В результате все заканчивалось одним словом — «шутка!» — и веселым смехом. Никто не обижался. Все проглатывали его смешинку и смеялись вместе с ним.
Вот и сейчас он смеялся до упаду и я тоже — от розыгрыша.
— Ну ты даешь, Званцов! — пытаясь защититься от этого беспардонного шутника (что ни говори, а я все-таки чуть ли не вдвое старше Званцова), воскликнул Клецко.
— Не бойся, — хлопнул его по плечу Званцов. — У Александра Анатольевича с юмором все в порядке.
И ко мне заговорщицки:
— Сотку потянешь, Анатольевич?
Я отчаянно замахал руками, отказываясь. Соблазн вновь подступил так близко, что я чуть не поскользнулся на нем. Устоял-таки. Понял: если буду еще бродить по театру, то обязательно нарвусь на какой-нибудь запретный плод. И сорвусь.
Быстро попрощался со Званцовым и Клецко — и вон на улицу. Вслед услышал голос Званцова:
— Александр Анатольевич, если будут за полцены тушки фазана, вам звонить?
— Звони, Званцов, звони! — не оглядываясь, бросил я в ответ.
— Это без обмана! — кричал Званцов.
— И без обмана звони!
— Званцов, брось свои дурацкие хохмы, — прозвучал за моей спиной голос Клецко.
— Это уже серьезно. У меня действительно есть знакомый на птичьей фабрике, я несколько раз брал у него фазанов. Могу договориться, — теперь полностью переключившись на Клецко, убеждал его Званцов.
_ Да пошел ты... в баню! И на свои хохмы ты меня не возьмешь, — отмахнулся Клецко.
По лестнице в гримерку поднималась Саша.
— Добрый день, — поздоровалась она.
— Добрый...
— Куда так торопитесь? — ее немного прищуренные глаза нахально смотрели на меня.
— Если скажу в Париж, то обману. И признаюсь честно: стараюсь забыть этот город и никогда о нем не вспоминать.
— Что так? Париж — мечта каждого! Это «Праздник, который всегда с тобой».
— Вот поэтому и пытаюсь забыть. Иначе можно сойти с ума от желания видеть его, владеть им. Он так близко и так бесконечно далеко... А мечта не дает спокойно жить. Разве может быть радостно, когда не сбывается то, чего так сильно желаешь? И какой смысл всего, что вокруг тебя происходит, если оно цветом серой мыши и тенью вчерашней ненадобности?
Мини-монолог, который я выдал, даже за большие деньги не смог бы опять повторить. От моей речи глаза у Саши округлились, и теперь она смотрела на меня как-то насмешливо и немного растерянно. Мне нравилась эта наглая кошка. Я хотел ее. Но внешне никаких знаков симпатии не проявлял.
Назвать Сашу красивой было бы неверно: как у рыбы, круглые, светло-синие, иногда бесцветные глаза. Правда, отточенные легким азиатским разрезом, что придавало им бесспорную привлекательность; вытянутое узкое лицо с продолговатым носом; всегда немного сгорбленные плечи, будто ей все время холодно, легкая косолапость при ходьбе. Но все же вечная женская тайна ее не обошла. И меня тянуло заглянуть в эту тайну: понюхать, потрогать... Казалось бы — чего там?! Все одинаково похоже друг на друга: такой же мшистый с ложбинкой цветок, который объединяет вершины двух основ. Ничего нового, ничего необычного. Результат известный: удовлетворить свой животный инстинкт, животную потребность. Тут не стоит вопрос о продолжении рода. Просто так — для забавы, для утехи своей низкой, грязной плоти.
Можно упрекать и стыдить за такое желание. Мол, как не стыдно, где твоя воспитанность, ты же умный, образованный человек. Наконец— она чужая жена, а сказано: не возжелай жены ближнего своего.
Все так! Все правильно! По писаному, по морали, по-философски, по-божьему. И ничего нет, чтобы противопоставить всем этим веским, научным аргументам. Если только одно — маленькое, слабенькое, совсем необоснованное: я хочу! Я хочу!!!
И все. После этого ничего не существует: ни морали, ни философии, ни Бога... Я хочу! И нет ничего другого, и не будет — когда легкая кровь течет по жилам, когда мускулы упругие и эластичные, когда ход сердца ровный и надежный, когда дух свободный и парит. Нет другого и не будет! Я хочу!!! И не лезьте в мою душу своей неполноценностью. Я вам не мусорница, куда можно бросать грязь вашей фарисейской никчемности, и не скорая помощь, которая будет спасать от бессилия и немощи.
Я хочу! Вот вам моя философия, мой Бог. Не будет на этом свете другого такого дня. Не будет такого солнца, месяца, воздуха, хлеба; таких звезд, цветов, птиц, ползучих гадов; такой воды и зеленой травы.
Каждому дню — своя неповторимая отличительность, на смену которой обязательно придет новое, такое же неповторимое, чтобы усмехнуться над тем, что прошло, поправить его несовершенство и установить себя и свое.
Вот поэтому отличительную неповторимость своего времени я хочу использовать со всей силой желания, любви, ненависти, веры, отчаяния, надежды. Не откажусь даже от самой маленькой пылинки, которая как будто случайно появилась в моем времени, потому что уверен: без нее я не смог бы существовать. И времени моего не было бы. Природой все предусмотрено. И ничего в ней случайного, ненужного, лишнего нет. Все до мелочи продумано, все ей необходимо. Каждый час, минуту, секунду кто-то рождается и что-то происходит: любовь, музыка, убийство, грабеж, обман, насекомое, птица, рыба, животное, человек, и умирает, уступая место новому — наглому и агрессивному. И мое «я хочу» — не спонтанная случайность и не исключение особи в человеческом облике, а закономерность. И я хочу эту кошку! Хочу заглянуть в нее: ощупать, обнюхать, облизать. Хочу пройти по ней первооткрывателем, иначе и быть не может.
В заключение нашего разговора с Сашей я коротко сказал:
— Простите. Всего хорошего. Иду на улицу, — и прошел мимо.
***
Солнечная теплая погода по-настоящему радовала. Шел домой пешком. Времени до Лининого прихода оставалось много. По дороге зашел в бар, выпил пива. Пиво не страшно, пиво можно: с тормозов оно не спустит.
Оставшийся путь домой пробовал разобраться в чувствах: рад я или не рад неожиданному приезду Лины? Почему она приехала? Скорее всего, вынудила какая-то институтская необходимость: подтянуть «хвост» или, может, привезла какую-нибудь преддипломную работу. Лина заочно училась в педуниверситете, и этот год был у нее последним.
Мы познакомились четыре года назад, зимой, сразу после Нового года. У себя на бульваре я выходил из хлебного магазина, она стояла на тротуаре, в нескольких шагах от крыльца. Дело было вечером, я возвращался после спектакля домой и был немного навеселе. Настроение бодрое, игривое и, конечно, не мог пропустить грустную девушку. Поинтересовался, почему она грустит одна. Она сказала, что приехала к подруге, а той не оказалось дома. И она решила ее подождать. Я предложил сделать это у меня — чего мерзнуть на холоде?! — заодно и Новый год отметить. Немного помявшись, она согласилась. Мы просидели часа два, пили шампанское, разговаривали. Она оказалась учительницей начальных классов в Вилейке, после педучилища решившей закончить педуниверситет. На следующий день она позвонила, и я не без труда вспомнил ее имя, потому что после ее ухода ко мне зашел сосед, и мы хорошо посидели с ним по поводу Нового года. А еще через день она опять была у меня в гостях и осталась ночевать. Почти всю зимнюю сессию — две недели — она жила у меня.
А в тот вечер, когда она осталась, мы пили «Вермут», целовались, и я отметил, что отдается она этому страстно. Попросила выключить свет и, как только разделась, достала из сумочки презерватив, предложила мне надеть. Я сказал, что никогда ими не пользовался (это действительно было так). А если она боится чего-то плохого, скажем, «французского насморка» или чего-нибудь похуже, так пусть не сомневается: я чистый. А с презервативом это то же самое, что купаться в резиновом костюме. Если боится забеременеть, то я в последний момент выйду из нее. Лина ответила, что знает меня мало и лучше все-таки надеть, хотя и ей с презервативом не очень нравятся: она любит ощущение того живого тепла, которое вливается в нее из мужской плоти. А забеременеть она не боится... Я был немного удивлен. Ведь чуть ли не все мои женщины только и заботились о том, чтобы не забеременеть. Позже Лина призналась, что даже мужу не позволяла кончать в себя. И это потому, что не любила его. Замуж вышла, поддавшись уговорам матери: мол, парень неплохой, из богатой семьи. Родила дочь, но чувства к нему так и не появились. В конце концов, развелись.
В первые наши встречи, когда мы начинали раздеваться, чтобы лечь в постель, Лина обязательно просила выключить свет. Это меня удивляло и смешило: совсем недавно замужняя женщина, мать — и стесняется. А она не притворялась: так и было. Однажды очень обиделась на меня: я включил свет (сделал это специально), когда она была совсем голая. Это был такой крик, как будто ее интимный покой внезапно нарушил неизвестно откуда взявшийся незнакомец. Она плакала, и мне пришлось ее уговаривать и просить прощения. «Меня муж никогда не видел раздетой», — всхлипывала она.
«Ну что ж, пусть будет так, как есть, — думал я. — Существуют птицы ночные и дневные. Лина — ночная, пока ночная. Не нравится ее пуританская скромность — гони. А нет, тогда терпеливо жди эволюции, когда из темноты она постепенно начнет выходить на свет, привыкать к нему и быть уверенной во всех своих действиях и в своем поведении. Как это было' миллионы лет назад, из глубин океанов на сушу выползали разные создания, обживали ее, и уже никогда не возвращались назад, во мглу вечного безмолвия, так как тогда опять нужно было бы отказаться от солнца, от ветра, от запаха цветов, от птичьего пения».
Вот такая же незаметная эволюция происходила и с Линой. И, конечно, не без моего участия: на минутку свет позже выключу, когда начинаем раздеваться; бывает, включу его среди ночи, когда лежим с откинутым одеялом после бурной любви, как будто только для того, чтобы найти кружку с водой, которую заранее засовывал куда-нибудь подальше.
А пиком моего тонкого непринужденного вмешательства в Линин эволюционный процесс были попытки заняться любовью под утро, когда уже светло. Сначала это был испуганный, даже агрессивный отказ: натягивала на себя одеяло и закрывалась со всех сторон. Но с каждой новой моей попыткой сопротивление слабело. И однажды, будто сквозь сон, Лина преодолела свой комплекс дневного света. Притворяясь, будто спит — только неровное, прерывистое дыхание выдавало живое и несдержанное волнение — Лина не ухватилась за одеяло, когда я откинул его, впервые предстала перед моим взором во всем своем колдовском великолепии, не подала голоса протеста. Будто спала. Будто ничего не заметила.
И тогда я начал с наслаждением ласкать ее руками, губами, переворачивая со спины на бок, с бока на живот, потом опять на спину. Своими действиями я будто говорил Лине: твою игру в сон я принимаю, тогда принимай и мою — открытую, свободную, без комплексов, с запахом зеленой травы и горячего солнца, с живительной прохладой и запахом вербы, с бурливой нежностью водяных водорослей и вечно хмельным шумом журавлиной песни.
Принимай, бери в свою копилку любви — хочу, и буду хотеть; в копилку — как прекрасно все и как радостно; в копилку — я люблю сегодня и обязательно буду любить завтра; в копилку — буду, буду, буду! Я хочу!
Лина оказалась способной ученицей. За определенное время плод чудесно созрел. Теперь прелюдия любви у нас начиналась с медленного раздевания. Ложиться не спешили: долго ходили по комнате совсем раздетые — либо пили вино и закусывали, либо просто так без всякой нужды, якобы не обращая друг на друга внимания.
Лине нравилась ее неприкрытость передо мной. Она царствовала! Я был ее рабом и не скрывал этого. Наоборот, выказывал свое восхищение юношеским блеском глаз, взволнованными вздохами. Лина хмелела от чувств, до этого ей неведомых. Я это видел. Я радовался.
Мой вклад в ее эволюционную перемену был, пожалуй, решающим. Хотя суть его заключается только в том, что я ни одним кривым взглядом, ни одним неосторожным движением не возразил ее тайным фантазиям, ее тайным желаниям, которые жили и блуждали в ней, требуя удовлетворения. Я будто подтолкнул лодку, которая села на мель. И, подхваченная потоком чувств, которые словно звуки волшебной музыки меняются каждое мгновение, она поплыла навстречу неизвестному ни ей самой, ни кому-нибудь другому...
***
В восемь часов вечера мой циркулярный звонок резанул по ушам. На пороге стояла Лина с улыбкой на лице и чуть заметной тревогой, которая просматривалась из глубины карих глаз.
— Привет,— ее тихий, чуть взволнованный голос.
— Привет, — так же тихо и ровно ответил я.
— Можно войти?
Именно этот вопрос объяснял всю ее настороженность. Как-то Лина призналась: приезжая ко мне, она всегда боялась, что я не открою ей дверь, не желая видеть ее, или потому, что в этот момент у меня будет женщина, ведь я и не скрывал их приход. Да и глупо было бы: человек я вольный, без обязательств Разве может быть по-другому? Я иногда посмеивался над Линой: как это она в самом расцвете лет может так долго обходиться без мужчины (она призналась, что после развода у нее никого не было)? Не закодировалась случайно?
На мою шутку Лина спокойно отвечала:
— У себя дома я не женщина, а учительница.
— Так можно? — глядя на меня все так же настороженно, спросила Лина.
— Конечно, конечно! — развеял я все сомнения и пропустил ее в коридор.
В коридоре мы обнялись, поцеловались, потом я помог ей снять черную кожаную куртку и мы прошли в комнату.
Лина великолепно выглядела: белая тонкая кофточка, черные узкие штаны, хорошо облегавшие ее стройную фигуру.
Наверное, не буду оригинальным, если скажу, что толстые женщины мне не нравятся, как и худые. Люблю золотую середину, и Лина отлично вписывалась в такое мое видение. Я смотрел на нее с восторгом и не скрывал этого. Лина заметила это и немного покраснела.
Мы опять обнялись и поцеловались, и я почувствовал, как по-кошачьи мягко, ласково она прижимается ко мне, вот-вот замяукает. Я коснулся Лининых губ так, будто слизал кремовую начинку с торта.
— Подожди. Я с дороги и весь день на ногах в университете. Душ приму.
— И я с тобой.
Лина не возразила.
Теплые струи воды ласкали нас, и мы не отворачивались от них. Мои руки, будто потеряв ориентир, хаотично двигались по телу Лины, ее руки — по мне, неизвестно что ища. Губы пили губы, иногда опускались друг перед другом на колени, освежая дыханием поцелуя самое тайное и вечно желанное...
Лина хмелела от свободы и легкости, горячо и безоглядно отдаваясь порыву, который под крылья радости гнал ветер новых неизведанных чувств, поднимающих ее до высоты блаженства. Одеяло, которое когда-то натягивалось на себя, чтобы быть невидимой и примитивной — далеко отбросилось и забылось. Лина хотела быть и чувствовать, удивляться и верить в то, что эти чувства у нее не последние. Завтра опять взойдет солнце и наступит утро, потом его сменит день, а день — вечер. И, наконец, вечер перейдет в Божью тишину ночи, где все живое ищет спокойствия. И в этом бесконечном полотне природы, которое меняется одно на другое и отличается только цветом и звуком, запахом и температурным балансом, слышалась она — новая, удивленная и пораженная сама собой...
Мы перебрались в комнату на диван, сладко мучая друг друга. Мой малыш, казалось, лопнет от напряжения, требуя своего вулканического извержения. Входить в Лину я не спешил. Наши руки и ноги переплелись, солнечным огнем горели тела. Не хватало воздуха. Мои губы прилипли к Лининым губам. Иногда я отрывался, и по очереди — вначале одну, потом другую — целовал бусинки ее сосков. Потом ниже зарывался лицом в ее пушистую ложбинку, кончиком языка чувствуя ее солоноватость. В коленях согнутые ноги поднимались вверх, колыхаясь мачтами парусника на крутых волнах, выписывая невероятные линии и круги, а потом, как оборванные канаты, обвивали мои плечи.
Лина захлебывалась в своей дикой необузданности. Полностью отдаваясь мощному животному инстинкту первобытности, она забыла про мораль и стыд, культуру и цивилизацию, про вечно попрекаемую по причине и без причины пристойность и, пожалуй, про самое страшное — страх показать» шлюхой. Сейчас она была ей. Она хотела ей быть Подсознательно всю жизнь мечтала об этом. И как голодная собака никогда не выпустит кость из своих зубов, так теперь и Лина никогда бы не отказалась от этих минут наивысшего самосгорания.
— Войди... — прижала Лина меня к себе.
И я всем своим упругим желанием, которое туманом затягивало мои мозги и начинало звенеть одной нотой, нырнул в ее возбужденный океан.
Радостным гневом и ненавистью он закипел. Мы до крови кусали друг друга, царапали, слюнявили лицо и шею, и нам было несказанно хорошо. И в последний момент этого взлета, когда небо обрушилось на нас, опустошенные и мокрые, мы откинулись друг от друга и, тяжело дыша, лежали молча.
Моим желанием было отодвинуться подальше и чтоб никто в этот момент не дотрагивался. Даже чувство неприязни возникало от самого случайного прикосновения. И я был благодарен Лине за тишину этих пустых, ничем не заполненных минут. Через некоторое время я услышал, как Лина попросила: «Пить хочу».
— У меня вино в холодильнике, хочешь?
— Нет, лучше попить чего-нибудь.
Я принес холодный чай, который обычно готовлю для себя. Лина с удовольствием выпила целую кружку.
— Еще, — попросила она, облизывая губы
— Холодного чая больше нет. Дать горячего?
— Нет, тогда лучше вина.
Холодное вино мы пили маленькими глотками. Оно отлично утоляло жажду и легко туманило голову.
— Где ты был с утра? — спросила Лина.
— На радио работал, — обманул я (не рассказывать же ей мою эпопею утреннего пробуждения).
— В полдевятого? — удивилась Лина. — Так рано?
— Во-первых, не в половину, а без десяти девять ты позвонила.
— Откуда ты знаешь, во сколько я была у тебя? Ты же на радио работал, — можно сказать, со всеми потрохами взяла меня Лина. Мне показалось, что я даже покраснел от своего глупого прокола.
— Да нет,— начал нелепо оправдываться я. — Вчера в театре посидели...
— У тебя кто-то был? — тихий, робкий вопрос Лины.
Я понял, если начну еще говорить какую-нибудь глупость, тогда совсем пойду на дно и ничего не докажу. И в какой-то момент разозлился на себя: почему я должен оправдываться, что-то доказывать? Кому и зачем? Моя жизнь — это моя жизнь. Я живу как хочу и как умею. И делить ее с кем-нибудь или нет — опять-таки мое право. Я человек свободный, никому и ничем не обязан. Если только родителям, но их нет — умерли. Только их могилки — знак суда и памяти. Все остальное — суета и бессмыслица. Даже Родина — абстрактное понятие. Точное представление имеет только то, что несет на себе вес ответственности и заботы. И, конечно, ни в коем случае дикое и животное: дай и сгинь! Родительское — дай и сгинь! — не существовало. Не могло существовать. Если бы такое было — то уже не родительское. Дай и сгинь! — требовала Родина. Жестоко, безапелляционно. Указывая, что это твоя обязанность, и ты не имеешь права отказать. Твое тело для нее — гной. Твоя кровь для нее — вода. До последнего твоего: пота, слез, боли, ненависти, измены, мужества, — все для нее. Ты только вещь, которой можно распоряжаться по своему усмотрению. И нет никакой разницы, кто определяет и утверждает ее деятельность, кто, от ее имени бьет в колокола и кричит о вечной преданности ей, и требует от других неоплатного долга..
Ах, ты моя милая Родина! Родинка! Родимочка! Травушка-муравушка да тоскливая небесная синева. Ничего не видел более горького и обманного, чем твоя проституционная невинность, украшенная ненасытным: дай и сгинь! Сквозь тусклые сумерки твоей вечности просматривается только глаз вампира и кровососа, который своим жадным взглядом никак не хочет измениться до Христового «люблю». Дай и сгинь — как звон и набат звучит в наших жилах, сердцах, мускулах. Ничего другого не знает. Везде оно: в словах, взглядах, жестах, просьбах, заклинаниях, молитвах, молчании. Своими гениями заселили, не найдя уголочка для их души, на своему вечном и кровном.
Ах, ты моя милая!.. Ах, ты моя последняя!.. И что ты такое?! Или только земля, обозначенная границами — с полями, лесами, лугами, с богатым черноземом, с синей унылостью льна и глухим дремом пущ, с оскверненными могилами предков? Или ты что-то совсем другое? Разве возможно, чтобы только это тебя определяло? Разве можно назвать родину родиной без ее духовности, без окрыленной мысли и осознания свободы и праздника? Пусть мгновенного, пусть болючего праздника, но сущного, который от самого Бога. А это уже привилегия человека, его воля, начало и основа всего. Только он может дать ей имя. Он — Человек! Даже живя далеко от родных мест, мы носим в себе ее образ. Значит, родина — мы, люди; наша святость и вера, наша память и грусть, песни наши, неозвученные родным словом. Поэтому и отвечать нам за все!
Цепочка последовательных мгновений — наша жизнь. А они такие короткие и хрупкие, эти мгновения. Такие незначительные своей численностью. Так зачем портить недоверием и ревностью то единственное, которое никогда под солнцем не повторится?
— Знаешь, моя птица кареглазая! На свете ничего нет: ни плохого, ни хорошего и, естественно, никакого совершенства, — начал я нести чушь, тем самым отвлекая Лину от больного для меня вопроса.
— Как это? — не поняла Лина.
— Понимаешь, точно нельзя определить: где хорошее, а где плохое.
— Здесь все как на ладони, — твердым голосом говорила Лина.
— Например? — наступал я.
— Миллион примеров, — стояла на своем Лина.
— Приведи хотя бы один.
Лина глубоко вдохнула, села на кровать и начала свое рассуждение:
— Вот хорошее: люди встретили друг друга, полюбили... Чудесно?
— Ну... — неопределенно кивнул я.
— Человек придумал автомобиль. Раньше на лошадях сто километров сутки ехали, теперь — часа полтора.
— А плохое?
— Предательство, обман, — короткий, без всякой паузы ответ Лины.
— Хорошо, — немного протянул паузу я. — А теперь давай попробуем посмотреть на это более внимательно, будто через увеличительное стекло.
Еще небольшая пауза, и я начал заливать дальше:
— Ты говоришь, встретились, полюбили. Ну а если девушку любит другой парень или парня — другая девушка?
— А при чем тут это? — удивилась Лина.
— Очень даже причем. Мы говорим про добро. Значит, оно должно быть всесторонним. А если оно хоть с какой-нибудь стороны прихвачено болью — то как тогда его назвать? Ведь те, кому отказали в чувствах, и руки, бывает, на себя накладывают. И потом: эти двое, что полюбили друг друга, не начнут ли через несколько лет выдирать один одному глаза? А у них же, наверное, дети — им как такое? Ну, а если даже и хорошо все во взаимоотношениях вдруг обычная смерть заберет кого-нибудь из них? Это как?
— Тебя послушать, так вообще не нужно жениться, — ехидно попрекнула Лина.
— В данном случае мы говорили про добро. А нужно жениться или нет — тебе лучше знать.
Лина поняла мой намек и ее глаза наполнились слезами.
— Прости, я совсем не хотел тебя обидеть, мы ведь просто рассуждали на тему.
Отвернувшись от меня, Лина, насупившись, молчала. Я продолжал:
— Теперь про автомобиль: я думаю, ты имеешь в виду развитие всего, так сказать, технического. Здесь совсем полный завал. Да — быстро, удобно, легко, весело, свободно... А леса умирают, реки отравлены, животный мир гибнет. Да что там! Посмотри на людей. Во что их превратил этот автомобиль, этот прогресс? Они же стали подопытными крысами, правда, не известно, для кого и чьей лаборатории. И страшнее всего — если сами для себя и сами в своей, эксперимент на самих себе.
Я продолжал дальше, сделав небольшую паузу.
— А теперь давай перейдем к плохому: предательство. Девятый круг по Данте. Самый последний, самый низкий. И все-таки, мне кажется, что нет более распространенного явления, чем предательство. Оно на самом высоком уровне: страна, которая еще вчера была в союзничестве с другой страной, под нажимом более сильной и влиятельной — отказывается от дружбы и взаимопомощи. И это в то время, когда необходима военная помощь. Предательство? Безусловно! Плохо? Безусловно! Но, отказываясь, она сохраняет мир, благополучие, спокойный и сытый завтрашний день для своих людей. Хорошо? Хорошо! Властелины, правители — это из истории — переходили из одной веры в другую и наоборот. А это является, как известно, самым высоким религиозным предательством. Но этим самым они сберегли тысячи людей. Хорошо? Хорошо! И так во всем. Помнишь, в Библии: кто из вас без греха — пусть первым бросит в меня камень. Ну, а обман, как ты говоришь, так он во всем, этот верный спутник: на хорошее — он плюс, на плохое — минус. Вот и вывод из всего: ни хорошего тебе в мире, ни плохого: пятьдесят на пятьдесят. И никакого совершенства...
Только через несколько минут Лина заговорила:
— Не понимаю, зачем ты мне прочитал эту лекцию?
— А я и не собирался читать тебе лекцию.
— А как по-другому можно назвать твою речь? Ты разговаривал со мной как с идиоткой.
— Я разговаривал с тобой так, чтобы ты смогла меня понять. И к тому же, это ответ на те сомнения и претензии, которые прозвучали, пардон мадам, в вашем предыдущем вопросе: у тебя кто-то был?
Лина шмыгнула носом, перелезла через меня, подошла к стулу, где висела ее одежда, и начала одеваться.
— Ты чего? — спросил я.
Лина не ответила.
— В чем дело, Лина? — спросил я и тоже встал с дивана.
— Издеваешься? — вскинулась Лина.
— Совсем нет! Какой вопрос, такой ответ.
Лина стала одеваться еще быстрее.
— Лина, ты что?
Я не хотел, чтобы она уходила.
— Ты спросила, я ответил, как умел, — пытался успокоить я Лину.
— Не мог просто, двумя словами...
— Ну пожалуйста: Лина, у меня никого не было
— Дуру из меня делаешь! — всхлипнула Лина.
Мое терпение заканчивалось, но нужно было себя сдерживать. И у меня это получилось.
Я обнял Лину со спины, останавливая ее суетливые движения,
— Прости, — шепнул я ей на ухо. — Ну, прости.
Она сразу успокоилась, прижалась к моей груди.
— Давай ляжем, — так же тихо сказал я.
Ее штаны и кофточка опять оказались на стуле. Подхватил Лину на руки... и диван вновь под нами стонал, скрипел, смеялся, плакал... Потом, удовлетворенные, спокойные, мы пили вино, разговаривали, смеялись...
Было бы глупо спрашивать о цели ее приезда. Я и так все отлично знал и понимал, но все же поинтересовался. Лина ответила, что привезла контрольную работу в университет. Нужно подтянуть хвосты — год дипломный. Да и вообще... соскучилась. Последнее мне было приятно, ибо я знал, что оно и было главным.
Вообще, Лина училась легко, а хвосты специально оставляла для того, чтобы был лишний повод приехать в Минск, — призналась мне как-то она.
Вместо двухразового приезда в год (после Нового года и весной) на сессию Лина приезжала раз десять, а то и чаще: то якобы по институтским делам, то, например, по магазинам походить. Нужно же было какое-то оправдание придумывать этим визитам в Минск. Родители вопросы задают, чего так часто ездишь, муж под боком, хоть и разведены, но живут в одной квартире, соседи не без интереса. Провинция. Все на виду. А должность — учитель. Брось на нее тень — не отмоешься. Город, он все спрячет, утопит, сбережет любую самую сокровенную тайну. А там, в маленьком городке, видно далеко, а слышно еще дальше. Вот поэтому Лина старательно придумывала оправдания своим визитам в Минск.
Остаток ночи прошел тихо, спокойно: без сцен ревности, выяснения отношений. Пили вино, что-то говорили, легкое, пустое, не нужное. А потом был сон, глубокий, сильный.
В девять часов утра Лина вскочила и, глядя на будильник, ойкнула.
— Проспала!
— Так ведь всего только девять, — лениво зевнул я.
— Я в это время уже в институте должна быть.
— Никуда твой педагог не денется. Успеешь сдать свою работу. День длинный.
— Очень даже может деться. У него не один институт: работает в двух или трех. Уедет куда-нибудь, где потом искать? Придется опять приезжать, — быстро и хитро глянула на меня Лина.
— Приедешь. Будет повод, тебе же нравится это, — и я попробовал прижать Лину к себе, чувствуя, как сладкое желание снова возникает во мне.
— Нет-нет, — мягко оттолкнула меня Лина. — Вечером. Я еще буду ночевать, — и, встав с дивана, начала одеваться.
Вечером Лина не пришла. Я был очень рассержен, так как из-за нее даже репетицию отменил, которую должен был проводить в качестве режиссера.
В прошлом году я восстановил спектакль, который долго не показывали, так как он требовал замены актеров: предыдущие исполнители главных ролей уже не смотрелись, как говорят, выросли из этих ролей, и на замену им нужно было вести молодых, что я и сделал. И именно этим вечером мне предложили провести репетицию. Пришлось врать, чтобы отказаться, сказать, что съемки на киностудии. Вот поэтому и злость моя была обоснованна. И еще, что-то там почувствовал, отчего мне стало неуютно, тоскливо. Может, позвонить кому-нибудь? Поздно, наверно. Двенадцать ночи. Все же достал и начал листать записную книжку с телефонными номерами, и не мог остановиться на ком-нибудь. Наташа — даже три их у меня, Галя, Таня, Нина, Рита, Оксана, Валя...
— Алле, Люду можно?
— Посмотрите на часы, если имеете, — в трубке мужской низкий голос, — Люда спит. Передать ей утром что-нибудь?
Я положил трубку. Очень не хотелось быть одному. Даже не припомню, чтобы такое когда-нибудь со мной было. Опять начал листать записную книжку. Света! — почему бы и нет? Сама говорила: когда пожелаешь... и даже бесплатно. Вдруг гуляет где-нибудь по бульвару?
Я выскочил на улицу. Свет фонарей слабо пробивался через плотную листву кленов, и бульвар казался сумрачным и затихшим. Окутанный мягкой, ласковой ночью, пропитанный тонкими ароматами зелени, сирени, жасмина, он утопал в ленивой дреме, все свои дела отложив на завтрашний день.
Прошелся вдоль по бульвару. Светы нигде не было. Только редкие парочки на лавках.
Вернулся домой злой и дикий. Вино, закуска на стол — начал гудеть. Выпил все. Головой уткнулся в подушку.
***
Театр словно замер: пустой, тихий, спокойный. Оно и понятно: весна везде и всем. С какими-то отрешенно безумными лицами по улицам прогуливались люди, и в глазах у них было все, что хочешь, только не серость насущных проблем.
Становились бешеными собаки, сбивались в свору. Насмерть забивали друг друга кобели за право быть первыми на празднике сучьей течки. С кровавыми глазами бросались на соперника, острыми клыками раздирая кожу, кусками выдирая мясо. И никто не хотел уступать. Никому не было страшно. Необъяснимой силой желания и жажды утверждали себя великой истиной — быть!
Каким-то ярким, наглым цветом зеленели листья на деревьях, трава на газонах. Машины на улицах гудели по-другому, совсем не так, как в зимние холода. Все, от самой безмозглой маленькой пылинки до фантастического человеческого мышления, переполнялось весной.
Только занятые в «Полочанке» старались не замечать всей этой великой безрассудности космического воздействия. Как тягловые лошади, впрягались в оглобли, топтались на месте, не имея силы вырваться из болота «нерешенности».
Андрон нервно теребил бороду, актеры за кулисами ругались про себя и не только про себя... Я тоже никак не мог собрать свой образ в какой-то целостный рисунок. Не знаю, как кому, а мне всегда нужно увидеть свою роль как бы сбоку: словно в фильме, или пусть даже во сне. Только тогда я начинаю ее чувствовать и понимать. А пока у меня, как у слепого: ночь — день — все сумрак. Я не мог ни за что зацепиться. Спокойной лодкой плыл по тихой воде средь ровных берегов. И это меня совсем не радовало. Я начинал срываться: пока только словом, до водки дело не дошло. Тогда я пытался взвинтить себя — это для меня не новый способ поиска. Пользовался им и раньше. И он, случалось, давал результат. Иногда, можно сказать, на ходу вскакивал в роль, как в автомобиль, который на всей скорости пролетает мимо. Я зажигал себя до последнего светлячка, который мог во мне вспыхнуть, дать хоть маленькое сияние ясности и чувств или хотя бы незаметную искорку, способную привести к взрыву. Но опять-таки: ни светлячка, ни искорки. Труха какая-то. Она не то что гореть, тлеть не хотела, даже малю. сеньким дымком коптить.
Иногда мной овладевало отчаяние. О, это чувство бестелесности, пустоты и невесомости, тупого отсутствия всего. Как во сне: хочешь крикнуть — и не можешь, поднять руку, чтоб защититься — и не под- нимается. И некому пожаловаться на свою немощь. Один. Сам с собой.
Никчемная профессия! Складывается из ничего.
В ней только текст. Но текст можно прочитать, взяв книгу. И это может быть еще более интересно, чем его будет пересказывать кто-то другой, навязывая свои интонации.
Актерство — это не чтение и не пересказ. Самый виртуозный музыкант держится за материальную оболочку своего великого мастерства: скрипач — за скрипку, пианист — за пианино, флейтист — за флейту и т. д. Самый великий художник имеет кисть, краски, мольберт, полотно. Актерство — дым, воздух, луч, радуга... Оно то, до чего нельзя ничем и никогда дотронуться физически. Возникает из ничего и порой воздействует на людей с такой силой, что молитва оказывается под угрозой. И не желая терпеть конкурента, служители церкви (когда был взлет их великой деятельности) запретили хоронить умерших актеров на кладбищах. Только за изгородью, как самоубийц, объявляя их детьми дьявола.
Актеры?! Дух вечной муки, отчаяния и высокого вознесения к звездам! Нет исключения. Другого не дано. Если только самообман, а он занимает не последнее место, чтоб спастись, чтоб выжить, чтоб выстоять...
Я ругался. Может, и терпел бы как-то, но Андрон крикнул на меня, мол, не можешь запомнить простой мизансцены: выйти на середину круга, повериться лицом к заднику и громко ударить в ладоши. Не думаю, что это была сознательная провокация Андрона — режиссеры пользуются таким методом, чтобы сорвать застоявшегося актера с места, — но мое терпение кончилось, и я заревел, как бык.
— Пошел ты на х..! Я не буду этого делать.
Это был крик отчаяния, но эффект получился необычным. Правда, ничего такого я не думал и не планировал. Само собой получилось. На сцене и за кулисами воцарилась тишина. Боковым зрением заметил, как вытянулось лицо у помрежа. Круглое лицо Савелича покраснело. Званцов заморгал, будто заведенная кукла, а Коньков расплылся в улыбке. И это только те, кого я мог видеть. Остальные стояли молчаливой неподвижной тенью.
Такой всплеск меня самого немного удивил. Чересчур — что и говорить. Но отступать было поздно. Да я и не собирался этого делать.
— Ерунда эта ваша мизансцена. Сути никакой. На что она работает и какая у нее перспектива? В лучшем случае — картинка, да и только. Думаю, далеко не лучшая. Вы поставьте задачу: что я тут должен сделать, — и я выполню ее. А вы как попку водите меня из пункта «А» в пункт «Б», — сказал я. И упрямо закончил: — Не буду делать так, и все!
Через некоторое время из темного зала прозвучал, как мне показалось, насмешливый голос Анд- рона.
— Вы, конечно, мастер, Александр Анатольевич. Разве с вами поспоришь? Я что мог то предло- жил, как говорится: чем богаты... Простите, пожалуйста, — еще с большей насмешкой сказал Андрон. — Буду ждать ваших не пустых предложений. Тем более как артист высшей категории, мастер сцены, заслуженный артист, вы обязаны это делать. А сейчас десять минут перерыв.
До конца репетиции оставался еще час, и я пощед в гримерку. Зашел в «офис». Ветров с Салевичем расставляли шахматы. Коньков сидел перед зеркалом с ролью в руках. Амур со шкафчика, который сам сделал и прикрепил к своему трюмо, доставал рюмки ставил на свой гримерный столик. Ветров сказал:
— Правильно, нефиг с ними церемониться. Приходят гении и начинают требовать, сами не зная чего.
— Правильно, правильно, — подхватил Амур, нарезая кровяную колбасу, — по-настоящему выдал. Пусть немного подумают и пошевелятся. А то мы для них — что хочу, то и ворочу.
Коньков тоже не молчал.
— Ты же дома подумай! Идешь на репетицию — так принеси какие-нибудь свои заготовки, возможные варианты решения сцен. А то все на ходу: давайте попробуем так, давайте эдак, или вообще — как-нибудь вверх головой. Как говорится, «от фонаря».
— Молодец, молодец! Пусть поймут, что актеры что-то значат. Дергают нас, как марионеток, за ниточки, а нам только квакать остается.
— Я вообще не понимаю, что он от меня хочет? — Коньков даже дернулся. — Подходит как-то и говорит: сыграй так, чтоб мне смешно было. И это там, где Блуд приносит известие про смерть князя! Потом, где действительно смешно должно быть, говорит, сыграй так, чтобы я заплакал. Странный он какой-то.
— Есть у них такая слабость, — опять имея в виду режиссеров, говорил Ветров, глядя на шахматную доску и двигая вперед коня.
— Это не слабость. Это или тупость, или выпендреж, — давал волю чувствам Коньков, — нам выходить на сцену и смотреть в глаза зрителю, а он может и не выйти даже на премьеру спектакля. Не получилось — подумаешь, невидаль какая! В первый раз, что ли? Чего стыдиться? Вот пусть актеры отдуваются. Все вопросы к ним. Они все стерпят.
Честно говоря, никакого утешения и тем более сочувствия я ни от кого не ждал. Опускаться до этого было бы в высшей степени не разумно. Двадцатилетний опыт работы в театре научил меня отвечать за свои промахи, ничего не перекладывая на чужие плечи. Здесь лучше всего подходит зэковское: не верь, не бойся, не проси. Из своего болота, в которое попал, сам и должен выбираться, в одиночестве. Руки никто не подаст — еще глубже подтолкнут, если будешь за чужие цепляться. Не кричи зря, не зови раненой птицей, попав в силок. Только по-волчьи: попав в капкан— перегрызай свою лапу, как бы больно не было, если хочешь быть. Сам перегрызай, своими клыками, своей слюной зализывай рану, чтоб не сдохнуть от потери крови. Нет и не будет помощи там, где вспыхивает молния успеха. Жестокая истина и правда в том, что если даже от самых грязных обстоятельств будет зависеть актерская удача — пусть даже мгновенное сияние той молнии — актер примет и полюбит эти обстоятельства. Ничего нет святого на пути к успеху — все гной, который может дать энергию, силу, чтобы пробиться сквозь пласты зависти, интриг. Главное — найти тот маленький уголек в роли, который можно раздуть до яркого пламени. Все остальное ерунда, в лучшем случае — игра в дружбу (пока не нужно будет делиться тем самым успехом), игра в скромного человека (с мыслями хама и жлоба), внимательного коллегу (которому на чужую боль и удачу к наплевать).
Помню, как-то на художественном совете я высказался против одного главного режиссера, который довел театр до уровня самодеятельности дома культуры. В репертуаре оставался только один вечерний спектакль для взрослых. Остальное — сказки для детей. Опустились, можно сказать, до последнего круга. И высказался жестко, круто, без всяких извинений: «Вы разложили театр, разленили его, разучили серьезно работать. Играем только зайчиков и луковичек и еще задние ноги коня. Зритель перестал относиться к театру, как к настоящему, живому. И зазвать его к нам стало большой проблемой. Вам нужно подать заявление и уйти с должности главного режиссера. Срочно подать, пока потолок не рухнул нам на головы и не раздушил всех окончательно, как жаб, и т.д.».
После моей речи настала гробовая тишина, и никто из моих коллег (а там были и Ветров, и Коньков, и Угорчик) не поддержал меня, только стыдливо опустили головы.
А все сказанное было чистой правдой. Горькой, болючей правдой. И не однажды за кулисами в гримерке ее говорили те же самые Коньков, Ветров, Угорчик. И знаю, что от сердца говорили, о самом наболевшем, о самом мучительном. Но там была другая диспозиция. Другая линия защиты, другая атака. Словно в бункере — никакая артиллерия не достанет. И если даже кто-то донесет в дирекцию, мол, недовольны, критикуют, ругают (а эта сфера в театре имеет богатую почву и дает пышное цветение), то можно сказать, что все это слухи, клевета, интриги, зависть бездарей.
А на художественном совете — было в лоб, грудь в грудь. Никакого спасительного бункера, где можно все списать на клевету и интриги. Здесь нужно отвечать за свои слова, держать удар. Но головы были опущены. Царило безмолвие.
Вот потому и цену их похвалы моего поступка отлично знал. А взорвался я, потому что был загнан в угол. Спасался. Нет кочки, на которую можно было опереться, чтобы вскочить, набрать разгон — и вперед к своему открытию, к неопределенности, к удивлению самого себя. Иначе все напрасно, все зря. Иначе ты просто чтец, который навязывает свою интонацию авторского текста зрителям, которые и сами могли еще с большим интересом прочитать пьесу дома, подключить свои фантазию, представляя героев по-своему. Мне необходимо оторваться от простого чтеца, изгнать его из себя и стать актером, вознестись к его космической высоте, где Солнце, Луна, звезды становятся друзьями, осветляя чистым, трепетным светом путь истины. Сознательно или несознательно, я все бросил на весы этого безумного результата.
Амур нашел рюмки, подал одну мне.
— Нет, спасибо, — отмахнулся я. — Мне еще на сцену выходить, да и после репетиции запись на радио. Язык будет заплетаться.
— Да брось ты! Сцена — ерунда, не привыкать. А в эфире даже лучше будешь говорить, чем трезвый, — предложил Амур.
— Честно, не выпендриваюсь. Сцену осилю, но на радио десять страниц текста — их выговаривать надо. Спрятаться не за кого. Один на один с микрофоном, — отнекивался я.
— Что ж, наше дело предложить, — сразу согласился Амур и обратился к Салевичу:
— Будешь?
— Ты ж знаешь, что водку я не пью, пиво с удовольствием, — сказал Салевич.
— Это ты будешь сам себе покупать. Здесь не ресторан, Михайлович! — подал рюмку Ветрову.
— Будь что будет. Актеры тоже люди. За нас! — сказал Ветров и выпил.
У меня после репетиции действительно запись на радио и десять страниц текста. Но, честно говоря, это была не основная причина моего отказа. Я наконец-то начал чувствовать внутреннее состояние своего героя. Но еще пока слабо, неуверенно, и я всеми чувствами старался втянуть его в себя, запомнить. Это нужно было делать сейчас: в эти минуты, секунды, в эти мгновения. Потом будет поздно. Как нежданный звук, который резко возник — и его уже нет. Не остался в памяти, не запомнился. Я ходил, я что-то говорил, у кого-то что-то спрашивал и кому- то отвечал. Я смеялся и шутил, но во всем этом был уже не я. Через секунду я не помнил то, что только что говорил, не слышал, что делал, что происходило вокруг меня. Я исчез как зернышко в почве, которое начинало давать жизнь новому колосу. В почве моей души медленно прорастал тот, кто так долго не хотел появляться. Я боялся растерять это чувство или, не дай Бог, совсем утратить.
Последний час репетиции прошел спокойно: никакой ругани, никакой грубости по отношению друг к другу. Мои чувства меня не обманули. Сценическое пространство, по которому я двигался — а это был уже совсем не я — и где звучало мое слово и дыхание согревало близких, понемногу представлялось мне другим миром; деревянный пол под моими ногами превратился в песок, траву, камень; кулисы — в нетронутую глухомань пущ и боров; темный пыльный задник светился звездами далекой старины. А главное — чувство. О, это хмельное, чуть ли не первой влюбленности, святое чувство не самого себя!
Это заметил и Андрон. Орбиту, которую я для себя обозначил и по которой с осторожностью хищника подбирался до решающего прыжка, он не нарушил ни звуком, ни жестом. Андрон сам превратился в охотника, добычей для которого был я, точнее, мой результат. И он ждал его, затаив дыхание, со страхом, с надеждой. Он молился на этот результат. Он молился на меня. Ведь только я, и никто другой, мог сейчас его показать и тем самым вознести на крыльях признания Андрона как режиссера, утвердить его профессионализм работы с актерами. Андрон молился на меня.
Я был Богом!
Ровно в четырнадцать часов Андрон объявил:
— Репетиция закончилась. Вечером работаем по расписанию. Прошу не опаздывать, — и обратился ко мне: — Александр Анатольевич, вас попрошу на минуту задержаться.
«Ну вот и началось выяснение отношений», — подумал я. Сначала хотел повернутся и уйти: рабочее время закончилось. Только это совсем уж неуважительно было по отношению к режиссеру. Подошел к Андрону, который стоял в зале возле самой сцены.
— Тебе мое отдельное спасибо, — и Андрон протянул мне руку.
— Это мстительная шутка? — смутился я от такой неожиданности.
— Самая искренняя правда, — без всякой усмешки ответил Андрон. — Наконец произошло. Ты почувствовал свой уверенный шаг, и я знаю, дальше ничто тебя не собьет. Спасибо.
Мы пожали друг другу руки. Несколько пар удивленных глаз заинтересованно наблюдали за нами из-за кулис.
***
Запись на радио задерживалась. Сорок минут инженеры не могли настроить аппаратуру: фонило, звенело, шел какой-то побочный шум. Инженеры ругались.
Так случалось не раз. Записывающая аппаратура старая - ей давно пора на свалку. Но выкинуть - это не купить новую. А вот купить - вопрос практически неразрешимый. «Мани, мани, мани!» - как поется в песне из фильма «Кабаре».
Актеры тратили время впустую. Актерское время всегда кому-то подчинено: режиссеру, директору, помрежу, балетмейстеру и др. Актер — подчиненный!
Наконец подали знак, что можно работать.
Я закрылся в маленькой студии, куда не проникал ни один посторонний звук, сел перед микрофоном. Я любил эту мертвую тишину студии. Из аппаратной прозвучала команда режиссера:
— Пожалуйста, на пробу.
Я прочитал несколько фраз из текста.
— Прекрасно, будем писать, — режиссерский голос из аппаратной. — Начали!
— Земля под белыми крыльями, — зазвучал мой голос в микрофон.
***
Лина позвонила через несколько дней. Сказала, что вынуждена была срочно вернуться домой: заболела дочь. Узнала про это, когда позвонила после института домой, и так спешила, что не смогла меня предупредить.
Не знаю, почему, но я ей не поверил. Она поступала так уже не раз. Да я не очень по этому поводу переживал.
На Линин звонок ответил обычно: все, что ни делается, — к лучшему. Будешь в Минске — заходи.
***
Есть роли, которые играешь легко, после них не устаешь. А есть — после которых ни ног, ни рук не чувствуешь. И голова — как топором ее оглушили: резко поднимается давление. И тогда одно желание: быстрее домой, принять душ и, вытянувшись на диване, смотреть телевизор.
Спектакль по пьесе Гоцци «Счастливые нищие» не то что все силы забирал — чуть ли не мертвым делал. Вот и сегодня, почти три часа не уходя со сцены, я тянул на себе все его сложности: танцы, песни, насыщенные образами темпераментные итальянские диалоги. Весь спектакль я играл легко, весело, на одном дыхании. И только когда последние аплодисменты оставили зал, еще даже не закрылись за моей спиной двери, которые вели на сцену, — та самая тяжесть невыносимо навалилась на меня, будто кто-то выключил мой энергетический будильник. И я потянулся в гримерку мягко, рыхло, как пластилиновая кукла.
После спектакля я лежал на диване, светился экран телевизора, я смотрел на картинки, которые менялись на экране, не вникая в их смысл.
Звонок в дверь перебил мои мысли. Кого там еще принесло? Так хорошо лежать. Даже шевелиться не хочется. После душа все тело расслабленное, спокойное. Ровно бьется сердце. Опять звонок.
Нужно вставать. А может, меня нет дома? На работе или еще где-нибудь. Ладно, если еще раз позвонит, поднимусь, а нет — так нет.
Звонок.
Открыл дверь и был приятно удивлен. На пороге стояла Света.
— Привет. Гостей принимаешь?
— Почему бы и нет?
Света прошла в коридор.
— Теперь я обувь тут оставлю, — усмехнулась она, глядя на меня и снимая с ног остроносые (наверное, те же самые) черные туфли на высоких каблуках.
Прошли в комнату.
Я был в одних плавках, поэтому поспешно начал натягивать на себя шорты.
— Не нужно, — остановила меня Света, — у тебя душно. Я тоже разденусь. Дышать будет легче.
И одним движением сбросила с себя свою кожаную юбку на пол. А через мгновенье туда же упала и блузка. Как и я, Света осталась только в бикини.
— Выпить есть?
— Ничего нет, — покачал я головой, — но могу сбегать в ночник.
И, опять схватив шорты, начал одеваться.
— Не торопись, — остановила Света. — Будешь должен.
И достала из пакета бутылку шампанского и шоколадку.
— Бокалы где?
— Там, на кухне. В буфете.
Света принесла бокалы.
— Открывай шампанское. Чего стоишь, как на вокзале, — распоряжалась Света.
Я открыл бутылку. Одним залпом Света выпила весь бокал и счастливо вздохнула:
— Думала, умру от жажды. Эта жара замучила.
И, глядя на меня, рассмеялась.
— Ну ты правда, как на вокзале. Пей, расслабься. А я в душ. Смою с себя всю уличную грязь, не скучай, я скоро.
В душе зашумела вода, а я все еще стоял с бокалом в руке, не сделав ни одного глотка.
Каким-то непонятным дивным чувством наполнилось все мое существо: радостным и грустным, тревожным и спокойным. На мгновенье мне показалось, что я знаю Свету очень давно, только на некоторое время забыл. Что-то знакомое просматривалось во всем ее поведении: несдержанном, решительном, безрассудном. Даже образ ее мне очень знаком, как будто встречались много лет назад, в другой жизни, под совсем другим солнцем и звездами.
Глоток шампанского освежил меня, вернул к реальности. Я поднял Светину юбку и блузку с пола, аккуратно повесил на стул. Еще глоток — и вся прежняя усталость, которую после спектакля я принес домой, как дождь с жестяной крыши, стекла с меня, новым ярким светом высвечивая горячее желание...
Света вышла из душа с полотенцем на плечах, держа в руках бикини. Потом она бросила их на пол, а сама упала на диван.
— Налей шампанского, — с блаженным видом попросила она.
Я налил и подал Свете.
— Себе тоже налей.
— У меня есть.
— За встречу, — подняла бокал Света.
Мы чокнулись и выпили.
Я был в хорошем настроении, в предвкушении чего-то прекрасного. Меньше чем полчаса назад я чувствовал себя старой развалиной. И вот теперь, почти в одно мгновенье, дух моего существования переключился на новый лад: решительный, сильный, полный желания. Сотворить такое чудо может только женщина, если не брать в расчет какие- нибудь критические ситуации, связанные с риском для жизни.
От Светы приятно пахло, и я потянулся к ней, как голодный к полной миске.
Эта кукла, с молочно-розовым цветом кожи, совсем белыми, похожими на выбеленный лен волосами (я понял, что они у Светы крашеные, скорее всего, она была шатенкой), с прямым, ровным, немного вздернутым носиком, капризными пухлыми губами, нравилась мне все больше. Ее пропорционально сложенное тело — высокая упругая грудь, талия тридцать восемь, от которой круто разбегались бедра — хмелило меня, как водка. И если при первой нашей встрече совсем выбритый лобок смутил меня, то теперь у Светы между ног красовалась темная полосочка волос. И этот маленький штришок обновления до удивления манил и будил мое воображение.
— Подожди, успеется. Вся ночь впереди, — остановила мой порыв Света, мягко отстраняясь от меня и маленькими глотками выпивая из бокала шампанское.
Я покорно подчинился и тоже взял в руки бокал.
— Переключи телевизор, — попросила Света. — Может, музыкальное что-нибудь найдешь.
Нажимая кнопки пульта, я прошел по всем каналам: музыки нигде не было. Везде или политические или военные действия. На одном канале попался мультик.
— Оставь! — вскрикнула Света. — Люблю мультики.
Показывали «Ежик в тумане». Света даже рот раскрыла от удивления.
«А ежик думал про коня: как он там, в тумане?» — прозвучало с экрана телевизора.
— Сколько раз смотрю его, всегда балдею, — призналась Света. — Этот мультик мне больше всего нравится.
— У тебя хороший вкус, — похвалил я Свету.
— А почему он должен быть у меня плохим? — удивленно спросила она.
— Ну, понимаешь, это такое дело... В магазине вкус не купишь, и на улице не найдешь. Его воспитать нужно. А для этого немалые усилия приложить требуется.
— А интуиция?
— Что интуиция?
— Разве она не может подсказать?
— Может. Но чтобы разбираться в искусстве, одной интуиции мало. Здесь знания нужны.
— Это безусловно. Но учитывая то, какую оценку ты мне дал, интуиция меня не подводит? — немного кокетливо спросила Света.
— Не подводит. Это что касается мультика, — с оговоркой согласился я. — Насчет остального — не знаю.
— А что остальное? — насторожилась Света.
— Как что? — удивился я. — Разве искусство — это только мультики? А фильмы, музыка, картины художников, театр, литература, наконец.
— Да ничего тут сложного и хитрого. Если хорошее, то сразу видно. А нет —значит, нет. И нечего мудрить. Если нравится фильм, то умные разборки здесь ни к чему; картины художников все как на ладони; музыка — ну, здесь дело вкуса: одному нравится рэп, другому рок, а кому-то классическая; театр — это уже кто любит его; а литература — тут совсем просто: я например люблю детективы, так что ничего сложного.
Я даже разозлился от такого примитивного рассуждения.
— Сразу видны дырки в носу. А настоящее искусство — как подземный источник. Его нужно почувствовать и понять сердцем, долго готовясь к этому. А глаз воспринимает только то, что сверху, что ярче светит. Так происходит у обезьяны, в лучшем случае у индейца-дикаря.
— Ты чего вскипел так? — весело усмехнулась Света. — Я сказала то, что думаю и как понимаю. А тебя понесло, будто оскорбили твои лучшие чувства.
У меня мелькнула мысль: старею, начинаю раздражаться на глупости молодости, ведь два десятка нас разделяет со Светой. А это уже другие люди, другой взгляд на мир и его явления и, конечно же, на искусство.
Маленькими глотками мы попивали шампанское, и я с терпением охотника в засаде ждал Светиных манящих движений. Наконец дождался.
— Поставь бокал, — попросила Света. И ее рука мягко легла на мою шею, а потом притянула к себе.
Я поцеловал ее в губы и почувствовал, как ее язычок вошел мне в рот, прогуливаясь по зубам, языку небу. Потом ее руки закинулись за голову, и Света открылась мне — ровная и белая, во всей своей беззащитной нежности, чистоте и доверии.
У меня перехватило дух от такого величия и почти сказочной нереальности. Я как будто вознесся над самим собой, отрываясь от всего суетливого, грязного, серого и сделался похожим на полую оболочку, которая возвысилась над мелочью, никчемностью, гадостью и начала наполняться звуками чудесной музыки, теплом и светом.
Самое реальное и нереальное — интимная встреча с женщиной. Эти противоположности, как плюс и минус, дают наивысший разряд чувств, громом и молнией шарахнув по нервной системе. Даже не понятно: живешь ты в этот момент или возвышаешься к Богу? Невесомость... Полусознательность... Полусон...
Я целовал Светины груди, я пил их сладость. Впадина между ними стала влажной — я с наслаждением зализывал ее, лаская руками бедра, потом опустился к тонкой темной полосочке. Света подтянула к себе ноги, согнув их в коленях, потом раздвинула в стороны, и, когда я поцеловал ее лоно, бросила их мне на плечи. Они, как ужи, обвивали мою шею, плыли по спине. Иногда поднимались надо мной, как фонтаны, потом опять падали на плечи. Я задыхался от ненасытности и желания. Мне хотелось нырнуть в Свету целиком, раствориться в ней, исчезнуть, утонуть навсегда в этом штормовом океане любви.
Света выдохнула — иди! — и я осторожно, своим упругим и плотским, слился с ней. Ее ногти кровавыми рисунками расписывались на моей спине. Неожиданно Света оттолкнула меня, повернулась на живот и лицом уткнулась в подушку, вознеся передо мной две симметрично-округлые, слитые одна с одной, матово-белые вершины. Своей упругой плотью я вошел в кратер между ними, плавно и мягко утопая в его дышащей, густой влажности, лаская руками груди, целуя спину и шею.
В какое-то мгновенье горячая огненная лава вулканом хлынула в этот кратер, девятибалльным землетрясением всколыхнув всего меня. Со стоном я навалился на Свету всей своей тяжестью. Она повернула ко мне лицо и наши губы сошлись в поцелуе.
Откинувшись друг от друга, мокрые и опустошенные, мы молча лежали, глубоко дыша. Шторы на окнах не были завешены, и от уличных фонарей в комнате было совсем светло. Я хорошо видел, как Светино лицо светилось счастьем.
Света не нарушала тишину, и я тоже не торопился этого делать. Мне даже показалось, что Света задремала. Я хотел накрыть ее одеялом, но она меня остановила тихим голосом:
— Не нужно, и так тепло. Лучше налей шампанского.
Бутылка была пуста.
— Я сбегаю в ночник, — предложил я.
— Было бы неплохо, если не ленишься, — совсем не настойчиво сказала Света.
— Не ленюсь, — вскочил я с дивана и начал натягивать майку и шорты. Я достал кошелек и пересчитал деньги: полторы тысячи. Шампанское отпадало, если только самые дешевые «чернила», но они никак не подходили к сегодняшнему вечеру. Мелькнула мысль одолжить у соседей: посмотрел на часы — уже поздно, наверняка спят, а будить неудобно.
Света заметила мою суету и спросила:
— Какие проблемы?
Было неловко, но ничего другого не оставалось как честно признаться в своем полном банкротстве Света попросила подать ее сумочку и, покопавшись в ней, достала пять долларов, подала мне. Я далее растерялся сразу. Пользоваться деньгами женщины — не в моих правилах, поэтому и стоял как дурак, переминаясь с ноги на ногу.
— Бери, бери, — не обращая внимания на мое смущение, сказала Света, — я тебе не даю, а одалживаю.
— Согласен, — обрадовался я такому объяснению, — через пятнадцать минут буду.
В ночнике я обменял доллары, купил бутылку шампанского и, как и обещал, через пятнадцать минут был дома.
Света спала, глубоко и спокойно, раскинувшись на весь диван.
С нескрываемым восхищением я рассматривал это чудо. Сон женщины одна из великих тайн природы. Тайна чистоты и порока. Желания и презрения. Я будто подглядывал в щель. Света была передо мной вся такая, какая была от солнца, от ветра, от дождя, от тумана, от жары, от холода. От всего того, что приходит на землю с высоких космических высот. Самое прекрасное на земле — человек, в многомиллиардной своей неповторимости. Самое уродливое на земле — опять же человек — в своем многомиллиардном количестве. Бог и Дьявол — его два вечных полюса. И только сон мирит эти бесконечные противоположности, отбрасывая все земные пороки. Во сне каждый — ребенок.
Места возле Светы мне не было. Будить не стал. Осторожно прикрыв одеялом, из кладовки достал раскладушку, лег и почти сразу заснул.
Проснулся от осторожного толчка: надо мной стояла Света, уже одетая, свежая, с запахом солнечного весеннего утра.
— Доброе утро, — усмехнулась она.
— Доброе... — ответил я.
— Как спалось?
— Лучше не бывает.
— Почему не разбудил меня?
— Очень сладко спала.
— Мне нужно идти, — чмокнула меня в нос Света. — Обязательно позвоню. Какой твой телефон?
Я назвал номер.
— Запомню, легкий. Сегодня не знаю, но завтра-послезавтра обязательно позвоню. Жди, если не против.
— Не против. Забери шампанское и сдачу с пяти долларов.
— Оставь себе, до зарплаты еще несколько дней, верно?
— Нет, я дотяну, не переживай, — засуетился я, пихая Свете деньги в руки.
— Я не переживаю,— спокойно ответила Света, — я же сказала, не даю, а одалживаю. Будут — вернешь. А шампанское оставь. И чтоб ни с какой другой не выпил. Оно наше с тобой. Иначе беда будет, — серьезно сказала Света и погрозила пальцем. Ее глаза улыбались.
— Ни с какой другой, только с тобой, — так же серьезно ответил я.
Уже на пороге Света спросила:
— Кстати, а как тебя зовут?
***
В театре опять готовились военные действия против Андрона. Его хотели выжить с должности главного режиссера. К наступлению готовились актеры, перспектива которых, с точки зрения Андрона, была малообещающей.
Ничего нового и ничего неожиданного для такого организма, как театр. Это его профессиональная болезнь, хроническая, так сказать — выживать главных режиссеров. Она имеет корни в каждой театральной почве, и когда-нибудь эти корни обязательно начинают давать свои побеги.
Это чаще всего наблюдается тогда, когда в работе главного режиссера начинаются сбои: не совсем удачный спектакль, дисциплина среди актеров резко снижается.
Но больше всего на это действие большую часть актеров подталкивает их бесперспективность: все время оставаться на вторых ролях. А таких в каждой труппе большинство. Так было в театре всегда и так будет. Это его закон: есть актеры первых ролей и есть вторых. Первых всегда меньше. Но с этим никто не хочет мириться. Каждый видит себя ведущим актером.
Вот тогда и начинают обиженные искать себе подобных и, поддерживая друг друга, сыпать упреки в адрес режиссера на собраниях: мол, как художник выдохся, спектакли неинтересны, зритель не идет на них, неспособный руководитель, не умеет вести творческий процесс... Вечерами телефонные звонки в поисках новых волонтеров в свои ряды с уговорами, обещаниями, даже угрозами, письма в министерство.
Примерно такая же схема переворота и в спектакле под названием «жизнь». А как известно, ни один спектакль не обходится без своего режиссера. Режиссуру здесь осуществлял Куль — заместитель директора по хозяйственной части.
Некогда закончив театральный институт, он какое-то время работал актером в театре. Дела не совсем заладились: определился как актер второго плана. И после одной, другой неудачно исполненной роли он оказался в рядах неперспективных, не подающих надежд актеров. Каждым новым режиссером, который приходил в театр, Куль назначался на эпизодические роли или выходил в массовых сценах.
Смириться с таким положением способен не каждый, особенно если внутри все кипит и рвется наружу. А самолюбие жжет, пылает домной, заливает кипятком все разумное и реальное. Слепит душу и сердце темной тиной неудовлетворенности, поэтому и хочется растоптать, разбурить, до последней песчинки вымести, чтобы хотя бы в этом хаосе быть в первых рядах.
Оставив актерство, вначале стал завпостом, потом, стараниями своей неуемной энергии авантюриста (здесь он был действительно мастер), убрал с поста бывшего замдиректора по хозяйственной части и сел на его место. Никаких принципов морали, совести не знал. Шел напролом, как танк.
С приходом Куля на должность замдиректора каждый год, когда театр уходил на отдых, в нем начинался ремонт: перекрашивали стены с желтого цвета в серый, на следующий год — с серого в желтый. Через год менялись кресла: деревянные, которые во время спектакля стучали, на мягкие, а потом мягкие опять на деревянные. В гримерках переклеивались обои. Скручивались, а потом и совсем убирались дорожки из коридоров, которые вели в гримерки, деревянный пол покрывали линолеумом.
А во время весеннего таяния снега или самых обычных дождей с потолка текло, театр заливало: в кабинетах, гримерках плесенью покрывались стены, на сцене вода капала актерам на голову. А в костюмерном цеху не капало — текло, корабли можно было пускать. Портились дорогие костюмы и обувь.
Со спокойствием бронзового идола, который чернеет на площади Независимости, смотрел на все это Куль, рассуждая примерно так: будет течь — будет рушиться, а где рушится — там нужен ремонт, а на каждый ремонт выделяются деньги. Подсчет их (куда и на что затрачены?) не всегда можно сделать. Даже невозможно сделать. Затрачены на ремонт, и все...
Просто, легко и в духе времени. Как и все остальное, к чему Куль прикладывал свои старания — просто и легко.
И эту простоту и легкость он превратил в свой талант, в свою соловьиную песню достатка и процветания. Его хлеб насущный всегда был с маслом, чего нельзя сказать про актерскую братию, да и многих других работников театра. Еле сводили концы с концами. Не кормила их профессия. А вот Куля кормила. Он брал от нее все и даже больше. Но от этого «больше» уже тянуло криминалом. Однако сидел он на должности на удивление прочно. Никакие выступления против него на собраниях, походы и письма в министерство, не могли сместить его. Видно, где-то и кому-то он был нужен. Ходили слухи, будто столярный цех, который непосредственно подчинялся Кулю, изготавливал кухонную мебель для чиновников из министерства. А как говорится — дыма без огня не бывает.
Но все же кое-что положительное Куль имел: глядя на него, я не хочу — мне даже страшно от такой мысли! — хоть как-нибудь быть похожим на него. Хотя чего там? Жизнь многолика!..
И в ответ на эту энергию разлада и разрушения приходилось выставлять свою: организовываться, тратить немалые силы. Вечная революция. Вечный бардак. А все мы их дети: без веры, без Бога.
Теперь антисилы собирались против Андрона. Собирались основательно, с очевидной надеждой на победу. В ход пускалось все: слухи, сплетни, угрозы, обещания, обман...
Куль процветал. Его талант авантюриста загорался красной звездой, звучал песней.
Художественный совет, который в скором времени состоялся, очень ясно выявил лицо большинства членов. Назвать это оппозицией нельзя, так как оппозиция всегда имеет за собой какие-нибудь объективные доказательства, уверенность — пусть даже ошибочную, наконец, обычную логику поведения. Ни первого, ни второго, ни третьего в этом нападении не наблюдалось. Было только одно: убрать, стереть, затоптать Андрона. Это звучало в каждом выступлении кулевских сторонников. А их, как я уже говорил, на художественном свете было большинство. Они выбрали для себя самую примитивную мерку в определении искусства: количество. И под эту примитивную мерку Андрон никак не подпадал в качестве достойного должности художественного руководителя. За пять лет он поставил только два спектакля. Второй — «Полочанка», даже еще был в процессе. Только его «Лорд Фаунтлярой» с неизменным успехом собирал полные залы. Так что количество было выбрано не случайно. Как мерка — она на все сто против Андрона.
Была она против и относительно ведущих артистов. По мерке количества главное было то, сколько спектаклей актер сыграл за месяц, за квартал. А у них, ведущих, обычно две, три главные роли в вечерних спектаклях, которые играются не так уж часто.
Одних актеров (обычно это актеры из андроновского меньшинства) за хорошо сыгранную роль всегда отметят и заметят. Других же, из большинства художественного совета, старались не замечать, будто ничего такого не произошло. Признание приходило со стороны критики, от коллег из других театров, от зрителя. И закономерно то, что открытия совершались одними и теми актерами. Редко кто новый заявлял о себе, хотя возможность проявить себя давалась каждому.
И это совсем не значит, что такую возможность имели актеры из других театров. Там мои коллеги годами сидели на таких ролях, как «кушать подано». Многие так и не дождались своего дня. Одни оставили профессию, другие спились... И это те, тонко и остро ее чувствовали.
Но все же самые упрямые и постоянные в ней — серость. Они почти не пьют, не нарушают дисциплину, вовремя приходят на работу. Когда назначается субботник — они обязательно будут. Нужно будет мыть окна — будут мыть, подметать пол — будут подметать, убирать туалеты — и это будут делать. Они от «А» до «Я» исполнят все поручения дирекции. Правда, все это уважительное старание — только вид. Им приказывают — они делают вид, что исполняют. Вот только нельзя делать вид, выходя на сцену. Тут — как на ладони, как в зеркале. До мелочи виден полет твоей души, твоей фантазии и способностей.
Есть искусство — и почти искусство. Первое — талантливый оригинал, другое — подделка, копия.
И чтобы сотворить первое, нужно владеть чем-то отметным, Божьим. Чтобы делать другое, достаточно вовремя приходить на работу.
Глаз и душа серости не отличает первое от второго, для них все одинаково. Для них все серо. И измеряют они количеством. И часто добиваются своего. Их много. Они агрессивные.
И здесь хочется отметить одно довольно обычное, но важное обстоятельство: когда главный режиссер выпускает из своих рук сильное, даже жесткое управление — все начинает рушиться в театре. Как грибы из-под мха вырастают серые, группируются — и в атаку. Мутная вода — их стихия. Здесь можно и категорию важную выловить, и, не сделав ничего замечательного, даже звание хапануть. Демократическим большинством они проголосуют за любого «обиженного», рассуждая так: все мы равны, и нечего давать звания только одним. На всех делить надо. По очереди. Выпустил Андрон бразды правления из своих рук. Выпустил незаметно, просто и легко. Вот и результат.
Художественный совет начался с того, что Андрон огласил повестку: первое — выдвижение кандидатов на президентскую персональную премию, другое — разное.
По первому вопросу он зачитал положение, где говорилось об условиях выдвижения кандидатов. В частности: выдвигались творческие работники за отличный вклад в развитие культуры. Им устанавливается ежемесячная премия (сроком на один год) в размере тридцати тарифных ставок первого разряда.
Как камнем в лоб прозвучал размер премии. Возникла пауза. Каждый в уме подсчитывал сумму. Она впечатляла. Если перевести на доллары, то получится примерно триста пятьдесят.
— Кого будем предлагать? — тихо и осторожно спросил Куницын.
Тишина.
— Леонид Юрьевич, чего вы молчите, вы как официальное управляющее лицо театра — предложите, — обратился Куницын к директору.
— Я думаю, что здесь должен выдвигать главный режиссер, так как он работает с актерами.
Ситуация становилась пикантной. Брать на себя ответственность и выдвигать две или три кандидатуры — значит, вызвать недовольство почти всех оставшихся членов труппы в свой адрес. Ведь каждый считал себя достойным получить эту премию. Признаюсь, что и меня такая соблазнительно-гадкая мысль посетила. И я не мог от нее отбиться. Она тянула к себе, ломала мое слабое сопротивление. А в кабинете висела тишина.
— Будет кто-нибудь, наконец, из руководства предлагать или мы начнем сами это делать? — имея в виду членов художественного совета, немного раздраженно сказал Куницын.
Молчание.
— Тогда давайте расходиться, если нет никаких предложений. Чего зря время тратить? — не унимался Куницын.
— Подождите. Ну зачем же так? — взял слово Андрон. — Вопрос непростой. Нужно основательно и серьезно к нему подойти.
— Так подходите! — так же нетерпеливо сказал Куницын. — Вы художественный руководитель, вам и карты в руки.
Опять возникла пауза, после которой снова заговорил Андрон:
— Еще раз напоминаю положение о персональных премиях: за отличный вклад в развитие культуры и искусства. Теперь называю персонально, — в комнате наступила гробовая тишина. — Народный артист Ветров, заслуженная артистка Каболерова и...
Третьим был назван я.
— Я предлагаю в этот список добавить еще главного режиссера, — сказал Угорчик.
Были ли названные имена неожиданностью для тех, кто присутствовал на заседании, — думаю, что нет. Но каждый в душе хотел услышать свое имя.
Теперь возникшая тишина была зловещей, словно затишье перед бурей. От напряжения у Семенчика даже лоб вспотел.
— Боже, Боже... Я же никогда никуда не лезу. Вы же знаете. Я всегда говорю только правду. Мне самому ничего не нужно... Но почему не вспомнить, что есть такой народный артист Куницын. Больше сорока лет работает в театре, что-то делает... Просто так, к слову, вспомнить, — каким-то дрожащим, женским голосом, тихо заговорил Куницын. — Я не знаю... я не знаю... Тогда почему не предложить Зорцеву, Семенчика, Квасчанку? — они тоже работают.
— Согласен, работают, — поддержал Андрон, — но еще раз напоминаю: в положении сказано: за отличный вклад в развитие культуры и искусства. За последние годы названные мною кандидаты имели отличные работы, высоко оцененные критикой и театральной общественностью. И я считаю названных мной артистов достойными президентской премии. А свою кандидатуру, предложенную Угорчиком, я снимаю.
— Это же такие деньги, такие деньги... — возбужденно прыгал Куницын. — И целый год, целый год... Каждый месяц. Я предлагаю, если кому-нибудь выделят эту премию, то пусть делит ее на всех или хотя бы на половину труппы.
— Мы не можем заставить того, кто получит премию, делиться, — заметил Андрон.
— Тогда давайте откажемся от этой премии, — подала голос очередной режиссер Бляшева, с лицом невинного ангела. — Напишем письмо, что мы не стоим премии, так как у нас нет кандидатов с большим вкладом в развитие искусства.
— Я думаю, чиновник, который будет читать наше письмо, подумает, что у нас не все в порядке с головой.
— Деньги большие хоть? — дернул меня за рукав Коньков, так как опоздал и ничего не слышал.
— Большие, большие, — отмахнулся я, напряженно наблюдая за всем, что происходило.
— Я свою кандидатуру тоже снимаю, — не выдержал Ветров. — За последние годы у меня вроде больших и значительных ролей не было.
— А я все-таки считаю вас достойным этой премии, — настаивал на своем предложении Андрон. — Ваши последние работы в «Счастливых нищих» и в «Маленьком лорде» дают на это право.
В ответ Ветров только развел руками.
— Сколько, какая сумма? — не унимался Коньков.
— В пять раз больше оклада, — цыкнул я.
— Ё-ё-ё! — схватился за голову Коньков.
— У меня тоже за последние годы почти ниче особенного в ролях не было, — осторожно проверяв на членах художественного совета свою кандидатуру Каболерова.
— Ну что ты, а твои роли, сыгранные ранее, тоже можно засчитать, — успокаивала Каболерову главный художник Куль, жена вышеназванного замдиректора.
— Там только за последние три года засчитываются роли, — нервно потирая ладони, смущенно говорила Каболерова.
Опять взяла слово Куль:
— Ну не знаю... Но думаю, ты могла бы претендовать, — и это из ее уст прозвучало как-то неуверенно, безразлично.
Я молчал. Я понимал своих коллег. Но играть в игру «посмотрите, какой я скромный» и не думал.
А от в словах Ветрова и Каболеровой действительно была правда. Особенно у Каболеровой: почти ничего значительного за последнее время. Меньше у Ветрова, ибо он имел очень хорошую роль в «Счастливых нищих» и, может, ниже по значительности, роль в «Маленьком лорде». Но при всем при том за всю работу в театре, за преданность ей они заслуживали этой премии больше, чем кто.
Я же выгодно отличался от Ветрова и Каболеровой, так как имел на счету за последнее время три большие главные роли, одобрительно оцененные критикой и зрителем. Можно сказать — было мое время, а точнее, мне везло. И поэтому мое самолюбие упрямо охраняло меня от примитивной, показушной пошлости — я не достоин. Наоборот: достоин! И только я!!!
— Так какие будут окончательные предложения? — нарушая молчание, которое уже слишком затянулось, спросил директор театра Гута.
— Мое предложение прозвучало, и я буду на нем настаивать, а свою кандидатуру, как и сказал, снимаю, — подал голос Андрон.
— А я хочу вернуться к своему предложению, — настойчиво высказывалась Бляшева. — Написать письмо и отказаться: нет у нас достойных.
— Люди, вы что? Подумайте только: вам предлагают деньги, а вы от них отказываетесь, живя при этом в нищете. Действительно, это какое-то безумие! Вы думаете, другие театры откажутся? Да они ухватятся за эту премию хваткой бульдога и будут доказывать, что только они и достойны этой премии. А мы в позу невинных становимся: чистые и справедливые и не хотим опускаться до обмана, вранья и порока. Бросьте. Наши артисты, предложенные главным режиссером, на все сто процентов соответствуют требованиям этой премии. И не нужно унижать себя разными угрызениями. Я понимаю, деньги большие, и не все их могут получить. Но, тем не менее, сегодня эти трое — лучшие и достойные, — на одном дыхании выдал Коньков.
— Будем голосовать, — взял слово Андрон. — Итак, поступило два предложения: первое — премировать троих вышеназванных кандидатов, второе — писать письмо и отказываться от премии. Голосуем: кто за первое?
— Я не желаю принимать участие в этом фарсе, — сказал Семенчик и вышел из кабинета.
— Что же, это личное дело каждого, — спокойно заметил Андрон. — Будем голосовать.
За предложение Андрона было семь голосов, за предложение Бляшевой три.
Андрон наживал себе новых врагов. Активисты, противники Андрона, шастали среди артистов и собирали подписи под новым посланием в министерство. Это было заметно на следующий день, после заседания художественного совета.
***
Со Светой мы встретились через три дня. Она по звонила и коротко сказала — хочу! Я был свободен. Как раз перед ее звонком я вернулся с радио, вечерних репетиций у меня не было. И еще радовало то что я был при деньгах: получил аванс в театре и на радио заплатили.
Холодильник был пустой, и сразу после звонка я бегом в магазин. Приятно иметь деньги, человеком себя чувствуешь, хозяином, уважение к самому себе просыпается — чувство довольно редкое, но стоит того, чтоб за него бороться каждый день.
В магазинную корзину загрузил бутылку водки, шампанского — хоть и Светино шампанское дома было, но еще одна бутылка не помешает. Взял хлеб, колбасу, шпроты. На уличном рынке купил бананы, апельсины, ветку большого синего винограда, две большие груши.
По дороге зашел в банк, купил пять долларов.
Стол получился отличный. Во всяком случае, я так думал. Принял душ, побрился, почистил зубы, надел новое чистое белье, рубашку, штаны.
Свету увидел через окно. Красиво шла: шаг ровный от бедра. Волосы — белый лен, подбрасывались вверх при каждом шаге. Белое платье с глубоким вырезом впереди, с чуть заметными, как небо, голубыми цветами, парусом развевалось на ней. На мгновенье я даже заметил белые плавки под ним. И легкая волна чувств пробежала по моему телу. С замиранием сердца ждал звонка. Когда он резанул короткой циркуляркой — сердце екнуло.
Вот гадость! Давно нужно его сменить. Разве нормальный человек терпел бы такое чудовище, которое каждый раз пугает своим звуком!? А я терплю. У меня руки не доходят заняться им. То денег нет, то времени. Хотя отговорки все это. Здесь самая обыкновенная лень и безразличие к быту. А еще руки, как говорится, не из того места растут.
На пороге Света поцеловала меня в щеку, быстро сунув мне в руки сумочку.
— Держи, я в туалет. Еле дошла.
Я прошел в комнату, стал ждать. В тишине слышно, как струя звонко бьется об унитаз. Зачарованная и непонятная тоска возникла в моем сердце. Во мне было что-то такое, чего я никогда в жизни не чувствовал и, честно сказать, не знал. Мне до дрожи, до безумия захотелось стать под этот кипучий ливень чистоты всем своим, что дал мне Бог великой щедростью, обмываться, заплакать, попросить прощения за все-за все у тех, кого знал и не знал... кто были и будут еще...
— Что с тобой? — дернула меня за рукав Света.
— Ничего... А что? — встрепенулся я.
— Ты какой-то странный... У тебя дрожат губы.
— А-а-а... Это я проигрывал про себя роль, которую сейчас готовлю.
— Какую роль? — удивилась Света.
Я понял, что проговорился; где и кем работаю, я Свете не говорил. Теперь не знал, как выкрутиться, чтобы сохранить в тайне свою профессию.
— Так какую роль ты проигрывал? — настойчиво выспрашивала Света.
Не нашелся, что соврать, поэтому признался честно:
— Я актер, в театре работаю.
— Актер! — удивленно воскликнула Света.
Ее глаза раскрылись на всю ширину своей удивительной голубизны.
— А что тебя так удивляет? — спокойно спросил я.
— Да нет, все нормально, просто я никогда не была знакома ни с одним артистом, — ответила Света.
— Теперь будешь.
- Буду, теперь буду, — и добавила: — А ты свинья!
— Почему? — даже растерялся я.
— Ты до сих пор не пригласил меня в театр.
— Мы совсем недавно знаем друг друга. Времен не было. Не успел.
— Отговорки, отговорки все это! — застучала своими кулачками мне по груди Света.
Потом обняла и поцеловала.
— Ты совсем не заметила мой стол! — перевел я разговор на другую тему.
— Заметила, я все заметила, — сказала Света.
Оторвала от ветки ягодку винограда и бросила ее в рот.
— Вкуснотища! — причмокнула Света языком. — Люблю виноград.
— Тогда прошу к столу. А я за шампанским. Холодное. Пить хочешь?
— Хочу. Все хочу! И шампанское хочу, и виноград, и тебя хочу. И все, что есть на свете хорошее — хочу! — обнимая, шептала мне на ухо Света. — Но вначале у меня есть другое предложение.
— Какое?
— Давай перед нашим домашним застольем сходим в кафе. Ну хоть на часик — ласково глядя мне в глаза, попросила Света.
Честно говоря, такой поворот событий мне не совсем понравился. Все упиралось в деньги, которых, даже получив аванс и на радио — было как кот наплакал. Правда, на один поход в кафе их хватило бы, и даже неплохо посидеть. Но наступит завтра, послезавтра и еще почти две недели до зарплаты. А есть что-то надо. Тем не менее я не мог отказать Свете. Тем более что она сказала, что у нее сегодня день рождения.
— Сколько тебе? — забыв про все денежные проблемы, поинтересовался я.
— У женщины про ее возраст не спрашивают, — кокетливо заметила Света.
— Прости, не буду. Ну я и свинья, — обозвал я себя.
— Ладно, тебе скажу, — зашептала Света. — Ужас! Только двадцать один.
Я был на двадцать три года старше ее.
— Деньги у меня есть. Я плачу, не переживай, — успокоила меня Света.
— Отлично! — перебил ее я. — Но если позволите, приглашаю вас я, и все остальные расходы за мой счет, — звонко, четко, с расстановкой выдал я и напоследок добавил: — Кстати, ваши пять долларов, которые на днях одалживал.
Света не отнекивалась. Молча взяла и положила их в сумочку.
— А мое шампанское есть? Не выпил ни с кем? — радостно вспомнила она.
— Ну разве я мог с кем-то другим его выпить?
Удивительная правда прозвучала в моем ответе. Мне самому непонятная. Была в ней самая настоящая искренность, самая глубокая правда. На самом деле, не мог я выпить ни с кем другим эту бутылку шампанского, купленную несколько дней назад за Светины деньги. Хотя, казалось бы, чего там? Выпил бы с какой-нибудь незнакомкой, случайной гостьей, а завтра купил бы в магазине другую. Мол, вот твое шампанское. Радуйся. Да все же не то. И правды в этом нет, если есть, то совсем другая, в основе которой нет чистоты и доверия, — а вранье и обман. Большой ли, маленький, — а обман. И только совесть этому измерение.
Вот что-то такое непонятное подумалось мне в тот момент.
Кафе было полупустое. Мы заняли столик в углу возле окна. Итальянская кухня, как было написано в меню, ничем итальянским нас не порадовала. Блюда были, как и в самом обычном кафе. Мы заказали по рыбному салату, салату из помидоров, отбивные, бутылку шампанского и двести граммов текилы. Последнее заказали для экзотики, так как выяснили, что ни Света, ни я ее не пробовали. Еще я попросил принести и зажечь нам свечу. И через пять минут теплый огонек мерцал на нашем столе. Потом появились салаты, шампанское, текила.
Вначале без всяких тостов попробовали текилу.
— Ничего, пить можно, — сказал я.
Света сморщилась, ей не очень понравилось. Потом я налил шампанское.
— Я поздравляю тебя. Дай Бог, чтоб то лучшее, что несет в себе жизнь, не обошло стороной твою тропинку надежды. Верь и знай, что все еще впереди. Радости тебе и здоровья, — был мой короткий тост.
Света поблагодарила, мы поцеловались и выпили. Потом я пил текилу, Света — шампанское.
Я уже давно не бывал ни в кафе, ни в ресторанах. Хотя раньше, в студенчестве, любил в них посидеть, послушать музыку, потанцевать с незнакомкой. Одним словом, «побалдеть». Обычно мы ходили в ресторан «Лето». Сбрасывались по пять рублей, и это даже было слишком. Этот ресторан мы выбрали из-за его оркестра. Репертуар его состоял в основном из блюзов и медленных мелодий, которые нам очень нравились. Да и сам ресторан был очень уютным, чистым и даже немного интимным. Другие рестораны, которые мы знали, были похожи на стадион: большие, шумные, бездушные, с музыкой, от которой уши закладывало. Наше «Лето» было настоящим летом: ласковым, уютным, теплым. Все было знакомо, как дома. Можно было действительно расслабиться и не бояться, что тебе может кто-то нахамить, испортить праздник. «Лето» — это был праздник души, праздник созревания, первых самостоятельных шагов, которые мы делали, оторвавшись от родительской опеки. Это был наш выбор. Спасибо тебе, «Лето», за все.
Кафе, в котором сейчас мы сидели со Светой, было небольшим, но в нем очень уж отдавало казенщиной. Вроде и тихое, и музыка уши не закладывает, а какое-то холодное, неуютное. Только мерцающий огонек нашей свечки скрадывал это грустное безразличие.
Мы пили не спеша, смакуя (текила начинала мне нравиться все больше), заглядывая друг другу в глаза. Наш разговор был ни о чем. Никаких вопросов и ответов, никаких решений насущных проблем и обсуждений серьезных тем.
Пили, закусывали, говорили, смеялись.
Горела свеча.
Мы медленно отделялись от всех. Плыли на свой маленький островок, на котором кроме нас никого не существовало. Наша музыка звучала в нас самих и именно такая, которую мы хотели слышать.
Пути Господни неисповедимы. Тем и велик Он, равных себе не зная. Ведь если знать все наперед, умереть можно. Никакой жизненный поворот ни будет тебе загадкой и неожиданностью, ни открытием, ни радостью, ни болью. И не станет перед тобой вечный вопрос, вопрос жизни и смерти. Будешь течь, как вода из крана: ровно, тихо.
Я уже даже был рад, что Света вытянула меня в кафе. Дома — это дома. А тут совсем другая обстановка.
Тут за наш стол, рассчитанный на двоих, подставив стул, без разрешения, подсел парень Светиных лет. Короткая стрижка, цветная рубашка навыпуск, на среднем пальце левой руки серебряная печатка. Лицо вытянутое, худое, с небольшими глазами желтого цвета. Под носом светлый редкий пушок, который прикрывал заячью губу, когда он говорил, губа оголяла зубы.
— Здорово, Муха! — поздоровался незнакомец
— Привет, — немного напряженно сказала Света.
— Что-то ты совсем пропала, не купила ли случайно новое рабочее место?
— Это мое дело, — был резкий Светин ответ.
— Не скажи, не скажи, это как посмотреть, — сверкая глазами, сказал парень.
— А как посмотреть? — насторожилась Света.
— Долг за тобой.
— Какой долг? За что? Я же за все с вами рассчиталась, — уже немного паникуя, говорила Света.
— Нет, не за все, мы тут недавно помозговали, сделали перерасчет и получилась тонкая арифметика: с тебя еще триста долларов, и можешь садиться на любое говно, Мушка.
— Триста долларов?! Да за что? — воскликнула Света.
— За бывшее место работы, — сухо и жестко ответила заячья губа.
Я понял, что мое время настало. Тянуть дальше было бы не по-джентльменски. Эта разрисованная, обскобленная, недопеченная вошь, выражаясь блатным языком, надоела. Чувствуя себя безнаказанным, он нагло хамил, отравляя живой воздух грязью и гнилью. Меня он не замечал, я не существовал для него. Даже обидно становилось, хотя, что там обидно, зубы начинали стучать. Сдерживался, как мог.
— Молодой человек, во-первых, вы не попросили разрешения присесть за наш столик, а во-вторых, будьте любезны, оставьте нас, — тихо и почти спокойно сказал я.
— Ой-ой, — воскликнула губа. — Я думал, это памятник, а это живой человек. Здравствуй, живой человек!
— Здравствуй и до свидания! — так же тихо сказал я.
— Почему до свидания, мы еще даже не познакомились, — весело сказал губа. — Муха, это что, твой дедуля? А ты ничего про него не рассказывала. Ты все говорила, что сирота. Мы тебе из-за этого скидку делали, а выходит, обманывала нас.
Ах, как мне хотелось рвануть его на себя, кулаком заехать в его заячью губу, потом бросить на пол — топтать до животного страха этих желтых собачьих глаз.
— А может, дедуля заплатит твой долг? Мы не против. Для него, я думаю, триста долларов — мелочь, — не успокаивался парниша.
— Заплачу, внучек, заплачу, сейчас получишь, — и мои два пальца правой руки, как тиски, прищемили ему нос. Он заскулил тонким жалостливым звуком, на высокой ноте.
Не отпуская его, я поднимал его на ноги, и он ухватился худыми ручками за мою руку, со стоном тянулся вверх. Пырская слюной, губа кричал:
— Отпусти, сука, больно, отпусти! — и поскольку пальцы я не разжимал, продолжал скулить на высокой ноте.
Возле нашего столика появился человек со здоровой и толстой шеей в черном пиджаке и красной бабочке на белой рубашке.
— Какие проблемы? — спокойно и уверенно спросил он.
Я расслабил пальцы, а парниша двумя руками прикрыл свой нос. И так быстро, будто боялся, что я его опять прищемлю. Он хотел рвануть в сторону, но громила, положив на его худое плечо широкую ладонь, остановил.
— Так в чем дело? — еще раз повторил он.
— Все нормально, командир, просто внучек любит поиграть в ладушки. Мы поиграли — он проиграл. А проигравшего водят за нос. Вот я и поводил его немного.
— Да? — с усмешкой глянул на губу громила.
— Ага, — все еще прикрывая руками нос, согласно кивнул парниша.
— Иди, — легко подтолкнул его громила.
— Прошу прошения, отдыхайте, приятного вечера, — сказал громила и ушел.
Вечер перестал быть приятным. Света напряженно и тихо сидела за столиком, отрешенно колупая вилкой отбивную. Левой рукой она подпирала голову, не поднимая на меня глаз.
Белые распущенные волосы закрывали ее лицо. Стыдно ей было за все, что произошло. Стыдно и больно, что я стал свидетелем этого унижения.
Удивительно, но мне было приятно смотреть на Светины страдания. Света предложила пойти домой, и я рассчитался с официантом.
Шли пешком, так захотела Света. Да и недалеко было.
Света шла не спеша, вся в своих мыслях, и я не мешал ей. Никаких попыток поднять ей настроение не делал. Думаю, что правильно. Нужно время, самое обычное, чтобы отошло, стерлось все плохое и неприятное.
Дома Света приняла душ и оттуда вышла почти с тем же настроением, с каким явилась сегодня ко мне. Я дал ей свою чистую рубашку, и она утонула в ней. Сам переоделся в шорты и легкую маечку. Мой сервированный стол ждал нас, и мы продолжили отмечать Светин день рождения. У меня нашлась свечка, зажгли ее, и больше никакого другого света. Его и не нужно было. Хорошо и уютно было в комнате. Шум с улицы почти не доносился.
Все будто самое простое и обычное: свеча, шампанское, женщина. Но за всем этим одно вечно желанное: спокойствие.
С каким-то удивительным чувством я словил себя на мысли (и это уже во второй раз), что Света мне кого-то напоминает, что я знал ее раньше, еще до того, как мы встретились. И походка, и облик, и манера разговаривать показались мне знакомыми. Даже то, как она выходила из душа, смыв с себя французскую парфюмерию, и когда мы начинали заниматься любовью, — до пота, до крови на губах, — глубоким воспоминанием чего-то далекого, хорошо знакомого прорезалось в моем сознании.
Непонятность этого чувства меня совсем не смущала. Было даже приятно; ведь если человек нравится, то в нем все кажется тебе дорогим и знакомым. Наконец вспомнил такие минуты (а они бывают, наверное, у каждого), когда впервые посещаешь те или иные места и кажется, что ты тут уже был когда-то, многие детали тебе знакомы. Бывает, что-то впервые происходит с нами в нашей жизни, даже самое обычное событие, и мы предугадываем его исход. И он сбывается. Так и мои чувства по отношению к Свете можно просто и легко объяснить.
— Иди ко мне, — тихо позвала Света.
Как крыло бабочки, трепетало пламя свечи. Иногда испуганно и тонко, будто задыхаясь, готовое вот-вот умереть, а временами тянулось высоко и плавно, бросая свой свет широким разливом, уверенно утверждая радость существования. В какой-то момент, совсем растопив свечу, в последний раз приподнялось, отчаянно дернуло своим красным крылом и, выдохнув, медленно ушло в небытие. Стало темно... и тихо-тихо.
***
Смешно, но тут правда такая, что и не смешно совсем. Если бы сказал, что выдумал, то было бы банально и примитивно. А можно было бы про это рассказать как анекдот, для смеха. Но все-таки, мне кажется, что-то есть в этом не совсем нормальное...
Так вот, в последнее время ко мне стали проявлять нездоровый интерес собаки. Кто из нормальных людей может назвать нормальным проявление интереса к себе чуть ли не каждой чужой псины? Разве что идиот. А я им пока себя не считаю. При моем появлении в последнее время все собаки как с цепи срываются: стоит только пройти рядом — гав да гав, в самое лицо. Ладно если бы какие-нибудь большие, овчарка или бульдог, например, а то такса, болонка, пудель — кукольный лев, туда же норовят. Как увидят меня, начинают надрывать свои пискливые связки, и фокстерьер аж заходится от злости при моем появлении, будто я ему на яйца наступил. А однажды чуть не обомлел от удивления: проходил мимо двух молодых девушек, которые мирно обсуждали свои женские проблемы, как вдруг от них откатились два маленьких, я бы даже сказал малюсеньких клубочка, как те мыши, не больше, и с таким ультрафиолетовым лаем бросились на меня, что уши заложило. Ну, это же ненормально! Раньше ведь все было как нужно: и рядом медленно проходил, и, бывало, пробегал, что очень опасно, ибо собаки часто бросаются именно на бегущих людей — все было хорошо. А тут на тебе. Может, во мне что-то звериное проснулось? А почему бы и нет? Может, в моем организме что-то произошло такое, что нарушило жизненный ход всех органов. Настал полный кавардак и разлад. А значит, и дух не тот, и запах не тот, и энергетика от меня злая исходит. А может, я вообще уже на четырех лапах хожу, но этого не замечаю, как и все люди. Только собаки не утратили способность видеть и чувствовать мои перемены. А они, несомненно, произошли. И обратиться за помощью — не к кому. Одна надежда — время...
***
Через несколько дней я пригласил Свету в театр на спектакль «Лорд Фаунтлярой». Для меня было неожиданным то, что я волновался, выходя на сцену. Обычно это чувство у меня проходит почти сразу после премьеры. А тут я волновался. Самое настоящее волнение било по нервам.
Я понимал, это потому, что где-то в темноте зала дышит и смотрит на меня Света.
На поклоне я нашел ее глазами. Она не аплодировала. Я ощутил в груди что-то неприятное. Переодевался и снимал грим с тем же неприятным чувством. Подумал, что зря ее пригласил. Не нужно было этого делать. Все же театр требует к себе подготовленности, умения читать его язык, понимать условность сценических знаков, символов. Театр — это не жизненное проявление ситуации, как многие считают. Театр — это фантазия и мечта, полет души в поднебесье, грусть света и тени, страх любви и ненависти.
Все настоящее, что имеет в себе жизнь, — не театр: грязь и примитив. Не может она быть точным отображением, пусть даже того, что видит наш глаз.
Театр не как в жизни — а как... в театре... как у Бога. А как там у Бога — один Бог знает. Думать, что ты понял театр до конца, было бы неверно. Как нельзя познать вечность — так и театр никогда не откроется своим глубинным дном бесконечности. И это про тех, кто изо всех сил отдавая себя ему, наивно верил в истину полного познания театра.
Как-то на одном юбилее купаловцев известный режиссер высказал мысль, что за всю свою театральную жизнь он так и не понял природу театра до конца. А в театре он прослужил более полувека. Многие поставленные им спектакли вошли в энциклопедию, стали классикой театрального искусства. Он имел высшие награды государства. Наконец он был настоящий режиссер, художник, первопроходец многих театральных явлений. Я с ним работал и знал это точно. И вот такое признание на склоне лет, признание, образно говоря, в вечерних сумерках жизни. Без кокетства, без самолюбования, сухо жестко, даже отчаянно.
Света ждала меня возле центрального входа. Сразу взяла под руку, и мы пошли под горку до проспекта. Шли молча. Что-то существенное говорить у меня не получалось, а лишь бы что не хотелось.
Да и разговор, как я понимал, должна была начать Света. И темой мог бы стать спектакль, который она посмотрела. А я не просто артист, который исполнял главную роль. Что ни говори — знакомы и даже более. И даже если не понравился спектакль, лживым комплиментом сморкнуть нужно. Так всегда среди знакомых: спектакль не очень, актеры слабоватые, ну а ты один — просто супер!
Понятно, ерунда полная, но с какой радостью актер в нее верит! И пусть только в эти мгновенья, в эти минуты, но верит. Актер — это ребенок. И эти слова — самая драгоценная игрушка для него.
Света молчала. И я почему-то был благодарен ей за молчание. Она предложила пройтись несколько остановок, и мы пошли через сквер, где струился фонтан, в котором стояла небольшая скульптурная композиция «Мальчик с лебедем». Мы шли не спеша, и я почувствовал, как Света мягко прижимается ко мне. Ее тихое присутствие приятно волновало, и мне было необыкновенно спокойно. Редкие минуты такого чувства я знал в жизни. Его даже нельзя объяснить. Если только пожелание: чтоб вот так на всю оставшуюся жизнь. Наивно?! Может быть. Но я только человек. Самый обычный человек: слабый, затюканный, с достоинствами и недостатками. И нет во мне никакой особенности, никакой отличительности от других, поэтому имею полное право на такое желание.
Был теплый тихий вечер. Как-то совсем не заметно перебрасываясь незначительными фразами, дошли до бульвара.
Дома Света приняла душ и, как вчера, утонула в моей рубашке-пижаме.
— Теперь ты иди, — скомандовала она. — Я приготовлю чего-нибудь перекусить.
— Я сам приготовлю, ты отдыхай, — возразил я. Но Света перебила:
— Это тебе нужно отдыхать, ты работал. А я кайф ловила. И не спорь! — твердо сказала она.
Я подчинился.
Теплые струи воды остро и колюче били по плечам, и я чувствовал, как мускулы медленно приобретают эластичность, сбрасывая напряжение и усталость. Спектакль, который все еще жил во мне, будто нехотя отпускал свои тиски. В голове полный хаос, среди него тонкая паутинка мысли: похоть и страсть, запах сирени и вонь гноя, блеск разноцветной радуги и слепая темнота ночи.
Похоть и страсть! Вечные пороки человечества. Никого они не обошли и не обойдут! Даже самый влюбленный в свою единственную, случайно узрев что-то небесное, что в какой-то момент возникло неизвестно откуда и неизвестно кем посланное, хоть на минуту, хоть на мгновенье вспыхнет чувством сладострастия. Дьявольское семя, как палочка Коха, живет в каждом из нас, дождавшись удобного момента для удара, блеснет молнией, громом ударит по мозгам, и уже измена: похоть и страсть!..
Неожиданно к моей спине прикоснулось прохладное, упругое тело, и тонкие, белые руки обняли мою грудь.
— Не поворачивайся, — шепнула Света, сильно прижимаясь ко мне. Несколько минут мы стояли молча, и я почувствовал, как температура Светиного тела медленно поднимается до уровня моей. В какой-то момент мы слились воедино...
— Я плакала, — тихо шепнула Света.
Я не понял, что она имела в виду, поэтому уточнил:
— Что?
— Я плакала... На спектакле. Мне очень понравилось. А ты... Я тебя люблю. Я даже аплодировать в конце не могла.
Сердце мое застучало отбойным молотком, вырываясь из тесной грудной клетки. О, этот, казалось бы, обычный кусок человеческого мяса, наделенный необъяснимой силой чувств, страсти и холода. Только оно во всей человеческой плоти несет в себе такое. И никто не ответит: почему и зачем? В эти мгновенья я летел к небесам. Теплые струи воды смывали с нас все земное и обыденное. Света кусала мои губы сладко и страстно. Руки обвивали шею и сжимались в немом желании дикого первобытного инстинкта.
Потом мои губы ласкали ее груди, переходя с левой на правую, с правой на левую. Языком вылизывали ямку, нежный пупок, а затем, тонко касаясь живота, опустился ниже, но Света подхватила меня за голову, подняла на ноги и, глядя мне в глаза, шепнула:
— Я-я-я...
Я почувствовал, как ее руки легонько прошлись по моему животу, еще ниже, и осторожно, словно боясь нарушить что-то святое, добрались и до моего малыша. Я даже не вздрогнул от этого нежного прикосновения. Света исчезла где-то внизу. Ничего не успев сообразить, я почувствовал, как мой малыш утонул в чем-то мягком и теплом. Он нырял то в глубину, то мельче. Я задыхался. Голова звенела колоколами... и вода, все время вода: острая и ласковая.
Выдохнув, я подхватил Свету под мышки, поставив рядом с собой, а потом жадно и страстно припал к Светиному лобку. Потом еще ниже... и мой язык потерял над собой контроль. Он как обезумел! Будто впервые ощутил сладость и увлечение этой женской, созданной великим творцом неповторимости.
— Иди ко мне! Ну иди же!!! — отчаянно шептала Света.
Я поднялся. Света обняла меня за шею, повисла на мне. Я подхватил ее за бедра и осторожно, но с силой, вошел в вечность вечного...
Каждый мускул, каждая ниточка звучала музыкой. Они сливались в единое могущественное звучание. И плыла эта музыка выше земного.
А сверху на нас падала Ниагара...
***
Репетиция выматывала меня. Я нервничал, рвал жилы, стараясь не выпустить жар-птицу, которую однажды удалось схватить за несколько перышек крыла. Всем было понятно, что до отпуска спектакль не будет сдан — не успевали технические службы, да и в плане актерской игры было далеко до совершенства, — работали интенсивно, без всяких скидок на последнюю и предотпускную неделю.
Стояла невыносимая жара, и казалось, что мозги плавятся на сцене от напряжения. Но срабатывала профессиональная необходимость, и прогоны спектакля, которые вскоре начались, дали свой неожиданный результат.
Первыми оценку новому спектаклю (так уже сложилось с годами) дают работники технических служб, которые являются первыми его зрителями — а это уборщики, работники гримерного, реквизи- торского, а также других цехов. Их первоначальная оценка редко когда расходилась с оценкой профессиональной критики. После первого прогона, который шел не в полной декорации и не в окончательных костюмах, не полностью отрегулированном освещении, а также с остановками, они поставили высший балл.
Мы поняли, что победили, но это было еще только на уровне подсознания. Оставалось самое малое, что в нашей профессии является самым важным и главным: жилы каждой роли наполнить кровью, на кости нарастить мясо, а походку сделать своей — и все это оживить духом правды. Одним словом, оставалась ерунда. С Божьей помощью и ее перьями украсим.
А пока, в свободные минуты, я потихоньку готовился к отпуску. Мыслями я был уже в деревне — на моей родине. Раньше я очень часто ездил отдыхать на юг, получая истинное удовольствие, в первую очередь от моря. Теперь об этом можно было только мечтать. Деньги — вот причина. Причина того, что человек не может поехать туда, куда хочет, и делать то, что захочет.
Деньги — мысль. Они решение этой мысли. Они сегодня, они завтра. Мое сегодня было в ожидании отпускных, а мое завтра — деревня.
Нужно было везти с собой все продукты, кроме хлеба: и сахар, и сало, и яйца, и масло. Купить это все там было проблематично. Раньше за такие продукты, как сало, яйца, масло, картошка, хозяева отказывались от денег, отдавали даром. Приходилось, как говорится, силой пихать. Теперь же и за большие деньги почти невозможно ничего купить. Вывелся в деревне хозяин. Точнее, вымер. Что-то случилось, произошло новое, непонятное, название которому еще не придумали. Система-мутант начала жить по своим, другим законам. Точнее, жить по понятиям.
Вот и приходилось паковать сумку в Минске. Как-никак, а месяц чем-то питаться надо. Да и чувствуешь себя независимо, когда свое имеешь.
И вот, наконец, последний репетиционный день. Прогона не было. Андрон решил ограничиться подведением итогов сделанной работы. Было видно, что он доволен и спокоен за окончательный результат, который придется показывать в следующем сезоне перед критикой и театральной общественностью. Он шутил, смеялся, одним словом, вел себя, как никогда.
Некоторые успели уже расслабиться: глаза Званцова сверкали блеском начищенных синих пуговиц. Рядом с ним с лукавой усмешкой и мутными глазами примостился Клецко. Раскинувшись на кресле позади всех, о чем-то мечтал Амур. Ветров, сев в первых рядах, слушал Андрона. Не то что бы внимательно, просто слушал. По должности положено: режиссер говорит, делает замечания — актер слушает. Весь женский контингент спектакля — сама легкость и открытость во всем: в лицах, в одежде. А еще какое-то непонятное спокойствие среди них, даже немного грустное.
Отпускные получали на следующий день, всей толпой. Те, кто первыми успели получить деньги, — пили в гримерке прощальную. Как обычно, начиналось со ста граммов, и все. Но «все» никогда не получалось. Посылали гонца, и «прощальная» продолжалась. Невысказанное и невыясненное за театральный сезон высказывалось и выяснялось за рюмкой этим последним предотпускным днем. Иногда с руганью и прощениями, а иногда с любвеобильными объятиями и прощением друг другу всех грехов.
Компания пока была еще небольшая и состояла из Званцова, Клецко, Амура, Ветрова, Салевича. Правда, Салевич уже давно не пил водки, только пиво. И за день мог выпить чуть ли не ведро. Отчего и увеличился сильно в размере. Даже многие костюмы с ролей ему приходилось расшивать. Немного позже присоединился Шулейко. Своих отпускных он пока еще не получил (а за рюмкой и вовсе про них забыл), пользовался тем, что наливали.
Подходила моя очередь, и во мне вспыхнула внутренняя борьба: присоединиться к компании или пойти домой? Оно и неплохо было бы посидеть, поговорить, выпить рюмку-другую, тем более что спешить мне было некуда. Но я хорошо понимал, что такое одна-другая рюмка. Если немного выпью — потом не остановлюсь. Значит, крутой разворот — и на улицу, домой.
По дороге зашел на Комаровку, купил разную мелочь: чай, несколько кубиков «Galina Вlапса», несколько банок тушенки. Все для отдыха. Я был почти собран, чтобы ехать. Да и что там собираться? Продукты в сумку, туда же шорты, несколько маек, плавки, на себя спортивный костюм — и все сборы. Только еще телевизор «Юность», который я брал у соседа — мелкого предпринимателя. Он держал несколько торговых палаток. Он же и обещал меня отвезти в деревню на своем автомобиле. Бензин, понятно, мой. Но ехать мы договорились только завтра, во второй половине дня. Так что времени у меня еще было много, и я не представлял, чем можно заняться.
Почти неделю не появлялась Света, даже не звонила. И удивительно, но мне не хотелось за это время встречаться с какой-нибудь другой женщиной. Даже ни разу и не подумалось об этом. Странно..
Я еще раз проверил собранную сумку (не забыл ли чего?) и отметил, что вроде все взял. Завтра оставалось разморозить холодильник и забрать приготовленные для отпуска продукты.
Был уже шестой час вечера, но жара и не спадала. Впрочем, У меня в квартире было очень даже хорошо. Окруженная со всех сторон домами и деревьями, она почти не впускала солнце, поэтому всегда было прохладно, свежо и легко дышалось. Я ходил по квартире в одних плавках и чувствовал себя после улицы отлично.
Ничего интересного по телевизору не показывали, и я не знал, куда себя девать. Даже пожалел, что не присоединился к ребятам в гримерке. Но возвращаться не хотел. По такой жаре — ужас!
Зазвонил телефон. Я — со скоростью ветра к нему.
— Да!
— Привет, Анатольевич! — в трубке голос Валерки, жены Иванова.
— Привет, — тихо сказал я.
— Чем занимаешься?
— Да к отъезду готовлюсь.
— А ты один?
— В каком смысле? — не понял я.
— В смысле: гостей или гостьи в данный момент нет? — объяснила Валерка.
— Один, как Робинзон Крузо, — ответил я.
— Я вот насчет чего, — дальше объясняла Валерка. — У нас тут дома парилка, дышать нечем (они живут на пятом этаже, солнце весь день светит в окна). А сыну поспать бы часик (малому три года), но никак не может в такой жаре заснуть. У тебя, я знаю, всегда прохладно. Может, мы к тебе спустимся и побудем немного, если ты, конечно, не против.
Я был, конечно, против, но завтра Иванов меня везет в деревню. Отказать нельзя, поэтому согласился.
— Только условие: я в пляжном виде. Согласна?
— На любые условия, а то у малого глаза слипаются. А заснуть в этой жаре не может.
Минут через пять с сыном на руках Валерка была на пороге моей квартиры. Светлые волосы малыша прилипли к потному лбу, лицо красное, как после парилки. Я разложил кресло-кровать и Валерка, постелив на него простыню, положила сына. Малыш сразу уснул.
Валерка села на диван, обмахиваясь руками. По ее вискам тонкими ниточками стекал пот. Я принес полотенце, она вытерлась, приложив его к лицу на несколько минут, а потом начала обмахиваться им.
Какое-то время мы сидели молча. Я переключал телевизионные каналы, не находя ничего интересного.
Валерка предложила:
— Может, выпьем?
— Почему бы и нет, — не раздумывая, сказал я.
— Только вино, если есть.
— Дурак! — вслух заругал себя я. — Это я должен был предложить тебе выпить. У меня же отпуск начался. Как говорится, должен проставляться. Короче, посмотри, что там есть в холодильнике, а я мигом в магазин.
Быстро оделся — и в гастроном.
Вернулся с двумя бутылками вина. Принял душ, так как взмок, надел опять только плавки.
На столе уже был порезанный сыр, помидор, лимон. Разлил по бокалам вино.
— За удачный отдых, — пожелала Валерка.
— Спасибо.
Дзынькнули бокалы, мы медленно начали пить. Вино хорошо утоляло жажду, правда, было теплым, поэтому вторую бутылку забросили в холодильник Почувствовал, как от выпитого взмок лоб. У Валерки опять потекло по вискам, и она начала обмахиваться полотенцем. Подогретые вином, мы плавились. Я меньше, так как был в одних плавках. Валерка в платье обливалась потом. Глядя на ее мучения, я предложил ей снять платье — легче будет.