«ВЫСОТА ОДИНОЧЕСТВА»

Спрашивают о моей песне «Высота одиночества». Не хочется ли, дескать, иногда спуститься на полянку? Нет… Хочется полянку притащить на высоту. Но удается очень редко.

Говорят, что артисты — «люди без кожи». Да артиста «с кожей» и быть не может. Вообще, толстокожие — не самые лучшие люди, наверное.

Хотя меня считают сильным человеком — я не без слабостей: я человек тонкокожий. Сила же моя в том, что я стараюсь никому этого не показывать. Жизнь научила, да и занятие спортом и знание медицины помогают мне владеть собой.

Секунды слабости случаются, но они — мои.

Знать о них никому не дозволено, и никто их никогда не видит. Это нормально. Но и сильный человек хочет приласкаться, чтобы ему погладили за ухом, почесали спинку… Так что я человек ранимый. Но сегодня мне легче: трезвый ум и здоровый образ жизни помогают как-то быстренько склеивать нанесенную рану, хотя все равно она кровоточит даже под пластырем.

Я — человек черно-белый. Конечно, я воспринимаю оттенки: серый, зеленый, коричневый. Но люблю черное и белое: в кардинальные моменты моей жизни для меня опенков не существует. Если я вижу, что, Вы хороший человек, значит Вы — хороший человек, а если он плохой, значит, он — плохой. Постараюсь из плохого сделать хорошего, насколько смогу.

Я — доктор, и мне это очень помогает. Потому что когда я смотрю человеку в глаза, то вижу, когда он лжет, а когда говорит правду, когда ему хочется выпендриться, а когда — посплетничать, позлословить. Я чувствую это кожей и подкоркой. Как врач я должен быстро узнавать человека, понимать его сущность. Очень хорошо могу расслышать фальшивую ноту в чьем-то голосе. И думаю, что правоохранительные органы многое потеряли, не пригласив меня к себе.

Но все равно в жизни я обжигался. И обжигаюсь, и буду обжигаться. Каждый, кто открывает душу, должен знать, что может нарваться на неприятности. А уж если вы распахиваете душу залу в тысячу человек, должны понимать, что при самом лучшем раскладе один обязательно туда плюнет. Но я знаю, что на этот ядовитый плевок найдется как минимум семьсот противоядий. И я буду ими спасен.

Могу простить физическую трусость. Бывает, идет один, а на него — восемь… Далеко не каждый может пойти против восьмерых, зная, что он очень сильно получит. Не каждый выдержит. Я человек достаточно сильный и попадал в подобные ситуации. Но я дрался на улице не очень много — мне хватало спорта. Тренеры учили нас не драться на улице, не для этого нас готовили на ринге. Это нынешние тренеры учат своих ребят для уличной драки, а раньше нам просто это запрещали, потому что сильный человек должен прежде всего договориться с другим человеком. Если договориться не получается, только тогда включать свои мышцы.

А сегодня учат, как морду набить во дворе.

Мне давно хочется написать песню о том, как десять человек бьют одного ногами — я до сих пор не могу понять такую психологию.

Так что я могу простить физическую слабость. Наблюдать за такими вещами, конечно, не очень приятно, но это понимаемо. Могу простить человеку и грубость, сказанную в запале. Но никогда не могу простить хамство. Потому что хамство — это внутреннее, это суть. А если ляпнет: «Да иди ты!..» — это можно понять. Могу простить, наверное, маленькие подлянки — ну пошла любимая женщина без тебя в кино, а сказала, что не ходила. А я этот фильм очень хотел посмотреть… Подляночка маленькая, ну, что делать… Но простить предательство? У меня такое было два раза в жизни.

Когда близкий человек предает, это страшно…

Так два близких человека у меня «выпали». Я никогда не ожидал от себя такой прыти. Они меня предали, скажем, двадцать восьмого числа, а двадцать девятого они «выпали» из моей жизни, как из шкафа, — как будто их и не было. Я никогда от себя такого не ожидал. Это ужасно, когда человек, тебя предавший, просто уходит из жизни и никогда не возвращается. А на злопыхателей стараюсь смотреть как врач на больных, которых нужно лечить и о которых нужно заботиться.

Я осознаю свою ответственность перед людьми: знаю, что не имею права на какие-то необдуманные слова, легкомысленные поступки, потому что на меня смотрят… Мне приходит очень много, писем, и среди них такие, на которые я не могу не ответить. А я не успеваю отвечать: у меня нет времени. И очень страдаю от этого. Когда-нибудь напишу песню, в которой отвечу всем сразу.

Кого можно назвать наиболее верными поклонниками? Об этом мне сложно сказать. Думаю, что у меня есть верные люди и среди пенсионеров, и среди подростков. Мне приятней выступать перед аудиторией, которая имеет свою позицию. Я вообще люблю людей, которые имеют свою позицию.

Пикетов поклонниц у подъезда нет, хотя поклонниц и поклонников у меня много. У них даже клуб в Ленинграде свой есть, но… Дело в том, что мы с ними раз и навсегда решили: у моего парадного они никогда не будут дежурить, за исключением разве что дня рождения.

Я ведь пишу песни не для публики, скажем, «Ласкового мая». Те девчонки и мальчишки, которые тянутся к песням дяди Саши (они меня так называют), понимают человеческий язык, с ними всегда можно договориться.

Никогда не считал себя пророком. Понятия не имею, что это такое, думать о том, что ты пророк, что ты — великий… Можно завтра уходить на пенсию, если вы сегодня об этом думаете. Я не люблю людей, которые делают из себя носителей истины в последней инстанции. Когда человек начинает вещать что-нибудь с таким видом, что он обладает абсолютным знанием, он для меня перестает существовать: не люблю дутых.

«Комплекс полноценности» — удел либо пациентов психиатрической больницы, либо нуворишей с одной извилиной. Нормальный человек постоянно собой неудовлетворен. Это не значит, что при встрече с трудностями у него все должно опускаться, как у закомплексованного мужика при красивой женщине. Просто перед человеком всегда должна проявляться новая вершина, на которую нужно лезть. Олимп — он для богов. А мы не боги, мы простые смертные. И для нас есть только постоянный путь наверх. Совершенно неинтересно сидеть на одном плоскогорье и уж тем более неинтересно спускаться, побывав на верхней точке.

Я никогда не слушаю себя, как птица, закрыв глаза. Такое бывает со мной, пожалуй, только на записях в студии. Но делаю это не для того, чтобы получить удовольствие от собственного пения, а чтобы услышать погрешности. Я не страдаю нарциссизмом и не сумасшедший, чтобы собой заслушиваться, — такого, слава Богу, со мной еще не было.

Я требователен и к себе и к другим. Не люблю тунеядцев, несостоявшихся людей, вопящих, как им плохо и ничего не делающих для других. Когда человек идет на митинг, вместо того чтобы обеспечить деньгами свою жену и ребенка, или пустословит и при этом считает себя мужиком — такого я не люблю. Мужик должен работать, чтобы обеспечить свою семью. Никто в клюве и на подносе деньги не принесет, и очень грустно, что сейчас так много альфонсов.

Если человек здоровый — с руками, с ногами, головой, — не пойму, как это он не может найти работу. Да я, если что, будучи сегодняшним Розенбаумом, завтра пойду чистить улицы. Если, не дай Бог, связки рухнут или голова откажет, ящики пойду грузить в гастроном, на поденную работу наймусь. Наверняка в одном месте сто заплатят, в другом — сто пятьдесят. Но милостыню просить не стану.

Считаю, что могу рекламировать спортивные товары, с удовольствием отрекламирую хорошие книги. Я отрекламировал хорошую мужскую парфюмерию, хорошую одежду. Пожалуйста, отрекламирую все, если это совпадает с моими принципами, вкусами. И потом, я же получаю за это деньги. Но я не буду рекламировать шоколадные батончики или средства для похудения и тому подобное. Ни при каких условиях и ни за какие деньги.

В отличие от прежних времен сейчас я делаю свою судьбу сам, разумеется, в пределах, определенных финансами. Я и раньше не особо обращал внимание на «инстанции», но все же жизнь они мне попортили. А теперь уж и подавно — все в своей жизни определяю сам. Единственное, что меня сейчас ограничивает, — это материальные возможности, как у всех у нас.

Я курю зверски, и моему голосу это не нравится, но курить бросать не собираюсь, потому что не хочу.

У меня никогда не было тенора, а что касается «окраса» голоса, так я тренируюсь. И потом, уже несколько лет веду образ жизни, который связкам гораздо полезнее с чисто медицинской точки зрения. У нас ведь уважение людей идет исключительно через бутылку — на Руси веселие есть питие. И каждый популярный актер в это влезает. Для себя ничего постыдного я тут не вижу: такой «алкоголик», как я, у нас через одного человека. Но когда критично посмотрел на себя со стороны и понял, что алкоголь мешает работе, решил с этим порвать. Пить бросил. Надоело.

В психиатрии есть понятие чувства критики по отношению к самому себе. Когда человек лишается этого чувства — он болен. Меня Бог миловал. Поэтому, когда понял, что заболеваю… Всю жизнь спорил с психиатрами, что нет такой болезни — хронический алкоголизм. А тут увидел на себе ее начало. После этого стиснул зубы, и — все. Далось очень тяжело… Зато сегодня я себя чувствую гораздо тверже.

Раза два было такое, что голос не слушался моей воли, — когда я болел. Но вообще я владею своим организмом и живу с самим собой без разногласий.

Конечно, я сегодня увереннее. Но не самовлюблен нее и не самонадеяннее. Я стал старше и не отказываю себе в удовольствии умнеть с годами и уметь признавать свои ошибки.

Я себе нравлюсь и не нравлюсь и тогдашним, и сегодняшним, и завтрашним. Непримиримость мне в себе нравится. В себе больше всего ценю целеустремленность, независтливость, ожесточенность в достижении цели, в отстаивании своей позиции, которую я никогда не продам и не отдам.

В других людях ценю в первую очередь профессионализм, особенно в мужчине. Когда человек профессионален — он состоявшийся человек. А когда он состоявшийся, он независтлив, не зол: ему некогда завидовать, ему надо делом заниматься.

Гитара — не лучший музыкальный инструмент.

Как профессиональный музыкант, я с глубоким уважением и симпатией отношусь и к скрипке, и к флейте, и к гобою, тромбону, к другим инструментам. Но мне наиболее дорог тот инструмент, на котором играю. Это гитара и фортепиано, потому что это моя работа, мой хлеб, моя жизнь.

Мою гитару зовут… гитара. Она у меня не поэтичная — она рабочая лошадь. А вообще-то это очень хрупкое родное существо. И она всегда со мной. Одна моя гитара уже лет пять висит в Хард-рок-кафе, в одном ряду с гитарами больших музыкантов. Конечно, я рад такому окончанию истории ее пребывания у меня…

Любимой гитары как таковой у меня нет. Любимые все. Когда покупаю гитары, я их люблю. Есть одна новая, я к ней еще не готов. Но как только пойму, что на ней надо сыграть, полюблю так же.

Я работаю с «Овэйшенами». В принципе гитары я меняю не часто, играю на них долго. Вторая гитара у меня — «Тэйлор», тоже очень хорошая. Но в основном играю на «Овэйшен». Все аксессуары — струны, крутилки и все остальное — покупаю в Америке. Я бываю там два раза в год и поэтому все закупаю впрок там.

С пятью — десятью хитами вполне можно всю жизнь ездить по концертам. Пой себе песни, которые давно сочинил. С «Утиной охотой», «Глухарями», «Вальсом-бостоном» да «Казачьей» можно обеспечить себя гастролями до конца жизни — страна-то огромная. Как говорится, на мой век хватит! Но ведь это так скучно! К тому же я профессиональный музыкант и никогда об этом не забываю. Я бы не мог, работая врачом, лечить всю жизнь двух-трех больных. Не случайно же после окончания института я пошел врачом на «скорую помощь». Та же ситуация и в творчестве.

Тяжело все время мотаться по разным городам. Таблетки иногда приходится жрать, когда плоховато бывает. Ведь если раньше ты мог сидеть в Чите шесть дней, в Иркутске — неделю, в Новосибирске давать по два концерта в день, и дворец спорта бывал до крыши полон, сейчас приезжаешь — концерт, максимум два — и дальше. Однажды дал за восемнадцать дней концерты в десяти городах!

Одни переезды выматывают и убивают. А разница во времени! Ныряешь из шести часов в два, из двух — в четыре, потом опять в шесть. Но никуда не денешься.

В провинции (хотя я не принимаю этого слова «провинция») публика более горячая, более отзывчивая и доверительная, чем в столицах. Ведь начинал я с выступлений в сельских клубах, на фермах, это уж потом пришла ко мне известность.

А вообще-то я люблю петь в небольших городах.

Но люблю и Москву — прежде всего за ее коренных жителей. Это замечательные люди, как и любые коренные — туляки, пензенцы и так далее.

Мне очень нравится слышать «булошная», «конешно», «прянишная» — это прекрасный московский говор.

Обожаю Москву за ее маленькие церквушки, бережно сохраняемые: таких нет больше нигде. Мне нравится, что Москва строится, нравится ее коммерциализация. Город стал западным в лучшем смысле этого слова, и тут я отдаю дань Лужкову.

Но вот за размашистые празднества, за понты я Москву не люблю.

Москву я увидел сам — меня по ней специально не катали. Потом, когда я стал здесь чаще бывать, появилось большое количество приятелей, товарищей. Они меня водят по разным переулкам, закоулкам. Очень люблю Бульварное кольцо и все, что рядышком с ним.

В Москве мне хорошо пишется. Думаю, потому, что я здесь в гораздо большей степени предоставлен самому себе, чем дома. В Болдино мне не выехать, нет у меня такого владения. И заменяет мне его номер в гостинице «Россия». В других городах я не засиживаюсь по нескольку дней, а здесь живу достаточно часто: на одном и том же этаже, в одних и тех же номерах. Ко мне не пускают никого, и если я не хочу никого видеть, до меня и не добраться. Здесь я сижу и спокойно работаю.

Новые, только что написанные песни я пою тем, кто первый оказался рядом со мной: семья, служащие. Кому повезло. Или не повезло… Меня окружают близкие люди, которые помогают мне делать мое дело. Они меня не правят и никогда править не будут. Мной править не может никто. Поправлять — это да. Если поправляют, советуют Белла Купсина, Игорь Портков, Раиса Симонова, моя команда, тогда соглашаюсь, но опять же, если вижу в этом резон.

Критику воспринимаю замечательно, если она сделана умным человеком. Ведь каждый имеет право на восприятие искусства, литературы, солнечного света и плохой погоды. И когда мое творчество критикует состоявшийся человек, я расцениваю это как помощь. Например, критику Мстислава Ростроповича воспринимаю как советы мудрого, вникающего в проблему человека, прислушиваюсь к ней, потому что ему не надо самоутверждаться за счет меня. Есть ведь огромное число людей, возвышающих себя за счет того, что «проезжают» по известному человеку. На это сразу обращают внимание: «Ух, как он по нему прошелся! Вот молодец!» Меня эти не интересуют.

Очень благодарен «Советской культуре» за одну из ее публикаций. Среди портретов профессиональных музыкантов — Рождественского, Чекасина — она поместила и мою фотографию. Это аванс. А авансы нужно отрабатывать, совершенствоваться, чтобы не оставаться на одном и том же уровне.

Были и более неожиданные выражения интереса к моим песням. После моего концерта в Бруклине мы большой компанией зашли поужинать в итальянский ресторанчик. Заняли единственный свободный столик в глубине зала. Сидим, разговариваем, веселимся. Вдруг ко мне подходит незнакомец и представляется: «Моя фамилия Окунь, я полномочный представитель Соединенных Штатов в ООН. Мой товарищ за тем столиком очень хочет с вами познакомиться, ему нравятся ваши песни».

Подходим. Я редко чему-нибудь сильно удивляюсь, и ноги у меня от изумления не подкашиваются. Но тут испытал что-то подобное: за столиком сидели Роберт Де Ниро, Джереми Айронс и две девушки. Оказывается, Де Ниро услышал в Москве мои песни и даже накупил пластинок. Мы с Бобби просидели всю ночь, вместе пели, выпили прилично. Расставаясь часов в 6 утра, сфотографировались вдвоем. На этой фотографии Бобби вряд ли кто-нибудь узнает: вместо его замечательных больших глаз — узенькие щелочки, следствие нашего интенсивного общения.

К тому, что другие артисты исполняют мои песни, отношусь нормально. Нормально, если они предварительно со мной советуются. А ведь бывает: то гармония не та, то вообще слова переврут.

Мы хорошо поработали с Иосифом Кобзоном. Леве Лещенко я тоже песню нашел, а вот Шуфутинскому посоветовал пока не исполнять мои новые песни… Он воспринял это вполне нормально, и мы по-прежнему с ним в хороших отношениях. Подарил песню Пугачевой. Она ее очень хорошо записала.

Бывает такое: уже завершенную песню иногда хочется сделать по-другому, и это даже с теми, которые я пою уже 10–15 лет. Выход здесь один: либо переделать песню очень хорошо, либо совсем ее не трогать. А вообще каждому возрасту — свои песни.

Я знаю, что люди должны услышать в песне то, что услышал я. Есть песни, которые слушаются с первого раза, есть такие, которые можно понять только после нескольких прослушиваний. Но я уверен: желающие услышать — услышат.

Имеющий уши да услышит. В каждой моей песне есть любовь — любовь к лошади, к городу, к человеку, который прошел через жизненные испытания. А писать о мягких женских волосах, о нежных глазах и белозубой улыбке я не умею.

Как-то выкроил полчаса для прогулки в Таврическом саду. Был очень сильный мороз. Я пробежался, похлопал себя по рукам, щекам, ушам, ногам, но хоть подышал немножко свежим воздухом. Иногда просто нет времени остановить свою машину и пройтись по улице. А когда удается погулять, то обязательно напорешься на журналиста.

Один такой написал однажды, что Розенбаум выходит на Невский, чтобы раздавать автографы. Журналисты любят спрашивать: «Вы часто спускаетесь в метро?» С таким подтекстом, что я, мол, зажирел. Да у меня времени нет туда спускаться, а потом еще скажут: Розенбаум совсем очумел — в метро лезет. Я придумал недавно фразу: «Уважение народа не зависит от количества поездок на метро».

Знаю, зазнайство для меня — абсолютно чуждая вещь. И потом, я заслужил право общаться с теми людьми, которые меня любят. И мне наплевать, покажется это кому-то самоуверенным или нет.

Я артист, поэтому познакомиться могу с кем угодно. Со мной тоже многие ищут знакомства. Среди моих знакомых разные люди — есть и криминогенные элементы. Единственно, с кем пытаюсь не общаться, так это с «шелупонью», людьми с одной извилиной. Свое мнение на этот счет я высказал в песне «Воры в законе». Я не собираюсь садиться за один стол с людьми, которые меня не любят. Это им может быть интересно, чтобы потом меня уделать. Мол, сидел рядом с Розенбаумом, он полное дерьмо. Но я им не дам такой возможности.

Никогда не обращаю внимания на придурков, которые считают, что если человек поет про родину, то он пафосный какой-то. А если кто-то голодный, в дырявых валенках повесился в городском парке — то он наш, прогрессивный, за правду умер. Чушь собачья. Родина у любого человека, бедного и богатого, либо есть, либо ее нет. Для меня она — мой дом, город, моя страна, люди, друзья.

К врагам у меня отношение следующее: я нормально отношусь к их наличию, но только если они мне не делают гадостей. Ладно, если человек меня просто тихо ненавидит. Но есть враги, которые ударяют меня по левой щеке. И тут я совершенно не согласен с Иисусом Христом — я тут же заверну ударившему по правой. А потом прощу. То есть не то чтобы прощу — мы просто разойдемся. Но тот, кто мне сделает большую гадость, — этот без прощения. Но таких мало, к счастью.

Артисту совершенно не обязательно быть голодным. Это глупая совковая, завистливая точка зрения. Мол, художник обязательно должен быть голодным и повеситься в парке от несчастной жизни или нажраться в стельку и свалиться где-нибудь под ларьком. Вот тогда он — наш! И начнутся посвящения «на смерть поэта».

Оставим такие драмы театрам. Человек в обычной жизни должен чувствовать себя нормально. Это совесть у него должна быть больная и голодная. Когда у художника больная и голодная совесть, он нормально работает.

Вот, к примеру, я квартирой хорошей обзавелся поздно — не было денег: родители — врачи, сам — артист на ставке в восемь рублей, которая потом повысилась до двенадцати и восемнадцати рублей. Прилично зарабатывать стал только в последние годы. Нет, я не плачусь: сегодня я очень обеспеченный человек, у меня нет проблем с тем, куда поехать или какие штаны себе купить. Хотя в сравнении с нынешними «ребятами» все равно выгляжу абсолютно голым. Мне никто не дает взяток, не приносит деньги «в клюве» или на блюдечке с золотой каемочкой. Мне платят только за концертную работу, за гастроли, которые выматывают страшно. Я с удовольствием имел бы парочку заводов, получал бы от них прибыль и делал не двадцать концертов в месяц, а четыре. И сохранял бы здоровье, сидел бы дома за «пушкинской» конторкой и сочинял новью строчки. Но я пишу их в самолете или в поезде.

Меня жутко ранит всяческая печатная грязь. Противно было прочитать на титульном листе одного журнала: «Александр Розенбаум скупает в Питере антиквариат». Журналисты и раньше-то писали больше о моих рыжеватых усах, теперь пишут о мужественном образе, силе, о мускулатуре, крутизне, цепи на груди, бычьей шее. О чем угодно, кроме моих песен, из которых по меньшей мере двадцать стали народными. Но написать вот это… «Семикомнатные двухэтажные хоромы на Каменном острове…» Да до Каменного острова еще ни один наикрутейший «новый» русский не добрался: там — курортно-санаторная зона. На самом деле я купил на Васильевском острове, который является таким же питерским районом, как любой иной, две двухкомнатные квартиры, одну над другой. Соединил их — и получилась четырехкомнатная. Из холла сделал пятую комнату, из кухни — тренажерный зал. У меня это — первая «моя» квартира, до этого двадцать два года прожил у тещи.

Получилась квартира очень теплой, «нежирной», без всякой «дворцовости» и «офисности», как и положено быть квартире творческого человека. Купил туда несколько антикварных предметов, например конторку — почти как та, что в доме Александра Сергеевича Пушкина на Мойке. Поставил рояль с декой из карельской березы, который четыре года назад приобрел на ленинградской фабрике «Красный Октябрь». В маленьком холле поместил трехрожковый уличный фонарь, рядом будет чугунная скамейка, которую студенты притащили. И получится «улица, фонарь, аптека» — «чистый» Блок, Петербург. Еще купил совершенно ломовое чучело рыси и хочу из офиса притаранить домой чучело волка, которого когда-то подстрелил. В своей квартире знаю каждый гвоздь — ведь сам все придумал, включая интерьеры. А рисовал их молодой парень, выпускник Академии художеств. Теперь у меня в небольшом кабинете на потолке — такой вот «Вальс-бостон» с гитарой, нотами, листьями. Сидишь, торчишь! Очень хочу, чтобы у меня в квартире было чисто, уютно, чтобы я себя чувствовал там достаточно комфортно.

Моя теща очень любит свою дочь. Ее дочери — хорошо, поэтому мать очень уважает зятя. Скандалов у нас нет, хотя по молодости бывали. Когда мы жили в одной квартире. А сейчас существуем на одной лестничной площадке. Это не мешает мне не заходить к ней, а ей не заходить к нам, когда мы в этом не нуждаемся. В общем, теща не вмешивается в мою жизнь, и это очень мудро.

Рассуждать о том, что для меня важнее — семья или работа, просто негуманно… Тогда надо ставить вопрос жестче — либо я бросаю работу и выбираю семью, либо наоборот. Так вот, я бы выбрал второе… Я считаю, что мужское счастье — в работе. Семья может помочь в этом или не помочь. Но если ты в работе несчастлив, мужику кранты…

Люди моего возраста лучше понимают своих родителей. В юности стараешься скорее убежать из дома, не думая, как на это отреагирует мама или папа. А сейчас сам знаешь, что они переживали, когда тебя не было двое суток. Я человек достаточно дерганый — это наследственное, от отца.

Мне нужно знать, здорова ли дочь, в порядке ли она, где находится, — и тогда я спокойно делаю свои дела. Но если Аня пару дней в отъезде и от нее нет весточки, начинаю беспокоиться, не случилось ли чего. Я очень люблю дочь. Хотя сейчас хотел бы еще и сына. Считаю, что самое несостоявшееся в моей жизни — это нерождение второго и третьего ребенка.

С дочерью у меня были отцовские разговоры.

Когда она смотрит на маму, на папу, видит определенное отношение к жизни (и к женщинам со стороны папы), она это впитывает. Я ее специально не воспитывал: вот, Анечка, надо быть такой, ходить туда-то, дружить с тем-то. Какие-то свои женские вопросы она, естественно, обсуждает с мамой. Со мной же случались стратегические беседы на темы семьи и брака, о взаимоотношениях юношей и девушек. Я ей должен был объяснить, что есть мужчина. И я ей рассказывал, что такое мужские фортели, мужские характеры, мужские интересы.

Сейчас я мечтаю о том, чтобы дочь моя счастливо жила со своим мужем, чтобы у нее были хорошие дети, которые будут любить своего дедушку.

Г-н Брумель из Российского монархического общества пожаловал мне титул барона. Барон Розенбаум из Санкт-Петербурга Ленинградской области. Ничего себе, да?

В нашем городе создается первая в своем роде «Золотая книга Санкт-Петербурга», где имя Розенбаума будет вписано не только в главу «Артисты», но и в раздел «Защитники Отечества». Это, по-моему, выше любого звания, любого ордена.

Но нового Александра Розенбаума не будет: каким я был, таким остался. Я могу расти или падать в творчестве, но убеждения остаются те же. Какие они были в двадцать лет, такие и в сорок. Я просто поумнел, повзрослел, набрался жизненного опыта. От этого что-то меняется в мастерстве. Сегодня я бы не написал, как в «Вальсе-бостоне», — «Листья падают вниз». А куда им еще падать?

Когда дело не касается принципов, былой горячности уже нет. Дело даже не в возрасте, а в том, что я устал кричать в пустоту. «Устав от бесконечной боли, порвав аорту, я уезжаю на гастроли по царству мертвых». Я устал от этой страны. Очень. Пожалуй, как никогда. Мы уже привыкли, что вокруг убивают, взрывают машины, квартиры, кладбища, что нормальные люди, прикоснувшись к деньгам и власти, впадают вдруг в какую-то истерику. Устал, чувствуя, что правда мало кому нужна. Скажут: «Вот, сумасшедший!» Не хочу казаться параноиком. Слава Богу, я психически здоров.

Иногда в песнях, в альбоме «Вялотекущая шизофрения», например, я говорю не о тех шизофрениках, которые лежат в больницах или ходят блаженными. Я говорю о коллективном сумасшествии. Я говорю о сумасшедших системах, которые персонифицируются сумасшедшими лидерами.

Они вводят массы людей в экзальтацию, в сумеречное состояние сознания, заражают шизофренией, прививают идеологию, которая есть мистический культ. Они — это Ленин, которому «чем больше расстреляет этой гидры, тем лучше». Был одержимый, Сталин — сумасшедший, Хрущев с его кукурузоманией до сумасшествия… И отрыжки этой шизофрении продолжаются в том, что делается сейчас.

Мы почему-то очень неуважительно относимся к собственному языку. И это при нашем-то великорусском шовинизме. Но млеем от всего иностранного.

Порой говорю себе: ну, плюнь ты, подумаешь, «шоп» написано по-русски или «говорящие головы» на телеэкране играют в игрушки типа «саммит», «консенсус». Но я помню, как эти типы обвиняли меня в западнопоклонничестве, когда я носил джинсы или жевал жевательную резинку. А теперь сами не понимают, что делают, и называют себя при этом россиянами. Какие они, к черту, россияне! «Не устаю за власть свою радеть — она сидит, родная, в “Белом доме”. Представь, американский президент поставил себе Кремль в Вашингтоне!»

Кто ударился в «иностранщину»? Тупоголовые обыватели. Они всегда были, всегда есть и всегда будут. Это они «шопы» развели — там, где и не надо. Представьте в Нью-Йорке русскую вывеску: «Гастроном»! А у нас, похоже, целая генерация определилась — генетические «Иваны, не помнящие родства». Как-то иду по Томску и вижу — на киоске русскими буквами написано: «АЙС КРИМ».

Если бы этот киоск был в гостинице «Интурист», то и тогда сверху надо было написать «Мороженое», а уж ниже, под ним, «Ice cream» — для иностранцев.

А журналистика? Она направлена только на то, чтобы всех уделать… Журналисты ведь должны понимать, что к чему. А то когда читаешь газеты, то такое ощущение, что у нас ничего, кроме говна, не осталось, что в стране нет ничего хорошего!

Времени читать книги очень мало: огромное количество периодической печати. Водитель мне привозит газеты, в машине я их прочитываю. Книги же читать удается в самолете, в поезде…

Я бы с удовольствием читал серьезную литературу, но, честно говоря, я не встречал молодых толковых писателей. Поэтому перечитываю рассказы Чехова или «Войну и мир». А в самолетах и поездах читаю в основном мемуарную литературу, которой сейчас появилось во множестве и тоже очень разного качества. Люблю фантастику: от Кларка просто дурею, Саймак, Шекли — любимые авторы. Детективы мне читать тяжело. В свое время в самиздате, в конце восьмидесятых, начитался Чейза: читал запоем все, что появлялось, до полной пресыщенности. Мне этого вполне хватило.

Сейчас в литературе меня в большей степени интересует момент познания. На жвачку жаль времени, так что предпочитаю факты, цифры, события, впечатления. Люблю Радзинского — он пишет красиво, говорит красиво, мыслит красиво. А Диккенс остается Диккенсом, Куприн остается Куприным…

Те же отношения и с видео. Покупаю документальные фильмы, практически все, что касается «National geographic». Боевики смотрю крайне редко, зато фантастику — с удовольствием. Очень люблю спецэффекты, интересные съемки.

Современное русское кино? От этого же можно с ума сойти… Тем более что я посещаю все эти «Кинотавры»… Мне нравится «Ермак», «Окно в Париж», «Утомленные солнцем» — это кино. Что еще? В фильме «Вор» сыграл мальчик хороший… Сейчас ведь если в кино где-то умный взгляд проскользнул, тут же на «Оскара» тащат — настолько это необычно. Где такие картины, как «Коммунист» или «Белое солнце пустыни»? В тоталитарном государстве хотя бы эзопов язык совершенствовался, а сейчас что совершенствуется?

Мы абсолютно теряем национальные корни, люди делают слепо подражательные картины. Нам никогда не угнаться за тем же Голливудом в определенных вещах. «Не валяй дурака» — это милый, добрый фильм про наших родных мужиков, «Окно в Париж» — это наша жизнь, это наше национальное кино. А все эти боевики с несуществующими в реальной жизни вымученными типажами — куда им до ухоженного, мощного и реального Брюса Уиллиса?

Дома музыку слушаю не часто. В основном — в машине. Домой прихожу поздно: весь день на колесах или в офисе, или в концертном зале… А слушаю ту музыку, в которой присутствует мелодическая мысль. Это вовсе не значит, что авангардный джаз — плохо. Нет, это замечательно, но это не мое. И это не значит, что Ник Кейв — это ужасно. Наверное, это замечательно, но тоже не мое. Когда поет Лагутенко, он у меня вызывает не просто неприятие, а крайнюю степень отторжения. Мумий-Тролль… Это тот же Ник Кейв, с той только разницей, что Кейв много лет сидел на героине, а потом перешел на водку, а Лагутенко — здоровый человек с нормальной психикой. Но делает почему-то тоже самое. Для будущего — они несостоятельны. Они, может быть, не однодневки, пусть — трехдневки. Они модные, и не более того. Если музыка не имеет мелодии, она не имеет смысла.

Поэтому я всегда слушаю то, что мелодично: от традиционного диксиленда до… «Ленин всегда живой». Эта песня обладает фантастической мелодикой.

К сожалению, в машине я не вожу классические диски, а по радио ее не передают. И очень жаль — ведь популярная классика всегда слушается с удовольствием.

Очень люблю Морриконе. Из машины его диск просто не вынимается. Стинг, Клэптон, «Битлз»… Очень люблю звучание виниловых дисков. Недавно купил коробку «Битлз» с переизданиями всех альбомов.

На Элтона Джона в Москву специально поехал. Посмотрел, послушал… Интересно, что вся аппаратура на концерте была московская — ни одного ящика Элтона Джона не стояло. И все это звучало так мощно, плотно, чисто, что все наши рокеры-попперы, народные и какие угодные звезды должны повесить свои инструменты на гвоздь и никогда больше их не трогать. Все, ребята! Отдыхайте все! Руками, пальцами и ушами не вышли!

У наших музыкантов сегодня есть инструменты не хуже, а звука нет! Потому что и голова не та, и сердце не то, не говоря уже о руках, пальцах. Недаром Поль Мориа скрипачей брал наших, трубачей — из другой страны, ударников — из третьей… Если мне надо будет записать что-то с симфоническим оркестром, я возьму российских музыкантов, но рок-музыку с нашими записывать не буду никогда. Они просто по своему генотипу не сыграют так, как американцы или англичане.

Пришло время, когда захотелось отчитаться за истекший период. За то творчество, которое было неизвестно широким массам населения. Хорошо это получилось или нет, нужно было это тогда делать или не нужно?.. Можно задавать эти вопросы, но я должен был это сделать так, как это было. Раньше мы бы не смогли сделать в любом случае — для этого потребовалось бы огромное количество времени и сил, репетиций.

Может быть, когда-нибудь я возьму старые записи и попытаюсь их восстановить, отреставрировать. Сейчас же я взял свои любимые, лучшие песни того периода — «Карлик», «Спокойной ночи»…

Проблема была с живыми барабанами, потому что на это не было времени: нужно было засесть на месяц в студии. Для меня тогда это было делом нереальным. Поэтому сделали клавишную ритм-секцию.

Я обязательно буду делать альбом — свои сегодняшние рок-песни, которые на концертах исполняются сейчас с мощной электронной обработкой, с дилэями… У меня написано очень много рок-музыки, и все это я буду записывать «вживую», с живыми барабанами, как надо.

Конечно, было бы прекрасно снова всех собрать, но Витя с Николаем по двадцать часов сидят в студии, работают, а старые мои товарищи давно отошли от активных занятий музыкой.

Я издал альбом своих старых песен в новой аранжировке, так называемые ремиксы — «Горячая десятка», а также сделал альбом ремиксов — «Аргонавты» — сыграли достаточно современно, по-сегодняшнему. Выяснилось, что те песни — они из сегодняшнего дня, хотя и написаны 20–25 лет назад.

Песня вообще вне времени, если она Песня. Я не могу, конечно, говорить, что на «Арго» все песни — вечного звучания, но они живые, имеющие право на жизнь и сегодня. Если эта пластинка понравится людям, то буду очень рад.

За все ведь приходится платить. За свой дар — тоже. Плачу с болью, когда плата — здоровье близких. О себе сожалений нет абсолютно. Знаю, что должен заплатить за все, что взял у судьбы.

Один раз я уже умер — в прямом смысле этого слова — на гастролях в Австралии, когда остановилось сердце, и спасла только сверхрасторопность местных врачей… Поэтому сейчас смерти уже не боюсь. Хотя умирать достаточно неприятно. Я бы не хотел умереть в тяжелых мучениях. Я не боюсь смерти от пули, мгновенной смерти, а вот предсмертных мучений боюсь, как и любой нормальный человек.

А вообще-то я сделал для своей страны достаточно, чтобы чувствовать себя в этом смысле спокойно. Кто-то усмехнется, а кто-то поймет меня правильно, но я глубоко убежден, что могу уйти с чувством выполненного долга перед Отечеством.

Самое нелюбимое время суток — раннее утро.

А времени года нелюбимого нет. Я не люблю плохую погоду в любое время года. Хотя для питерца это, сами понимаете, понятие куда более растяжимое, чем для остальных.

По своей первой работе скучаю частенько. А жалеть не могу. Чего ж теперь жалеть? Врачей много, а я — один.

Гороскопы не читаю: мое высшее образование вредит в понимании гороскопов.

Я верю в Высшее. С верой в Бога сложней из-за того же медицинского образования и атеистического воспитания. Однако в Высшее я всегда верил.

Я разговорюсь — не остановишь, но в душу свою никого не пускаю, она моя. Прозу не пытаюсь писать — рано. Пока. А дальше — посмотрим.


Загрузка...