25

Маныч, как ни странно, пришел трезвый. Но хмурый. Скорее, наверно, хмурый, потому что трезвый.

— Что не весел? Единорог не приснился ли?

— А, отъебитесь, — послал он нас. Даже выпить отказался. Мрачнее тучи. Ослик был сегодня зол. Только спросил неприязненно: — А эта где, сексуальная незаурядность?

Объяснили что почём. Распутали шнуры, поцокали в микрофон. А тут и Ритка подошла, довела идеологическую установку, что спустили инстанции перед праздненствами: никаких позорящих песен. Никаких кичманов, уркаганов и мореманов. То, что записано в рапортичке и бэсэдер. Полшага вправо, шаг влево — волчьий билет. ЦУ твердокаменное, алмаз не распилит. Последствия — вплоть до непредсказуемых.

Так значит так тому и быть.

Народищу напёрло, как семечек на базаре, друг у друга на головах сидят — праздник. В магазинах водовку попридержали, чтоб поменьше безобразий, а в кабаке — хоть залейся. Спрос рождает предложение.

А нам осталось наступить на горло собственной песне и бренчать себе ленивенько, вразвалочку инструменталки — всё, что в голову придет: «Песенку велосипедистов», попурри из детских и киношных мелодий, вещицу «Шедоус», что из веселого фильма «Начало»[67], «Подмосковные вечера» вспомнились, «Путники в ночи»[68]. Короче, спи моя радость, усни.

Само собой, заглянувшие сегодня в наш рай для нищих и шутов, это дело так не оставили, на самотёк не пустили. Подвалила целая делегация акробатов: тюха-матюха и колупай с братом — косые, вихлеватые. Кинули синенькую на сольник.

— «Одессу», командир.

Уже рукава засучивают, штанины закатывают, чтоб не отходя врезать вприсядку. Под рубашкой тельняшка трещит, на руке — якорек. А мы друзья со флота, с большого парохода.

Извинились мы культурненько. Нет такой песни у нас в репертуаре. «Стою на полустаночке» можем. Из уважения к их нелегкому труду попытаемся даже «Путь к причалу»[69]. А вот про город-маму затруднительно. Слышали такую песню, но слов не знаем.

И ведь сторговались. За квартал! Обговорив исполнение на зарубежном языке. Правда, за те же деньги уговорились и «Дядю Ваню». Тоже на швейцарском.

По рукам. То бишь, им по карману.

— Наш ансамбль поздравляет с международным праздником трудящихся, присутствующих в зале специалистов тралового флота, — сказал Маныч в микрофон. — Для отважных моряков звучит старинная народная песня угнетенного негритянского племени хумбу-юмбу, страдающего от засилья буржуазных колонизаторов!

И с ля-минор!

Самое удивительное, что никто не удивился. У нас трудно чем-то удивить.

Что ж, вот тебе, бабушка, и праздничный стол. Вот она и разгонная.

А тут опять за подол дергают:

— Господа музыканты! Сыграйте арию из оперы «Хмырь повесился или драка в кочегарке».

Маэстро. Плантовские волосищи до плеч. Борода. С налету и не узнаешь. С ним девица в очках. Джон Леннон и Йоко Оно.

— В гостях были с женушкой, — объяснил Маэстро. — Предки у нас тут, на Подлиповке. Давай, говорю, зайдем, ребят проведаем.

— Идите пока в банкетный, посидите чуток. Сейчас отделение отыграем, потрындим.

— Тогда для моей дамы — «Мой лимон, маркиз». — Пьяненький уже Маэстро, веселый. — Дак не слабо?

— А то!

Объявляю в микрофон:

— Для нашего дорогого гостя, народного сказителя и популярного исполнителя Агдама буль-буль оглы (Маэстро нас как заслуженный коллектив тамбуристов из Биробиджанской автономной республики у себя в Чикаго представляет) и его очаровательной половины, исполняется песня его большого друга Павлуши Макарова, что из города Лондона!

Уван, ту, фри, фо! Оунли вон мо кисс….[70]


— Молодцы, — похвалил Маэстро после номера. — Слова, конечно, не те, но узнать можно. На троллейбус честно заработали.

— Возьми гитарку, — предложил я. — Брякнем что-нибудь.

— Да нет. — Маэстро, пододвинув стул к пианино, откинул крышку. — Я на роялях попробую. Давненько не брал я в руки шашек.

Он пробежал пальцами по клавиатуре, выдав что-то вычурное из классики.

— Ишь ты, — уважительно сказал Маныч. — Играла жопа на рояле, а пизде стало смешно: что за ебаная в сраку так играет хорошо?

— «Гуд найт» из тухмановской пластиночки помните? — спросил Маэстро.

— Ты давай, давай. Ты главное не тушуйся, композитор.

— Тональность какая, фраерок?

Кто не слышал, как Мехрдад Бади поет «Гуд найт», бегите скорее к соседу и умоляйте завести эту замечательную пластинку[71]. Я до сих пор удивляюсь: как такая пластинка могла появиться? Ведь это же образчик тлетворного влияния, пропаганда чуждого им образа мыслей, гнилой романтизм и упадничество, вместо созидательного труда на чье-то благо.

Больше чем уверен — и через адцать лет эту музыку будут слушать. И никакая мельница, ни на какой плантации, не сотрет ни одной ноты в порошок.

Надо ли сказать как мы сыграли? В кабаке редко аплодируют. Тем более в нашем: воспитание, сами понимаете. Но если аплодируют — то за дело. Так что перерыв мы законно заслужили.

— Он сейчас в «Арсенале», — сказал Маныч.

— Кто?

— Марк. «Чикаго», «Кровь, Пот и Слезы» на концертах делают, из «Суперстара»[72] дела. Самый такой ядреный джаз-рок. После варшавского фестиваля им зеленый свет дали. Новую программу клепают. Козлов, говорят, свою «Желтую субмарину» на приличную тачку поменял.

— Откуда ты всё знаешь?

— У меня приятель там на тромбоне играет, — не стал делать тайны Маныч. — Козёл сейчас гитариста взял из оркестра Силантьева: молодюсенький парнишка, Синчук ли, Зинчук ли, по-моему, фамилия. Прокофьева играет — боже ж ты мой! Ну-у, — потер он руки, поглядывая на злодейку из буфета, — чем нас сегодня обрадуют?

Сегодня у нас антрекоты с гарниром. Со сложным гарниром. И даже заливное. Так что гурманам есть где разгуляться.

Пока мы с Лёликом ходили за бирлом, Маныч уже запустил козла в огород, взявши Маэстро за локоть.

— Где паузы?! Где паузы, я вас спрашиваю? Сплошной дефицит воздуха! — горячился Артуха. — Чтоб дыхание было свободным, надо иногда и дух переводить, верно? Но, братец мой, с умом. С головой, дорогуша моя. Выждать, как гестапо-Мюллер, затаиться паучиной, чтоб потом ахнуть в лоб! В нужном месте. Дайте вы, наконец, слово молчанию. Дайте же. Молчание-золото не для того, чтобы его разменяли на медяки. Молчание — вызов. Молчание — кон фуоко. Молчание — несогласие, в конце-то концов. Пауза, милочка моя, это не тишина, как эти сынки думают, а нагнетание, — втолковывал Маныч. — Страшно и медленно пошли янычары. Еще ничего не случилось, а буря мглою небо кроет. Снял седьмую печать — и тишина… Тишина, как взрыв! Как чудо! Тишина для того чтобы слушать, что оттуда, из тайников. Пауза — штука недооцененная. Забывают про нее. Спешат, торопятся. А ведь, считай, самый мощный звук. Твердое дно под ногами. Она и нужна-то, в первую очередь, тому, кто слушает: ахтунг! в воздухе Покрышкин! Тогда он и работать будет на тебя, — Маныч ткнул Маэстро кулаком в грудь, — а не на себя, грешного. Он, дурилка, даже и не осознает как ты его со-участником сделаешь. Не молчанием, а умолчанием. Да что я тебя иезуитствую… Ты сам: «съешь меня». Вот скажи. Почему любое искусство стремится быть похожим на музыку? — Маэстро с серьезным видом слушал, кивая головой в знак согласия. — Архитектура, — продолжал Маныч, — «застывшая музыка», так? живопись: «какофония красок», «мелодия цвета», «музыка великих плотен», «его палитра отличается особой звучностью» — перечислял Маныч, загибая пальцы. — Кто там еще? «Ритм строки», «гармония стиха». Чуешь, куда ветер? Критерий, скажем научно, не литература, не па-де-де пур ле пти, не статуи в лучах заката. Э? Почему? — повторил Маныч. — Товарищи ученые, доценты с кандидатами на стрёме, у них всё по циферкам: основной объем информации идет через зрение, а не через слух. По идее должно быть наоборот: кино, вино и домино. А тут важнейшее из искусств, извините, в жопе. Вот он, парадокс. Тридцать два на двадцать три. Влияние на слух, извне, помощнее. Ушки на макушке лучше варят, чем гляделки лузгают. Отчего? Тайна. Тайна есть, — заговорщически понизил голос Маныч. — РВС[73]. Три буквицы, а сила мощи непонятной, приводит в движенье полки. Вот и воображение включилось. Вот и фантазии пошли, догадки: как да что. Вот оно. То. И спрашивать не надо почему звук сильнее зрительного ряда, где всё уже за тебя придумано — нате, ешьте, — швырнул Артуха горсть медяков на паперть. — Одно только: в кино — косяком, а в филармонию…

— Напрягаться не хотят.

— Не хотят, приёмыши, — подтвердил Маныч. — То что ленивы мы, господа нехорошие, это ладно. Это как наша водочка — в крови. А вот то, что ленью своей кондовой напрочь заросли… А у лени шедевров нет. К чему цивилизация и идет. Чем комфортнее — тем ленивее. Посмотришь, что будет лет через двадцать, скажем, если доживем. Музычка с максимумом комфорта. То бишь лени. Зачем музыканту мозги напрягать, мучаться, ногами сучить, если за тебя всё ЭВМ сделает? А она тебе паузу не оставит. Не-а. Не надейся. Пожалуйста — нынешнее диско. По… — Маныч оглянулся на жену Маэстро, скучавшую за столом, и стукнул себя ладонью в лоб, — мешалкой. Вот оно: начало конца. Свет, дым. Цирк шапито. Всё что хочешь, только не то, ради чего на концерты стоит ходить. Согласись?

— Соглашусь.

— А в джазе такой мутаты никогда не будет. Не нужна! Кто на приличной подаче воспитан, тому мозги шариком с блестками не запудришь. Синтезаторы он слушать не будет. Повернется — и спокойной ночи, малыши. Ты чувство подай, чувак. Чувство. Покажи, не сходя с места. Импровиз дай. Ответь за базар. Понты здесь не пройдут. Вот так-то. А ты говоришь — купаться.

— Остынет всё, — позвала к столу Маэстрова жена.

Нас долго уговаривать не надо — вот они мы, только вилки культурненько шторами протереть.

— Скверной дорогой идете, товарищи, — пощелкал по рюмке Маэстро.

— И пить помереть, и не пить — помереть, так лучше пить помереть, — серьезно сказал Маныч, поднимая свою рюмку до уровня глаз.

— Расширим сосуды и сдвинем их разом!

— Как? — спросил я Маэстро, занятого антрекотом.

— Праздник чрева, — ответил он с набитым ртом, — и куда, спрашивается, лезет? как будто и не от тещиных блинов.

— А в тюрьме на завтрак макароны, — сказал Лёлик с восточным акцентом.

— Да, у нас не забалуешь, — ухмыльнулся Маэстро. — В Чикаго если гуляш, значит комиссию ждут, а так всё котлеты да биточки.

— Не осуждай, — сказал Маныч. — Всем жить надо.

— Первая колом, вторая соколом.

— Не спеши, по половинке.

— Ох, черт, у поварих же такие огурчики! ВДНХ! Сейчас сбегаю, — сорвался с места Лёлик.

— У вас тут неплохо, — огляделся Маэстро. — Палаты белокаменные.

— Не жалуемся.

— Далёко, конечно.

— Не всем и в центрах сидеть.

— Где Лёлик-то? Вино стынет.

— А вы знаете, как мы с ним познакомились? — усмехнулся Маэстро. — Хоть кино снимай. Иду я по Герцена, на почту. Навстречу мне чувак кочегарит. Слышу: кто-то колонку на окно выставил и все ручки вправо. Остановился. Этот подходит. Тоже притормозил. Говорит: «Ария Магдалины»[74]. Я как отзыв на пароль: «Иисус Христос Суперстар». Это уже всё! люди одной крови!

Подошедший к середине рассказа, Лелик улыбнулся и приподнял рюмку:

— Будем.

— За то, что мы есть.

— Каждый человек — особь, — прожевав сказал Маныч. После второй, это уже как закон Ома, у него включалось недержание речи. — Каждый необходим и никто этого каждого не заменит. Как и в Произведении Искусства — ин-ди-ви-ду-аль-ность. Только Дали мог так. Только Платонов мог, как Платонов. Другой сделает. Не скажу, что нет. А по другому. А не так.

— Не смешно сказать, но идеи носятся в воздухе, — возразил Маэстро.

— Банально, — перебил его Минька.

— Носятся, как грипп, — настоял на своем Маэстро.

— Банально, как грипп, — не отступал Минька.

— Как бацилла, — встрял Лелик.

— Да вся жизнь — банальность! Тоже мне, — вмешался Маныч.

— Вдыхая воздух, мы приобщаемся ко всем, — продолжил Маэстро. — Главное — настроится. Настроится и держать тоненько. Ты не настроишься — я настроюсь. Не я, так другой. Не сегодня, так завтра. Так — не так, а смысл, саму идею ухватит. Пожалуйста, сколько изобретений одновременно в разных странах появляются? Да и в музыке. Я тут по Радио-Швеции слышал: с Харрисоном кто-то судится. Другое дело, что у кого-то приемник «Грюндик», а у Йорика твоего — «Альпинист». Один ловит без искажений, другой от станции за тридевять земель.

— Нет, мама моя, — ласково возразил Маныч. — Ни херам-с. Воплощение может быть только личностным. Не будь Моцарта, никто бы такой музыки не сочинил. В этих делах законам ничего не подчиняется. Изобретение, открытие — тут да. Это возможно, соглашусь. Параллельные пересекаются? пусть их. Но техника и искусство — разные вещи. Ничего рядом. Рассудочное и чувственное. Музыку нельзя понять, ее можно только чувствовать. Искусство шагает по другим дорогам. Это область непредсказуемого. Случайного. Абсурдного, если хочешь. Огро-омное поле непредсказуемого с великим множеством дорог. Выбирай любую — будешь на ней один. Ни впереди никого, ни сзади. То, куда ты идешь, оно абсолютно в любой стороне. Или, скажем, дверь в стене, которой, кроме тебя никто не видит. Дверь только твоя. Для тебя одного. И за ней совершенно другой мир. Как там у «Доурс»? «Прорвись на другую сторону»?[75] За тебя это не сделает никто. Вон в Новом Завете: светильник не ставят под кровать, светильник на вершину горы ставят. Каждый из нас — личность. Я — личность, он — личность, ты, мы, вы, оно, они. Вот и веди себя, как личность. Себе лишь самому служить и угождать. Никому не давай над собой воли: ни семье, ни жене, ни друзьям, ни паразиту-обществу. Почему оно ненавидит личность? Не такой как все? Ерунда. Дураков же хавает. Личность нельзя ни кастрировать, ни контролировать. Не получится. Она сама по себе. Одинока. Если по уму: одиночество — вот гигиена души. Царство Божие внутри нас. Как одна светлая голова сказала: это способ существования Творца. Надо собой избыться, в себе достойного собеседника найти. В одиночестве душа беседует сама с собой, совершенствуется. Монахи, например, в скиты уходили, отшельничали. Свою Генеральную Паузу искали. Совмещали свое время с временем того царства, что внутри каждого из нас. Свой внутренний Космос слушали.

— Вот, вот, — показал Лёлик в потолок. — А как с теорией, что всё из Космоса, свыше? Может мозг — это приемник и есть? Ну, кто грюндик, кто хрюндик — не нам судить. Допустим, у него «приемник» работает в диапазоне, скажем так, техническом — нате вам: Ньютон. Этот на волне литературной, пожалте: Лев Николаевич. У третьего настройка сбита: он только пьет, жрет и баб еб… О, — осёкся Лёлик. — Извините.

— Да, и битлы зря что ли волосы отрастили? Говорят же, что длинные волосы, как антенны, восприятие усиливают. Чего ты лыбишься? Зайди в школу, глянь на портреты. Менделеев, натурально, монах-отшельник. Маркс, Энгельс — в попы, не глядя. А Эйнштейн? тот еще хиппи.

— Кто говорит? «Говорят».

— Ну, Космос, — сказал Маныч. — И что? Надо без трепета к этому подходить. Обычное дело. Организован, кстати, по законам музыкальной гармонии. Это еще Кеплер, Бог даст когда, всё изложил.

— Но если всё это из Космоса, — прорвался Лёлик, — то тогда понятно, почему все по ночам сочиняют. Или во сне. Днем звезды не видны, — подытожил он.

— Чувак, держи. — Маэстро протянул Лёлику через стол растопыренную пьяную пятерню. — Справедливо подмечено. Музыка имеет электромагнитную природу? Та музыка, о которой мы говорим?

— Ну… — неуверенно отозвался я на его вопрос.

— Конечно, — с пьяной убежденностью подтвердил Маэстро. — Днем, в любом объеме воздуха, ионизированного солнечной радиацией, есть атмосферное электричество. Солнечный свет, чтоб вы знали, тоже электромагнитное излучение. Естественно, вся эта хренотень накладывается друг на друга. Проще. Получается наводка, приемник фонит, акустика заводится.

— Особенно с похмела, — подсказал я.

— Подожди ты, — одернул Лёлик.

— Ночью влияние солнца практически отсутствует, — продолжал Маэстро. — Ведьмы когда колдуют? В полночь. Когда влияние солнца минимальное. А вы как думали? Для полноты картины, да? Поэтому ночью и сочиняется, как по маслу. Вспомнить бы, в школе проходили. Сейчас вспомню. О, этот, — Маэстро пощелкал пальцами, — черт, ну? — повернулся к жене. Та пожала плечами. — О, блин. Столетов, вот! — обрадовался Маэстро. — Механическое давление солнечных лучей на предметы давно доказано. Солнечный ветер влияет даже на движение космических аппаратов.

— Нет, с вами посидишь, точно чокнешься, — сказала Маэстрова жена. — Вам в Академиях Наук надо, а не тут по ресторанам. Пойдем-ка домой, — решительно сказала она Маэстро. — Я не хочу ночью идти. Сегодня пьяных столько.

— На посошок, на посошок.

— Сначала стременную, — восстановил справедливость Лёлик.

— Что, выписали пенальти? — спросил я Маэстро на ухо.

— Дал подписку посуду мыть, — шепнул он в ответ.

— Ну, смотри, чтоб позвонок не треснул.

Когда Маэстро, пошатываясь, ушел, поддерживаемый женой, Маныч, рассмотрев пустую бутылку на свет, отчетливо произнес ни к кому не обращаясь:

— Туфта.

— Чего ты?

— Туфта всё. Завязывать пора это дело. Остопиздело.

— Пить?

— С вами здесь ошиваться. Я ведь через силу сюда хожу. Как на каторгу.

— Да, Артух, всем надоело, — забеспокоился я. — Уйдем, потом не сядем. Музыкантов море. Как весной грязи. Только упусти.

— Ну на хрена мне это надо здесь в орех разбиваться? За копейки эти что ли?

— Чего ж ты делать будешь?

— Ничего не буду.

Уперся, хрыч, намертво. Волчья сыть, травяной мешок. Хуже нет уговаривать, по себе знаю. Сила действия равна силе противодействия. Чем больше жмешь — тем сильнее откат.

— Замнем пока. Доиграем неделю и решим. Минька на днях подъедет.

— Нехуй и решать. Я уже решил. И не ждите. Сяду дома с саксом, если мне надо, и оттянусь. Ни музыки с вами, ни хуюзыки.

С тем и разошлись. Без музыки, без хуюзыки.

Загрузка...