Попробую взглянуть на себя со стороны. Вернее, не со стороны, а с точки зрения медицины.
Я ведь врач и обязан чувствовать людей, «видеть» их. Насчет себя как «пациента» тоже могу кое-что сообщить.
Наверное, у этого человека есть талант, хотя немного боюсь слова «талант» — понятие это слишком многоплановое и в нашем мире затасканное, искаженное. Слава тебе господи, талантливых, людей много. Я вообще думаю, что каждый человек рождается в большей или меньшей степени талантливым. А дальше все зависит от развития.
Но вряд ли только у Александра Розенбаума были талантливые и интеллигентные мама и папа. Причем, папа из простой семьи, а мама — интеллигентных корней. Папа мой поступил в Военно-медицинскую академию, со второго курса его забрали на фронт. Он прошел войну, после фронта закончил медицинский институт и всю жизнь работал врачом. Родители не водили Александра в оперу, в филармонию, не давали специально читать Достоевского или Шекспира…
Так что элитарного воспитания Александр Розенбаум не получал: он — продукт обычной советской интеллигентной семьи.
Поэтому, возвращаясь к своему медицинскому и естественному образованию, я считаю, что Розенбаум — в чем-то Богом деланный человек. Иначе объяснить я это не могу. Написать «Гоп-стоп» в двадцать лет, создать «одесский цикл», суметь добиться перевоплощения в казаков (это было именно перевоплощение!)… Так же как и перевоплощение в «блатных», к которым Розенбаум никогда не имел никакого отношения, за исключением дворового общения с мальчишками, с отсидевшими или неотсидевшими мужиками. Это сейчас можно подумать, что я связан с «блатными». Нет, в жизни я не «блатной», просто я артист, знаю всяких людей, каких хочешь, и перевоплотился в блатаря тогда, когда слухом о них не слыхивал и духом не дыхивал. Но в свои двадцать лет я был абсолютно «блатной» в творчестве. Кроме как Господу этого никому не сделать. Одной начитанностью тут ничего не добиться. Разве я один читал «Одесские рассказы» Бабеля? Или я один смотрел фильм «Трактир на Пятницкой»?
Поэтому и склоняюсь к варианту, что все это Богом делано. Со мной так бывает, особенно в последнее время, я замечаю совершенно удивительные вещи: пишу песню, пишу, потом еще одну строчку написал, и вдруг вся песня переворачивается. Строчку эту, выходит, мне дал Бог.
Не знаю, как я написал свои «одесские» песни. Сейчас, с высоты своего возраста, жизненного опыта, с высоты моей профессии и того места, которое я в ней занимаю, я не могу понять, как мог этот парень в двадцать два-двадцать три года написать эти песни. Не могу я понять с высоты своего возраста и то, как я написал казачьи песни, как я влез в это дело. То же самое было и с Высоцким. Вот почему нас и сравнивают глупые люди.
Они, правда, не хотят раскинуть мозгами, не хотят понять, что подражать ему невозможно. Это можно либо пережить, либо тебя должны сделать Сверху.
Если ты этого не пережил, значит, тебя сделали Сверху.
Я пришел в поэзию чистым человеком, ребенком: до института не любил, не знал поэзию. Меня часто спрашивают: «Ваша мечта в творчестве? Чего вы хотите достичь?» А хочу я в школьной программе одно свое стихотворение иметь! Кстати, мне сказали, что в Киеве в школе изучают «Вальс-бостон», разбирают на уроках литературы. Я был счастлив.
Да, я был чистым, придя в поэзию. На меня никто из поэтов не оказывал влияния, и не потому, что я такой гордый, — просто на меня некому было в этом смысле его оказывать. Я научился читать в пять лет и прочел достаточно рано и много — от маминого учебника «Акушерство и гинекология» до Шекспира. А вот поэзию просто не знал и не любил — знал только «Блэк энд Уайт» Маяковского и «Бородино» Лермонтова, из школьной программы. Любил Маяковского как сильную личность — это было и двором воспитано, и мальчишескими отношениями.
Помню первый толчок к творчеству. В свои тринадцать-четырнадцать лет я учился в музыкальной школе очень неохотно — как все нормальные мальчишки. Меня привлекал двор, и ничего другого я знать не хотел. Музыкальную школу все же надо было заканчивать. Сейчас я благодарен маме за то, что она заставила меня сделать это.
Так вот, в свои тринадцать лет я отправился к бабушке на ее работу — в типографию газеты «На страже Родины»: у них там на танцах играл какой-то ансамбль. Как я понимаю сейчас, это был совершенно пятиразрядный, работающий на «чесе» ленконцертовский коллектив, который пригласили поиграть на танцах. Но тогда мне все это жутко понравилось. Я даже подсел к пианисту, и мы весь вечер вместе играли. Я был мальчишкой, но он меня милостиво пустил за клавиши, и мы с ним «чесали» в четыре руки. И тогда… я улетел в музыку. Изменил свое отрицательное отношение к этому занятию, уселся за рояль надолго, на всю жизнь…
Такой вот толчок. Видимо, Бог меня поцеловал в возрасте тринадцати лет. Шепнул: «Санек, пора работать! Ты созрел!» Он не целовал меня раньше — ни в шесть, ни в десять, ни в двенадцать. У меня тогда не было к нему никаких вопросов, а у него ко мне: наверное, он ко мне присматривался. А потом шепнул: «Хватит, Шурик, пора трудиться на благо самого себя и Отчизны, если получится».
Самые яркие картинки детства? Наверное, 12 апреля 1961 года. Я возвращался с урока английского языка, и вдруг в один момент весь город оказался заполненным людьми. Солнечнейший день — и ощущение, что вся страна вышла на улицы.
Из картинок домашней жизни вспоминаю, как мы с братом разбили зеркало, трюмо. Жили мы в коммунальной квартире, впятером в одной шестнадцатиметровой комнате. Все были на работе, и мы с братом хулиганили. Кончилось тем, что трюмо упало посреди комнаты — тыщ пять осколков!
Из школьной жизни помню случай, как я рассказал в классе анекдот про Хрущева одному мальчику, а тот, видимо, своему папе. Меня вызвали к директору. Вхожу к нему, а там сидит папа моего одноклассника Андрюши Волкова в кожаном плаще, этакий сталинский сокол. Смотрит на меня, как на подследственного в тридцать седьмом году. Пришел заложить меня, учащегося третьего класса, как врага народа. Единственное, что я спросил: «Маме с папой ничего за это не будет?» Страх был дикий.
Сыновья бывают «мамины», бывают «папины».
Я — «бабушкин», бабушки Анны Артуровны, маминой мамы, корректора, которой я с семи лет помогал проверять гранки. Родители никогда не были моими друзьями, моим другом была бабушка.
А родители всегда были Родителями. Она самый дорогой для меня человек в жизни.
Для меня друг — это другое понятие. Я бабушке мог рассказать намного больше, чем маме с папой.
Все, что я имею творческого, наверное, это все от нее. Она была замечательным человеком. Но если брать родительские гены, то я — отцовский, а Вова, брат, — мамин. У нас очень хорошо все распределилось.
Лет в двенадцать я посмотрел фильм по роману Диккенса «Большие надежды». Там была очень страшная сцена: герой фильма, мальчик-подросток, оказывается ночью на кладбище. Видит фигуру человека, распиливающего что-то (это оказались кандалы). Мальчик подходит, человек поворачивается к нему своим ужасным, обезображенным лицом…
После этого фильма меня буквально преследовала мысль об этом ужасном человеке. Я стал бояться темноты, но каждый вечер специально дожидался, когда стемнеет, и только после этого шел выносить мусор — это была моя домашняя обязанность. А двор у нас был глухой, темный… Шел и шептал себе: «Только не обернуться, только не обернуться!..»
Еще помню, как в Ленинграде впервые на экранах пошла «Великолепная семерка» и мы с другом Андрюшкой Дериным достали билеты на этот замечательный американский ковбойский фильм. А перед выходом из дома обнаружили бутылочку «Старки», плоскую такую и очень «ковбойскую». Взяли ее, расставили по-ковбойски ноги — и сделали по глотку. Пришел папа, увидел, что у него в бутылке граммов ста нет. Дальше была разборка, и в кино нас не пустили.
В юности, глядя на отца, я получил абсолютно четкое понятие — каким должен быть мужчина и чем он должен заниматься, хотя родители никогда мне об этом не говорили. Даже если бы и говорили, то я бы, наверное, не очень-то послушался. Так что я всегда был достаточно самостоятельным в выборе своих жизненных путей.
Я «торчал» от рок-н-ролла, от «Пингвинов», от «Черного кота». Шейк, «Твист-эгейн», битлы-роллинги, работал на ритм-гитаре. Когда надо было, играл соло, но никогда не был лидер-гитаристом. У меня своя, четкая школа — бас-ритм. Меня никто не учил: несколько аккордов показал сосед, Михаил Александрович Минин, который жил со мной в одной коммунальной квартире.
В свое время был дуэт «Минин и Крематат», они аккомпанировали Вере Паниной. Михаил Александрович и показал мне три-четыре аккорда, и на этом все мое гитарное образование закончилось. Вот я и начал сочинять песни. Учитывая, что у меня была абсолютно «голая» поэтическая база, сразу стал писать на русском языке, не на поэтическом.
Меня упрекали, особенно раньше, большие и маленькие поэты, что у меня не стихи, а кич. Это не кич — это мое видение поэзии. Я и тогда не рифмовал «дом-лом», «печь-течь», «крыша-мыша».
Я всегда рифмовал как-то не очень просто. Но всегда писал, как и Высоцкий, от первого лица, разговорной речью, без каких-то гребенщиковских «задвигов». Не потому, что гребенщиковский «задвиг» — это плохо. Просто я писал по-другому — писал живую, разговорную, человеческую речь.
Я счастлив, когда ко мне приходят записки: «Огромное вам спасибо за то, что вы так хорошо знаете русский язык».
Я был абсолютно самодеятельным человеком, хотя в то время, наверное, и думал, что я — большой артист. Впрочем, я никогда не выходил на сцену «контровой» походочкой: «Щас я вам устрою!» У меня никогда такого не было. И за все, что я наработал сейчас, — спасибо моим старшим товарищам, которые меня учили, пусть даже и не уча. Я сам все время смотрел, как они работали. Никогда не ставил свое «я» впереди всего остального и до сих пор не ставлю. Пусть это и избитая фраза, но учиться надо всему и до конца дней. Я и сегодня продолжаю учиться — у всех, кто со мной: у кого-то — сдержанности, у кого-то — эмоциональности, у кого-то — другим вещам.
Люди, которые меня окружают, — все мои учителя. А в музыке для меня с небосклона искусства светили особенно ярко — «Битлз» и Высоцкий.
У меня даже на зажигалке написано «Битлз». Это для меня Библия, да простит меня Господь. Джон Леннон ведь однажды говорил, что он известнее, чем Христос. В музыке «Битлз» для меня — святая книга, я бы так сказал. И потому в песне, написанной недавно, есть строчка: «Хочу, Господь, под битлов помереть». Конечно, не только «битлы» сформировали меня как музыканта, есть еще Чайковский, Моцарт, Бах… Но в рок-музыке, в популярной музыке «Битлз» — для меня основное.
Я закончил Первый Ленинградский медицинский институт имени академика Павлова и вечернее музыкальное училище в ДК имени Кирова. Учиться и там и там было интересно. Правда, музыкальное училище я заканчивал, уже работая врачом на «скорой помощи».
На первых двух курсах института я был далеко не примерным студентом. Когда человек вырывается из школы, когда ему уже не надо отвечать каждый день на уроках, то можно и лекцию прогулять, то есть человек самораспускается. Но через два года, нагулявшись, я уже понял, что надо дело делать, и все экзамены начал сдавать на «четыре» и «пять», а все госэкзамены сдал на «пятерки». Всегда говорю: «Я родился в халате». В доме врачей, учился на врача, работал врачом.
Есть такой штамп: «Раньше вы лечили тело, сейчас лечите душу». Любой человек, а уж тем более врач, — прежде всего психотерапевт. Если вы не найдете контакта с больным, можете его лечить всю жизнь и не вылечите. Хотя я по своей основной специальности — реаниматолог-анестезиолог, но мне на вызовах женщины рассказывали о своих бедах то, что своему гинекологу за двадцать лет не говорили. Или приходишь к бабушке больной: «Бабуль, чего у вас болит?» Она: «Там, здесь». Даешь ей таблеточку анальгина или чего-нибудь еще: «Потрясающее американское лекарство, бабуль, колоссальное!» Потом возьмешь за ручку: «Ну, как, бабуль? Как с внучкой? Как дед? Как зять — сволочь, наверное!» Поговоришь про то, про се… «Получше, бабуль?» — «А укол, сынок?» — «Какой укол, бабуль, все же хорошо!» Безынъекционный метод лечения — это же замечательно, чего шкуру-то дырявить?
Когда ты работаешь на «скорой помощи», то спасать людей — это обычное дело. Но однажды мое умение пригодилось и в необычных обстоятельствах. Мы летели из Ленинграда в Нью-Йорк, и внезапно стало плохо солисту Малого оперного театра Пищаеву: был он без сердцебиения, без дыхания. Но поскольку он, видимо, рефлекторно «остановился», то я его рефлекторно достаточно быстро «завел». Уже в Америке мы передали его врачам «скорой помощи».
Никогда не отказывался от своего медицинского прошлого, настоящего и будущего. Человек, единожды давший клятву Гиппократа, навсегда остается врачом, если он врач, а не «лепила». Я снял халат и положил фонендоскоп в 1980 году, когда Альберт Асадуллин пригласил меня в свой коллектив «Пульс»: я не хотел быть лучшим певцом среди врачей и лучшим врачом среди певцов. Поэтому и оставил врачебную практику. Но как был врачом, так им и остался.
Мне медицина очень помогает в творчестве. В том смысле, что я знаю человеческую психологию. Люди говорят: «То, что вы поете, это про меня». А всякие эстетствующие критики называют это конъюнктурой. Чушь собачья! «Вальс-бостон», или «Черный тюльпан», или «Казачья» — не конъюнктура, а знание человеческой души. Потому что даже самый отъявленный эстет любит точно так же, как последний алкаш у ларька. И ненависть в подкорке та же, что у писателя, лауреата Нобелевской премии, что у вора в законе, сидящего на зоне. С медицинской точки зрения я это очень хорошо понимаю.
Я старался быть полезным и тогда, до 1980 года, на «скорой», и сейчас. Делать свое дело хорошо я стремился всегда. Но это несравнимые вещи — сцена и хирургический стол. Очень сложно говорить о том, что полезнее: спасти трех людей от смерти или спеть тридцати миллионам. Думаю, что и то и то важно…
Я вообще всю жизнь воспринимаю с точки зрения врача. Это колоссальное удовольствие. За исключением одного: разговариваю с человеком — и через десять минут я его уже знаю. Но в творчестве это помогает — психотерапевтический эффект налицо. Однажды спел на заводе, а спустя какое-то время мне звонит директор: после моего выступления поднялась производительность труда…
Я и искусство воспринимаю с точки зрения медицины. К примеру, я — не поклонник Рубенса: я его не люблю, потому что у него на картинах все люди больные, у всех сердечная недостаточность третьей степени. Им надо ставить пиявки, делать кровопускание, давать сердечные гликозиды, снижать артериальное давление, лечить кожу, потому что она пастозная, отечная, да и печень увеличена наверняка пальцев на пять… А красивое тело для меня — Роден.
Мне не стыдно говорить, что я обожаю Шишкина, Айвазовского — вообще натуру, пейзажи. Очень люблю Левитана. Но люблю и Дали, и Босха, потому что в их картинах есть пища для ума.
Некоторые говорят мне: «Как ты можешь любить Шишкина? Ты, образованный человек? У тебя Шемякин дома, а ты любишь Шишкина…» Как он это делал? какой кисточкой и каким мазком? — меня совершенно не интересует, это дело людей, которые обучались в Академии художеств. Но я «торчу» от «Утра в сосновом бору», и не потому, что оно изображено на обертках конфет «Мишка косолапый». «Как ты можешь любить Айвазовского?» Да мне плевать, штамповал ли он свои картины, как говорят некоторые, по десять за ночь.
Мне просто нравится. Я знаю, что такое море, — я на нем служил. И оно у Айвазовского колоссально сделано.
Мы можем долго говорить по вопросу кича. Есть такое мнение у недоделанных людей, что Шишкин — это кич. Айвазовский — это кич. Розенбаум, «Гоп-стоп» — это тоже кич. Раньше я спорил, сейчас — нет. Кич так кич. Пусть.
А что такое кич? Это то, что любят миллионы людей. Почему ты считаешь, что миллионы — козлы, а ты один умный? А я, как доктор, могу сказать, что такое кич. Это то, что люди ноздрями чувствуют, инстинктом. Кора головного мозга у нас у всех разная — в силу образованности, в силу генотипа, в силу окружающей среды, воспитания и многих других вещей. Но инстинкты у нас у всех одинаковые. Боимся мы одинаково, любим мы одинаково — что вор в законе, что член-корреспондент Академии наук в области философских изысканий. Любовь к женщине с точки зрения инстинкта совершенно одинакова у всех. Это цветы мы дарим разные и по-разному — один с поклоном, другой с реверансом, третий просто в лицо сунет. Но есть нечто, что одно, и оно одинаково реагирует. Кич — это воздействие прежде всего на инстинкты, и они далеко не всегда низменные. Не надо наши инстинкты равнять с низменностью. Инстинкт — это страх, это любовь, это нормально, это здоровое ощущение человека. Хуже, когда у человека нет инстинктов, когда у него одна кора, а подкорки нет, — это плохо. Это уже не человек, а растение, по земле ходящее.
Поэтому для меня понятие кича — не обидное, а совершенно нормальное. Другое дело, что кич может быть более цивилизованный и менее цивилизованный, более интеллектуальный и менее интеллектуальный, — в зависимости от того, кто это сделал. Но это будут любить двести миллионов — вся страна… Они что, все болваны? Если певицу Линду любят неизмеримо меньше, это не значит, что певицу Линду не надо слушать. Это же можно сказать и про Махавишну, и про «Битлз», и про Шнитке, и про Моцарта…
Моцарта любит половина земного шара. А сколько умников говорят, что это кич? Примитивный, дескать, человек, любит Моцарта, Вивальди, Баха, «Лунную сонату», «К Элизе»… А вот я Шнитке слушаю. Хотя сам в Шнитке, как правило, ничего не понимает. Но это отдельная история — про снобов.
Как нормальный человек может не любить Моцарта? Нормальный человек не может себе позволить такой роскоши — не любить Моцарта. При этом, если он музыкант, он может и должен играть Шнитке, но не любить Моцарта невозможно.
Бах, Моцарт, Вивальди, Верди… Вагнера я могу слушать с напрягом, но мне это нужно для общего образования. Зато когда я слышу Верди, мне плевать, кич это или не кич, я просто купаюсь в этой музыке.
Понятия «кич», если это сделано талантливо, для меня нет. Слово это придумано для того, чтобы оправдать свою несостоятельность. Тот человек, который не состоялся, оправдывает себя тем, что состоявшегося называет кичевым. «Маяковский — это кич». Напиши ты хотя бы десятую часть того, что написал Маяковский, и так напиши. А человек, который сам ничего не может, называет это кичем.
Народ — сто миллионов дворников, академиков, учителей, студентов, врачей, бандитов, продавцов пива, шоферов, домохозяек, совершенно разных людей — это любит. Лишь человек, который не состоялся, будет говорить: «А-а, это все кич».
Сидит в зале секретарь обкома партии, сидит диссидент или сидит вор в законе, и все трое «тащатся» оттого, что им спели про любовь понятно, нормально, по-русски. Это что, кич? Пускай про меня говорят: «Он работает на всех. Конъюнктура». Да «он» работает не на всех — «он» работает для всех! Пусть «он» спел хоть двоим, — не очень-то интересуясь, кто из них вор, а кто академик. И если то, что я спел, попало обоим в душу, значит, это сделано правильно.
В медицине есть понятие рефлекса Ашнера-Гольца — нокаут при ударе в солнечное сплетение. На занятиях по физиологии на втором курсе мы брали лягушку, били ей пинцетиком по солнечному сплетению, и у нее останавливалось сердце на долю секунды. Если и человеку точно попасть — он тоже потеряет сознание. Вот и нужно иметь талант попасть в точку. Одним ремеслом этого не достичь. Талант нужен для того, чтобы что-то раскрыть.
И поэтому именно артист, а не ремесленник попадает в точку. Боксеру, впрочем, тоже без таланта не «открыть» противника.
В свое время мама отдала меня в секцию фигурного катания, но я сбежал с катка на ринг. В занятиях боксом я дошел до кандидата в мастера. Мой вес тогда был 67 кг. Я не считал, сколько боев провел, но, думаю, больше ста. Начал боксировать в дворовых баталиях. (В наших девяти совмещенных дворах не хулиганить было невозможно. Тем более в то время — в пятидесятые — начало шестидесятых…)
В 5-м классе я уже занимался в секции «Трудовых резервов» у Кусикьянца. Впоследствии выступал во втором среднем весе (до 75 кг) на первенствах Ленинграда и России. В этой категории слабаков нет. Старался поменьше пропускать и посильнее ударить. Удавалось с переменным успехом: однажды побывал в нокауте… Но бокс я бросил не из-за этого, хотя мог бы достичь и большего.
А оставил я ринг потому, что всегда считал так: либо спорт — либо медицина, либо медицина — либо песня. Отдаваться полностью надо чему-то одному, иначе везде останешься на нуле. Медицинский институт, куда я поступил, — специфический вуз: учась здесь, невозможно отвлекаться на длительные сборы, разъезды, тренировки. (Недаром среди медиков мало выдающихся спортсменов.) В медицинском институте была жесткая система «отработок» за каждое пропущенное занятие. Вот и пришлось выбирать: либо — спорт, либо — профессия врача. Но характер у меня остался спортивный: я «упертый», меня тяжело свалить.
Валерия Попенченко я еще застал на ринге. Сборную 60-х годов я до сих пор могу назвать без запинки. А вот нынешних чемпионов не успеваешь запомнить, как они исчезают. Тогда были личности, а сейчас, по-моему, почти нет боксеров, какими были Попенченко, Агеев, Туминьш или Таму-лис. За последние годы мне вспоминаются лишь Сергей Конакбаев, Руслан Тарамов и Игорь Высоцкий.
В свое время было какое-то идиотское предложение о запрете бокса. Глупость, просто полная глупость какая-то. Тогда надо запретить и хоккей, и футбол, и борьбу. По-моему, там в 2–3 раза больше травм, чем в боксе. Конечно, если будешь давать себя «молотить» по голове каждые пять секунд… Но коль ты боксер такого уровня, то лучше вообще не выходить на ринг. Многое еще зависит и от тренера, от его порядочности, профессиональной совести и компетентности.
Сейчас в спорт проникли медицинские препараты… Когда искусственно тормозят рост позвонков у юной гимнастки — это омерзительно! Когда накачивают мышцы за счет анаболиков в ущерб здоровью — это отвратительно! Помню, спросил одну известную спортсменку, установившую за год несколько рекордов, о том, как ей это удалось. «Кололась как никогда в. жизни», — ответила она.
Я за то, чтобы стоял рекорд Брумеля — 228 см, а не нынешние 243 см. И в толчке пусть будет не 270 кг, а 170 — своими мышцами поднятые килограммы. Пока спорт будет инструментом большой политики, пока есть люди, любой ценой желающие стать чемпионами, анаболики, увы, будут иметь хождение в спорте.
Считаю, что ежедневная физкультура может стать некоторой панацеей и начинать надо с детей.
У нас в школах каждый день занимаются русским языком, а физкультурой, которую дети любят, — всего два раза в неделю. Лично мне этого не хватало в школьные годы. Собственно, о каком здоровье нации может идти речь, если людей травят выхлопами и нитратами, скученностью в жилищах, магазинных очередях и в общественном транспорте?
Моя форма сейчас, если говорить о спортивной форме, — вес 88 кг при росте 180 см. Я всю жизнь был спортивным человеком, стараюсь и сейчас поддерживать форму. У нас есть конная база в Колтушах, а сборная Питера по конному спорту — это все мои друзья. Когда у меня раньше было получше со свободным временем, я часто проводил его верхом на лошади. Я сел на нее после бокса: когда стало не хватать дыхалки для боксирования, нужно было придумать что-то другое, что соответствовало бы возрасту. Ну а сейчас мой спорт — это мои концерты. Нагрузка такая, что хватает для поддержки формы: за концерт теряю до двух килограммов.
Год назад я, слава Богу, переехал в новую квартиру на Васильевский — просторную, где есть место для тренажеров. Теперь, когда бываю дома, час в день посвящаю им.
Спорт — это образ жизни. Я всю свою жизнь связан со спортом. И уважаю себя как мужчину. Мужчине необходима физическая сила, чтобы чувствовать себя в жизни уверенно. В моих глазах человек, распустивший свое тело, разжиревший, рыхлый, теряет не только внешнюю привлекательность, но и личностную. Не думайте только, что я поклонник грубой физической силы. Я говорю о единстве физической и духовной красоты. Такое единство было у Маяковского, у Баха…
Конечно, вовсе не значит, что хилый мужчина — не мужчина. Но если он имеет возможность поддерживать свою физическую форму, если имеет к этому данные, то он должен за собой следить. Тем более это необходимо артисту. Артист должен быть артистом, и быть на сцене хлюпиком мне не хочется. Хотя я очень люблю добрых, хороших, интеллигентных хлюпиков. Но, если можно не быть хлюпиком, зачем же им быть?
Но заниматься спортом с утра — ни за что. Вообще человек должен заниматься им в те часы, когда его организм готов к этому. Мне хвататься утром за тяжести — преступление для моего организма, а вот через два-три часа — пожалуйста. К тому же вечером меня ждет огромная физическая нагрузка — трехчасовой сольный концерт… Хотя я не бегаю по сцене, не прыгаю, не устраиваю шоу, но так сжигаешь себя, нервы тратишь, даже в весе теряешь…
Раза два взял теннисную ракетку — и все: не нуждаюсь в модных видах спорта ради приближения к президенту. То, что я стану к нему ближе на длину ракетки, меня не волнует. Меня вообще не волнует президент и его любимый вид спорта, так же как не волнует любимый вид спорта английской королевы.
Я мог бы выйти погонять мяч — за команду артистов. Один раз в году — мог бы. Но сделать это свой работой?!
Когда ко мне обратились с предложением стать президентом баскетбольного клуба «Спартак», я сразу сказал, что могу предложить ему только имя. Сегодняшние позиции клуба никого не устраивают, мне тоже хотелось бы, чтобы он занял достойное место, и я согласился стать президентом клуба.
Я взялся за это, потому что, во-первых, я — ленинградец, во-вторых, люблю спорт, в-третьих, очень горжусь и собираюсь всегда гордиться «Спартаком».
У меня до сих пор боксерская стойка, и на сцене я корпусом работаю. Закалился я, конечно, в боксе. Он, как любой спорт, формирует психологию, особенно психологию единоборства. Боксеры не дерутся на улицах, если они действительно серьезные люди, а не пропитые козлы. Часто возникает желание врезать кулаком. Но разве кулаки помогут нам в борьбе с глупостью и так называемыми перегибами?