ги де Вальмон — он же Мопассан.

Голос у Мендеса был скрипучим. Звучал он так, словно горло его было прокурено.

— Рассыльный! Эй, рассыльный!

Он подозвал мальчика и сунул ему бумаги.

Ги пожал руку обоим собратьям. Кладель был намного старше его и очень волосатый. Казалось, этот человек с выпуклой грудью держит на голове небольшую копну сена. Гюисманс, примерно ровесник Ги, был худощавый, застенчивый, с ввалившимися глазами и бородкой клинышком.

— Присаживайтесь, — сказал Мендес. — Тьфу ты, чёрт, ни одного стула; вечно здесь не бывает стульев. В этой треклятой редакции нет ничего — за исключением талантов её преданных авторов. Кладель, можешь ты заставить своих богатых друзей субсидировать нас?

— Что? — прозвучало из-под копны волос лаем овчарки. — Господи, будь у меня богатые друзья, я бы не знал, что такое голод.

Вошёл худощавый молодой человек, взял со стола бумаги и, не говоря ни слова, вышел.

— Кладель живёт чуть ли не на краю света — в пригороде, — сказал Мендес, обращаясь к Ги. — За ним таскается столько собак, что, как видишь, он сам стал похож на собаку. В его любимого эрдельтерьера вселилась душа Бодлера, и он посвящает ему стихи — а, Кладель?

И хрипло рассмеялся.

Гюисманс обратился к Ги:

— Я слышал, ты служишь в министерстве флота?

— Да.

— Сочувствую, — сказал Гюисманс. — А я в министерстве внутренних дел. У вас хоть корабли есть.

— Все мои экзотические приключения ограничиваются полуподвалом, — сказал Ги.

Гюисманс усмехнулся.

— Жду от тебя ещё стихов, — сказал Мопассану Мендес. — Некоторые из этих эротических сцен напоминают элегическую поэзию древних греков — совершенно парнасские.

— Гранки Орельена Шолля!

Мальчик быстро вошёл, бросил их Мендесу и помчался к выходу.

— Рассыльный, рассыльный! Отнеси это в типографию.

Ги обратился к Гюисмансу:

— Здесь, похоже, не покладают рук. Это всё для «Репюблик де летр»?

— Какое там! Мендес сотрудничает чуть ли не с дюжиной журналов. Не может расстаться с ними.

— Теперь нам нужна какая-нибудь вещь Золя. — Мендес взялся за правку гранок. Ему вполне удавалось вести редакторские дела, разговаривая при этом с тремя собеседниками. — Добротный, сочный, пряный натурализм.

— Золя дождётся, что ему перережут горло, — сказал Кладель. — Ходит по самым грязным харчевням, по самым гнусным кабакам и делает записи. Засыпает всех знакомых вопросами об алкоголизме.

— Речь идёт о Золя? — послышалось от двери.

— Сеар[77]!

Это был молодой человек двадцати с небольшим лет, несколько эксцентричного вида, с худощавым лицом и глазами навыкате.

— Анри Сеар, служит в военном министерстве, горячий приверженец Золя, — сказал Мендес, представляя его Мопассану.

— Ну, а кто не является приверженцем Золя?

— Хо! — расхохотались присутствующие. — Поспрашивай буржуа.

— Я имел в виду разумных писателей, — пылко ответил Сеар.

— Он прав.

Разгорелся ожесточённый спор. Сеар и Гюисманс бурно превозносили Золя, Мендес возражал из любви к словесным баталиям, Кладель издавал рычание и лающие звуки, словно пас отару овец. Мальчик-рассыльный то и дело приносил Мендесу новые гранки, а молчаливый молодой человек забирал их со стола. Короткий перерыв в споре настал, когда появился ещё один визитёр.

— Бурже[78]! Входи-входи. Послушай.

— К сожалению, некогда. Ужасно опаздываю. — Нарядно одетый Бурже со спадающим на лоб локоном поднял руки. — Мендес, можно поговорить с тобой наедине?

Тот и другой вышли в коридор.

— Кто он? — спросил Ги у Гюисманса.

— Поль Бурже? — Гюисманс улыбнулся. — Поддерживать Золя он бы не стал. Это бывший учитель. Несколько лет назад издал книгу стихов. Любит богатство. Фешенебельность. Респектабельность. И, что хуже всего, настроен в конце концов стать членом Академии.

Мендес с развевающимся огромным галстуком быстро вернулся, и спор начался вновь.

— Единственное, о чём стоит писать, — сказал Мендес, — это инцест и половые извращения.

— Он это всерьёз, — пролаял Кладель. — Подождите, пусть прочтёт вам главы из романа, который пишет.

— Мендес, как он называется?

— «Безумства любви»!

Все рассмеялись и бросились к столу Мендеса за гранками и книгами, которые можно было унести и прочесть. Сеар сказал Ги:

— Может, как-нибудь поужинаем вместе?

— С удовольствием.


Кабачок матушки Машини на углу улицы Пюже на Монмартре представлял собой неприглядное заведение с низким потолком. Пятеро друзей — Ги, Гюисманс, Сеар, Алексис и молодой человек по имени Леон Энник — избрали его из-за царящей там зловещей атмосферы. Матушка Машини подала им полусырое мясо и терпкое красное вино; столы и сиденья были покатыми, керосиновая лампа коптила. Был четверг, в этот день они обычно собирались у Золя на улице Сен-Жорж, возле Клиши.

— Господи, худшей жратвы во всём Париже не сыщешь. — Гюисманс поднял жилистый полусырой кусок мяса. — Посмотрите.

— Вот это натурализм!

— Мясной бунт так_же важен, как бунт в литературе.

— Эй, матушка! Ещё конины сюда!

— Мопассан — нет. Хватит!

— Я считаю, — заговорил Энник, — что нужно разоблачать ханжество и социальное лицемерие во всех их проявлениях. Поэтому недостаточно разрушать легенды, как сделал Золя в...

— Вот против этого взгляда на Золя как на разрушительную силу мы и боремся! — воскликнул Сеар.

— Я хотел бы написать роман, который привёл бы в дрожь поставщика этого мяса, — сказал Гюисманс.

— Все эти буржуа, клянущие Золя, не могут понять, что он аналитик. Столь же логично винить хирурга, вскрывающего гнойник.

— Вот-вот! Как только писатель разоблачит человеческий порок, он становится виновным в непристойном обнажении.

— Натурализм — высшее слово в искусстве. А, Мопассан?

— Нет, будь я проклят, если это так, — ответил Ги.

— Что?

— Я не признаю натурализма, — сказал Мопассан. — Как и реализма или романтизма. Это просто слова.

— Золя таким образом не отвергнешь.

— Господи, — заговорил Ги, — отвергать Золя может только круглый дурак. — Это великолепная, блестящая, необходимая миру личность. Однако манера его — лишь одна из форм искусства. Манера Гюго — другая форма того же искусства. И я не хочу разглагольствовать дальше на эту тему!

— Золя утверждает, — сказал Гюисманс, — что личности людей, которых мы выводим в книгах, определяются детородными органами. Такова литература.

— Флобер говорит, что детородный орган — центр всех человеческих свойств!

Они продолжали шутить, спорить, и это доставляло им огромное наслаждение. Ги чувствовал себя здоровым, полным сил. Последние месяцы он усердно трудился — подбирал слова, прилаживал друг к другу, строил фразы, шлифовал, зачёркивал их и начинал всё снова. Завершил две пьесы, которые театральные друзья Пеншона отвергли, и, не унывая, принялся за третью. Он был усердным учеником Флобера и, когда тот уехал в Круассе, посылал ему свои рукописи. Возвращались они с поправками, замечаниями, флоберовскими восклицаниями и нередко с пространными письмами, где давались советы.

Матушка Машини с длинной, испещрённой синими прожилками шеей принесла ещё несколько бутылок вина.

— Что это, матушка? — спросил Ги. — Опять купорос?

— В жизни отведаешь ещё и худшего, — хихикнула она; это был её неизменный ответ на все жалобы. Наконец после того, как крепкая водка ещё больше оживила разговор, кто-то обратил внимание на время.

— Чёрт возьми, в нашем распоряжении двенадцать минут, — сказал Ги. — Золя не станет ждать. Поторапливайтесь, ребята.

— Мопассан, а где ты живёшь?

— В новой квартире, въехал туда на днях. Старая надоела. Это на улице Клозель.

— Думаешь, Золя появится?

— Конечно. Он обещал.

Расплатившись, друзья поспешили наружу. Ги повёл их через бульвар Клиши, они вышли на площадь Пигаль и свернули к улице Клозель.

— Третий дом по левой стороне, — сказал Ги. — Номер семнадцать.

Это был узкий дом, весь залитый газовым светом. Ги позвонил. Дверь открыла пухлая женщина с крашеными рыжими волосами, обилием косметики на лице и широкой улыбкой.

— Добрый вечер, мадам Анжель.

Ги поклонился, остальные приподняли шляпы.

— Очень хорошо, что привели друзей, — улыбнулась она, оглядела их намётанным глазом и посторонилась. — Проходите.

Они вошли в ярко освещённый холл. С вызывающими картинками на стенах, с мраморной статуей на пьедестале, с пальмой в кадке.

— Ку-ку! Добрый вечер, — послышался сверху женский голос. Все подняли глаза. Через перила лестницы перевешивалась, улыбаясь им, девица в прозрачном неглиже; за её спиной была раскрыта дверь в комнату. — Пришёл ко мне, дорогой?

Тут же распахнулась дверь на нижней лестничной клетке, появилась ещё одна девица, яркая, в тончайшем белье, перегнулась через перила и стала посылать им воздушные поцелуи.

— Поднимайся, мой хорошенький. Чудесно проведёшь время. Смотри.

Она просунула сквозь балясины длинную голую ногу. В следующий миг, казалось, распахнулись двери всех квартир, и девицы разной степени обнажённости, улыбаясь, выкрикивали им приглашения со всех этажей.

— Что за чёрт!

Гюисманс и остальные изумлённо разинули рты. Ги покатывался со смеху.

— Послушай, Мопассан, это бордель.

— Ты, кажется, сказал, что живёшь здесь.

— Да, живу. Снимаю две комнаты на верхнем этаже. Это мой сераль.

— Ты хочешь нас разыграть.

— Нет. Я единственный мужчина в доме. Жаль, что вы не видите сейчас своих лиц.

Ги согнулся пополам в приступе веселья.

— Ку-ку, дорогой. Иди же сюда.

— Любимый...

С лестницы неслись эти и другие выкрики. На плечо Эннику упал кремовый бюстгальтер.

— Поднимайся, Тото, сними остальное.

— Месье! — Мадам Анжель указала на комнату справа от входа. — Прошу вас.

— Пойдёмте выпьем.

Ги ввёл друзей в гостиную с растениями в горшках, толстыми шторами и массивными диванами всевозможных форм.

— Ну и ну, чёрт возьми!

— Мопассан, ты нас разыгрываешь...

Ги взял у мадам Анжель бутылку водки и наполнил стаканы.

— Проклятье, Золя появится с минуты на минуту, — сказал Сеар.

— По-моему, он ни разу не бывал в борделе.

— Ерунда! — возразил Алексис.

— Спросим его.

Это замечание послужило началом нового громкого спора. Ги казалось, что особо горячее участие принимает в нём Гюисманс. Положение стало ещё более пикантным, когда появился Золя. Ги попросил мадам Анжель немного урезонить девиц. Золя вошёл в гостиную, как обычно, с выпяченной грудью, потирая руки, улыбаясь и близоруко глядя по сторонам.

— Мэтр.

Все поднялись, приветствуя его.

— Очень... э... необычайно, — сказал Золя. — Хм, любопытно... любопытно. Мопассан, не твою ли соседку я видел, когда входил?

— Девушку, мэтр? — с невинным видом спросил Ги. — Это Югетта. Натурщица. Она иногда позирует на лестнице в надежде получить работу.

— Да? — Золя насмешливо поглядел на него. — Как бы там ни было, атмосфера здесь любопытная.

В бороде его заиграла лёгкая улыбка; но он сумел скрыть, что догадался о розыгрыше.

— И замечательная домовладелица.

Ги убедился в его проницательности.

— Мэтр, вы читали, что пишет «Фигаро» о вашей «Западне»?

— Да.

Новый роман Золя «Западня» начала печатать газета «Ля бьен пюблик», затем публикацию продолжил «Репюблик де летр». Публикация вызвала большой скандал.

— Роман там назван «кучей грязи».

— Мэтр, вы ведь не станете отвечать на эти нападки?

— Непременно отвечу, — прогремел Золя. — Расшевелю моих критиков. Вызову дискуссию. Нужно заставить людей говорить о романе. Не важно, что говорят, лишь бы говорили. Если хочешь, чтобы тебя заметили, нужно поднять шум. Главное — известность. Мне надоело, что люди спрашивают: «Кто такой Золя?» Все должны его знать!

— Я слышал, Гонкур говорит, что эта книга неоригинальна — подражание одной из его работ, — сказал Энник.

— Пошёл он к чёрту, — ответил Гюисманс; Гонкура он терпеть не мог.

И, сидя в гостиной публичного дома, они затеяли литературную дискуссию. Девицы время от времени заглядывали в дверь. Две или три вышли на улицу подцепить клиентов. Довольно робко вошли двое мужчин среднего возраста; попивая пиво с мадам Анжель, они изумлённо поглядывали на спорящих молодых людей, окруживших Золя, потом потихоньку вышли и поднялись наверх.

Золя ушёл в двенадцатом часу, с ним Энник и Сеар. Оставшиеся трое тут же развеселились.

— Заметили вы, как он морщил нос?

— Золя вводит запахи во все свои книги.

— Он способен унюхать ложе любви за десять метров!

— Мадам Анжель! — позвал Ги. — Есть свободные девочки? Зовите их сюда!

— Сейчас, месье Ги. Сейчас, сейчас. Арлетта... Арлетта...


Когда остальные ушли, Ги поднялся на третий этаж, медленно повернул ручку двери и встал в проёме. Марселла сидела с сигаретой на измятой постели, полуотвернувшись от него. Волосы её были распущены, комбинация сползала с плеча. Выпустив длинную струйку дыма, она повернулась к Мопассану.

— Почему ты не спустилась? — спросил он.

— С какой стати?

— Раз уж мы соседи, это было бы проявлением дружеского внимания. — Ги закрыл дверь и подошёл к ней. — Только что рассталась с клиентом?

Марселла обиженно вскинула на него глаза.

— Можно подумать, это ранит твои чувства.

Ги не ответил.

— Ты правда снял комнаты наверху?

Он с улыбкой кивнул. Они поглядели друг на друга. Ги наклонился, поцеловал её и, не прерывая поцелуя, уложил на измятую постель. Марселла ощутила на себе его тяжесть.

— Странный ты человек, — сказала она. — Хочешь даже переезд сюда превратить в шутку, чтобы скрыть истинные причины... свои чувства.

— Разве?

Пружины кровати заскрипели.

— Ги, дорогой мой...

Марселла опустила руку с сигаретой, нащупала ножку стула, загасила об неё окурок и выпустила его из пальцев.


Ги взобрался на высокий табурет, взял со стола свёрток и развернул. Под обёрточной бумагой находился календарь на будущий год. Наверху было отпечатано в цвете грубое изображение реки с лодками, и хотя то была вовсе не Сена с романтическими плакучими ивами и нелепо разряженными компаниями на берегу, оно всё же являлось слабым напоминанием о жизни за стенками министерства. Красным карандашом он стал отмечать выходные, которые будут приближаться, как всегда, медленно. Потом с ужасом вспомнил, что служит здесь уже шестой год! Шесть лет в министерстве. Когда он смирится со своей судьбой — как месье Патуйя? Вздохнув, Ги повесил календарь на стену перед своим столом.

В то утро Ги занимался своим рутинным делом. Перед ним лежали бланки и официальные списки материалов. Вокруг сгибались над столами другие чиновники, месье Патуйя время от времени ёрзал, чтобы размягчить хлеб, месье Бар вычёсывал из головы перхоть. Слышались шелест бумаги да постукивание пера о донышко чернильницы. Печка с чёрной трубой издавала свой обычный запах медленно истлевающих лет. Месье Понс шмыгал носом за ширмой. Среда была самым тяжёлым днём недели; и в январе все среды казались невыносимыми.

Ги открыл ящик стола и достал стопку листов. Это был уже третий, почти законченный черновик рассказа. Назвать его Ги хотел «В лоне семьи». Это идиллическое непритязательное заглавие поможет передать комичный ужас жизни, которая там изображается. Центральным персонажем рассказа являлся месье Караван, который прослужил тридцать лет в морском министерстве и, вконец отупевший от каждодневной монотонной работы, получил повышение — стал старшим чиновником. Ги рассмеялся, когда ему в голову пришёл замысел написать о частной жизни — к примеру, месье Патуйя. Вообразить себе его чувства, совершенно заурядное окружение, ужас, который может вызвать неожиданное событие в такой жизни, опустошённой, обесцвеченной десятилетиями конторского однообразия!

Ги стал перечитывать написанное. «Месье Караван в качестве чиновника всегда вёл правильный образ жизни. Вот уже тридцать лет, как он каждое утро неизменно направлялся на службу по одной и той же дороге, встречая в тот же час, на том же месте всё тех же людей, идущих по своим делам; и каждый вечер он возвращался той же дорогой, где ему снова попадались те же лица, успевшие на его глазах состариться. Ничто ни разу не изменяло однообразного течения его жизни...»[79]

Взяв перо, Ги принялся за работу. Ему хотелось изобразить месье Каравана и его семью так, чтобы отразить всю эту жалкую комедию, осторожность, заимствованные взгляды, делающие персонажей смешными и узнаваемыми. Но тут были сложные оттенки. Хорошо удалась основная сцена, где месье Караван обнаружил свою больную старую мать лежащей на полу, судя по всему, мёртвой, а жена его заявляет, что «с нею опять просто-напросто обморок; и всё это только затем, чтобы не дать им спокойно пообедать». Ги чувствовал, что уловил бесчувственность Каравана, его следование общепринятой манере поведения в подобных случаях, пробуждение странного, давно забытого чувства в его чиновничьей груди. Однако ночной эпизод, когда Караван с женой несут вниз по лестнице жалкий скарб старухи, чтобы спрятать от его сестры, надо отработать потщательнее, а то исчезнет их гротескность. Ги целиком погрузился в работу. Да, Караван будет в кальсонах. «Дай мне это, — сказала жена, — а ты возьми мраморную доску от комода». Он повиновался и, задыхаясь, с усилием взвалил мрамор себе на плечо». Теперь Караван спускается по лестнице, держась за перила... Ги рассмеялся, вообразив себе эту сцену.

Рядом послышался лёгкий шорох. Ги поднял глаза. На него свирепо смотрел месье Понс. Он не шмыгнул предостерегающе носом! Склонясь, месье Понс постукал длинным толстым ногтем по рукописи.

— Это что такое, месье? Своя, с позволения сказать, литературная работа в служебное время? — Его водянистые глаза-бусинки были устремлены на Ги, а не на рукопись, стало быть, он определённо знал, что за бумаги лежат на столе. — Я этого не потерплю. Это недопустимо. Администрацию, месье, не должны обкрадывать начинающие бумагомараки! Понятно? Вы здесь не у месье Золя!

От столов месье Фестара и месье Тома, младших чиновников, послышались сдавленные смешки. Ги догадался, откуда у месье Понса неожиданная неприязнь к литературе. Несколько дней назад в одной из газет появилась язвительная статья о нём, Гюисмансе, Сеаре и остальных из «банды Золя». «Западня» прогремела на весь Париж. Это был громадный, небывалый успех. На Золя даже нарисовали карикатуру, где он скрещивал шпаги с самим Бальзаком! А раз частичка этой славы коснулась пяти его пылких последователей, то и критика тоже. Месье Понс, очевидно, соглашался с теми критиками, которые считали книги Золя непристойными, а его последователей, особенно чиновника третьего класса Мопассана, — выскочками.

Ги отложил рукопись и вернулся к списку материалов. Полчаса спустя месье Понс позвал его из-за ширмы. Ги пошёл туда.

— Будьте добры, проверьте эти заказы. И выпишите всё по пунктам.

Он шмыгнул носом и указал на громадную стопу документов.

— Слушаюсь, месье Понс.

Ги мысленно застонал. Это была одна из самых неприятных работ в отделе. Месье Фестар подтолкнул локтем месье Тома.

— Свою другую работу — официальную — отложите до тех пор, пока не закончите эту, — сказал месье Понс.

Ги видел, что она займёт у него несколько дней.

На другое утро произошло ещё одно столкновение. Вскоре после одиннадцати, когда Ги сидел, зарывшись в нескончаемые требования, от главного входа пришёл один из привратников и громко сказал:

— Месье, вас кто-то спрашивает.

Месье Понс случайно оказался поблизости, так как просматривал одну из стоявших на полке папок.

— Что? — Он вскинул голову, сделал паузу и всем своим видом выразил удивление. — Кто-то спрашивает меня?

Было ясно, что подобного нарушения официальной рутины с ним никогда не случалось, и его замешательство усиливается бесцеремонностью привратника. Привратник повёл подбородком в сторону Ги.

— Нет. Месье де Мопассана.

Ги поймал раздражённый взгляд месье Понса. Поднялся со стула и вышел, прежде чем тот успел сказать хотя бы слово. В вестибюле он обнаружил Эрве.

— Господи, что случилось?

Лицо Эрве распухло и было покрыто синяками; возле одного глаза запеклась кровь. Одежда его была рваной, пыльной.

Эрве печально улыбнулся.

— Подрался.

Импозантного вида человек в блестящем цилиндре и визитке, возможно какой-нибудь член правительства, прошёл мимо Эрве, смерив его враждебным взглядом; один из привратников раболепно семенил за ним по пятам.

— Идём сюда.

Ги торопливо огляделся и взял брата за руку. У привратника в наружной пристройке была комната отдыха. По счастью, она оказалась пуста.

— Ничего, драка была хорошей, — сказал Эрве, небрежно отряхиваясь.

— Ты всё ещё не бросил этой своей манеры?

Ещё с детства Эрве любил найти где-нибудь хулиганов и вступить с ними в драку. Он был очень похож на старшего брата, только постройнее, носил такие же усы.

— Где твой полк? — спросил Ги, ещё раз глянув на его одежду.

— Не беспокойся, я в отпуске. Хотел поехать в Ле Берги, но... свернул в сторону.

Эрве обаятельно улыбнулся. «Странный он какой-то, — подумал Ги. — Кажется, его привлекают только драки и фехтование. Хорошо, что он стал военным».

— Собственно говоря, — продолжал Эрве, — я хотел узнать, не сможешь ли ты ссудить меня деньгами. Свои я... потерял вчера вечером.

— В драке?

— Нет. Ещё до неё. Ги, это ничего, что я появился здесь, правда? Здесь сплошь одни чиновники. Ты и сам становишься похож на них!

Эрве засмеялся.

— Нет, конечно, ничего, — ответил Ги и с лёгким испугом понял, что младший брат прав; он постепенно превращается в чиновника. Ему было понятно, как это происходит. Ещё несколько лет — и песенка его спета окончательно. Беспокойство, с которым он увёл Эрве в эту комнату отдыха, было симптоматично; поспешный уход из отдела под свирепым взглядом месье Понса тоже. Ещё несколько лет, и он будет не способен дать себе волю, как Эрве. Станет осторожным. Духовным мертвецом, вроде месье Каравана.

— Держи, старина. — Он достал луидор и отдал Эрве. — Вот тебе ещё ключ от моей квартиры, приведи там себя в порядок. Я вернусь примерно в половине седьмого.

— Спасибо, Ги.

Проводив брата, Ги вернулся в отдел. Месье Понс, всё ещё рывшийся в папке, шумно потянул носом.

— Территория министерства, месье де Мопассан, — сказал он, — не место для личьых разговоров. Это касается даже чиновников треты го класса с литературными претензиями.

Ги, не отвечая, пошёл к своему столу. Это становилось невыносимым.

Вечером, когда он вернулся на улицу Клозель, его ждала записка: «Возвращаюсь в казарму; отпуск всё равно почти окончился. Спасибо за помощь. Что здесь за девицы? Э.» Стало быть, брат отправился в Невер, где расквартирован его полк.

Ги умылся, переоделся и попытался приняться за работу. Однако месье Караван вставал со страниц, как ужасный прообраз его самого в будущем. Ги обратился к черновику другого рассказа, совершенно не похожего на этот, в котором действие происходило в сельской местности, — «Папа Симона». После часовой борьбы бросил перо. Ничего не получалось. Попытка забыть о министерстве, заставить себя думать о другом оказалась безуспешной. Будь прокляты все министерства! Как Гюисманс, Дьеркс[80] и другие ухитряются писать в подобных условиях, он не представлял; но, возможно, у них нет месье Понса. Глаза у него болели, и он ощущал приближение головных болей.

Ги надел пиджак и спустился вниз. В гостиной сидел толстый краснолицый мужчина, потный, с девицами на каждом колене. «Дорогой», — окликнули они Мопассана и помахали ему. Ги предстояло сопровождать Флобера на обед к Шарпантье[81]. Шёл он быстро; тротуары тёмных улиц поблескивали от дождя. Флобера он нашёл одетым в плащ с красной подкладкой и шёлковый жилет, на ногах у него были лакированные сапоги.

— Дорогой мой! — Флобер, в отличие от него, пребывал в весёлом настроении. — Здравствуй. Что случилось?

Ги поведал ему о последних днях в министерстве. Особенно не жаловался, но рассказал о многих неприятностях.

— И легче не становится.

— Ну, естественно! — сказал Флобер. — Скажи, ознакомился ты с составом нового правительства?

— Нет.

— Вот, смотри. — Флобер протянул ему газету. — Аженор Барду[82], министр народного образования. Господи, наконец-то появился поэт в правительстве! Я много лет знаю его. Он посвятил мне сборник стихов; ни о ком из нынешних политиков ничего подобного сказать нельзя! — Флобер развеселился. — Я могу поговорить с ним, чтобы он перевёл тебя в свой кабинет. Это будет благоприятнее, чем министерство флота.

— Да, конечно.

— И прекрасно, дорогой мой. Мы всё устроим.

Воскресенье выдалось солнечным, и Ги не мог удержаться от поездки на Сену. Они с Марселлой отправились в Безон и взяли лодку. Марселла имела склонность в таких случаях принаряжаться, словно стремясь уничтожить отпечаток, наложенный на неё Фоли-Бержер, а у Ги было упрямое желание компенсировать свои недовольства вызывающим поведением. Несмотря на близость, в их отношениях существовала область, которой они не касались, оба знали о существовании ограждающего её барьера, но не говорили о нём в открытую.

В кабачке у папаши Пулена Ги переоделся в полосатую майку и нахлобучил на голову поля от старой соломенной шляпы. Проплыв немного вверх по течению, он причалил к дамбе.

— Смотри, какая вода. Дорогая, я намерен искупаться. Пошли.

— Спасибо.

Голос её прозвучал равнодушно. Потом, увидев, что он снимает майку, Марселла сказала:

— Не глупи. Вода ледяная. Ги! Смотри, идут люди.

— Эти буржуа? — Он изобразил удивление. — Дорогая, ты...

Но договорить не смог. Марселла подскочила с внезапной, поразительной горячностью и бросилась к нему. Они сцепились, лодка закачалась, от смеха Ги не мог толком защищаться и слабо сопротивлялся Марселле.

— Берегись!

Продолжая смеяться, он вытянул руки, она попыталась схватить его, но не успела. Ги нырнул спиной вперёд, подняв тучу брызг. Через несколько секунд появился на поверхности, выпустил изо рта струйку воды и широко улыбнулся.

— Иди сюда, птичка. К чёрту этих буржуа. Вода... — И при виде выражения её лица умолк.

— Смотри.

Она показала ему целый пучок его волос.


Ги был слегка раздосадован; переживать выпадение волос слишком серьёзно он не мог. Однако оно усиливало его нежелание появляться в министерстве. Месье Понс, чья враждебность к Ги породила и неприязненное отношение к нему других чиновников, не счёл бы ниже своего достоинства использовать случившееся как ещё один повод для нападок. Но в понедельник месье Понс оказался донельзя загружен работой, которую поручил ему директор. Месье Патуйя сказал:

— Так! Так! Теряете волосы, Мопассан?

— Да. А кто их здесь не теряет?

Без поддержки месье Понса эти слова заставили всех прикусить язык.

Следующие несколько дней Ги пребывал в относительном покое и даже понемногу работал над рассказами. Волосы у него продолжали выпадать, но он отнёсся к этому философски. Хотя Флобер и стал бы рычать на него, он надеялся, что когда-нибудь, став писателем, освободится от работы в министерстве. Да и Флобер обещал добиться перемены в его участи.

Но прошла весна, наступило лето, а от Барду не было никаких новостей. Флобер жил в Круассе. Он приглашал Ги приехать, но денег на дорогу у молодого человека не было, да и сам Флобер жил небогато. Казалось, они постепенно отдаляются друг от друга. В порыве отчаяния Ги написал ему, что обстановка в министерстве становится невыносимой и что он болен. Флобер ответил суровым письмом, предостерегающим от «чрезмерного количества шлюх» и побуждающим работать.

Потом, как обычно, дела наладились. Волосы у него перестали выпадать. Он написал Флоберу: «Врачи решили, что сифилиса у меня нет». А на другое утро пришло письмо от Барду. Ги был зачислен в его кабинет.

— Марселла! — крикнул он, размахивая письмом. — Флобер всё устроил. Я служу в министерстве народного образования! Марселла...

Потом вспомнил, что она чуть свет ушла по каким-то делам. Ликующе потёр руки; ему не терпелось оказаться в министерстве. Насвистывая, он спустился к конному омнибусу. Месье Понс, как обычно, пришёл минута в минуту. Ги ждал до десяти часов, тая свою радость, потом зашёл за ширму.

— Месье Понс, я ухожу в министерство народного образования.

Понс вытаращился на него, сглотнул и заговорил:

— Вы... вы имеете наглость, месье, обращаться ко мне с подобной просьбой?

В комнате стояла мёртвая тишина; Ги понимал, что все чиновники прислушиваются.

— Я не разрешаю. Чиновники третьего класса...

— Вам ничего не нужно разрешать, месье Понс. Всё решено наверху — между министрами. Знаете, у вас каплет с носа на галстук. — Ги поклонился. — Всего доброго!

Спустя час, войдя в один из кабинетов министерства народного образования, он увидел Сеара.

— Это ты? — воскликнул Сеар. — Как ты оказался здесь?

— Я ушёл из министерства флота. Причислен к кабинету Барду.

— Я тоже. Перевёлся из военного министерства!

Они исполнили шумный воинственный танец.

— Барду — замечательный человек, — выдохнул Сеар и плюхнулся в кресло.

— Просвещённый законодатель, покровитель литературы, — ответил Ги. — А какой кабинет! — Большие окна его выходили на частный парк. — Господи, видел бы ты морское министерство и тамошнюю гнусную публику!

Раздался стук в дверь. За ней находился посыльный в сюртуке и с серебряной цепочкой на шее.

— Спрашивают месье де Мопассана.

— Кто? — поинтересовался Ги.

— Женщина, месье, — ответил посыльный. — Имени не знаю.

— О...

Ги и Сеар переглянулись; на лице Сеара играла лёгкая улыбка.

— Проводите её сюда, — попросил Ги. Сеар тут же извинился и направился к выходу.

— Не глупи, — остановил его Ги. — Интересно, как эта женщина, кто бы она ни была, нашла меня так быстро.

Они с улыбкой посмотрели друг на друга. В следующий миг дверь отворилась, посыльный придержал её, старательно отводя взгляд. Вошла Арлетта, одна из самых популярных девиц с улицы Клозель.

— Привет, Арлетта.

На ней было чёрное атласное платье с узкой юбкой, большая красная шляпа и символ профессии — боа из перьев. Её приятное лицо не портила даже краска.

— Малыш... — Она машинально бросила взгляд на Сеара.

Ги сказал:

— Арлетта, это Анри Сеар.

Тот откашлялся, попятился и вышел.

— Присаживайся, Арлетта. — Молодой человек не представлял, зачем она явилась.

— Послушай, малыш. Я принесла печальную весть. Знаю, что моё появление здесь пойдёт тебе не на пользу, но там никого больше не было. С Марселлой произошёл несчастный случай. Её привезли домой. Поедешь? Говорят, ей жить осталось не больше получаса. Снаружи меня ждёт фиакр. Она сказала: «Пожалуй, он не захочет приезжать», но всё же поехали, а, малыш?

Ги крепко стиснул руку Арлетты и вместе с нею пошёл к выходу.

Марселла лежала на диване в гостиной, вокруг неё стояли, всхлипывая, беспомощные девицы. Она взглянула на вошедшего Ги и слегка улыбнулась.

— Красавчик.

Ги опустился на колени и взял её за руку.

— Марселла, когда поправишься, мы снова будем вместе.

Она покачала головой.

— Нам было хорошо, правда?

— Как нельзя лучше.

— Ты мой мужчина.

Она держала его руку в своих.

— Да. Навсегда, Марселла.

И тут Ги увидел, что она уже мертва.


Когда Ги привязывал ялик, в вечернем воздухе щебетали ласточки. Он перелез через ворота, втащил вёсла и пошёл мимо небольшой беседки вверх по склону, на котором был разбит сад. Подойдя к дому, увидел Флобера, гуляющего по липовой аллее. Услышал, как он произносит одни и те же фразы с разной интонацией.

Это было флоберовским испытанием прозы. Каждая написанная фраза, даже если он шлифовал её несколько дней, должна была прозвучать в аллее; Флобер, расхаживая, твердил её, вслушиваясь в лёгкое эхо, в ассонансы, продолжая борьбу за совершенство, стремясь даже подстроить её ритм под дыхание и сердцебиение читателя.

Поглощённый своим занятием, близорукий Флобер на замечал Ги, пока тот не подошёл вплотную.

— А, это ты, сынок.

Флобер вышел бы из себя, если б ему помешал кто-нибудь другой; но к Ги он питал особую привязанность. Обнял молодого человека, потом отступил.

— А это что?

Ги был в гребной майке, с вёслами в руке.

— Я шёл на вёслах, — ответил он.

На вёслах? Из Парижа?

Ги кивнул.

— Чёрт возьми!

По пути к дому Флобер, вскинув руки, воскликнул:

— Сынок, как я страдал! Ты представить не можешь моих страданий из-за того, что не с кем было поговорить о Жермини.

— О ком?

— Ты не читал об этой истории в газетах? — Флобер улыбнулся. — Полицейский недавно арестовал в саду возле Елисейских полей мужчину и мальчика за непристойное занятие. Мальчик — рассыльный по фамилии Шуар. Мужчина воспылал буржуазным негодованием, грозился отхлестать полицейского кнутом. В участке выяснилось, что это граф де Жермини, муниципальный советник Парижа, церковный староста в приходе святого Фомы Аквинского, вице-президент клуба рабочих-католиков, издатель журнала «Католик ревю». Представляешь? П-п-потрясающе!

Когда они со смехом вошли в кабинет Флобера, к ним подбежал волкодав по кличке Жюлио. Хозяин рассеянно его погладил. Там всё дышало фанатичной флоберовской аккуратностью; если ему мешала хотя бы какая-то мелочь, он приходил в ярость. Ги оглядел знакомые вещи — массивную, не очень удобную мебель, круглый стол на гнутых ножках, на котором лежали письменные принадлежности, монументальные книжные шкафы, кресло с высокой спинкой, в котором Флобер просиживал много ночей, напоминавшее орудие пытки. У одной стены стояли диван, покрытый шкурой белого медведя, бюст давно покойной сестры Флобера работы Прадье[83], на камине стоял бронзовый позолоченный Будда, повсюду виднелись сувениры — кинжалы, амулеты, маски и две мумифицированные ступни, которые он использовал как пресс-папье.

— Ну и как идёт народное образование, молодой человек?

— Неплохо.

Ги положил на стол привезённые бумаги и достал оттуда визитную карточку.

— «Месье Ги де Мопассан, — прочёл Флобер. — Причисленный к кабинету министра народного образования, вероисповеданий и искусств, особоуполномоченный по переписке министра и по делам управления отделами вероисповедания, высшей школы и учёта». Чёрт возьми, это ничем не лучше морского министерства!

Ги видел, что он в хорошем настроении. Флобер поплотнее запахнул свой неизменный коричневый халат.

— Знаешь, его много лет назад прислал из России Тургенев. Мне всегда хотелось ходить под ним голым и укрывать полами черкешенку.

— Вы похожи в нём на монаха, — сказал Ги.

— Да, это недалеко от истины. Архиепископ Руанский, когда приезжал сюда последний раз, подал несколько су просившей у ворот матушке Анэ, она близоруко посмотрела на него, кивнула и сказала: «Спасибо, месье Гюстав!»

Было решено, что Ги останется на ночь. Поскольку он собирался отправить ялик обратно в Безон пароходом, Ги спустился, втащил его в сад, а потом искупался в реке. Надел привезённые с собой рубашку и куртку. Флобер сидел за письменным столом, обложась раскрытыми томами и выписками для романа «Бувар и Пекюше», над которым уже очень долго трудился.

— Роман большой, огромный, я не могу писать его, мой мальчик, — и всё же напишу, я должен. Иногда, бывает, плачу от усталости. Только что закончил третью главу — и знаешь, сколько томов мне пришлось проштудировать? Поначалу я думал, что в романе будет триста страниц. Сейчас в нём тысяча триста пятьдесят, и думаю, дойдёт до двух тысяч. Смотри, сколько выписок.

Флобер указал на большую стопу. Лицо его прямо-таки светилось. Он потянулся к одному тому.

— Вот. «О Бонапарте и Бурбонах» Шатобриана[84]. Послушай. «Бонапарт действительно мастер выигрывать сражения, но во всём прочем самый посредственный генерал искуснее его». И это Шатобриан!

Оба злорадно рассмеялись.

— Или вот. — Флобер взял «Словарь терминов медицинской науки» Мюрата и Патиссье. Прочёл: «Женскую грудь можно рассматривать как предмет, приносящий удовольствие и пользу».

Потом порылся в газетных вырезках.

— «Ля Рив Гош» от двенадцатого марта шестьдесят пятого года цитирует Наполеона Третьего: «Богатство страны зависит от общего благосостояния».

Вошла служанка, стала зажигать лампы. Ги нечаянно смахнул с камина стопку листков и, подбирая их, стал разглядывать.

— Это что-то странное.

Флобер подошёл.

— А, я обнаружил их сегодня в глубине ящика стола. Это признания Шойе, убийцы-гомосексуалиста. Ты его не помнишь. Это письмо проститутки сутенёру.

Ги увидел, как блеснули глаза Флобера, когда он взял бумаги — его привлекали странные, причудливые сочетания, которыми полна жизнь, — горечь в радости, жестокость в минуту нежности, фарс в трагических событиях, уродливое в красоте. Однажды вечером в Париже он рассказал Ги о похоронах любимой сестры Каролины, умершей тридцать лет назад. Могилу вырыли слишком узкую, гроб в неё не входил. Провожающие стояли вокруг, а кладбищенские служители сражались с гробом, пока один не ударил по нему ногой, прямо туда, где находилось лицо, и не вогнал в яму. Видно было, что Флобер ощущал нелепость, гротеск, дикость этого случая.

После ужина они вернулись в кабинет. Ги сидел молча, хозяин читал рукописи, которые привёз его ученик, — два рассказа и стихотворение. Дочитав, Флобер поднял на него глаза. Ги сказал:

— Вы впервые прочли то, что я показал вам, без ругани.

— Рассказы хорошие. Превосходные, мой мальчик. Ты усвоил мои уроки. — Со слезами на глазах он любовно посмотрел на молодого человека. — Любой писатель в Париже дал бы отсечь себе руку, лишь бы написать их. Знаешь ты это?

— Нет.

— Для тебя они ещё не предел мастерства. Теперь ты писатель, сынок.

У Золя шёл громкий спор о войне.

— Говорите что угодно, но вольные стрелки были шайкой бандитов, — сказал Ги.

— Чёрт возьми! С нами было их десятка два, хватали всё, что попадалось под руку. Совсем как пруссаки.

— А те сухие галеты помните? — заговорил Энник. — Маленькие, круглые, лёгкие, потрескавшиеся. Их ели пригоршнями — и через полчаса едва не умирали от жажды.

— Ну а газеты — что они писали о немецкой армии? «Жалкие, нищие германские войска»! Можно было подумать, что они голодные, оборванные и мрут тысячами на обочинах дорог.

— Да, и Бисмарк[85] у них умирал от какой-то загадочной болезни, — сказал Ги. Все засмеялись.

— Мы как-то три дня шли под дождём и не видели ни одной провиантской телеги, — вспомнил Алексис.

— А мы шли четырнадцать часов вперёд, потом четырнадцать обратно и не видели ни единого пруссака.

— Даже генералы не знали, куда идти. Их всех снабдили картами Германии, но ни у одного не было карты Франции!

— Правда! — сказал Гюисманс. — Мы были в Шалоне, когда Луи Наполеон проезжал со своим штабом.

— Да-да! — выкрикнул Сеар. — Помнишь ту вереницу телег и поваров при нём? У него было двадцать пять офицеров, шестьдесят человек охраны, с полдюжины жандармов — и семьдесят три человека обслуги: дворецких, камердинеров, поваров, лакеев плюс четыре его верховые лошади, две кареты, около пятидесяти других лошадей, и не забудь дюжину багажных телег, две — только для поваров!

— Вот-вот.

Мадам Золя, высокая, смуглая, раздала печенье и маленькие бутерброды.

— Вы, кажется, пережили всё это очень горячо, — сказал Золя. — Почему вам вместе не написать книгу о войне? Тема громадная.

— Что? — зароптали все. — Писать впятером?

— Мы даже одной главы не напишем.

— Нет-нет, — сказал Золя. — Каждый по рассказу — страниц на сорок — пятьдесят. Потом опубликуйте их вместе.

Собравшиеся переглянулись.

— Если хотите, — предложил Золя, — я тоже напишу рассказ.

С рассказом Золя разошлась бы любая книга. «Западня» раскупалась вовсю, инсценировка её шла при переполненных залах. Золя внезапно стал знаменитым, разбогател, купил дом с садом в Медане возле Сены. Что до остальных, Энник последовал советам мэтра о создании известности и разжёг дискуссию о «банде Золя» тем, что под вымышленной фамилией нанёс ей ловкий «удар» в газетной статье. И критики попались на эту удочку! Все пятеро стали почти знаменитостями.

— Отлично. Я готов.

— Я тоже.

Согласны были все.

— Как мы назовём книгу?

— «Комическое вторжение», — предложил Гюисманс.

Все протестующе зашумели.

— Давайте озаглавим её «Меданские вечера», — сказал Сеар.

— Прекрасная мысль!

Это предложение дружно поддержали.

Вечером, когда Ги вернулся домой, мадам Анжель и четыре девицы развлекали клиентов в гостиной перед тем, как приступить к делу. Он поднялся к себе; снизу доносились звуки пианино, потом на нижнем этаже прямо под ним хлопнула дверь — малышка Сюзи уединилась с одним из мужчин. У Ги существовал замысел рассказа о публичном доме, но для этого сборника он был, пожалуй, слишком дерзким. И всё же было бы приятно вывести в рассказе этих девиц. Он раскрыл окно и высунулся в прохладную ночь. Ему припомнилась маленькая пухлая проститутка, которую они с Пеншоном, будучи ещё лицеистами, встретили в Руане. Пышка... Он улыбнулся. Внизу бренчало пианино.


Сеар, насвистывая, вошёл в кабинет Ги и протянул пригласительную открытку.

— Фоконье ждёт меня завтра к званому обеду. Я не смогу. Будь другом, сходи ты.

Предполагалось, что Сеар и Ги будут принимать многие приглашения от влиятельных чудаков, оказывающих помощь своим протеже, честолюбивых женщин, стремящихся устроить у себя политический салон, щедрых предпринимателей, желающих сделать того или иного министра своим должником.

— Извини, старина, завтра вечером нужно быть у Золя. Тебе тоже.

— Знаю, в том-то и дело. Мне надо ехать с Барду в муниципалитет. К Золя вынужден буду опоздать. Поезжай, у Фоконье тебе задерживаться не придётся.

— Кто он такой? — спросил Ги.

— Арман Фоконье? Судовладелец, издатель газеты; контролирует половину Туниса. Очень влиятельный. Увлекается изготовлением керамики. Она чудовищна, но он хочет получить «академические пальмы» от Барду.

— Хорошо. Получит он их?

— Конечно. А ты получишь лучший в Париже обед. Ги положил открытку на стол. Казалось, в жизни его наступает новая фаза. Атмосфера в министерстве народного образования была приятной, товарищи — молодыми, дружелюбными, честолюбивыми, работа лёгкой; однако, может быть, из-за этого контраста с морским министерством здесь у него не было ощущения постоянства — тем более что, как один из сотрудников министра, он зависел от политических перипетий, позволяющих месье Барду занимать свою должность. Ги стал даже неожиданно для себя втягиваться в мир политики; и люди, которых он встречал там, вызывали у него острое любопытство.

На следующий вечер Ги отправился к Фоконье. Хозяин, крупный громкоголосый мужчина, весь вечер обсуждал с группой гостей коммерческие дела в Тунисе. Мадам Фоконье была моложе мужа, ей не было ещё сорока, белокурая, в кружевном платье, облегающем пышные груди. Ги ощутил вызов в её взгляде, в том, как она неприметно для окружающих старалась привлечь его внимание. Однако казалась слегка колеблющейся, чем только усиливала интерес к себе молодого человека. Он постарался уйти пораньше, так как его ждали у Золя. Мадам Фоконье намекнула на ещё одно приглашение к обеду и с признательным взглядом пожелала ему доброй ночи.

— Всего доброго, мадам.

Ги поклонился, поцеловал ей руку и спустился по разукрашенной лестнице. Он был уверен, что эта женщина желала любовного приключения, но старалась держать себя в руках.

Вечер был лунным; Ги быстро шёл по улице, высматривая фиакр. Золя и пятеро «членов банды» собирались, чтобы прочесть друг другу свои рассказы, уже завершённые, подготовленные для издания у Шарпантье в сборнике «Меданские вечера». Ги подумал, что его отношения с Золя и остальными становятся более ясными, более прочными. И снова ощутил какую-то надвигающуюся перемену в своей жизни. Только бы избавиться от болей в глазах и в голове.

— Эй! Кучер!

Фиакр подкатил к тротуару. Ги сел и назвал адрес Золя. Сунул руку в карман. Да, рукопись на месте. За три дня между приступами головных болей он набросал рассказ начерно, потом неустанно дорабатывал его, вспоминая все уроки Флобера, ощущая необычайную пульсацию жизни в персонажах. Они были яркими, колоритными, из плоти и крови, неподвластными его воле. Ги не навязывал им тех или иных поступков; он, казалось, извлёк их из какого-то другого измерения, где они всегда находились. Закончил рассказ Ги в восхищении от той силы, которую обрёл.

Гостиная Золя была ярко освещена. Все остальные уже сидели там в приподнятом настроении. Вечерний костюм его, в котором он приехал от Фоконье, был встречен громкими замечаниями.

— Господи, и этот принарядился. Вы с Сеаром на одну колодку!

— Они, можно сказать, члены правительства, вы что, не знали?

Хозяин учтиво приветствовал Ги и предложил гостям перейти в кабинет. Все решили, что открывать сборник должен рассказ Золя.

— Остальные места разыграем по жребию, — предложил Энник. Его поддержали и принялись тащить номера из шляпы. Ги достался первый, это означало, что его рассказ будет помещён вторым в сборнике.

— Везунчик.

— В таком случае читать я буду последним, — сказал Ги.

Рассказ Золя назывался «Осада мельницы»; он с выражением прочёл его и удостоился аплодисментов. Потом читал Сеар, за ним Энник и Алексис. Разрумянившийся Золя держался доброжелательно; постоянно протирал маленькое пенсне, которое носил уже полтора года. Рассказ Гюисманса «С мешком за плечами» понравился ему, притом читал Гиюсманс хорошо. Наконец настал черёд Ги.

— Начинай, Ги де Вальмон.

Он усмехнулся:

— Нет. На сей раз автор Ги де Мопассан.

— Как называется рассказ?

— «Пышка».

Ги оглядел собравшихся. Кроме той единственной поэмы никто из них не читал написанного им — тех тысяч, десятков тысяч слов, над которыми он бился все эти годы.

И начал читать. «Несколько дней подряд через город проходили остатки разбитой армии. Это было не войско, а беспорядочные орды...»[86]

Слушателям явственно представлялись холодные дни, храп лошадей, холмистая нормандская равнина под снегом. Пышка, маленькая пухлая проститутка, и руанские буржуа, месье Карре-Ламандон, граф Юбер де Бревиль с графиней, месье Корнюде, демократ, пугало всех почтенных людей, и прусский офицер; «Торговая гостиница» в Тоте. Рассказ был полон беспощадной иронии, и в то же время в нём были горький трогательный юмор, печаль и красота.

Ги дошёл до конца. «Тогда Корнюде стал насвистывать «Марсельезу»... Ехали теперь быстрее, так как снег стал более плотным; и до самого Дьеппа, в течение долгих, унылых часов пути и нескончаемой тряски по ухабистой дороге в вечерних сумерках, а затем в глубоких потёмках, он с ожесточённым упорством продолжал свой мстительный однообразный свист, принуждая усталых и раздражённых спутников следить за песнею от начала до конца, припоминать соответствующие слова и сопровождать ими каждый такт.

А Пышка всё плакала, и порою между двумя строфами, во тьме прорывались рыдания, которых она не могла сдержать».

Ги умолк. Никто не проронил ни слова. Он оглядел слушателей. Все они смотрели на него. Потом дружно поднялись.

— Господи, — послышались восклицания, — вот это да!

— Шедевр.

— Мопассан, как тебе это удалось?

— Самый лучший рассказ.

— Жаль, что написал его не я. Пышка.


Книга вышла весной, когда на улицах цвели каштаны. Через неделю «Пышка» и Ги стали предметом разговоров и насмешек в салонах. Через две — восторгом Бульвара. Через три — увлечением жриц любви, потаскух из Фоли-Бержер, девиц с улицы Клозель. Казалось, все лодочники, смотритель шлюзов, девицы с барж на Сене читали «Пышку» и приветственно окликали Ги. Люди улыбались ему на улицах Монмартра, в кафе на Бульваре. Выходило одно издание за другим. К маю о Мопассане говорили больше, чем о любом парижском писателе. Принцесса Матильда устроила обед в честь того, что он стал полноправным членом её круга знаменитостей.

Флобер, неутомимый художник, наиболее взыскательный и бескомпромиссный мастер, писал из Круассе: «Я считаю «Пышку» шедевром. Эта маленькая повесть останется в литературе, поверь мне. Девица очаровательна...» Буржуазные критики, как и следовало ожидать, отнеслись к рассказу сурово. Грозный Альбер Вольф из «Фигаро» раскритиковал пятерых молодых людей и вынес вердикт: «Вечера» ниже всякой критики. За исключением рассказа Золя, все прочее крайне посредственно». Никакого результата это не возымело — книги в магазинах, в киосках, на лотках шли нарасхват.

Ги отправил критические статьи Флоберу вместе с шутливым письмом. Он знал, что его учитель наконец-то приближается к концу романа и намерен устроить себе двухмесячный отпуск в Париже. Четвёртого мая от Флобера пришёл ответ: «Уже вышло восемь изданий «Вечеров»? Мои «Три повести» выдержали только четыре. Я начинаю завидовать! Но ты должен сделать для меня список тех идиотов, что пишут так называемые литературные обозрения для газет. Потом мы откроем по ним огонь из своих орудий! В субботу или воскресенье я выеду в Париж. Так что в начале будущей недели увидимся».

В субботу Ги вернулся на улицу Клозель около половины четвёртого. День стоял прекрасный, река неодолимо манила к себе; он познакомился в Нантере с новой девицей и торопился туда. Поезд отправлялся в четыре тринадцать; в понедельник утром Ги хотел вернуться и сразу же зайти к Флоберу. Когда он подходил к лестнице, из гостиной выглянула мадам Анжель.

— Месье Ги, вам телеграмма.

— Спасибо, мадам.

Ги повернулся и увидел телеграмму на столе. Решил, что, видимо, Одноглазый и остальные предлагают встретиться в воскресенье. Вскрыл её и прочёл: «У Флобера удар. Положение безнадёжно. Выезжаем в шесть». И подпись: «Каролина Комманвиль».

— Хорошие новости, месье Ги? — спросила мадам.

Отворилась дверь на площадку второго этажа, полуголая Арлетта перегнулась через перила; наверху появились ещё две девицы с сигаретами. Ги прошёл мимо них. Они улыбнулись, но ничего не сказали. Ги кое-как дождался шести часов и встретился с Комманвилями на вокзале Сен-Лазар. Каролина была чопорной, сдержанной.

— Дядя умер. Нам сообщили, — сказала она. — Должно быть, он был уже мёртв, когда отправляли первую телеграмму. Как глупо с их стороны!

Всю дорогу до Руана Каролина шепталась с мужем. Объятый горем Ги сидел в другой стороне тёмного вагона. В Круассе они нашли Флобера распростёртым на постели. Внешне он почти не изменился, только шея распухла и почернела. Доктор Фортен, сосед и друг покойного, сидел в непривычно пустой гостиной со своим помощником доктором Турно. Он объяснил, что случилось. Ги не знал, собственные ли его чувства тому виной, но ему виделась в поведении врача какая-то решительность. Даже показалось, что он глядит на него с какой-то странной пристальностью.

— Я обедал с ним вчера вечером, — сказал Фортен. — Он говорил, что ему не терпится развеяться в Париже. Мы весь вечер декламировали Корнеля. Он был полон жизни. Слуги говорят, что проснулся он в восемь часов, принял ванну, прочёл полученные письма и выкурил несколько трубок. Около половины девятого позвал служанку, сказал, что плохо себя чувствует.

Врач немного помолчал.

— Служанка пришла за мной, но в тот момент я только что отправился кататься на лодке. Возвратясь, она нашла Гюстава стоящим в кабинете, слегка растерянным. Он спокойно сказал: «Кажется, я упаду в обморок; но лучше сейчас, чем завтра в поезде. Откупорил флакон одеколона, стал растирать им виски, потом лёг на диван. Кухарка уже пошла за доктором Турно, моим помощником. Турно нашёл Гюстава лежащим на спине без сознания. Во время осмотра сердце остановилось. Вот и всё.

Наступило недолгое молчание. Мадам Комманвиль спросила:

— Что явилось причиной смерти?

Фортеч твёрдо посмотрел на неё, и Ги снова ощутил его решительность.

— Апоплексический удар, мадам.

— Да. Понимаю.

Ги захотелось остаться наедине со своим старым учителем. Он обмыл тело и провёл возле него эту ночь и следующую. Съезжались друзья и соседи; в понедельник приехали Эдмон де Гонкур и Клодиус Поплен. Мадам Комманвиль часами разбирала в одиночестве в кабинете флоберовские бумаги. Она ничем не выдавала своих чувств; и несмотря на её присутствие, в доме царил беспорядок.

Днём, идя на кухню за горячей водой, Ги услышал громкие голоса и хмыканье. Там находились двое родственников кухарки и ещё какая-то местная женщина. Один мужчина говорил:

— Хорошо. Только все знают, что он повесился в ванной. Ну и какая разница?

— Нет, нет.

Кухарка, сидя за столом, плакала в передник.

— Пусть доктора говорят что угодно...

Ги вошёл. Мужчина смущённо умолк.

— Это ложь, — сказал Ги.

— Я только говорю, что все...

— Ну и молчите, раз так! — выкрикнул Ги.

Вышел он разъярённый, расстроенный, в памяти опять всплыли почерневшая, распухшая шея Флобера, настороженный взгляд Фортена. Нет, этого не могло быть. Флобер умер от удара.

В ту ночь Ги снова находился подле любимого учителя. Утром парижским поездом приехали Золя, Коппе, Доде, Сеар и многие другие. По небу неслись серые тучи, деревья гнулись от ветра. Похоронная процессия двинулась вдоль реки по грунтовой дороге к возвышенности Кантеле, где стояла церковь, а оттуда медленно потянулась к Руану. Прохожие, не знавшие, кто умер, таращились на неё. Ги услышал, как Гонкур позади говорит о нормандской бородке.

Взвод кривоногих туполицых солдат на кладбище — Флобер был кавалером ордена Почётного легиона — представлял собой нелепое зрелище. Когда гроб стали опускать в могилу, он застрял. Могильщики, как ни старались, не могли ни выдернуть его, ни втиснуть вглубь. Дикость происходящего больно кольнула переполненное сердце Ги, напомнила о похоронах Каролины и злорадном пристрастии самого Флобера к несуразностям.

Гроб окропили святой водой, повернулись и пошли прочь, оставив Флобера застрявшим наискось в могиле. Ги содрогнулся. Внезапно ему стало холодно. За воротами кладбища Золя пожимал руки.

— Я не могу остаться. К вечеру мне надо быть в Медане.

— Спасибо, что приехали, — сказал ему Ги.

— Золя, постой.

Гонкур с Доде влезли к нему в экипаж, и он тронулся. Остальные бесцельно стояли или разыскивали свои экипажи. Кто-то подёргал Ги за руку.

— Поминальный ужин состоится?

Это оказался Эмиль Бержера, издатель и журналист.

— Да. Надеюсь, Лапьер всё устроил.

Однако дикость не кончилась. Провожавшие — измученные жарой и жаждой — поспешили обратно в город. Почти до вечера пили поминальное вино. Потом, когда сели в руанском ресторане за уже накрытый стол, кто-то обнаружил, что их тринадцать.

— Господи, тринадцать после похорон. — Теодор де Банвиль[87] побагровел. — Найдите ещё кого-нибудь — быстрее, быстрее.

Бержера подскочил и выбежал. Сидящие видели, как он обращается к незнакомым на улице. Руанцы отказывались. Он вернулся.

— Не могу найти никого.

— Скажи, что это в честь Флобера! — крикнул Банвиль.

Бержера выбежал снова. За столом поднялся общий шум, все стали тянуться к блюдам, передавать их друг другу. Официанты побежали выполнять новые заказы. Банвиль крикнул Бержера: «Подают утку!» Бержера появился снова и безнадёжно пожал плечами. «О нём никто даже не слышал». Но не успел он сесть, как Банвиль ухватил его за грудки.

— Скажи им, что здесь я! И приглашаю их! Иди же, иди, Господи!

Бержера вернулся, ведя лупоглазого солдата с зобом.

— Он тоже ничего не слышал о Флобере, но хочет тушёных угрей.

На столе высились горы рыбы, паштетов, ветчины, птицы, позвякивали бутылки, голоса повышались, лица краснели; поминки превратились в шумную пирушку, затянувшуюся далеко за полночь, это застолье словно бы оглашалось флоберовским смехом и его долгим, восхищенным: «П-п-п-п-п-потрясающе!»

Загрузка...