— На мне нет купальника, — ответила Валерия, — только белье-
— Это разве не купальник? — спросил я.
— Ну, не совсем, — не слишком категорично ответила Валерка.
_ Тогда парься. Похудеешь, на пользу пойдет, — я я опять разлил вино по бокалам. Еще несколько минут Валерка боролась с жарой, старательно обмахиваясь полотенцем. Но вино делало свое дело, и пот потек у Валерки даже по рукам.
— Ну, все! — наконец воскликнула она. — Расстегни молнию, — и повернулась ко мне спиной. Желто-синее платье легко соскользнуло по телу на пол, оставив Валерку в одном белье, цвета кофе с молоком.
Через некоторое время Валерка с удовлетворением призналась:
— И правда, дышать стало намного легче.
— А ты боялась, глупенькая! — шутливо заметил я.
Говорили про мой отдых на природе, на свежем воздухе. Валерка с завистью вздыхала. Сочувствовали тем, кто проводит все лето в городе, в этом пекле. Ей с семьей тоже придется все лето провести в городе: что сделаешь? У Иванова работа, не бросишь. Да и у Валерии по работе много дел (она преподавала театральное искусство). Пустая бутылка легла в ведро для мусора, и новая, из холодильника, освежила нас. Легкая прохлада приятно хмелила и дурманила голову. От выпитого лицо Валерки опять покрылось капельками пота.
— Пойду, обмоюсь немного, — поднялась она. — А то градусы на градусы дают очень сильный тепловой эффект.
Двери в ванную не были закрыты, и я слышал, как шумит вода и под ней довольно фыркает Валерка. В комнату она вернулась вся в водяных каплях — наверное, не вытерлась после душа, и бусинки грудей ярко проступали через тонкий бюстгальтер, а на плавках вырисовывался темный треугольник.
Легкое волнение колыхнуло меня, но я смог с собой совладать. Валерка снова села на диван.
— И я пойду обмоюсь, — сказал я, чувствуя, что тоже взмок: то ли от вина, то ли от Валеркиного вида.
Через несколько минут, свежий и бодрый, я сидел возле нее на диване. Маленькими глотками потягивали вино, все тот же разговор ни о чем. Зазвонил телефон.
— Алло, — рванул я трубку.
Попросили какую-то Ирину Петровну. С нескрываемым разочарованием я ответил, что такая здесь не живет, ошиблись номером.
— Ждешь кого-то? — поинтересовалась Валерка.
— С чего ты взяла?
— Очень уж импульсивно отреагировал на звонок, — заметила Валерка.
— Это моя индивидуальность, — неестественно ответил я.
— Если мы мешаем, то можем уйти.
— Если бы мешали, я бы сказал тебе это еще по телефону. Так что расслабься и отдыхай.
Я заметил, что Валерка не без интереса бросила на меня короткий острый взгляд. Но больше ни о чем не спросила. Мы с наслаждением продолжали потягивать приятное, с чудесным тонким запахом полыни, вино. Мне очень нравились два вида этого напитка: «Вермут» и «Херес». Сейчас мы пили сухой «Херес». Острый, с легкой горчинкой, вкус, чудесный аромат, которому я никак не мог найти сравнения. Я даже иногда брал рюмочку перед выходом на сцену. Работалось тогда легче, радостнее. И на сердце хорошо и свободно. Мне показалось, что от Валерки пахнет полынью. Вся комната наполнилась этим ароматом. Как наркоман, я глубоко вдыхал его, и хмелел больше, чем от вина.
На мгновение я закрыл глаза, и мне вспомнилось детство: я, еще совсем маленький, заблудился в огромных зарослях полыни. Полынь намного выше меня, и, как бесконечный лес, окружает со всех сторон. Голова кружилась от ее запаха. И я без оглядки, без опасений, пошел в самую глубь зарослей. Я был околдован тем, что ощутил: необычный хмельный воздух, от которого я опьянел и поплыл к облакам, к небесной синеве, а оттуда — к высоким горам, к волнообразным океанам, к желтым пескам пустыни, которых я никогда до этого не видел, но они представлялись мне как давно знакомые, уже изведанные. Сколько это длилось, не знаю — мне казалось, одно мгновение, — как неожиданно наступил вечер. Я проснулся. Побежал в одну сторону — непроходимая гуща, в другую — то же самое. Вправо, влево — везде глухая стена зарослей. А под ногами увидел белые черепа и кости. Чем дальше шел, тем больше их становилось и казалось, они начинают оживать: черепа стучать зубами, а кости складываться в скелеты. Вокруг стало еще темнее.
Я заплакал, закричал немым голосом. Мама услышала меня, прибежала, спасла. «Там живые черепа, кости!» — плакал я на ее руках. «Нет сынок, они не живые. Это кости и черепа животных. Люди туда их выбрасывают. Надо закапывать, а они выбрасывают». Я, помню, еще долго после этого плакал.
И вот сейчас этот запах полыни — сильный, хмельной, почти как тогда в детстве, дурманил мое сознание.
У Валерки ноздри расширились, вздрагивают. Пот по всему телу. Темные круги от пота на плавках и бюстгальтере. Черные кудри прилипли к вискам. От жары и духоты было трудно дышать, и Валерка, как ворона, приоткрыла рот и часто дыи На лице чуть заметная полуулыбка.
Канал клипов, на котором я остановил свой выбор, крутил их один за одним. И хоть к поп-музыке отношусь безразлично, на другой не переключал.
Валерка поднялась и подошла к малышу. Наклонилась над ним, краешком простыни вытерла пот со лба. Она стояла ко мне спиной, и ее сильные бедра как два космических астероида, гипнотизировали меня до безмолвия, до глухоты. Валерка наклонилась над сыном еще ниже и как бы непроизвольно шире расставила ноги. Плавки натянулись, и ее бедра-астероиды стали несоразмерно космического объема.
Я тяжело дышал. Я был весь мокрый. Пот тек у меня даже по ушам. Запах полыни хмелил меня, как в детстве. Я потянулся, чтобы подняться, но вдруг зазвонил телефон. Заметил, как у Валерки вздрогнули плечи. Я сел на место. Телефон звонил.
Только внутренним вздрагиванием я реагировал на его звук, но не делал ни одного движения, чтобы поднять трубку.
— Телефон. Разве ты не слышишь? — подала голос Валерка.
— Слышу, — безразлично ответил я.
— Вдруг что-то важное.
— Я в отпуске, и никаких важных дел у меня нет, — спокойно ответил я. Телефон не переставал звонить.
— Можно, я возьму трубку? Вдруг Иванов меня ищет.
— Возьми.
Валерка прошла мимо меня (я чуть не задохнулся от полынного запаха), взяла трубку.
— Да... — мягким глуховатым голосом сказала Валерка. Маленькая пауза и дальше: — Есть. Одну минутку, — протянула мне трубку. — Киностудия.
Мое лицо выражало недовольство. Валерка это заметила.
— Ты будешь разговаривать или нет? — настойчиво спросила она. Я взял трубку.
— Слушаю.
— Добрый день, — донесся из трубки женский голос. — Александр Анатольевич? — уточнил голос.
— Он самый.
— Вас беспокоит ассистент режиссера художественного фильма «Кукла», Людмила Ропат.
— Очень приятно, — банально ответил я.
— Мы хотим пригласить вас на пробы одной роли в нашем фильме, как вы к этому относитесь?
— Отрицательно.
На другом конце провода возникла пауза, потом послышалось что-то невнятное, несвязное:
— Простите... Вы... Я не поняла.
— Я не хочу сниматься в вашем фильме, — четко и ясно определил я свой ответ. Долгая пауза, после чего растерянный голос продолжал:
— Все ясно, но у нас очень интересная роль, поверьте.
— Верю, охотно верю. Но я не хочу! — повторил я.
— В конце концов, деньги платят неплохие, хоть это и государственный фильм, даже очень неплохие, сто пятьдесят долларов съемочный день, — уже более активно наступала ассистентка, точно зная, на какие болезненные точки нажимать.
Теперь я немного замялся (деньги действительно по нашим меркам неплохие), но все же не уступал:
— Уважаемая Людмила, большое спасибо за приглашение. Дело в том, что у меня с сегодняшнего дня отпуск, и я хочу от-дох-нуть! — специально выделив последнее слово, парировал я. — А денег всех не заработаешь, так что еще раз большое спасибо.
На другом конце телефона — уже совсем спокойный голос ассистентки:
— Что ж, очень жаль. Признаюсь честно: режиссер и оператор будут расстроены, тем более что они сами вас предложили.
— А кто это? — скорей по инерции спросил я.
— Режиссер-постановщик Трусов, оператор-постановщик Калачников.
— Анатолий Калачников? — уточнил я, так как был еще один оператор с такой же фамилией.
— Да, Анатолий, — в голосе ассистентки прозвучало удивление моей неожиданной заинтересованностью.
Анатолий — мой друг. Он меня снимал в нескольких фильмах. И все, как говорится, с его легкой подачи. И теперь отказать ему я, конечно, не мог. Окончательно удивив ассистентку своим противоположным ответом, я дал согласие:
— Завтра в одиннадцать часов я буду у вас. Вы согласны?
— Даже очень! — довольно воскликнула ассистентка.
Я откинулся на диван, взял бокал, сделал несколько глотков вина. Оно не было уже таким холодным, как раньше, но вкус тот же: оскомистый, полынный.
— Что-то интересное предложили? — потягивая вино, поинтересовалась Валерка.
— Пробы на роль в фильме.
— Ну вот видишь, а ты не хотел трубку брать.
Сказать, что я почувствовал удовлетворение от предложения сниматься, было бы неверно. Скорее, привкус горьковатого чувства неудовлетворенности овладел мной. Зачем поддался минутной слабости? Это же не что-то срочное и неотложное, что только я один могу решать. Десяток актеров, а то и больше, нашлись бы на эту роль. И хоть я уверен, что мою кандидатуру предложил Анатолий, в моем отказе никакого предательства не было бы. Анатолий тоже, я уверен, понял бы. Так нет — черт за язык дернул. Теперь можно быть уверенным, что никакого отдыха не получится, если, конечно, утвердят на роль.
Отпуск всегда был для меня необъяснимым табу, даже религией. И делить его с чем-то я не хотел. Относился к нему с чувством эгоиста. Он только мой и больше ничей. Его чашу удовольствий я должен выпить до дна.
А после — будь что будет, как пойдет жизнь. Вот поэтому я не был рад, что все-таки согласился на пробы.
Все же оставалась надежда: а вдруг не утвердят?
— Что такой невеселый? — толкнула меня Валерка. — С тебя причитается.
Вторая бутылка вина была допита, и я уточнил:
— Сейчас сходить?
— А зачем откладывать на потом то, что можно сделать сейчас? — лукаво взглянула на меня Валерка.
— Понял, одна нога здесь, другая там.
Когда я вернулся с бутылкой хереса, Валерка уже спала, раскинувшись на диване. Рот был приоткрыт, и она даже слегка похрапывала. Ее плавки немного сползли, и черные волосики нагло и маняще выглядывали из-под них. Женская красота необъяснима: такая разная, совсем не похожа одна на другую. И идет она, эта красота, не от внешности, а из внутренней глубины каждой женщины.
Какое-то время я любовался Валеркой, чья свобода и беззащитность каждой своей линией вызывали во мне желание дотронуться до нее руками, губами, всем телом... Но, зажав в себе это чувство и прихватив бокал и тарелку с закуской, осторожно вышел на кухню. Несколько минут стоял без единой мысли в голове. Потом налил вина, залпом выпил и сразу подумал про завтрашние кинопробы. И опять возникло чувство сожаления. Ну зачем мне это надо?! Отпуск на носу, середина лета, жара, вино, женщины... Целый месяц ни перед кем никаких обязательств! Хоть по макушкам деревьев ходи или по морю, как Иисус, или, как Икар, поднимайся на крыльях. Свобода, мысль, фантазия, радостное восприятие жизни. И ни одного критика рядом, который будет чего-то от тебя требовать, кровь из тебя пить. Ты один, ты независим, ты чистый, как небесный звездныйИ путь.
И все это перечеркивали съемки, подминали под себя, затаптывали.
Вечно берем Дьявола.
И никто не может подсказать путь к Божьему... Мы сами придумали себе страх, в котором живем, добровольно загоняем, подчиняем ему наши души, кровь, сердце, мысли и чувства — все, что даровано нам Богом. И все это будто с нашего согласия. Катаемся на упругих волнах бытия, ищем успокоительную радость существования и тешимся ей, будто постояльцы желтых домов.
Никто никогда не сможет постигнуть этот мир, в котором каждый несет свой сперматозоид, как высший знак дегенеративного счастья и благополучия, вулканической дрожью сотрясая спинной мозг.
И животное постигает молитву на уровне звука. На таком же уровне звука все мы, все наше...
Понятно, что космическим прибоем мы выброшены на маленький земной островок для никому не известного, космического эксперимента. И этот островок в космической бесконечности такой же слабый, шаткий, как все мы на нем.
Земля — просто женщина, которая требует своей любви и оргазма. И она получает желанное. И, как женщина, содрогается в сладких конвульсиях ревом вулканов и стоном смерчей, дикой разъяренностью океанов и морей, млея от наслаждения. А потом молчаливо замирает, страдая от течки, от болей трипперно-сифилисной заразы, от страшных гниющих вонючих язв, от белокровия, инсультов, проказы. Изувеченная, растоптанная, брошенная на позор и муку, Земля от самого своего рождения — в вечном поиске недосягаемого, которое зовется истиной.
И только одна надежда на познание: из космоса примчит что-то такое, что оплодотворит Землю новой мыслью, новым воплощением. И начинается возрождение от всей этой мерзости, ибо Земля, как все живое, — живая и требует очищения и обновления.
Ее тело голубое из космоса — цвет надежды. И этот цвет дает право надеяться на самое лучшее всем, кто на ней живет и дышит ее воздухом, и, конечно, в первую очередь тем, кто умеет логически мыслить — людям, и кто, опять-таки, в первую очередь, является злейшим ее врагом. И это парадокс — глупый, страшный, необъяснимый, который не имеет решения, от минуты появления человека на этом космическом островке.
Зазвонил телефон. Я тихонько зашел в комнату. От звонка проснулась Валерка и села на диван.
В трубке послышался голос Иванова. Он попросил к телефону Валерку.
— Откуда Иванов знает, что ты у меня? — поинтересовался я, передавая трубку Валерке.
— Я оставила записку, — потом в трубку: — Что за проблемы возникли? — Немного помолчав, слушая мужа, опять заговорила: — Сейчас идем. Послушай, а может, ты к нам спустишься? Малыш еще спит, — и после паузы добавила: — Заходи, ждем.
Валерка положила трубку, повернулась ко мне и, подняв вверх руки, лениво потянулась.
— Даже не заметила, как уснула. Прости, — улыбаясь, сказала она.
Ее круглые сонные глаза смотрели на меня с каким-то легким сожалением. Черные волосы по-прежнему нагло торчали из-под плавок, и Валерка будто этого не замечала. Потом вдруг вспомнила.
— Нужно одеться. А то Иванов, увидев нас в таком виде, может не так понять...
Я одел на себя тенниску, шорты, Валерка — платье. Минут через пять появился Иванов. Мы посидели, допили вино, а когда малой проснулся, они пошли домой.
***
Кинопробы прошли удачно. Я заметил одну особенность, связанную с киностудией. Если тебе пофиг и ты не очень хочешь сниматься в фильме, то все получается как нельзя лучше. Без напряжения, без натяжки, с полной органикой и живыми глазами, точным восприятием каждой реплики партнера (у меня была партнерша) и ответом на нее.
— Пожалуй, на нем и остановимся, — послышался голос режиссера.
— Все в порядке, старик! — похлопал меня по плечу Калачников, когда мы отошли с ним в сторону.
— Это ты предложил мою кандидатуру? — поинтересовался я.
— Да нет, честное слово! — усмехнулся своим красным лицом Калачников, обнажая редкие зубы. — По картотеке нашли.
Ну и пусть! Он, не он — какая теперь разница?! Все же было приятно, что без его дружеской руки, а в этом я был уверен, тут не обошлось. Не в первый раз он «продает» меня на съемки. Что ни говори, а какая-то копейка в карман ляжет. Я чуть не подпрыгнул от радости, когда помощник режиссера объявила, что общие съемки начнутся в конце июля, а мой еще позже: в середине августа.
Все складывалось для меня наилучшим образом: и отдохну, и денег заработаю. Дома еще раз проверил сумку: не забыл ли какую-нибудь мелочь для отпуска, например бритву, зубную щетку, плавки и, отметив, что все на месте, заварил чай, включил телевизор. На нескольких каналах (а у меня их девять) американские боевики — надоели; еще на нескольких — политические разборки; на одном что-то про колхозы; три другие не работали и, наконец, приятная неожиданность — мультик «Ежик в тумане».
«...А ежик думал: все-таки хорошо, что мы вместе. А еще ежик думал про коня: как он там, в тумане?»
После мультика начались политические новости, и я переключил на канал клипов.
Потом ходил по комнате и повторял:
— Как он там, в тумане? Как он там, в тумане?
Заглянул в буфет: может, найдется что-нибудь выпить? Пусто. Надел шорты — по-прежнему была жара — и в магазин.
Другой нужды, кроме как купить вина, у меня не было. Взял бутылку и пошел домой.
Лавочки на аллее, вдоль которых я шел, были заполнены: люди пожилого возраста — их значительно меньше, в основном молодежь. Шум, смех, в руках бутылки с пивом.
У некоторых вино, но его не очень выставляют напоказ, так как иногда прохаживается милиция. Вся молодежь одета очень легко: парни в майках и шортах, девчонки в коротких юбчонках и маечках на бретельках или в легких платьях. В этой жаре, на почве Южного созвездия, загорался их северный темперамент и закипала кровь в безудержных желаниях. Выражались эти желания во всем: в одежде, в голосе, в движениях, во взгляде, в походке, в поведении.
Момент великой течки! Ее опьяняющий запах разъедал ноздри, уши, почки, печенку, до боли ломил поясницу. Человек от этого дурмана превратился в животное, подчиняясь только одному инстинкту: хочу! хочу! хочу!
Все остальное — созданная тысячелетиями человеческая культура — ослепло, отошло назад перестало существовать.
Дома я опять уткнулся в телевизор. Шла французская комедия «Разиня» с участием Бурвиля и Луи де Фюнеса. Видел ее и раньше, но теперь опять решил посмотреть, потихоньку потягивая вино.
Выезжать с Ивановым договорились в девять часов утра. Так и сделали. Света не позвонила. С чувством неудовлетворения я покинул город.
***
Моя родина разговаривала со мной голосом печали, безмолвия, покорности, безысходности. Так и не подняв головы, отчаянным языком Купалы, сама себе шептала слова, которые когда-то написал этот гений: «Паўстаньце, рабскія натуры, пакіньце свой адвечны сон...».
До боли обидно, что так медленно набирает духовную высоту мой люд.
Пьет босота, пьет! Забыв про все, пьет. И нет другого желания, другой цели в жизни. Не рисуют фантазия и воображение большего. Все остановилось, последней точкой замкнулось.
Только вошел в дом, как через несколько минут на пороге возник сосед, с припухшим серым лицом и круглыми влажными глазами. Сразу полез обниматься.
— Здорово, Анатольевич! — хлопал он меня по спине, воняя блевотой. — В отпуск приехал, молодец! Нигде нет лучше, чем дома. У нас тут речка, лес, грибы, ягоды. Отдыхай — хоть залейся... — говорил он всякую ерунду, наверняка сам не понимая, что говорит. И в конце, с тоскливой надеждой, спросил:
— Может, нальешь?
Было видно, что у человека нутро горит, губы высохли, даже потрескались. И никакой водой, молоком, чаем его не остудить. Здесь извечное: клин клином вышибают. Хорошо ли, плохо ли, а другого не придумаешь.
Как же засветились его глаза, когда я выставил на стол бутылку водки, которую привез с собой. Хотел достать из сумки чего-нибудь перекусить — земляк меня остановил.
— Не нужно больше ничего, не нужно! Водой запьем.
— Так воды же нет, ведра пустые. Я только что в дом вошел.
Без слов сосед подхватил ведро и — опрометью на улицу, к колодцу. Да с такой прытью, что позавидовать можно. Куда только делась убогая неуверенность в походке?
Хлеб и несколько кусочков колбасы все-таки на тарелку положил.
Выпили по первой, и земляк мой воспрял: засветился, задышал. Разгладились морщины на лице, и его серый цвет стал приобретать красноватый оттенок. Опять появился смысл жизни. Еще по рюмке — и все окончательно стало на свои места. Земляк — так я его называл, ибо забыл его имя, да и друзьями мы с ним никогда не были (он младше меня лет на десять)— немного взмок, взял сигарету. Все было прекрасно. Весь мир засветился для него розовыми цветами. Передо мной сидел счастливый человек. И вряд ли кто-то мог быть в эту минуту более счастлив. Бутылка допита, и оживленный счастливый земляк покинул мой дом.
Потянулись теплые, ленивые дни отдыха. Я действительно был свободен, никому ничем не обязан. В каждом своем желании сам себе хозяин. Не было никаких указаний, которые нужно обязательно выполнить, никаких ни перед кем обязательств, ни даже случайных просьб. Я ходил на Неман купаться, избегая компаний, которых в эти горячие дни на берегу немало. Забирался куда-нибудь подальше, чтобы побыть одному, или переплывал на другой берег, бродил по местам детства, местам первой любви. Радовал себя воспоминаниями, и от этого даже смешно становилось, так как был похож на старого деда, у которого уже все осталось в прошлом.
Я ходил по когда-то заливному лугу, где росла лучшая во всей округе трава и которую сотками давали людям за работу. Пока еще полные надежд и веры в лучшее будущее — косили, шутили, смеялись, легко и весело брали рюмку. И любовь кружила голову... Было кому и кого любить: молодежь была в каждом доме. Какой-то удивительной казалась та жизнь, даже нереальной по сравнению с тем, что наблюдал я сейчас. Теперь под моими ногами лежал не заливной луг, а какое-то пустое, вытоптанное поле. От той травы, что когда-то красовалась здесь, ничего не осталось. Луг давно перестал быть заливным. Уже многие годы во время весеннего половодья Неман не выходит из своих берегов. Только некоторые низкие места были заполнены водой. Не было такого моря, как когда-то, с голубой дымкой над ним и множеством чаек в полете и на воде. Даже после самых снежных зим ничего не менялось: как плыл, так и продолжал плыть, зажатый берегами. И вся беда была в том, что в половодье Неман всегда наполнялся не за счет снега, который под весенним солнцем превращался в воду (хоть и это имело значение), а теми бесконечными болотами и тысячами родников, которые окружали его со всех сторон и извечно утоляли его ненасытную жажду.
Теперь не было ни болот, ни родников — все высушили, вытравили. Там, где раньше земля прогибалась под ногами — трава на болоте росла хорошая, сочная, косили косами ее, местами выносили на сухие островки, складывали в стога, где они находились до зимы, пока болота не замерзали, и только тогда их можно было оттуда вывезти, — теперь ходят трактора, тягая за собой сенокосилки. А тогда, бывало, идешь по травяной пленке, она опускается под твоим весом, вот-вот разорвется, и ты с ужасом думаешь, что сиганешь вниз, и не будет спасения, и станет болото твоей вечностью.
Теперь ничего этого нет, ничего не осталось от прошлого. Все живое исчезло с осушением: и бобры (их в Немане много водилось, не сосчитать), и водяные выдры, и несколько видов птиц. Остались единицы, и те вот-вот исчезнут. Обеднел Неман, осиротел. В одиночестве спасается, как может, всеми своими силами исправляя человеческую глупость.
Перемены, которые произошли в природе, потрясали и, судя по всему, мало кого беспокоили: ни тех, кто властью наслаждался, ни тем более тех, кто под этой властью нес жизненный крест.
Да и сам быт, сама жизнь кардинально изменились. Думаю, что даже корни ее дали мутацию. Помню, как наши родители боролись за каждую охапку сена, за каждый ряд картошки в поле. С раннего утра и до позднего вечера не знали покоя ни их руки, ни их ноги, ни их пылкое желание выжить в этой одурманивающей безысходности. Как волки, со всех сторон обложенные загонщиками от власти, из последних сил пытались выжить. Они мечтали, они ждали, они видели завтра, они верили в него, ибо, несмотря ни на что, хотели видеть и верить. С отчаянной надеждой смотрели на каждый завтрашний день, ожидая светлого будущего. Но оно не наступало. И подходило их земное существование к последней черте, так и не получив ничего, о чем мечтали и чего жаждали их сельские души, отходили в мир иной, оставляя детям неопределенность и разлад. А дети начинали смотреть на мир по-своему. И не могло быть иначе. Каждое время требует своего решения проблем. Какие бы ни были сложности, люди приспосабливаются к ним: живут и выживают. Как? А это уже тема для размышления, момент поиска и решения обстоятельств.
Со своим школьным другом — он работал инженером в колхозе — сидели в теньке под ольхой на берегу Немана, выпивали за встречу. А как же иначе — год не виделись. Разговор, как обычно, обо всем и ни о чем. Больше про политику и про дела местные. Я спросил его: почему он не хочет взять гектаров десять земли и выйти из колхоза, стать, как говорится, фермером? Так вот, на мой вопрос друг не удивил ответом:
— А на хрена мне это надо? — говорил он. — Дети учатся, не голодные и, чтобы жить, необходимое имею. Чего не хватает, в колхозе украду. А гектары, которые ты предлагаешь взять, так я на них сдохну. Во-первых, налоги, которые жмут по самые помидоры; во-вторых, где я возьму технику, запчасти к ней? За спасибо никто не даст и за красивые глаза тоже.
— Ну, хорошо, ты... А дети? Неужели хочешь, чтоб и они так? — спросил я его.
— Нет, дети нет! — встрепенулся мой друг. — Чтоб так, как я — боже упаси! Учу и буду учить, пока есть силы. А там, может, повезет, за границу уедут, если здесь не найдем мы опоры и счастья.
— Да ты и сам еще не старый, в самом расцвете сил, можно сказать, и жена тоже. Что об этом думаешь?
— А ничего. Хозяйство какое-никакое есть. Да и колхоз пока еще существует. А когда совсем до ручки дойдет, смотришь, какой-нибудь бюргер выкупит его, а с ним и нас, как в России.
— Так у бюргера не украдешь. Враз выгонит.
— Да ну, что-то будет...
Такие рассуждения я слышал не только от него, поэтому не удивлялся им.
При всей хозяйской неслаженности каждое государство — одно целое. И город и деревня несут один и тот же дух, его, так называемой стратегии. Все то же, что и деревня, только в более разносторонних проявлениях, имеет в себе и город: и то же рабство, и то же безразличие, и те же Содом и Гоморра. Город всегда был колыбелью самых невероятных революционных начинаний, которые обязательно должна была примерить на себя и деревня. Лишь этим они и отличались, ибо никогда никаких революций деревня не рождала, добровольно не лезла в тот хомут. Только под жестким кнутом принуждения и насилия, которые раздирали, кровавили ее душу и тело.
Города, разные по архитектуре, по сохранению культурного наследия прошедших веков, по парковым насаждениям и чистоте, по развитию научных центров, а также искусству и спорту, имеют одно бесспорное сходство, как близнецов их объединяющее: холодную бездушную наглость.
Нет у них любви к человеку. И во все века не было. Мне, в сущности, все равно, откуда я: из деревни или из города. Все эти условности временного существования несут в себе непостоянство шлюхи, и очень часто, безо всякой на то причины, бросают из одной крайности в другую. И я понимаю свое сходство с моим другом, которому на хрена эта земля, как на хрена мне больше, чем я имею. Отчего пессимизм убил в нем нужду и жажду жизни, жажду стать лучше, ведь к этому его зовут костел, церковь, традиции предков.
***
Только тем и живу, что пью, ем, плаваю, сплю. Удовлетворяя свои инстинкты, уподобляюсь животному, не более. Икая жирной отрыжкой отчаяния, спокойствия, безразличия, со свинской тупостью тяну минуты жизни, которая сейчас качает меня своих волнах условности.
Ни остротой чувств, ни сознания не отличаюсь: какая-то мыльная, скользкая тишина. Будто не живу настоящей жизнью, со стороны за всем наблюдаю, смотрю какой-то серый, бездарный фильм и не делаю никаких попыток, чтобы что-то изменить.
Правда, сразу может возникнуть вопрос: а что и в какую сторону менять? Да и зачем? Отпуск — отдыхай! Нежься под солнцем, купайся, любуйся белыми бабочками-пушинками, от которых пестрит в глазах, если следишь за их неровным, броским полетом; слушай, как разговаривает сад, почти неслышным шепотом рассказывая про что-то свое, только ему известное, и может, даже про тебя, что наконец вернулся, навестил его, вспомнил; обжигайся холодной росой, которая зажигается разноцветными бусинками под молчаливыми утренними стрелами огненного солнца; смотри в ночное небо на Луну и звезды — и думай, если получается думать... И все! И нечего больше терзать себя глупостями насчет каких-то перемен. Мечтал же я в городе о том, чтобы никто не стоял надо мной, не посягал на мою свободу, мое что хочу — то и делаю, куда надумал, туда и иду.
Но, оказывается, не просто распоряжаться, казалось бы, банальным и всеми желанным постулатом — свободой. И чаще всего делаем попытки найти для компании другого, может, даже третьего..
И здесь больших усилий не нужно. Только свистни — и наполнится день легкой ясностью, и все вопросы свободного времени, точнее, той знаменитой свободы, решаются мгновенно. Но пока свиста я не подавал. Меня радовало уединение, и я наслаждался им.
А лето задыхалось от жары. Все живое — и трава, и деревья, в поле рожь и картошка, домашние и дикие животные, сами люди — изнемогали под солнечной активностью. Температура превышала тридцать градусов даже в тени. А синее-синее небо и не думало хмуриться, не спешило проливаться дождем.
Может, раз десять за день я ходил к Неману и, как аллигатор, залегал в воду. А когда выходил — сразу шел домой. Лежать на берегу под таким солнцем или даже в тени было душно.
Признаться честно, меня такая погода радовала.
Да и что может быть лучше для человека в отпуске, чем тепло? Можно купаться, загорать, проводить время, ничего не делая и не имея никаких обязательств.
Однажды вышел из воды, собрался идти домой, как меня окликнула одна компания из четырех человек, которая сидела неподалеку.
— Анатольевич, подходите к нам! — услышал я голос и, думая, что только на минутку, подошел.
— Присядьте, не побрезгуйте, — пригласили и подали рюмку. Я не побрезговал, выпил, хоть и не думал в то время баловаться рюмкой.
Компания была из трех мужчин, лет по тридцать пять, и немногим моложе женщины. Двое мужчин и женщина были мне не знакомы. Только лицо того, что позвал меня, показалось знакомым. Кто он — вспомнить не мог, но вида не подал.
Моя минута затянулась на несколько часов. За это время я узнал, что женщину зовут Валей, ее мужа — один из мужчин был им — Алексеем, того, кто показался мне знакомым — Степаном, и что был он чуть ли не мой сосед. Имени последнего, третьего, я так и не узнал, ибо за весь разговор его никто не назвал, и он почти все время просидел молча.
Алексей со Степаном интересовались «тонкостями искусства», а именно как это актеры запоминают столько текста, и не подсказывает ли им кто-нибудь во время спектакля, так как в школе они сами с трудом запоминали стихотворение в несколько строчек. И когда я ответил, что никаких подсказчиков или, как их там называют, суфлеров, теперь нет, и все тексты нужно запоминать, искренне удивились, сочувствовали такой сложности и смотрели с неподдельным уважением. Потом говорили опять-таки про политику, и говорил в основном я — больше слушали. Выпитое вино освободило меня ото всякой самоцензуры, и я с хлестаковской легкостью решал любые предложенные мне вопросы. Никаких сложностей ни в чем не было. Моим изобретательным рассуждениям было все подвластно. А мои собеседники даже рты раскрыли, слушая.
Валя с Алексеем пригласили меня к себе в гости. Я не отказался, только сказал, что забегу домой, немного оденусь, так как выходил на Неман в одних плавках и маечке да еще с панамкой на голове. Благо Неман был почти сразу за огородом, и я напрямик шел к нему. Таким же путем, через мой огород, мы вернулись назад. Это оказался самый короткий путь к Валиному с Алексеем дому.
Жили они в «новой» деревне, которую начали строить лет десять назад, в западной стороне от старой. Дома строил колхоз и выдавал их в качестве квартир молодым специалистам. Но постепенно эти квартиры выкупались по какой-то там условной цене и становились собственностью хозяев. Квартиры были двух типов: одноэтажные, в виде коттеджей, где жила одна семья, и двухэтажные — на две семьи. Валя с Лешей жили в двухэтажном доме на втором этаже.
Были они не местные, приехали откуда-то из-под Новогрудка, как приглашенные специалисты после сельскохозяйственного техникума. Валя работала заведующей молочной фермой, Алексей — бригадиром.
Мы сидели в зале (квартира была трехкомнатная), за богатым столом, на котором цветом и запахом дразнили помидоры, деревенская копченая колбаса, ветчина, маринованные опята, свежие огурцы. Под эту без преувеличения сказочную закуску пили водку, которую я прихватил с собой из дома.
Вечерело, жара немного спала. Валя периодически выбегала из-за стола, быстро делала какие-то хозяйские дела, потом опять возвращалась.
Разговаривали. Когда я расспрашивал про колхоз, Валя и Леша отмахивались и чуть ли не в один голос отвечали:
— Не про что говорить! Одно слово — колхоз!
И просили рассказать про театр, про актерскую профессию. Я рассказывал — больше придумывая, чем говоря правду, чтобы было интересно.
Валя смотрела на меня с нескрываемым интересом, и в глубине ее глаз я читал тайный вызов...
Допитая водка хорошо ударила в голову. Леша больше выпил, чем я, и когда Валя поставила на стол еще бутылку вина и Леша выпил рюмку, то совсем окосел. Валя помогла ему перебраться в спальню и, вернувшись через несколько минут, констатировала:
— Упал, как сноп, и сразу захрапел.
Мы пили вино, и Валины синие глаза на круглом лице открыто раздевали меня, звали, желали...
Подогретый выпитым, я почувствовал, как во мне отозвалось желание, передаваясь моему малышу, который мгновенно приобрел упругость.
— Иди сюда, — позвал я Валю, которая сидела на табуретке напротив, и посадил рядом с собой на диван.
Я слышал, как Валя тяжело дышала. Я взял ее за руку и, не чувствуя никакого сопротивления, засунул в свои спортивные штаны. Какое-то время Валина ладонь, прижимая моего малыша к животу, лежала без движения, потом, обвив пальцами, начала мягко массировать. Незаметно резинка моих спортивных штанов съехала вниз, и в какой-то момент мой малыш свободным взлетом вскочил наверх.
Дыхание Вали стало дрожащим, и ее голодающий взгляд остановился на моем освобожденном малыше.
— Выпьем! — предложил я.
— Не хочу. Пей один. Я потом, — на одном дыхании шепнула Валя. Я налил, выпил, закусил ветчиной, тихо откинулся на спинку дивана.
Как притянутые магнитом, и Валина рука, и Валины глаза не могли оторваться от моего, готового лопнуть от напряжения, малыша. А он даже начал поднывать тупой болью, требуя срочной разрядки.
Валины губы приоткрылись, обнажив на удивление белые, ровные зубы, и она, глотая слюну, облизывала их языком.
Я взял ее за голову, и она, от неожиданности моего действия, мгновенно, даже немного тревожно бросила на меня затуманенный взгляд. Поняв мое желание, сразу расслабилась. Я поцеловал ее. Своей другой рукой, обхватив меня за шею, она жадно покусывала мои губы, а рука, которая ласкала малыша, так сжала его, что мне стало больно. Я инстинктивно оторвался от нее и шепнул в лицо:
— Полегче, это же не милицейская дубинка!
— Прости, — машинально ответила Валя, не вникая в смысл сказанного. Осторожным движением руки я направил Валину голову вниз, как бы подталкивая на более решительные действия. Через несколько мгновений мой отупевший, до боли напряженный малыш утонул в теплой Валиной радости. Сначала ее голова медленно качалась из стороны в сторону, потом стала ритмично двигаться сверху вниз.
Совсем разомлевший, я сначала гладил Валю по волосам, потом прошелся рукой по спине, вытянул из-под нее платье, оголив белые, как молоко, бедра (ни плавок, ни трусиков на ней не было). Поглаживая бедра, переместил руку вперед, и осторожно пальцем вошел в ее промежность. Нащупав на верхней стенке небольшой бугорок, мягко и осторожно начал его массировать.
Валя повела бедрами, томно и сладко застонала, но малыша из губ не выпустила.
Совсем расслабленный, я закрыл глаза, чувствуя, как тепло от моего малыша заполняет все тело. А пальцем продолжал массировать бугорок на верхней стенке Валиной промежности. Ее стон делался более глубоким и пронизывающим.
В какой-то момент ее вдруг дернуло, всю сотрясло дрожью и, освободив моего малыша от своей влажной горячей ласки, она бросила голову мне на грудь, выдохнула стоном наслаждения и возбуждения.
Резкая остановка мгновенно остудила мой полет чувств, и я чуть ли не силой наклонил Валину голову вниз. И вновь почувствовал, как возвращается несказанное блаженство. Через несколько минут прилив взбесившейся трепетной волны подкатился к сердцу, и мой малыш, готовый вот-вот лопнуть от перегретого чувствами напряжения, взорвался острым освободительным фонтаном.
Валя закашлялась, но ее губы малыша не оставили: осторожно и нежно, по уже спокойному и обмякшему, прошлась по нему губами, напоследок коснувшись языком головки, и откинулась рядом со мной на диван. Из левого краешка ее губ выкатилась мутно-белая капелька. Валя почувствовала это, вытерла ее рукой, растерла на ладонях. Какая-то необъяснимая полуулыбка показалась на ее лице.
Несколько минут мы сидели молча, глубоко вдыхая и медленно выдыхая воздух. Я налил вина. С легким просветлением, взглянув друг другу в глаза, без слов выпили.
Валя прислонилась к моему плечу, и я услышал ее тихий голос:
— Ты не подумай что-нибудь плохое. У меня такое впервые. И, не буду врать, — очень понравилось.
— Так начни практиковать с мужем, — предложил я.
— Нет, он не поймет! — отмахнулась Валя и, как мне показалось, с ноткой легкого сожаления.
— Почему?
— У мужей другая логика...
— Какая еще логика?
— Сразу начнет выяснять, где я этому научилась, откуда такое умение? И, понятно, ревность, ссоры... А я нигде этому не училась! Просто чувствую, хочу... Нет, с мужем все просто: я снизу, он сверху, и чаще в темноте.
— А ты все-таки попробуй проявить инициативу: незаметно, осторожно — вдруг ему понравится,— не скажу, чтоб настойчиво, рекомендовал я Вале.
— О, нет! Лучше жить спокойно, тихо, тем более что он очень ревнивый. Да и вообще — муж совсем для другого: с ним детей рожать надо, воспитывать их, и чтобы в доме была полная чаша. Ну а для души — вот ты у меня появился, — хитровато блеснула глазами Валя, прижимаясь ко мне.
На такое рассуждение Вали я только усмехнулся, да и что можно на это сказать?!
Уже было далеко за полночь, когда мы допили вино, и Валя провела меня на улицу.
Ночь была теплая, ясная, лунная. Глянешь на улицу — далеко видно. Только тени от деревьев и домов непроглядны.
В тени Валиного дома мы остановились, и она, обвив руками мою шею, жадно впилась своими губами в мои. Я повернул ее спиной к себе, она немного наклонилась, схватилась руками за забор. Задрав на бедра платье и держась за них руками, одним движением своего малыша я вошел в Валин источник...
Валя стонала.
— Тихо, тихо, — успокоил ее я. — Соседи могут услышать.
Моя трезвая логика не действовала на Валино так неожиданно возникшее увлечение, которое, может, впервые открылось для нее какими-то мгновениями своей неисчерпаемой, бездонной тайны любви. Да и сам я начал тонуть в ощущении нового сладкого чувства. Со страстным стоном, мы почти одновременно кончили наше дикое безумство.
Еще любовным огнем согревался мой малыш, медленно сменяя свое напряжение на удовлетворенную легкость, как я услышал взволнованный Валин голос:
— Господи, как же хорошо!
Несколько дней подряд мы развлекались с Валей. Случалось, даже днем, когда Леша был на работе или ездил в район по каким-то колхозным нуждам, и Валя забегала ко мне, будто набрать белого налива, которого у меня было много и который успел уже созреть.
Иногда собирались вечером у них после работы. Понятно, было застолье. От выпитого, или от усталости, или от обычного неумения пить Леша как- то быстро пьянел и шел спать. А мы с Валей давали физическое воплощение нашим любовным фантазиям. Валя оказалась способной партнершей, и это было здорово, чтобы проводить мое лишенное всяких мыслей и забот время.
***
Как-то отправился в магазин купить хлеба и спичек. Все остальное пока не обременяло меня своей необходимостью: запаса еды, которую я привез с со. бой, хватало еще на несколько недель, и я был споко ен. К тому же, признаться честно, едок я слабоватый хотя поесть вкусно совсем не против. Да и разница в этом кардинальная: много съесть — и вкусно поесть
Вспоминаются строки стихотворения Хайяма: «Ты лучше голодай, чем что попало есть, и лучше будь один, чем вместе с кем попало».
Я бы отметил, что мысль этих строчек полностью соответствует моим жизненным принципам. Как и первое — насчет голодания, так и второе — насчет дружбы (а я «вместе с кем попало» понимаю именно так) определялось как-то незаметно под воздействием той среды, в которой я жил и двигался, чаще всего не имея никакой ориентации. Я вслепую, наощупь, методом «тыка» определял ее себе сам, где напрягались до последнего звона нервы и чувства, трещали кости и вылетали зубы, убеждался в ее сущности и только тогда двигался дальше или, получив результат измены и обмана, менял направление поиска.
Я шел один. Я искал один. Я думал один. Я тонул один. Я блуждал один. Я выбирался один. Я плакал один. Я смеялся один.
Никогда, ни один флюгер не показывал мне нужное направление, ни одна рука не протянулась для спасения. Может, только давным-давно, когда голова моя была острижена наголо, или на ней оставался небольшой чуб, и шершавая материнская ладонь гладила ее, с надеждой и верой на лучшее. Тогда подсознательно я был уверен в обязательном решении самых наивысших сложностей, уверенно чувствовал непоколебимость вечности. И только после, когда, полный надежды и веры, оттолкнулся от берега детства и, подхваченный вихрем жизненных невзгод и потерь и очень редко — удач и приобретений, на пути суетливых, поспешных лет, я понял вечное одиночество человеческого сознания.
Одиноким человек приходит в мир, одиноким движется по жизни, одиноким отходит в вечную тьму. Никто никогда не возьмет на себя его муки, его боль, его страх и отчаяние, его ужас перед последней чертой...
Я купил хлеб, спички и решил навестить друга, который жил около магазина. Прихватил с этой целью бутылку вина.
Здесь нужно сказать несколько слов о друге. Раньше он жил в Минске, работал на стройке. Был и плотником, и штукатуром, и маляром. Почти все умел, что касалось строительства. Но оно никогда не было его мечтой, его единственным великим желанием и любовью. Была вынужденная необходимость зарабатывать на кусок хлеба и одежду. Он мечтал о театре, о сцене... Он видел себя артистом и никем другим. Он был им, он родился им... Не получилось...
И как часто бывает в жизни, не смог переключить себя на другое... А был, пожалуй, самый умный в школе — участник всех научных олимпиад: математических, химических, литературных. Да все зря! Ничто не увлекало больше, ничто не перебило мечту про театр: болезнь оказалась неизлечимой. И поплыл по течению жизни выброшенной щепкой. БАМ, стройка в Сибири и, наконец, стройка в Минске ослепили, оглушили мечту, и легла она в нем на дно души, как ложится на грязный асфальт осенний желтый лист, которому уже никогда не взлететь на дерево и не стать вновь зеленым.
И вот уже более пяти лет Вова (так звали друга) покинул Минск и жил в родительском доме (родители давно умерли), нигде не работая. Жил на то, что свою минскую квартиру сдавал то ли племяннику, то ли племяннице, которые за это что-то платили, и это позволяло ему как-то существовать. Сколько видел его за последние годы, ходил он всегда — и зимой и летом — в старом, видно, оставшемся еще от родителей ватнике неопределенного темного цвета, штопаных штанах, стоптанных, высушенных, как кость (понятно, никогда не ваксовались) кирзовых сапогах. Пил он каждый день с тех пор, как уехал из Минска. С длинной дедовской бородой, которую огпустил, он был похож на семидесятилетнего старика, хоть за плечами еще полсотни не имел.
Как только я переступил порог дома, в нос ударило затхлостью и вонью. Будто окунулся в поток грязи из сточной канавы. Заплеванный черный пол, множеством затоптанных на нем окурков, слева от стены, друг против друга, две неширокие железные кровати, с перевернутыми сбитыми подушками, одеялами, матрацами. Справа от входа, с обломанными двумя ножками, наклоненный к полу диван, разукрашенный рыжими пятнами с беловатым обводом. На стенах рваные, выцветшие, грязно-свелого цвета обои с черными точками от погашенных о них сигарет.
В доме, кроме хозяина, было человек семь мужиков в возрасте от двадцати пяти до шестидесяти лет. Некоторых я знал, лица других были знакомы, но имен не помнил, а двух самых молодых вообще видел впервые.
Неожиданностью и полным дисбалансом была среди них молодая, лет двадцати, может, немногое старше девушка. С короткой стрижкой, достаточно большими, светлыми, с зеленоватым оттенком глазами и немного вытянутым аскетическим лицом. На ней были кирпичного цвета кофточка, светло-розовые штаны, на ногах — белые босоножки. Это был резкий контраст среди грязи и однообразной серости мужских одежд.
Кроме хозяина и девушки — в ее взгляде на меня я прочитал неподдельную заинтересованность — мое неожиданное появление встретили почти враждебно. Так бывает, когда к стае, которая бешеной привязанностью тянется за сучьей течкой, хочет прибиться еще один кобель.
Весь этот домашний рисунок завершал стол с десятком пустых бутылок, черной буханкой общипанного хлеба и насыпанной на газету солью.
— О, мне тут нечего делать! — сказал я и обратился к хозяину: — Вова, если есть время, я бы поговорил с тобой наедине, но думаю, в другой раз, — и повернулся к выходу. Вова остановил меня.
— Подожди! — вскликнул он и обратился к присутствующим: — Мужики, все! Бутылки пустые, расходимся.
Нехотя поднимаясь, гости покидали дом. Некоторые, кто меня знал, выходя, здоровались за руку, но с какой-то натянутой полуулыбкой. Они будто от вкусного корыта отрывались.
В доме остались только Вова, девушка и я. Она даже не шевельнулась, чтобы попытаться покинуть помещение, будто была у себя дома. Светло-зеленым взглядом смотрела на меня внимательно и заинтересованно.
— Ну, здорово, браток! — протянул мне руку Вова. — Говорили, что ты приехал, да все никак не мог до тебя дойти. То пьяный, то погода жаркая — из дома не выйдешь, в яичницу спечет, — смеялся он.
Мы пожали друг другу руки.
— Может, познакомишь нас? — показал я на девушку.
— Виолетта, соседка моя, — коротко сказал Вова.
Я хотел назвать себя, но Виолетта меня опередила:
— Вас я знаю. Мне Вова рассказывал... Вы артист. Не раз по радио слышала, видела по телевизору, даже в клубе в кино.
Было приятно услышать ее слова, прозвучавшие как подтверждение моей известности, даже популярности. И пусть себе только на родине... Все равно приятно!
Но главным было не это. Главное было в другом. Виолетта заинтересовалась мной. Даже невооруженным взглядом можно было это заметить. И я заметил, отметил это про себя.
— Жаль, но и мне придется вас оставить, — поднялась Виолетта.
— Почему так быстро? — поинтересовался я.
— На работу нужно, коров доить.
— Вы на ферме работаете?
— Приходится.
— Что ж, действительно жаль, — не без сожаления отметил я, открыто глядя в светло-зеленые глаза Виолетты.
— Думаю, мы еще встретимся, — осветляя лицо улыбкой, ответила Виолетта.
— Надеюсь, — искренне ответил я. Виолетта пошла, бросив на меня с порога еще один, волнующий мое сердце, взгляд.
— Кто она? — обратился я к Вове, когда остались вдвоем. — Что-то не помню у тебя таких соседей.
— Падчерица Демина. Со своей матерью — как кот с собакой живут. Вот днями, а бывает и ночью, проводит время у меня. К тому же видишь — мужики вереницей за ней. И холостяки, и женатые. Как-то даже дрались из-за нее, — смеялся Вова.
— А я подумал — она твоя пассия.
— Да какое там! — отмахнулся Вова. — Я к этому давно остыл. Моя возлюбленная — бутылка. Вот тут и получается самая простая арифметика: Виолетта у меня — и все с бутылкой сюда.
Вова смеется и удовлетворенно дополняет:
— Халява!
— Ну, если ты про бутылку заговорил, то и я не с пустыми руками, — и выставил на стол чернила.
— Вот то, что надо! — обрадованно воскликнул Вова, потирая ладони, и подвинул рюмки. — Наливай.
— Давай выйдем на воздух, — предложил я. — Ты не обижайся, но в доме у тебя... ну, честное слово, у иного хозяина в хлеву чище бывает.
— Это все пиздюки эти! — воскликнул возбужденно Вова. — Придут, наплюют, нагадят. Сколько раз говорил не срать в доме, да разве они послушают?! И палкой выгонял, но все равно, притянут бутылку и уже хозяева, бля. Даже Виолетты не стесняются.
— Не нужно в дом пускать, тогда никто гадить не будет.
— Ну, ты тоже скажешь! — искренне удивился Вова, — А халява? Как-никак, а почти каждый день выпью.
— Так пусть бы Виолетта немного прибрала, если самому лень.
— Да если бы не она, ты сюда не вошел бы. Несколько раз на неделе убирает. А мне не лень. Раньше почти каждый день убирал. Но вот уже почти полгода как ноги начали отказывать. Не болят, падлы, но и ходить не хотят. Но заставим. Пошли...
Вова уперся руками в стол. Тяжело поднялся с табуретки. Рядом лежала самодельная клюка, которую я сразу не заметил, и, опираясь на нее, почти не отрывая ног от пола, подошвами сапог зашаркал к выходу. Через порог перебирался как ребенок, который только научился делать первые шаги. Вцепившись руками за косяк, сначала переставил одну ногу, потом другую, и, очутившись на улице, опять оперся о клюку.
Ах, как у меня закололо сердце, ах, как пересохло в горле, глядя на эти... странные движения друга, для меня еще совсем не понятные и, казалось, еще такие далекие...
— Может, на Неман сходим? — неуверенно предложил я.
— Далеко, — не согласился Вова. Полчаса будем тянуться.
В том, что полчаса, с Вовиной ходьбой я не сомневался. А вот что далеко, неправда: до Немана метров триста, не больше.
Через дорогу, напротив Вовиного дома, был небольшой парк. Сразу за ним в небо возносилась огромная каменная церковь восемнадцатого века с отделенной от нее колокольней, от которой вокруг церкви шло широченное каменное ограждение. В парке, напротив церкви, мы присели на чахлый ковер травы. По сравнению с открытыми местами, где деревья не бросали на землю свою тень и та уже с утра начинала дышать жарой, как раскаленный кузнечный горн, здесь было достаточно прохладно, легко дышалось. Маленький рай под невыносимостью вечного светила, которое — жизнь всему живому, и всему живому — смерть. Что сейчас решало это светило во времени и пространстве, щедростью своей энергии проливаясь на этот кусок земной суши, которая называется Беларусь, только ему было известно.
Вино мы закусывали печеньем, которое я купил в магазине. Противный напиток «чернило», но пить водку в такую жару было бы тяжело. Вот и душились этой дрянью. Точнее сказать, я душился, ибо у Вовы процесс питья проходил спокойно и просто, даже с удовольствием.
В разговоре, вспоминая годы молодости, дошли даже до школьных времен. Какое-то удивительное спокойствие колыхало меня на своих крыльях, окутывая чувством легкой печали и тревоги, которая неизвестно почему возникала. В эти минуты чувства были той необыкновенностью, тем непонятным глубоким открытием, которые приходят к человеку если только во сне. Всем своим существом я будто растворился в этих ощущениях, в празднестве света и тени, жары и прохлады, сливаясь с ними каждым своим нервом. Вся бессмысленность моего существования в городе, которое занимало большую, основную часть моей жизни, с ее суетой, обманом, изменой, внезапно исчезла куда-то, как болотный туман развеялся в этом тихом и вечном, и на все мои года едином, сущем пространстве. И оставались только парк и тень, легкая прохлада и жара, друг и я... И все мы перед церковью. И над всеми нами небо...
Главной составляющей человеческой жизни однозначно можно назвать надежду. Все остальное — прилегающее к ней: вера, любовь. И вот когда это не бесконечное чувство однажды вытравливается, оголяя холодное, жесткое дно бытия — наступает время отказа, минуты невыносимости и безразличия. Еще обмытый жизнью — ибо дышит, видит, говорит, ест, пьет, — человек будто отсутствует во всех его проявлениях, не имея и не желая иметь к ним никакого отношения. Наступает такое время, когда человек перестает желать прихода нового дня, радоваться ему. Я не знаю сущей невероятности этой минуты. Только могу об этом догадываться, рассуждать. Но все это только предположения. Действительное где-то там, сбоку, в высших сферах, не досягаемых для разума.
Никто не ответит, почему однажды человек восклицает: «Я не хочу видеть завтрашний день!». Вечная тайна природы в живой ее цепи, одним из звеньев которой является великомученик этих отчаянных слов.
Не человек все расставляет на свои места — время. Мысли, желания, действия — дело только его невидимых рук, его сильной воли. Оно решает все, определяет то, что должно быть, когда и где.
Нет больше, чем есть. Не будет больше, чем будет.
Вот и Вове время дало то, что дало, определило то, что определено.
«Я не хочу видеть завтрашний день!» — кричала вся Вовина человеческая сущность, внешняя и внутренняя.
Мы допили бутылку, и почти сразу Вова предложил:
— Возьми еще одну.
Минут через десять опять разливали вино по рюмкам. Я то и дело незаметно бросал взгляд на Вову, и каким-то холодком пробирало меня. Ощущение было понятным: в Вове я будто видел себя завтрашнего... И я пугался этого. И не хотел соглашаться с такой перспективой своего нового дня. «Я не желаю! Стой!!! Тихо, тихо... Я желаю видеть... быть... любить... Я желаю ощущать вот такую прохладу и жару, видеть траву и деревья, людей и животных, хочу зимой блуждать под вьюгой и кормить с рук снегирей. Я желаю все, что определяет время и что оно мне даст еще. Я хочу мучиться в поисках создания образа на сцене, хочу любить и ненавидеть все творческие распри, ругаться и мириться на этом тернистом пути. Я этого всего хочу, как можно больше, все желаю, люблю...»
Я даже закашлялся от этого неожиданного чувства, которое внезапно нахлынуло, будто какой-то знак предостережения, предупреждения...
На заборе, который ограждал парк, на деревьях, просто на траве, поодаль от нас, широко раскрыв клювы, словно пациенты в стоматологических креслах, сидели галки, вороны. Духота усиливалась, время перевалило за полдень.
— Как ты думаешь, я алкаш? — спросил Вова, и вопрос показался мне каким-то глупым, даже непонятным для взрослого человека, тем более что прозвучал он на полном серьезе, без всякого подсмеивания над собой.
Так играют дети в свои игры, без тени усмешки, рассказывая друг другу самые невероятные несуразицы и задавая такие же несуразные вопросы.
Так же серьезно, как прозвучал вопрос, я ответил:
— Думаю, алкаш.
— Нет! — вскинул голову Вова. — Я не алкаш, я — пьяница.
После небольшой паузы я сухо и упрямо декларировал свой вывод:
— Пьяница, Вова, я, а ты — алкаш.
Мы выпили еще. Вова опять задавал вопросы, рассуждал, а я с детской серьезностью отвечал, слушал.
— Думаешь, я не смогу?
— Не знаю.
— И я не знаю. И главное, пожалуй, то, что я не желаю знать.
— Почему? — мой вопрос, скорее, риторический, для поддержания беседы.
— Во всем должен быть какой-то смысл. А тут — никакого...
— Разве не имеет значения, с чем завтра проснешься, с какой надеждой и какими мыслями?
— Мне все равно! А тебе?
— Ну, у меня все-таки есть какая-то надежда... Да и мысли забирают определенное внимание...
— А моя надежда и мысли вот! — и Вова пальцем щелкнул по бутылке. — Наливай.
Мы выпили.
— На этом свете у человека нет ничего сущего, кроме одиночества, если, конечно, не брать во внимание какие-то материальные ценности, — рассуждал дальше Вова. — Но это грязь. Поддавшись на их манящий блеск, душой нужно умереть, проще — сдохнуть. Вроде ходят, руками машут, что-то кричат, чтобы ухватить свой кусок благосостояния, едят, пьют — а мертвецы, трупы. День и ночь трясясь над своим призрачным богатством, они еще глубже зарываются в одиночество. И слепнут, глохнут ко всему живому, радостному... Немало таких видел. Вот и получается: одиночество — праздник человеческий, серый праздник.
Вовины рассуждения удивительным образом сов падали с моими, и я не без интереса слушал, а он продолжал:
— Все мы дети природы. А в ней как? Родило дерево или цветок зернышко, сбросило его на землю и начинает из этого зернышка расти такое же дере! во или цветок. Но растут они сами по себе, только солнцем, дождем да ветром обласканы. Взрослые деревья и цветы уже не имеют к своим младенцам никакого отношения. Почти то же самое и у зверей: только пока слепые и беспомощные — кормит свое потомство мать. А отец вообще не знает, что оно у него есть. А как подросло потомство, — так и нет для них больше мамы: сами себя кормите, голубчики. И нет ни брата, ни сестры. А если встретятся на узкой тропинке — горло перегрызут друг другу. О-ди-но-чест-во! В отличие от зверей, где главным выступает инстинкт самосохранения и продолжения рода, у людей есть чувство любви. Сколько про него спето и сказано! И как ужасно, когда после непродолжительных, бурных ее проявлений, где вначале будто и понимание, и единство взглядов, оно однажды обозначается незаживающими душевными ранами. И уже у каждого из бывших возлюбленных свой смех, свои слезы. И только дети еще удерживают, как бы являясь связующим звеном от окончательного разрыва, одновременно рождая и воспитывая в себе свое одиночество. Этот пример полностью про мою племянницу.
Вовину племянницу я знал: красивая. Пробовал даже ухаживать за ней, но совсем ненастойчиво, скорее, по привычке. Слышал, что муж ее наркоман. А в глазах их шестилетнего сына действительно читалась глубокая сосредоточенность на самом себе.
— О-ди-но-чест-во! — еще раз протянул Вова и, немного помолчав, воскликнул: — А если алкаш, то хрен с ним! Мне нравится. И, знаешь, эти последние мои пять лет, которые я провел здесь, если не брать детство, как ни удивительно, были самыми настоящими, самыми существенными...
Мы выпили еще, и сильно пьяному, — ибо чуть передвигал по земле ноги — я помог Вове дойти до дома.
— Ты в отпуске? — уточнил он, когда я собрался уходить.
— Уже вторую неделю, — ответил я.
— Заходи завтра, — попросил Вова. — Мне приятно с тобой разговаривать. Здесь не с кем умным словом переброситься. Одни алкаши.
— Зайду, — улыбнулся я. — Обязательно зайду.
— И вот еще что: ты Виолетту приласкай... Она согласна.
— Откуда ты знаешь? Она же тебе ничего не говорила.
— А мне и не надо говорить. Я же видел, как она на тебя смотрела.
А ты к ней... действительно без всяких чувств?
— Да брось ты, какие там чувства?! Если только иногда попрошу за грудь подержаться. А этим всем козлам, что за ней стелются, ты так сопли утрешь, что заикают от злости, — и Вовины глаза блеснули каким-то недобрым огоньком.
***
На следующий день мы опять сидели с Вовой за рюмкой. Теперь в доме. В нем было подметено и убрано и, как мне показалось, пол был даже вымыт. Кровати застелены, диван прикрыт темно-зеленым покрывалом.
— Виолетта с утра постаралась,— объяснил Вова. — Вчерашние слюнтяи приходили — никого не пустила, — потирая руки, радовался он.
— А где она сейчас? — поинтересовался я.
— На ферме. После работы обещала зайти.
В этот раз, направляясь к Вове, я взял сразу бутылки, чтобы не бегать туда-сюда. Еще прихватил пачку печенья, банку сардин в масле, триста граммов колбасы.
Никакого хозяйства Вова не держал и, естественно, ничего своего не имел. И, как я понял, случайная закуска и была его едой.
Помню, раньше, года два назад, он разводил кроликов. Но поскольку постоянно ходил пьяным, часто забывал их кормить, и выжить они не смогли; одни сдохли, другие каким-то образом смогли убежать, а может, разворовали, точно Вова и сам не знал. Но не очень огорчался по этому поводу. Нет животных— и забот никаких. Как-нибудь переживется.
— И птица живет, и волк живет, и лось живет, ибо все — дети природы. А я кто? Тоже ее дитя! Значит, и мне что-нибудь перепадет. Буду жить, сколько Бог определил, — весело насмехался над собой Вова, отвечая на мой вопрос, что он ест, не имея никакого хозяйства.
С улицы постучали в двери, которые я по просьбе Вовы закрыл на засов: «Чтобы не сунулась никакая «халява», — объяснил Вова.
И вот халява тут как тут. Вначале стук был осторожный и тихий, потом становился все более сильным и требовательным. Наконец прозвучал наглый голос:
— Открывай! Я же знаю, что ты не спишь.
И дверь опять застонала под грохотом. Били, похоже, ногой.
— Басота, падла, — зло прошептал Вова. — Вечный халявщик. На Виолетту виды имеет, а та ему — от ворот поворот. Один раз, напившись, так запал на нее, что Виолетта не выдержала и говорит: хорошо, дам, только посмотреть, будешь? Буду — говорит. Чуть глаза не повылазили. Даже слюна текла. И теперь, как смола: дай хоть посмотреть, дай хоть посмотреть...
— Он все еще холостяк? — поинтересовался я.
— Бобыль! — махнул рукой Вова. — Хоть уже за тридцать перевалило.
Двери опять отозвались стуком. Вова не выдержал, закричал:
— Пошел ты на х.., урод! Выйду — лоб клюкой проломлю!
За дверью на какое-то время наступила тишина, потом тихий, угодливый голос попросил:
— Вовка, пусти. Я же знаю, что артист у тебя, и вы пьете. А у меня в груди жжет все, жить не хочется.
— Ну и сдыхай! — отрезал Вова. — Может, людям без тебя легче станет.
Через минуту Басота — кличка у него такая, а зовут, если не ошибаюсь, Даниилом — жалостливо завопил:
— Жестокий ты, Вова, нет у тебя сочувствия к больному человеку...
— Нет и не будет! Иди-иди, — горячился Вова.
— Анатольевич, — поменял тактику Басота, обращаясь ко мне, — налей полстаканчика, и я пойду. Спаси Божью душу.
Я вопросительно посмотрел на Вову и, поняв мой взгляд, тот коротко ответил:
— Обойдется, не хлеба просит! — и громко бросил Басоте: — Пошел вон, козел!
За дверью Басота чуть не простонал:
— Ну хорошо, посмотрим еще... Придет время, может, придется вам у меня просить.
Через окно мы видели, как Басота вышел на улицу и, бросив мучительный взгляд на окно, за которым мы сидели, медленно потянулся в сторону магазина.
— Все они с одной мыслью сюда идут — выпить, — глядя через окно на пустую улицу, говорил Вова. — Ничего другого за душой: ни Бога, ни черта. Да простые, самые обычные человеческие чувства — сочувствие, дружбу — забыли, утопили в этом сивушном дурмане.
— Да и ты же в него нырнул не слабо, — не без горечи осторожно заметил я.
— Не слабо, — спокойно, безо всяких эмоций и как мне показалось, немного мечтательно, повторил за мной Вова. — И не хочу выныривать оттуда. Мне хорошо в этом заплыве: спокойно, тихо и никакие копья не нужно ломать, сражаясь с воздушными мельницами.
Уже знакомое чувство, которое возникло во мне вчера, когда мы сидели в парке перед церковью, от теперешних Вовиных слов, опять облило волной испуга и растерянности... Будто знаком нового предупреждения прозвучало оно. Каким-то непонятным образом эти слова отозвались во мне холодной отрешенностью, смирением и безразличием ко всему живому и деятельному, приторным бальзамом отравляя мой живой — и очень хотелось бы верить! — пока еще чувствительный нерв.
Своей, как я думал, не совсем дурной головой я никак не мог понять: как же могло случиться, что самый умный среди нас, самый талантливый (а в этом я ни на минуту не сомневался, ибо он был первым артистом в школе) сейчас на моих глазах отказался от всей жизненной сути, которая только однажды осветляется Богом. И как мне казалось — сделал это сознательно.
— У тебя друзья в Минске есть? — неожиданным вопросом озадачил меня Вова.
— Не знаю, — вспоминал я. — Коллеги... Товарищи...
— Нет-нет, это совсем другая категория. Друзья, именно друзья, есть? — категорично ставил вопрос Вова. — Хотя бы один?!
— Так сразу сказать не могу, — в раздумье сказал я.
— Значит, нет! — точный и короткий ответ Вовы. — Если бы кто-нибудь был, назвал бы сразу. Над этим вопросом не задумываются.
— А что такое друг? Чем он отличается от коллеги, товарища, знакомого? — остро бросил я Вове.
Вова ответил не сразу, как бы подбирая слова для такого ответа.
— Друг — храм, защита. А товарищи, коллеги знакомые — грехи, которые мы несем в храм, чтобы их нам отпустили. А еще они первые предатели, которые всегда бьют исподтишка. Я исколесил половину бывшего Союза: и в Сибири был, и на целине. И людей встречал много. Все они были коллеги, товарищи, знакомые. Но до дружбы ни с кем не дошло: ни тогда, ни потом, ни теперь. Только с тобой: как со школьных лет ты был моим другом — и сегодня им остаешься. Хотя с твоей стороны отношение ко мне другое.
Было бы глупостью переубеждать Вову, что он мне тоже друг. И, слава Богу, у меня хватило ума этого не делать. Тем более что я даже растерялся от Вовиных слов насчет дружбы и не находился, что ответить. Очень уж неожиданно прозвучало его признание. Совсем не к месту, как говорят, под пьяную лавочку. А это похоже на «...ты меня уважаешь?», и относиться ко всему этому серьезно было бы смешно.
Только смеяться мне почему-то совсем не хотелось. Что-то настоящее прозвучало в Вовином голосе. И я услышал это.
— Знаешь, Матрос, — это уже моя детская кличка, и так тепло она звучала в Вовином признании (ведь где еще, как не тут, у истоков своего детства, я мог ее услышать?!), что даже слезы на глаза навернулись. — Завидую я тебе.
— В чем?
— В том, что получилось все у тебя...
— Ну-у-у, — протянул я.
— Не нукай, — перебил меня Вова. — Пусть не все здесь, может, я немного преувеличил. Ведь никогда не бывает, чтобы все... Но главное получилось...
— А что ты имеешь в виду под главным?
— Да то, что каждый раз ты просыпаешься и думаешь про работу, на которую нужно идти, не с ненавистью, а с радостью и желанием. Ты сам мне когда-то про это говорил.
— Так это давно было...
— Нет, не говори. Раз было — значит, есть! И до последних твоих дней будет. Это у тебя как потребность в воде, в хлебе. Если их всегда имеешь — кажутся привычным, само собой разумеющимся. А вдруг исчезнут — задыхаться начнешь, сдохнешь. Твоя работа для тебя и хлеб, и вода, и воздух. Вот поэтому и завидую: по-белому и по-черному. Давай выпьем.
Выпили. Вова заговорил:
— До того как сюда перебраться, смотрел не один твой спектакль в театре, фильмы с твоим участием, телеспектакли, чуть ли не каждый день слышал по радио. Зритель тебя знает и, скажу без преувеличения, любит.
— Ну, если только такие доводы являются доказательством того, что у меня получилось, то тогда, наверное, так оно и есть. Хотя, признаюсь тебе честно, Вова, все перечисленное тобой— мишура: и известность моя, и якобы любовь зрителя ко мне — фуфло! Тешиться всеми этими игрушками может только дурак. А я тебе скажу без обмана: я ненавижу свое актерство. Оно съело меня всего. Под корень вытравило все те задатки, что были во мне: и желание рисовать, и писать, и быть учителем, и выращивать цветы, и строить дома и мосты. Эта профессия, как ревнивая блядь: не терпит никакого соперничества. Ей должно принадлежать все до мелочей. Она мне полюбить никого не позволила. Правда, давно, в студенческие годы, я испытал это настоящее чувство. Оно было во мне. Но это случилось тогда, когда бандитская профессия еще не проникла в мои клетки ненасытным раковым чудовищем.
— Никогда не думал, что все так сложно... Мне казалось, на твоем пути только розы и фанфары.
— Как видишь, тебе только казалось.
— Так что тогда радость? Где она? Какой меркой меряется? — глянул на меня Вова.
Я молча пожал плечами.
Через минуту Вова засмеялся, закашлялся, высморкался, весело воскликнул:
— Все правильно: истина — в вине! Наливай!
И наши стаканы опять дзынькнули.
***
Мы допивали вторую бутылку, когда появилась Виолетта. Увидели через окно, как она шла по улице.
Я открыл ей, даже не дождавшись стука в дверь, и встретил на пороге. Открытой, благодарной улыбкой она усмехнулась, и нескрываемая радость светилась в ней.
Мы пили вино, разговаривали, и я временами ловил пристальный Вовин взгляд то на себе, то на Виолетте. Но никакого значения этому не придавал. Полностью увлеченные друг другом, мы с Виолеттой не замечали третьего, точнее, не хотели замечать. Между нами рождалось и созревало желание окунуться друг в друга, задохнуться от наслаждения, выпить неизведанную чашу наших чувств. Ибо в каждых таких встречах ее напиток всегда новый, неожиданный. А предчувствие этой сладости еще больше возбуждало, сильнее, чем вино, хмелило.
Когда допивали третью бутылку, Вова совсем опьянел. Мы с Виолеттой сняли с него телогрейку стянули сапоги, помогли лечь в кровать, накрыли одеялом. Он все время что-то бормотал, но я ничего понять не мог. Только отдельные слова: «Матрос... не нужно... ты друг... люблю...». И захрапел.
Мы вышли на кухню, Виолетта закурила. Курил когда-то и я, но уже лет десять как бросил и, слава Богу, тяги к этой не лучшей человеческой привычке больше не испытывал.
Время, пока дымилась сигарета, было минутами нашего внутреннего приспосабливания друг к другу, моментом безмолвной проверки наших чувств на взаимность.
Виолетта решилась первой: обняла меня за шею, щекой прижалась к моей щеке. Я ответил взаимностью, обняв ее за талию и сильно прижав к себе. Мы поцеловались. Чувствуя мой горячий, нетерпеливый порыв, Виолетта, взволнованно дыша, попросила:
— Может, не надо теперь — вечером...
— Когда вечером? — шепнул я ей на ухо.
— Сразу после работы. У меня еще вечерняя дойка, — волновалась Виолетта.
Я не хотел отступать и добивался своего.
— Вечером будет вечером. А теперь день, и у него свое право на утеху.
— Я и сама хочу... Но вечером, вечером, — не слишком настойчиво защищалась Виолетта. — И домой еще нужно забежать, дочь посмотреть — как она там?
Последнее, насчет дочки, меня сразу остудило и я, немного удивленный, поинтересовался:
— У тебя есть дочь?
— Была замужем.
— Почему была?
— Потому что развелась.
— Сколько ей?
— Семь. В этом году в школу пойдет, — Виолетта чмокнула меня в щеку и, ласково взглянув на меня с порога светло-зелеными глазами, заверила: — Я обязательно приду. Часов в одиннадцать жди, — и исчезла за дверью.
Вова спал мертвым сном.
Я тоже пошел домой. По дороге зашел в магазин, купил три бутылки хорошего виноградного вина — лучшего, которое было — молдавскую «Кадарку».
Стрелки часов показывали шестнадцать часов. До прихода Виолетты оставалась уйма времени.
Какое-то время я лениво валялся в кровати, без всяких мыслей и желаний, только иногда вспоминая о нашей сегодняшней встрече с Виолеттой. Захотелось сходить на Неман окунуться, но жара еще не спала. Решил отложить на попозже. Достал из сумки роль «Полочанки» — первый раз за две недели — начал просматривать, некоторые сцены даже проигрывать для себя. Вспоминал лучшее, что удалось в последнем прогоне перед отпуском и что не совсем получилось, как нужно было, читал замечания, сделанные Андроном. Их я записывал в отдельный блокнот, который тоже раскрыл и начал просматривать. Время, что прошло после последнего прогона, а это почти три недели, сделало более ясным и точным реальное осознание результата нашей работы. В напряженной замороченностм последнего дня все мы, кто был занят в спектакле, не могли с нужным вниманием относиться к замечаниям Андрона, понять их. Мы были очень уставшими и глухими к любой информации относительно спектакля, которую своими замечаниями пытался донести до нас Андрон. И, понимая, что эти ценные слова, сказанные режиссером, в одно ухо влетят и из другого вылетят, даже маленьким следочком не оставшись в памяти, я записывал их. И выработал такую привычку записывать всегда, каждого режиссера, с которыми приходилось работать. Не помню кто сказал: «Тупой карандаш лучше самой острой памяти». Смысл этих слов полностью соответствовал моей необходимости. И я использовал его при каждом случае.
И вот теперь, через определенное время, когда я читал замечания Андрона, мне многое становилось понятным в моих промахах на последнем прогоне. Правда, понимать — это одно, а сыграть и получить желанный результат — совсем другое. Между мыслью и ее реализацией — космос. На пути от одного к другому и боль, и муки, и слезы, и отчаяние... И совсем не редкость в актерской профессии, когда мысль так и остается только мыслью.
В дверь постучали, я разрешил войти, и порог переступила Валя. Покрасневшее лицо и то, как часто она дышала, выдавали волнение и возбужденность ее состояния. Даже забыв поздороваться, она сообщила:
— Сегодня на ночь Леша поедет к родителям. Это сорок километров отсюда. Приходи в полночь, — и уже хотела убегать, но я ее остановил.
— Подожди... Я не могу.
— Почему? — удивленно спросила она.
Нужно было что-то придумать, но я не находил ничего важного. Ну не говорить же ей правду, что именно сегодня я жду Виолетту.
Пауза, которая возникла, еще большим разочарованием отразилась на Валином лице. А я напряженно перебирал в голове варианты, подбирая единственный, который мог бы стать подходящим оправданием. И, как мне показалось, нашел: мы договорились с братом сегодня поехать на рыбалку (брат с семьей отдыхал в соседней деревне у тещи). У его жены послезавтра день рождения, так хотим немного рыбы наловить.
Валя совсем расстроилась и, вздохнув, со слабой улыбкой на лице тихо пролепетала:
— Жаль... Очень жаль.
— Я понимаю. Мне и самому хотелось бы прийти... Но не могу отказать брату. Все подготовлено к рыбалке, — заливал я враньем Валины уши. — Но если хочешь — давай теперь... — предложил я и даже предпринял попытку обнять ее.
— Нет-нет! — отстранилась Валя. — Соседи видели, как я заходила к тебе, слухи пойдут, если задержусь, — и более оптимистично добавила: — Найдем еще время, обязательно найдем! — и поцеловала, прикусив мне нижнюю губу.
Стало легче, когда остался один: все-таки какое-то напряжение при разговоре с Валей испытывал. Невольно возникало чувство обязанности, ответственности за что-то. Хотя за что отвечать и кому быть обязанным — не находил.
Я был человек свободный, Валя замужем, у нее дочь (в это время она гостила у бабушки, Лешиной мамы, куда он и собирался ехать), никаких обязательств друг другу мы не давали. Просто получилась не совсем стандартная жизненная ситуация (да и опять-таки, как посмотреть на это?!). Одним словом — небольшой роман, любовная интрижка. Издержки жизни: ее маленькие радости и разочарования.
А они всегда рядом идут. Они соль и перец жизни. Пришли с первым человеком на землю — и не будет им конца до исчезновения рода людского. Никаким фарисейским пуританством не затоптать эти радости, не искоренить этот полет души... Он сильный, он желанный, он вечный...
Человек по-настоящему живет в единстве с природой, когда он хочет и может любить женщину не только зацикливаясь на каких-то духовных понятиях, но и физически, как это делают тигры, киты, быки, собаки, кони, слоны, жирафы... Тогда человек возвышается до высоты Бога и Дьявола: он великий святой и великий грешник.
Я — великий святой!
Я — кит, я — тигр, я — бык, я — лошадь, я — собака, я — слон, я — жираф...
Я — великий грешник!
Перед кем стать на колени и повиниться — пока не знаю. Если только перед всеми. Но тогда пусть и все станут передо мной. «Кто из вас без греха — пусть первый бросит в меня камень», — сказал Он. И никто не бросил.
***
День клонился к вечеру — и стало легче дышать.
Я выбрался на Неман и, отыскав более-менее уединенное местечко — весь берег был заполнен купальщиками, а компании мне совсем не хотелось, — долго плавал. Потом пошел другим берегом по обезвоженной жарой колючей, ломкой траве, чувствуя тихое спокойствие в сердце. Наткнувшись на сухую ложбинку с высокой осокой, упал в нее и зачарованно слушал пение птиц. Где чей голос, было невозможно отличить. Они, казалось, вступали в смертельный поединок между собой, не желая уступать друг другу в музыкальной утонченности и красоте. Надрывая до отчаяния свое сердце в этом многоголосье, которое, казалось, взлетало выше облаков и даже выше солнца, они будто желали донести до Бога, до Его святого, праведного суда необъяснимость подаренной им вечности...я закрыл глаза и слушал, слушал... И мне вдруг начало казаться, что я слышу совсем не полифоническое пение, а одну целую, продуманную до тонкостей песню. Стройная мелодия пробивалась до моего слуха, но, к сожалению, я не мог ее запомнить, чтобы потом записать и донести до других, ибо ноты для меня — темный лес.
Какая-то трагическая красота была в звучании. Я слушал — и чувствовал, слушал — и понимал, слушал — и любил... И не мог никому рассказать о необычном состоянии моей души, чтобы все эти чувства не умерли во мне одном, не закончились на таком неожиданно-тайном взлете моего сознания.
Если бы Моцарт, или Чайковский, или Бетховен те открытия, которыми наделил их Господь, замкнули в себе и никогда не вынесли на суд слушателей — на зависть, на радость, на ненависть, на любовь, и только сами этим наслаждались — их можно было назвать преступниками. Сокровище, подаренное им небесами, принадлежало всем: начиная от самой маленькой травинки и кончая высшим разумом, что сотворила природа, — человеком. Это их общее достояние. Достояние жизни и смерти. Достояние вечности. И если бы даже кто-нибудь из тех, отмеченных Богом, воскликнул: «Я слышу голос Господа, но не могу вам его передать, не умею!» — и это не было бы оправданием: они должны были научиться, должны были уметь. Их земные миссии заключались в том, чтобы быть проводниками, посредниками между Высшим Творцом и всем живым на земле.
Я же не умел... Ведь я не Моцарт, не Чайковский, не Бетховен... И я не проводник и не посредник.
А песня звучала: высокая, неземная. И плакать мне хотелось, и смеяться.
***
Я встретил Виолетту в половине двенадцати ночи в своем дворе. Сидеть дома было невмоготу, я нетерпеливо ходил под сенью яблоневого сада, который спел сейчас крупными пахучими плодами, низко нависая надо мной. Две яблони белого налива, которые росли от улицы, уже даже сейчас могли порадовать спелостью своих плодов, особенно те, которые висели на самой верхушке и были лучше других обогреты солнцем. Чтобы попробовать эту, пока еще первую, раннюю сладость, я брал длинный шест и начинал сбрасывать их с вершины. При этом нужно было обладать умением, чтобы падающее яблоко поймать руками, а иначе оно, ударяясь о землю, трескалось или разбивалось на две половины. А тогда уже и вид не очень эстетический, и вкус не тот. Совсем другое — подхваченное руками, словно дар звездного дождя, в своем круглом желто-зеленом завершении, нагло скалясь своим совершенством, не имея ни одного изъяна, ни одного порока природы, оно полностью владеет твоим увлечением и любовью, твоей фантазией. И какая-то жесткая невыносимость нестерпимого желания начинает всего тебя трясти, заставляя быстрее впиться в него зубами, познать до этого неизвестное, никогда неповторимое, тайное наслаждение, открывая для себя что-то новое, удивительное, неожиданное. Ведь ничего на свете не бывает абсолютно схожим. Даже с одной и той же яблони каждое яблоко разное: и внешне, и на вкус,
Я даже подпрыгнул от неожиданности, когда Виолетта дотронулась до моего плеча: в своих мыслях стоял спиной к улице, и не слышал, как она, открыла калитку, вошла во двор.
— Чего испугался? — удивилась Виолетта.
— Ты появилась, как привидение: неожиданно и неизвестно откуда.
— Но ты же ждал меня, — больше утвердительно, чем просительно сказала Виолетта.
— Даже очень ждал,— признался я искренне и даже немного взволнованно.
Мы обнялись.
Виолетта пахла парным молоком. У меня закружилась и поплыла голова: запах детства! Он ошеломил меня неожиданностью. Я задыхался от его чистоты и светлости, от боли за невозвратность тех минут, которые никогда не обласкают явью...
Я задохнулся, я заплакал, я засмеялся, я затосковал.
Так пахла мама.
— Пойдем на Неман, — предложила Виолетта.
Я сразу согласился. Прихватив полотенце, прямиком через огород, мы выбрались на берег. Идти было легко — большая полная Луна хорошо освещала все изъяны дороги, которую я мог бы пройти и с закрытыми глазами, ни разу не споткнувшись.
Это была дорога моего детства, моей юности и моей уже взрослой жизни. Сколько раз топтали мои ноги эту узенькую, чуть заметную тропинку, которая почти полностью зарастала травой до моего приезда. А иногда, после весеннего половодья, совсем пропадала и оживала вновь под моими ногами, когда я приезжал — один Бог знает! Моим нервом, жилкой моей, солнечным лучом на ладони, крылом взлетающей птицы была эта тоненькая ниточка к Неману. А еще моим ангелом-хранителем, моим желанным сном и моей явью, которая обязательно сбывалась каждый год. Так как я мог на ней споткнуться и упасть, разбить нос или покалечиться?!
Неманская вода обмывала нас только ей присущей мягкостью и теплотой. Она светилась под полной Луной желто-синей ровной дорогой, которая будто задремала на ночь, застыла, припрятав стремительное движение для нового дня. Отражаясь темной полосой, стоял в ней другой берег, заросший вербами и лозою. И внешне никакого движения: ни дуновения ветра, даже звездочка не чиркнет по небу.
Только звуки оживляли: соловьи в лозах да вольный скрипучий голос дергача.
Весь этот рисунок виделся именно таким, если смотреть на него откуда-то сбоку или издалека, умея при этом наблюдать или слушать.
Но мы с Виолеттой были непосредственными участниками всего этого ночного явления, может даже исполнителями главных ролей, без которьи это действо никогда бы не было таким, каким утверждалось сейчас.
Мы чувствовали, что вода совсем не заснула и не застыла, что ее неугомонность несет обязательно и вечное, крупинками песка и маленькими камнями касаясь наших ног. Она тянула нас за собой мощной непринужденной силой, будто приглашая взять с ней путь в бесконечность ее движения.
Как Адам и Ева, мы плавали и плюхались в этом неудержимом потоке, будто дети дурачились и смеялись, и наши руки и тела ласкали друг друга.
Даже в воде Виолетта была горячая, и я чувствовал, как исходит от нее солнечное тепло.
Я целовал Виолетту в губы, в грудь, с головой опускался в воду, целуя живот, и наощупь губами находил между ног тайное и желанное, с мягким травяным покровом. Пока хватало воздуха и я не начинял задыхаться, целовал и пил эту чашу удовольствия, разгоняя волны в стороны, с всплеском огромного кита выныривал, громко фыркая от воды. Потом опять припадал к Виолеттиным губам. Но уже она, с легкостью форели, выскальзывала из моих рук, нырнув в воду, губами пленила нетерпеливость малыша. Я горел чувствами, и вода закипала вокруг меня. Соловьиный звон забивал мои уши и солнечным блеском полнолуния слепило глаза.
Обмытые вечностью реки, ее нетронутой чистотой первородности, чья любовь к нам бескорыста и предана безоглядной правдой детской доверчивости, мы сами открывались с Виолеттой друг другу в самых тонких и нежных ласках неизведанности любви. Без оглядки. Без поправки на какие-то условности. Без боязни того, какой покажется вся наша деятельная свобода нам самим. И это бы больше касалось Виолетты, человека сельского, который, думаю, был не очень искушен в любовных утехах...
Но река, Луна, песни соловьев, недовольный скрип дергача переворачивали, перечеркивали все так называемые пристойности. Хмельным чадом безумства дышали наши сердца, теряло последнюю ясность и просветленность сознание.
И когда я мягко и плавно вошел в Виолетту, она обвила ногами мои бедра, повисла на шее. Легко неся ее на руках (сама вода держала Виолетту), с глубоким животным вздохом дикаря, я взлетел с ней на самую вершину нашего вакханального танца любви.
И обессиленных потянула нас вода за собой. Укутывая бодрой свежестью жизни, плавно несла по желто-синему пространству своей вечности. Может, метров пятьсот мы проплыли вниз по течению, полностью отдаваясь потоку. И не хотелось выходить, возвращаться назад к месту, где лежала наша одежда и откуда начинался наш заплыв.
После воды на берегу нам показалось свежо и даже прохладно — кожа стала гусиной — и мы со смехом побежали назад.
Две огромные рыбы воды... Два лунатика звездного пространства... Два отшельника людского одиночества...
Мы бежали легко и радостно, будто лошади, выбрасывая далеко вперед ноги.
Я растирал Виолетту полотенцем, потом она меня, еще минут через десять в моем доме мы пили вино. И только Луна своим светом обозначала присутствие нас двоих.
Моя кровать была старой, с железными спинками и продавленным пружинистым матрацем. Одному на нем было неплохо: как во рву лежал, справа и слева которого выступали возвышенности. Даже очень пьяным упасть с него было невозможно. А вот вдвоем было не совсем удобно: скатывались друг на друга.
Вот и разместились мы с Виолеттой на полу, бросив под себя ватное одеяло и две подушки под головы.
Темнела ночь под лунным светом. Обремененные плодами, яблони, словно младенцев, держали на ветках своих воспитанников, прилагая все усилия для их созревания. И когда удержать уже не могли и одно из них срывалось и падало на землю, неслышным стоном вздыхали.
Редкое, одинокое лаянье собак — и больше никаких звуков.
Тишина.
Лунно.
Сонно.
Только не у нас с Виолеттой. Возбужденные чувствами, мы топтали друг друга поцелуями, таранили горячими телами. Виолетта жадно пила радость блаженства и я, как мог, старался ей угодить, меньше думая про себя, исполнял любое ее желание, которое она высказывала даже самым непринужденным движением. Удивительно, но я ощущал эти тончайшие движения и желал ощущать.
Мы не заметили, как Луна исчезла и окна налились чистым, молочно-белым цветом утра. Перемятые, как белье в стиральной машине, и такие же мокрые, словно ту машину внезапно выключили, мы откинулись друг от друга, мгновенно заснули.
Казалось, спали только минуту, как нас резко разбудил голос:
— Виолетта, ты с ума сошла?
В раскрытом окне, напротив нас (окно мы не закрывали, чтобы был хоть немного прохладнее), стояла моя соседка Аня, и выражение ее лица было каким-то непонятным: то ли злым, то ли изумленно- любопытным.
— А-а-а, Анька, привет, — лениво потянулась Виолетта, забрасывая за голову руки, слегка улыбаясь.
— Ты посмотри, который час! — добивалась Аня от Виолетты чего-то умного и осмысленного.
Да только Виолетта, с легкостью ребенка и шкодницы, все Анины попытки привести ее в чувство отталкивала и пропускала мимо ушей.
— Ну, двенадцать, и что? — усмехнулась Виолетта.
— Как что? — даже покраснела от злости Аня. — А кто за тебя работать будет?
— Ты поработаешь, — легкий, беззаботный ответ Виолетты.
— Я не буду! — категорически ответила Аня. — У меня своих коров полсотни.
— Тогда наплевать! — так же беззаботно ответила Виолетта.
— Так уволят же, — убеждала Аня.
— И пусть, — зевнула Виолетта.
Немного растерянная такой безответственностью, Аня какое-то время стояла в окне молча, не зная, что сказать и как переубедить подругу в том, что относиться к своей работе так безрассудно нельзя. Ничего не придумала, кроме одного:
— Ну, ты... дурная, Виолетта.
Окно опустело, и в нем остался виден только ствол большой высокой липы, которая как раз перед ним росла на улице. Но через несколько минут в окне опять появилась Аня.
— Хорошо, я сегодня вечером за тебя отработаю, но чтоб завтра утром была обязательно.
— Буду, — пообещала Виолетта. — Спасибо, Анька!
— Нет, этим не откупишься. Только через магазин.
— Будет тебе магазин, будет.
Какое-то время Аня смотрела на нас молча, потом, будто спрашивая разрешения, уточнила:
— Я пошла?
— Иди, Анька, иди. Я завтра обязательно буду, — пообещала Виолетта еще раз.
И тут, будто только увидев, Аня обратилась кся мне:
— Добрый день, Александр Анатольевич.
— Добрый день, Аня. Почему так официальной Александр Анатольевич? Просто Шура, и все.
— Да как-то неудобно.
— Почему неудобно?
— Вы... Ты известность у нас.
— А-а-а, тогда да, известность нужно уважать. Можешь даже при обращении к моей персоне еще добавлять: «У-ва-жае-мый...»;
Аня хихикнула и, махнув рукой, бросила:
— Да ну вас...
И в окне опять остался только ствол липы.
— Завидует, завидует, — тихо смеялась Виолетта, натягивая на голову одеяло.
***
Я нарвался на скандал. Валя мне его выдала. Слухи нашей связи с Виолеттой дошли и до нее. Да и не могли не дойти. Деревня — мгновенный телефон. Еще только подумаешь, а уже все всё знают. А здесь такая открытость и неосторожность с нашей с Виолеттой стороны! Было бы удивительно, если бы наш роман остался без внимания. Можно было бы подумать, что деревня совсем умерла, спилась, заплесневела безразличием. Но — нет! Остро приняла: легко, радостно, живо. Заговорила, засплетничала. Понесла на сорочьем хвосте из конца в конец отличную новость, на разные лады смакуя и тешась ей. И, конечно, не могла не дойти и до Вали. Донесла. Как и должно было быть.
Я как раз завтракал, когда Валя взбешенной волчицей ворвалась ко мне в дом. Она топала ногами, кричала, используя такие эпитеты, как сволочь, блядун, подонок, бабник, паскуда, мразь... Я думал, она меня укусит. И только переживал за одно: чтобы соседи не услышали. Мне-то что — как с гуся вода. А у нее муж. У меня отпуск закончится — я поеду. А ей тут оставаться жить. Да и не обещал я ей ничего. Наконец, не соблазнял даже. И тем более не заставлял, не насиловал. И уж совсем мне не нужно, чтобы Леша начал что-то подозревать.
Вначале я пытался как-то успокоить Валю, убеждая ее в том, что она сама себя выдает. И если с улицы кто-нибудь услышит, то все поймут про наши отношения. А это ей совсем не надо. Пусть подумает про семью, про мужа. Наконец, про свой собственный авторитет.
— Плевать мне на авторитет! — кричала Валя. — А муж никуда не денется. И не держи меня за дуру. Я все понимаю. Связался с этой шлюхой, которая прошла через все руки. Она что, более сладкая, чем я, умеет что-то такое, что я не могу?
И оскорбительные эпитеты опять сыпались на мою голову.
— Если не порвешь с ней — все окна повыбиваю, — не унималась Валя.
Я пытался приводить новые доводы о том, что она только вредит себе, но все зря. Как глухая тетеря на токовище, она слышала только себя.
В конце концов, не выдержав этого крика, я подошел к Вале и не сильно, но достаточно хлестко отвесил ей пощечину. Валя мгновенно стихла, удивленные круглые глаза наполнились слезами. Она мгновенно выскочила из дома. Я прислушалй к себе. Сказать, что был взволнован — совсем нет. Наоборот: необыкновенное спокойствие овладело мной. А еще через какое-то время мне стало смешно: с такой открытой ревностью я встретился впервые. И, пожалуй, по-настоящему понял смысл поговорки «Не будите спящую собаку».
С Валей мы больше не встречались. Все остальное время моего отпуска, а его оставалось немногим больше недели, я проводил с Виолеттой. Днем она шла домой, заходила к Вове, чтобы хоть что-нибудь приготовить ему поесть, потом на работу, а на ночи приходила ко мне. Чаще всего мы ходили на Неман, плавали, любили друг друга.
Удивительным образом музыка тех ночей западала мне в душу. Я забывал про все невзгоды жизни. Город отходил куда-то далеко, утопая со всеми своими проблемами и сложностями в светле и легкости, которые владели мной во время наших встреч с Виолеттой.
А, может, это было только потому, что рядом была Виолетта? Но все-таки я чувствовал, что тут присутствует что-то еще, более глубокое и заметное. И оно не могло не зацепить, не присоединиться к тем чувствам, которые возникали от присутствия женщины.
Совсем неожиданно для себя я осознал: первоосновой всех моих чувств была именно она, земля моего детства, земля моего первого слова и первых шагов. Первым дождиком на лице и солнечным лучом на ладони. Первым ощущением вот этой реки.
И все вместе — женщина и земля детства — соединялись в отличительный знак, выше которого ничего не было и не могло быть. Он перечеркивал все нелепости суетливой жизни и начинал звучать мелодией, которая так глубоко западала в душу.
И в этот момент, ах, как мне хотелось бросить тот город, со всей его грязью и вонью, и навсегда вернуться сюда, в тихое и спокойное, где вечность ревниво стережет продолжение рода людского и его смерть. От этой мысли саркастическая усмешка скривила мои губы. Чем дальше от истока своего детства, тем ближе к его осознанию.
Как-то ночью мы с Виолеттой услышали, что у двери со двора кто-то скребется. Сразу подумали, что показалось. Да нет — скребется кто-то. Тихо, словно мышь пол грызет. Я осторожно вышел в сени и отодвинул задвижку, на которую всегда на ночь закрывал дверь. Потом быстро дернул ее на себя и резко открыл.
На пороге на коленях стоял Вова, держа в руках тонкую, продолговатую, похожую на лезвие ножа железную пластинку. Просовывая ее в проем между дверями, он пытался отодвинуть задвижку, чтобы открыть дверь.
Такую процедуру он проделывал не однажды, еще в далекие годы, когда мы собирались на утреннюю рыбалку или по грибы. Еще солнце не вставало, Вова, чтобы не будить остальных моих домочадцев, таким образом открыв дверь, тихо входил и будил только меня.
Понятно, что это осталось в памяти. И вот теперь он пытался использовать давний опыт. И я помог в его старании.
Вова был сильно пьян. Что-то неразборчиво бормотал:
— Не нужно с ней... оставь... моя... ты уедешь... отдай... я пропаду совсем... не приходит она... оставь...
Виолетта стояла рядом и тоже слушала.
— Хорошо, хорошо, оставлю... Давай встанем.
Я попытался поднять Вову с колен, но у меня ничего не получалось. Невысокого роста и не очень плотного телосложения, он был на удивление тяжелый, словно мешок, наполненный глиной. И я никак мог оторвать его от земли. Из последних сил старался — но все зря. Он будто прилип к ней.
Вова оттолкнул меня.
— Виолетта, Виолетта... — бормотал он.
— Я здесь, Вова, я здесь, — тихо отозвалась Виолетта.
Вова стал на четвереньки и пополз по двору на улицу. Там я опять попробовал помочь ему подняться на ноги — и снова у меня ничего не получилось. Да и сам Вова не желал становиться на ноги. Даже никакой попытки не делал для этого. Опора на четыре точки была для него самой надежной.
Вова полз по улице, а мы с Виолеттой шли за ним. До его дома было метров триста, не больше. Это расстояние мы одолели где-то часа за полтора. Вова полз, потом на несколько минут прилегал к земле, отдыхал и, встрепенувшись, звал Виолетту. Услышав ее ответ, полз дальше.
Удивительно то, что в темноте — ночь была безлунной, беззвездной, как говорят, хоть глаз выколи — Вова совершенно точно держал направление к своему дому. Во дворе возле порога он перевернулся на бок и захрапел.
Я подхватил его за плечи, Виолетта за ноги, и мы втянули Вову в дом, положили на кровать. Виолетта сказала, что останется здесь, чтобы присмотреть за ним. От такого заявления неприятный холодок резанул по сердцу. Отговаривать не стал, отправился домой один.
Через два дня отпуск у меня закончился. Виолетта больше не заходила.
Мой сосед как раз ехал в Минск на своем «Москвиче», пообещал взять с собой. Отъезжать собирались после обеда, часов в семнадцать. Был еще только полдень, и я отправился в магазин. Перед магазином заметил Лешин «пикап», в нем сидела Валя. Поздоровался с ней, она не ответила, демонстративно отвернулась. На пороге магазина встретил Лешу.
— Ты куда пропал? Чего не заходишь?! — воскликнул он.
В руках Леша держал две бутылки вина и что-то завернутое в бумагу.
— Сегодня вечером ждем тебя, — предложил он.
— Не получится.
— Почему?
— Отпуск закончился. Уезжаю.
— Жаль, посидели бы. У нас это неплохо получалось, — и Леша по-дружески толкнул меня в бок. — Приедешь в следующий раз — обязательно заходи. Мы с Валей всегда тебе рады.
— Спасибо.
— Счастливого пути, — пожал мне руку Леша.
В магазине я взял бутылку водки, консервы в масле и пошел к Вове.
За столом сидели Виолетта и Вова. Встретили меня по-доброму. А когда я выставил на стол бутылку, Вова довольно хлопнул в ладоши, весело гикнул.
Выпили по рюмке. Говорить что-то не было необходимости. Только Вова просветленно смотрел на бутылку, потирая руки. Временами пытался рассказать какой-то анекдот, но до конца не доводил — не помнил. Отчаянно махал руками, командовал: «Наливай!». Я молча наливал и под Вовин тост — «За здоровье!» — выпивал.
В какой-то момент я словил себя на мысли, что я тут — лишний, чужой, случайный. Мой дух, мое существование в этом времени и пространстве вымерли, стерлись, развеялись дымом костра; гость, и не больше. И приходить сюда со своим уставом совсем неразумно. Казалось бы, когда-то твое гнездо, твой уголок — но это было когда-то. А если ты хочешь, чтобы они оставались твоими всегда усердствовать на них нужно: душой и сердцем, умом и мускулами. Короче, всем тем, чем природа наделила человека. И делать это каждый день. Не пропадая на годы, тем более на десятилетия. И не будет оправданием то, что работал где-то и на людское благосостояние тоже. Это уже совсем другое. Это то время и пространство, которое ты отвоевываешь у мира, чтобы создать свой новый мир, зажечь очаг на новой почве, укоренив там свой дух и свою волю. И тогда обязательно они исчезнут там, где когда-то вымолвил свое первое слово, которое определило тебя, как человека, где впервые заплакал и засмеялся.
Чувство меня не обмануло: я — гость! А у гостей всегда время определено. Мое время закончилось, и я уезжал. Мне это было ни грустно, ни горько, ни радостно. Обычно было. Закончилось одно, начиналось другое.
Мы с Вовой пожали друг другу руки, обнялись.
— Обязательно заходи, когда будешь приезжать. Ты же у меня единственный друг, — сказал он на прощание со слезами на глазах.
Виолетта проводила меня во двор.
— Прости, что не заходила последние дни. Хотела и не могла. Жаль мне его... — я понял, что она говорит про Вову. — А в тебя боялась влюбиться... Ведь потом... Ну, сам понимаешь... Прости.
Какое-то время она стояла, опустив голову, потом нежно обняла за шею и долгим поцелуем согрела мои губы, напомнив наши светлые минуты радости.
***
Минск встретил меня прокомпостированным талоном в дверях и короткой запиской в почтовом ящике: «Ты где? Света». Месяц моего отсутствия наполнил квартиру легким запахом пыли, застоявшимся воздухом. Настежь раскрыв окна, взялся за влажную уборку. Через полчаса квартира задышала свежестью и озоном. Позвонил в театр и узнал, что сбор труппы еще только через два дня. Чем заняться в эти два дня, не знал. Принял душ и впервые за месяц решил посмотреть телевизор. Остановился на канале «Планета», где показывали только природу. Но что-то не очень хотелось смотреть, хотя этот канал мне всегда нравился. Все мои мысли были про Свету. За месяц отпуска вроде успокоился, но записка в почтовом ящике одним росчерком перечеркнула обманное спокойствие. Желание увидеть ее было таким острым, что даже в висках сжало. Сам найти ее не мог, так как за время нашего знакомства ни разу не поинтересовался, где она живет и есть ли телефон. Оставалось ждать, пока не объявится сама, как это было всегда.
О, это невыносимое ожидание! Слепота и глухота, крайность и случайность...
К знаку Лины — прокомпостированный талон — я отнесся спокойно: есть, так есть, а не было бы, так и не надо. Тем более адресов и телефонов ее подруг, где она иногда останавливалась, я тоже не знал. И, понятно, не могло быть и мысли, чтобы искать ее у кого-то из них. Я и не обременял себя этим желанием. Глушило его и то, что я очень сильно хотел видеть Свету, чувствовать ее запах, цепкие, царапающие спину пальцы, пьянящие губы, необычно тонкий бархат кожи. От этих мыслей и желаний меня пробирала дрожь. Я удивлялся сам себе, я не похож на себя.
Зная, чем занимается Света, точнее, каким образом зарабатывает себе на жизнь, я добровольно, как мне казалось, временно пошел на эту связь, в любой момент готовый ее оборвать, как делал это не раз с другими и без всякого сожаления. Я ждал и тешился игрой. А когда она надоедала — отворачивался от нее и с легкостью про это забывал.
Игра со Светой совсем неожиданно для меня обрела особенную окраску. Еще до отпуска, когда она исчезала на несколько дней, я начинал чувствовать себя неуютно, как не в своей тарелке. Хотя и не хотел сам себе признаваться в том, что эти нехорошие чувства именно из-за ее отсутствия. Я даже стеснялся этого признания. Подумаешь — проститутка, а еще какие-то там чувства?! Абсурд!
Снобизм и чувство значимости своего «я», тупое высокомерие примитивиста не позволяли мне признаться в самом искреннем к ней отношении. Да все же то большинство положительного, которое составляло мои желания, мысли, стремления побеждало гадкую гордыню невежества. Наперекор законам обманной пристойности и морали я хотел видеть Свету, желал ее, мечтал о ней. Игра приобретала совсем реальный аспект. Опять вечное: я хочу, и начхать на все остальное фарисейство, обман и показуху.
Днем человек натягивает на себя маску пристойности и добродетели, а ночью преступника и убийцы: диалектика жизни, диалектика существования, диалектика самого себя, своих ненасытных внутренностей и сперматозоидной плоти.
Прошло два дня - от Светы никаких вестей. Сходил на сбор труппы: вяло, скучно, обыкновенно, словно не было месячного расставания, будто вчера разошлись, а сегодня утром собрались.
Андрон еще раз напомнил план постановок спектаклей на будущий театральный сезон, что-то ненужное промямлил директор, и уж совсем пустое — заместитель министра (так заведено: прийти поздравить с открытием нового сезона, а точнее — имитация работы). Все собрание продолжалось полчаса — не больше. Сразу после его окончания в гримерке собрались Амур, Ветров, Шулейко, Званцов и Клецко. Двух последних, как самых молодых, отправили в магазин.
Предлагали и мне присоединиться — я отказался. На завтра была назначена репетиция «Полочан- ки», нужно было вспомнить забытое, попробовать вернуть себя на тот уровень результата, которого добились перед отпуском. А тут еще мысли про Свету — вдруг позвонит или даже придет — заставили вернуться домой. Наконец, мне, любителю веселой компании, почему-то совсем не тянуло быть ее участником.
Звонка я не дождался, как и самой Светы. Немного поработал над ролью, вспомнил задачи, которые ставил Андрон, даже вслух прочитал некоторые монологи, отложил текст в сторону. Будто бы помнилось все. Ну а там покажет сцена — завтрашняя репетиция.
Вечерело. До закрытия магазина оставалось минут пятнадцать, когда я спохватился, что у меня нет хлеба. Схватил сумку, сунул в карман деньги — и в магазин.
Совсем неожиданно на бульваре встретил Наташу. Она шла под руку с совсем незнакомым мне парнем. Когда мы приблизились где-то шагов на десять, Наташа приложила палец свободной правой руки к губам, что, судя по всему, обозначало: мы не знакомы. А когда мы поравнялись, она, незаметно для своего партнера, достаточно четко кивнула головой. Это было не просто приветствие, а скорее всего знак: я приду. И я не ошибся: этим вечером, в полдвенадцатого, Наташа была у меня. Свою новую неудачную попытку нашей любви она исправила на отлично. Легко, приятно, радостно наслаждалась минутами нашей встречи. На мой вопрос, почему такая конспирация при нашей встрече на бульваре и кто тот парень, Наташа ответила просто и коротко: мой жених. На прощание обещала заходить, если, конечно, я не против. Я ответил, что не против.
***
Репетиция началась в одиннадцать часов с прогона спектакля. Андрон попросил сильно не напрягаться, не выдавать темперамент, а спокойно, разумно вспомнить то, что было наработано. Так и старались делать, особенно в первых сценах. Но актерская природа и тот результат, который спектакль уже имел, дали о себе знать: прогон прошел на одном дыхании, без единой задержки. Только несколько общих замечаний сделал Андрон в конце и сказал, что еще несколько таких прогонов — и можно выходить на сдачу. На вечер вызвал несколько сцен для доработки — я был свободен.
И не рад был этому: чем заняться? Возникло желание выпить, но на этот раз компании в театре не нашлось, и я пошел на улицу. Я не мог точно определить, чего хочу и куда мне идти. Мной овладело отсутствие всякого желания. Не было никакой цели и направления. В стороне оставалась суета городских улиц, неустанное движение машин, зелень парков, прихваченных уже желтоватым цветом близкой неизбежной осени. Такие минуты ты будто себя чувствуешь в вечном движении бытия. Словно под воздействием неизвестной силы остановился, окаменел. Вот как Янка Купала, перед памятником которого я стоял. Наш гений и пророк; наш великий из великих; наш самый обычный из обычных; наш мученик. Янка Купала — это Беларусь. В нем все земное и космическое, свободное и несвободное, горькое и радостное... В нем все! Все мы. Все наше вечное, пока будет существовать Богом утвержденная Беларусь.
Я смотрел на прикованного к мраморной плите тяжестью мыслей и боли, мучений и несчастий бронзового Купалу, на его сгорбленную фигуру, которую из последних сил он пытается выпрямить — и не может, и чувствовал, как сам начинаю горбиться, кровью и сердцем прикованный к этой родине — мачехе, к земле купаловских потомков, каким и сам являюсь. И тоже не могу выпрямиться, не могу избавиться от невыносимой купаловской тяжести.
Каким-то удивительным и не совсем понятным образом я, неожиданно для себя, очутился в Чижовке, перед входом в зоопарк. Целенаправленно ехать сюда я не собирался: вышло само собой. И я даже удивился себе: чего я тут, с какой целью? Но если уж так получилось — пошел осматривать вольеры. Мне и раньше приходилось бывать в зоопарках: в гродненском, в калининградском. Признаться честно, остался доволен. Может потому, что впервые видел такое количество необычных экзотических животных и птиц, различных рептилий и ползучих гадов. И это не могло не впечатлить, не вызвать восхищение, ибо все было настоящее и живое, до дрожи страшное и интересное.
Первыми в чижовских вольерах меня встретили пони, полосатая зебра, наш белорусский лось-рогач. Потом пошли горный козел, страус, верблюд жираф. Возле последнего я задержался подольше; высокий, во всех смыслах гордый, с какими-то утонченными чертами своей природной осанки, с цветочными пятнами на шерсти, желтой, белой окраски.
В клетках за решетками: рысь — спокойная, с зелеными отрешенными глазами; лиса, накрывшаяся хвостом, в тихой дреме; весь в движении облезлый рыжеватый волк со злым взглядом; жадные попрошайки обезьяны, не пропускающие ни одного посетителя, — обязательно хоть что-нибудь выманя своим жалостливым, почти человеческим взглядом. И вдруг — о, чудо! Тигр. Голубой!!! Я опешил. Подумал, что привиделось. Но на табличке, прикрепленной сверху к клетке, четко было написано: «Тигр». Я не верил своим глазам, точнее — не мог поверить. Это же нонсенс, абсурд, ошибка природы. Все равно что человек с кожей, как у полосатой зебры, или как у того пятнистого жирафа.
Голубой тигр!
Не бывает такого, не бывает! Не может быть!!!
Но перед моими глазами четко вырисовывалось изображение тигра цвета весеннего голубого неба! И то, что я не сошел с ума в этот момент — понимал точно. И что предо мной не мираж — тоже осознавал.
Тигр был голубой: от кончиков ушей до когтей на лапах.
Мои напряженные мысли не могли найти ответ и объяснение этому чуду. Никаких версий, никаких соображений на этот счет. В голове — ни-че-го! Пустота и невыносимый звон пустыни.
Голубой тигр!!!
Помню, в тех зоопарках, что вспоминал раньше, — гродненском и калининградском, тоже были тигры. Рыжего цвета, с темными полосками по всей шерсти, необыкновенно мягкой и привлекающей своим окрасом, что, как известно, служит для браконьеров желанной добычей. Ведь хорошо выделанная кожа имеет на рынках большой спрос, деньги за нее платят немалые, и только люди богатые могут позволить себе приобрести эту ценность.
С непонятным выражением лица я еще долго стоял возле клетки непонятного мне хищника, пока, наконец, не решил найти кого-нибудь из работников зоопарка и расспросить про загадочного зверя.
Первый работник, который мне попался, объяснил одним словом:
— Покрасили.
— Как? — не понял я.
— Покрасили голубой краской — вот и голубой, — будто ребенку, объяснял мне работник. — А перед этим, чтоб не загрыз кого-нибудь, укололи транквилизатор.
От такого ответа в моей голове совсем заклинило, и я продолжал расспрашивать дальше:
— Но зачем?
— От дурости, — отмахнулся работник. — Внучка нашего мэра захотела живого голубого тигра. Она в каком-то мультфильме такого видела, ну, и захотела живого. Говорят, такой скандал дома закатила, что мэр приказал покрасить. Приезжал с ней сюда. Постояли минут пять, посмотрели. Внучка носом шмыгнула, губы капризно надула, сказала, что тигр какой-то худой и дохлый, в мультфильме красивее. И поехали. Потом пробовали отмыть его. Да не отмывается. Краска финская была. Так и остался голубым. Многие удивляются, не вы один про него расспрашиваете.
Всю дорогу домой мною владело такое чувство, словно меня в грязь окунули, и я не мог отмыться, как тот голубой тигр от финской краски.
На следующий день позвонили из киностудии и сообщили, что начинаются съемки моих эпизодов. Завтра в восемь часов утра нужно будет выезжать в Гольшаны, поинтересовались: смогу ли я? Я сказал, что все нормально, безо всяких проблем, и уточнил, на сколько дней выезд. Ассистент режиссера ответила, что сейчас на три (по договоренности все съемки должны занимать не более пяти дней). Выезд — от киностудии.