III

Увидев четыре огромных чёрных лимузина, которые остановились перед «Паульхаусом», можно было подумать, что послал за мной сам Гитлер; Джулиан путешествовал, словно Чёрный принц, в сопровождении многочисленных секретарей, а может быть, и вооружённых охранников. Он сидел на заднем сиденье первого автомобиля и сам открыл дверцу. На нём были безукоризненный тёмный костюм, надвинутая на глаза мягкая чёрная шляпа, ну и, конечно же, — без них его трудно представить — чёрные очки. Шофёры подхватили мой багаж.

— Залезайте в мой передвижной офис и восхищайтесь, — сказал он, показывая на панель со множеством переключателей.

С детской гордостью он демонстрировал радио, телекс, выдвижной столик секретаря; здесь же был телефон для сообщения с внешним миром. Бар с коктейлями. Всё было, кроме туалета и часовни для прославления Маммоны.

— Великолепно, — сказал я, чтобы ублажить его. — А мы можем позвонить в Лондон и сообщить номер рейса Бенедикты?

Он был счастлив тем, что я оценил его могущество, и уже через пару минут разговаривал с Баумом, который находился по другую сторону пролива. Потом, откинувшись на спинку громадного удобного кресла, Джулиан стал раскуривать сигару. Я с любопытством наблюдал за ним, всё ещё не в силах отделаться от ощущения нереальности происходящего; но это не очень мне удавалось из-за очков, за которыми я не видел его глаз.

— Вечно вы прячетесь, Джулиан, — полагаю, довольно грубо произнёс я. — Меня всегда это удивляло.

Он обернулся, но тотчас отвёл взгляд.

— Да нет… — отозвался он. — Просто я чертовски… застенчив; да и потом, у меня есть то, что Нэш назвал бы комплексом лица. То есть лица кажутся мне как будто голыми. Не понимаю, почему нам всегда надо высовываться в эту дырку, которая традиционно существует в одежде сверху. Наверно, меня это слишком занимает; вам ведь известно, что у меня были две пластические операции. Теперь моё лицо больше похоже на то, которое мне хотелось бы иметь, однако я всё ещё не очень доволен. Скучно, как мне кажется, ходить всю жизнь с одним и тем же лицом — и теперь, слава богу, это необязательно. Послушайте, я буду откровенным с вами и покажу вам моё досье. — Открыв кожаное портмоне, он достал несколько паспортных фотографий и вручил мне по одной. — Вот таким меня сотворила природа, это первое вмешательство искусства, а вот так я выгляжу сейчас.

У меня захватило дух, и я, не веря своим глазам, уставился на него.

— Но ведь тут три совершенно непохожих человека, — сказал я.

— Ну, не совершенно. Посмотрите внимательно. Есть нечто, чего нельзя изменить. — Ну да, это был он, если вглядеться в глаза, однако каждый раз, меняя черты лица, он менял даже причёску. И разница была очевиднее сходства.

— Конечно же, — невозмутимо произнёс он, — это ещё не окончательный результат. Не исключено, что мне надоест моё сегодняшнее лицо. Испытываешь потрясающее чувство свободы, когда знаешь, что можешь измениться по собственному усмотрению, хотя бы внешне.

Джулиан аккуратно сложил фотографии и убрал их в портмоне.

— Теперь вы знаете всё, — сказал он и умолк с видом нарочитого безразличия, глядя на проносящийся мимо деревенский пейзаж.

Я подумал, что руки у него толще и грубее, чем мне запомнилось, и ещё обратил внимание на печатку у него на пальце. После того как он выговорился насчёт своего лица, ему как будто больше нечего было мне сказать. Во всяком случае, он вроде бы задремал, спрятавшись внутри чёрного пальто.

На ланч мы остановились высоко в горах, и нам подали копчёного лосося с белым вином; Джулиан долго беседовал по своему телефону с голландским отделением фирмы, выпускающим скрепки.

— Там у нас два лентяя, с которыми надо будет разобраться; один целыми днями раздувается от самодовольства, а другой слишком боязлив, чтобы сделать лишнее движение; наверно, вы с ним знакомы, это Джегер. Банкир-еврей — всё равно что очень-очень старая и очень острая коса.

Я ждал хотя бы намёка на предстоящую работу, но он ни словом не обмолвился о Железной Даме, так что мне ничего не оставалось, как удовольствоваться погружением в воображаемую реальность — я имею в виду чтение газеты. Милый старина Лондон! Опять мы вместе. Новый памфлет лейбористов, который мог бы предлагать поголовное сексуальное обучение детей, не достигших четырёх лет, и начинаться так: «Дети, знаете ли вы, что у мамы внутри много яичек, которые папе надо было высидеть, чтобы вы появились на свет?» Жизнь, как не уставал напоминать нам Кёпген, — это лишь короткий отпуск под честное слово. Tous les excus sont bons[53]. Что ж, пусть Джулиан поспит. Сам я тоже дремал, когда мы поздно вечером въехали в Париж, поливаемый отвратительным серым дождём.

— Первым делом, — сказал Джулиан, — я хочу поехать в кафе, где вы встретились с ней, а потом в гостиницу. Хочу посмотреть на комнату, в которую вы привели её.

Несмотря на нерешительные протесты, я с самого начала знал, что подчинюсь, так как в голосе Джулиана звучали страстная требовательность, неодолимая жажда впечатлений, и хотя бы из сочувствия я не мог не сдаться. Сначала мы посидели за выщербленным столом на грязной, пахнущей ромом terrasse; бьющий в глаза местный колорит подпитывался маленькой шлюшкой, настоящей лилипуткой, которая широко раздвинула ноги и дала волю миазмам, захлестнувшим дальние столики, вызывавшим спазмы и колики… Потом мы отправились в номер, где она рассказала мне столько всего и показала забинтованную грудь и всё остальное. Потом Хенникер со злым красным лицом в подтёках от слёз негодовала насчёт Графоса и хлыста.

— Он научил её получать от этого удовольствие и всё равно не заставил полюбить себя. Нет! Если она с кем-то и любила заниматься сексом, так только со мной. СО МНОЙ. Я соблазняла её, успокаивала, любила и была предана ей до конца.

До чего же у нас жалкая, израненная душа; стоит сделать неловкое движение и хотя бы едва заметно коснуться ланцетом памяти старых ран, как они начинают кровоточить. Он сидел в кресле и казался удивлённым, словно старая ручная обезьянка, которая глядит по сторонам и время от времени зевает; однако, когда я сказал ему про груди, он спрятал лицо в ладонях и застыл на мгновение. Потом тихонько откашлялся и заговорил:

— В смерти есть нечто любопытное — что-то вроде усадки; если измерить статую или восковую фигуру, то они обязательно будут меньше своих живых двойников. Восковые фигуры всегда меньше. Надо увеличивать размеры, если принимаешься за скульптурное изображение. А теперь пойдёмте, я услышал достаточно.

В тот вечер он не вышел к обеду, ну а я почитал Кёпгена, позвонил Бенедикте и полистал «Фигаро». Сплошные литературные премии и раздача почётных титулов; почему у нас этого нет? Эпикур Летчворта, великий Баклажан Клермон-Феррана. Хм!

Наутро Джулиан решил, что должен ехать в Голландию, а так как мне не терпелось встретиться с моей новой-старой женой, то я, переполняемый восторгом и робостью, продолжил путешествие самолётом. Из-за этого самого нетерпения я вступал в безобразные перепалки со всеми клерками, портье и, наконец, с дерзким таксистом, который, по-видимому, никогда прежде не видел влюблённого мужчину и не делал скидок на эту безнадёжную болезнь. (Таких надо помещать в больницу и вешать на них колокольчик; или пускать кого-нибудь впереди с красным флажком, чтобы он кричал: «Enceinte, Enceinte»[54].) Когда в конце концов я добрался до отеля, то обнаружил Бенедикту в постели — простуженную, но такую прекрасную и такую несчастную, что готов был поставить на ноги всю Харли-стрит.

— Видишь, что получается, когда ты меня бросаешь? Я заболеваю.

— О, благодарю тебя, благодарю тебя.


* * *

Тем не менее, несмотря на детскую эйфорию, ночью меня одолели жуткие кошмары. «Сны — всего лишь проза дневной жизни с небольшой добавкой поэзии». Правильно. Правильно. Но пусть их не будет. Они напугали меня и, конечно же, вынудили задуматься: неужели меня опять увели на злую дорожку… Я спрашивал молчавшую Бенедикту, а она тихо спала рядом, и грудь её равномерно поднималась и опускалась под моей рукой, отчего мне вспомнилось, как набегают и убегают весенние волны потрясающе свободного моря — Греческого моря. Неожиданно почувствовав себя ужасно старым, я отправился в ванную, чтобы ещё раз со всем вниманием обследовать своё тело. Старая развалюха — вот и зуб скоро выпадет: о, пусть только один! Зато волосы отрастают неплохо. И пора менять проклятые очки.

Удивительно, как после всего, через что я прошёл, у меня яйца целы — в отличие от того вайбартовского писателя-рекордсмена. Мне показалось, что и улыбка у меня стала фальшивой, поэтому я решил изменить её… Однако, если улыбаться не справа налево, а слева направо, то работают совсем другие группы мышц. Даже привычное дружеское доброе выражение глаз показалось мне полинявшим. Вот несчастье! Ведь мне было точно известно, как я должен выглядеть, чтобы завладеть ею навсегда. А вдруг она станет моей, новая улыбка, уже не искусственная? Вдруг никто не сможет с ней совладать? Придётся каждое утро ходить на Харли-стрит, чтобы сонливая японка делала мне массаж лица. Может быть, подумать об акупунктуре — иголки в спину, большие разноцветные иголки прямо в упрямый зад изобретателя? О чёрт, только не это.


* * *

Маршан позвонил на другой день, и наконец-то у меня появились основания думать, что всё идёт по плану. Когда он назначил встречу «У Поджио», я, естественно, согласился, радуясь возможности вновь повидать товарища по несчастью. Внешне Маршан основательно переменился: у него поредели и поседели волосы, и сквозь них проглядывала розовая кожа. Фантастический блеск исходил от новенького зубного протеза. Одет, правда, он был как прежде — в профессиональную форму рассеянного профессора: мешковатые серые брюки и рваный твидовый пиджак (в нескольких местах прожжённый кислотой) с кожаными заплатами на локтях. Не обошлось и без длинного кричащего шарфа наверняка цветов родного колледжа. Воплощение клокочущей энергии или перевозбуждения, он вовсю жестикулировал, и лицо у него дёргалось, как у настоящей уховёртки. И всё-таки складывалось впечатление, что усталость и напряжение берут своё; ещё мне показалось, что он слишком много пьёт для в общем-то умеренного в своих привычках человека. Как бы то ни было, он произнёс: «Хау», — и отсалютовал мне на манер американского индейца.

— Хау, — так же серьёзно отозвался я.

— Джулиан мне всё рассказал о вас. Вы не представляете, как я рад. Ещё бы, мы будем вместе работать в Тойбруке. Мне чертовски надоели здешние трупы.

— Минутку. Сначала о Тойбруке. Вы говорите не о том сверхсекретном предприятии?..

Маршан кивнул и продолжил:

— Там мы разрабатываем всё, что может иметь отношение к вооружённым силам; это фабрика первого уровня безопасности. Вам уже оформили пропуск — вот, держите. Когда вы приступаете? Фабрика всего в нескольких милях от загородного дома. На машине — рукой подать. Вы могли бы возвращаться каждый день. Почему вы морщитесь, Феликс?

— Плохие воспоминания, — вздохнул я. — Не знаю. Надо спросить Бенедикту.

— Спросите. Это было бы удобно.

— А что у вас за трупы?

— Настоящие трупы. Работая над моделями, которые, должен сказать, начинают дьявольски походить на настоящих людей, мы убедились, что практически ничего не знаем об анатомии. Можно было бы, конечно, привлечь к работе великих хирургов, но им-то приходится иметь дело с живыми людьми, а мы всего лишь имитируем, да ещё, где возможно, пытаемся что-то упростить с нашим стекловолокном, нейлоном, джутом и так далее. Другими словами, внутренности Железной Дамы не должны быть скопированы, если мы придумали мускулатуру и нервную систему так, что она сможет имитировать человеческое поведение, человеческую речь, мнемонические реакции. Естественно, Авелю нет цены с его банком памяти, который мы спектральным анализом уже уменьшили до размера, можно сказать, горошины, — представляете молитву, записанную на игольном острие? Теперь споры только о деталях. У неё будет словарь вдвое больше шекспировского, ну и вся souplesse[55] мумии, натренированной для балета. Чёрт, это и вправду потрясающе. Джулиан бесподобен. Вам известно, что, когда её изображение поставили в музее мадам Тюссо, он приходил туда день за днём и наблюдал за людскими толпами, собиравшимися вокруг неё? Однажды я узнал из газеты, что восковая фигура повреждена, и подумал, не он ли… ну, не знаю… целовал её или делал что-нибудь более радикальное. Пока ещё он не набрался мужества взглянуть на результат. Говорит, что придёт, только когда вы лично разрешите ему. Знаете, Феликс, он очень боится, правда, очень боится этой нейлоновой Иоланты; а она до того хороша, что я тоже побаиваюсь. Предположим, мы получим совершенную трёхмерную модель. Что потом? Сможет ли она жить независимой жизнью в трёхмерном мире? А?

— А как насчёт секса — вы предусмотрели сексуальную связь с партнёром? Модели будут моногамными?

— Всё возможно; невозможно только продление рода — тазовая область, эта святая святых, воссоздана лишь приблизительно. Но вагина вам понравится. И одна ваша случайная фраза дала великолепный результат. Наверняка вы забыли. «Эякс»!

— «Эякс»? — ничего не понимая, переспросил я.

Маршан хмыкнул:

— Один раз вы напились и сказали, что женщине для настоящего сексуального наслаждения немаловажно количество спермы. Чем её больше, чем она тяжелее, тем лучше.

— Я сказал?

— Ну да, вы.

— Чёрт возьми! Это правда?

— Наше новое лекарство, утяжеляющее сперму, мы назвали «Эякс», и оно имеет грандиозный успех — наверняка вы видели рекламу на станциях метро. Нет? «„Эякс” не принял? День потерян». «Эякс» побил все рекорды. А ведь химический процесс элементарный. Едва заметное возбуждение простаты, вот и всё. До сих пор не замечено никаких побочных эффектов, но когда они появятся, у нас будет противоядие.

— Маршан, — спросил я, — вы счастливы?

Не думаю, чтобы вопрос пришёлся к месту и ко времени, потому что Маршан долго со злостью смотрел на меня, а потом раздражённо буркнул:

— Да.

Мы всё ещё смотрели друг на друга — внимательно и критически.

— Да, — повторил он. — Да, Феликс.

Увы, он играл роль. Ему не хотелось продолжать этот разговор, и я с сожалением осознал всю меру своей бестактности. В конце концов, его счастье — его дело. Меня немного напугало, что моё собственное счастье в большой степени зависит от Бенедикты — определённо, в этом опасная для меня слабость.

— Продолжайте, — сказал я, — продолжайте, старина Маршан, не позволяйте мне задумываться. Никогда прежде мне не приходилось слышать о таком прекрасном проекте, да ещё с таким количеством проблем. Это всё равно что завести ребёнка!

— Именно! — воскликнул он, вновь набираясь энтузиазма, которого я лишил его своим ненужным вмешательством. — Пока общество плодит рабский класс анальфабетиков, «les visuels»[56], которые забыли навыки чтения и зависят от павловских сигналов, определяющих время еды и других физических нужд, — мы, несомненно, имеем право создать модель, которая будет по меньшей мере столь же «человеком», сколь и эти так называемые люди. Правильно? Никак не могу добиться от Джулиана ответа на вопрос, до какой степени нам следует ограничить её свободу действий. Он не желает об этом думать. Но если удастся достигнуть намеченного — почему бы в один прекрасный день нам не отпустить Иоланту, не поцеловать её нежно и не сказать: вот ты и свободна — как будто её выпускают из тюрьмы. Нет никаких причин, насколько я могу судить, почему бы ей не жить самостоятельно в том мире, каким мы знаем его сегодня. Надо будет просто выпустить её, как мыльный пузырь из детской игрушки. «Лети, дитя!» Аналогия с рождением ребёнка вполне допустимая; разве что дети рождаются беспомощными и им ещё предстоит пройти через культурную мясорубку. А допустим, наш ребёнок явится сразу тридцатилетним, духовно зрелым, да ещё с её-то жизненным опытом. Что ей помешает занять место рядом с другими куклами и так же дёргать рычаг ради пропитания, по-павловски? Открывается дверца, и въезжает суп.

Он был чертовски пьян, но оставался на удивление холодным и рациональным. И хотя щёки у него горели, как у чахоточного, он чётко произносил слова и в уборную отправился твёрдым шагом.

— А думать она сможет? — спросил я.

— Это зависит от нас; мы составляем библиотеку её условных рефлексов, руководствуясь старым графиком, который вы начертили для Авеля. Она и чувствовать кое-что будет. Однако что именно, в общем-то, решать нам.

Он ушёл, а я с нетерпеливым вожделением предался мыслям о таинственном задании. Иоланта!

— Фауст!

Маршан появился вновь со словами:

— Если это и кажется сложным, то всего лишь из-за большого количества деталей. Реакции не бесконечны с мускульной точки зрения, хотя, конечно же, их много и они разные. Разговор и всё прочее — это тоже не бесконечно; ваш звуковой анализ был очень полезным и вполне годится для новых материалов. На мой слух, голос очень удался; знаете, я проиграю пробную запись.

Он подошёл к своему пальто и достал из кармана маленький магнитофон с парой неплохих наушников. В них на фоне механического дыхания пустоты я услыхал живой голос Иоланты, произносившей тихо, мечтательно: «Миры памяти, миры желаний, эхо предаст их огню. Три — два — четыре, три — два — четыре. Ответьте мне. Есть тут кто-нибудь, кто видел меня, кто-нибудь видел меня, видел меня?.. Милый, такого больше ни у кого не было». Мне стало не по себе — нет, буду продолжать. Воспроизведение голоса оказалось до того прекрасным, что у меня кровь стыла в жилах. С другой стороны, всё это было очень далеко, Афины, «Голубой Дунай» и прочее. И я вдруг ощутил болезненный укол — Акрополь на заре и тёплое благоухающее хрупкое тело в моих объятиях, словно случилось священное кораблекрушение; вкус тогдашних благочестивых поцелуев.

— Иоланта!

— Как живая, а?

— Ну и формулировочка… но что есть, то есть. Полагаю, в основе этой вашей работы был Авель — пришлось мне тогда повозиться.

— Да. Но и фильмы, кстати, тоже.

— Проклятье, — сказал я и непонятно почему ощутил желание громко расхохотаться. — Мускулы получают силу от крошечных фотоэлектрических мнемонических батареек…

— Правильно, старина. — Маршан выложил пачки наводящих уныние бумаг и начал чертить очень грубые схемы. — У неё пять реагирующих зон; энергия поступает от нового сухого элемента более продолжительного действия, который можно заменять. На модель пошли такие кетгут и нейлон, какие не снились ни одному рыбаку и ни одному скрипачу. У неё потрясающие руки, даже красивее, чем были у живой. Она бодрствует благодаря естественному свету, который приводит в действие светочувствительные батарейки, становится немного томной в сумерки и засыпает в любое угодное вам время. Но, конечно же, работа ещё не завершена. Понадобится несколько недель, прежде чем мы сделаем последний стежок и она будет готова пройтись по Риджент-стрит.

— Приставать к мужчинам, да?

— Это на ваше усмотрение.

— На моё?

— Судя по всему, в этом деле Джулиан считает ваше слово законом. Мне же кажется, что он ведёт опасную игру — с вашим, так сказать, чувством юмора. Но не буду лезть не в свои дела. Свою роль я играю как могу. Однако понимаю, что всего лишь интерпретирую чужие идеи; настоящий учёный — вы.

Для меня это прозвучало довольно странно, скажем так. Мне всегда казалось наоборот.

— По-настоящему мозговой центр — Джулиан. Мы бы не занимались тем, чем занимаемся, если бы не он.

Маршан согласился, вытер салфеткой вставные челюсти и аккуратно водворил их на место.

— Мы фотографировали примерно двадцать женщин во всех возможных ситуациях, чтобы определить реакции Иоланты. Вот уж удивительно, насколько скучен обычный день женщины со всеми её передвижениями, разговорами, впечатлениями. Даже если учесть максимальный запас мыслей, мы можем заложить в ней предельно адекватные реакции на большую часть того, что случается с нормальными людьми. Свет, звук провоцируют реакцию. Она будет чем-то вроде большой, не от мира сего, куклы, играющей совершенную даму нашего времени.

— Мне уже нравится, — сказал я.

— Берегитесь, Джулиана, — игриво произнёс Маршан. — У неё будут половые органы… впрочем, до конца их ещё не проработали. Ждём, когда у вас появятся новые идеи. Но фундамент храма заложен…

— Какого храма?

— Храма наслаждения. В моей натуре слишком много пуританского, поэтому я стараюсь кое-чего не замечать; а Джулиан пока ещё не дал окончательных указаний. Однако если нам надо сделать её живой женщиной, мы не можем оставить её без сексуальных реакций, даже если они обусловлены батарейками.

Шутить мне расхотелось, тем более что я понимал, насколько всё серьёзно, и чувствовал себя не совсем ловко. Тем временем Маршан продолжал:

— В Тойбруке вы найдёте кое-кого из старых приятелей, например Сайда, маленького одноглазого араба-христианина из вашей зелёной юности, в руках которого самая творческая и самая тонкая работа, связанная со световой и звуковой чувствительностью. Помните, тот человек, который сотворил для вас слуховую трубку?

Конечно же, я помнил его. Совершенно потрясающий мастер миниатюры; фирме повезло заиметь такого искусника.

— И трупы вас тоже заинтересуют, настоящие трупы; удивительно, как одно тянет за собой другое. Невольно, так сказать. Когда у нас появились первые трудности с анатомией и мы связались с Королевским хирургическим колледжем и так далее, у Джулиана появилась возможность открыть в Турции фирму, которая стала заниматься бальзамированием! Понимаю, звучит странно, и, конечно же, поначалу мы много смеялись, кстати, не без раздражения, так как сами должны были додуматься до этого. Бальзамирование ведь самое древнее из всех культовых занятий, и почему мы сами не вспомнили о нём хотя бы за несколько лет до Джулиана. Итак, с помощью двух Святых Церквей, Восточной и Западной, объединившись и сочинив проект дележа будущей прибыли, вместе с Римом и Византией взялись с éclat[57] за дело. Естественно, поначалу была пущена в ход мощная церковная пропаганда — проповеди, специально подготовленные службы, во время которых люди узнавали, как нехорошо бросать гнить своих ближайших и дражайших родственников, если их можно забальзамировать и надеть в холле на шляпный крюк, как мы обычно поступаем, например, с вепрями или оленями. Милым украшением старомодных пабов мог бы стать и Мой Хозяин, восстановленный таким образом (возможно, слегка лессированный[58]).

— Одновременно, — продолжал Маршан, — мы заинтересовали этим парижский авангард как своего рода уникальной находкой битников и нашли потрясающий отклик. Молодые ведь не очень хотят жить, зато жаждут, чтобы их забальзамировали на удивление друзьям. Более того, они готовы платить за посмертное бальзамирование, как обычные люди платят страховые взносы. Идея распространилась с потрясающей скоростью, спрос превышал предложение. Наверно, для людей это представлялось единственным подтверждением в будущем того, что они действительно жили. К тому же всегда был шанс выставить свою мумию на модной вечеринке, где все, как сейчас говорят, «обкуренные». Короче говоря, дело пошло. Но… у нас возникли технические трудности: качество бальзамирования оставляло желать лучшего… В Турции использовались методы, остававшиеся неизменными в течение сотен лет. Что бы мы ни предпринимали, ткани крошились, стоило покинуть пустыню с её сухим вяжущим воздухом и оказаться в более влажном климате. Ткани сгнивали. Естественно, мы применяем «химикаты А» и всё ещё находимся в поиске формулы консерванта — это оказалось труднее, чем можно подумать. Но пока бальзамировщики использовали наши мозги, мы использовали покойников, с которыми могли делать что нам заблагорассудится ради знаний, необходимых нам для Иоланты. Так что вы увидите довольно странную, chez nous, Студию бальзамирования. Она очень удобна для наших опытов; а они учатся завоёвывать весь Ближний и прочий Восток. Природа, ты прекрасна!

— Маршан, вы хотите сказать, что с блокнотом в руках исследуете трупы?

К этому времени он был уже совершенно пьян, однако не качался, и руки у него не тряслись; короче говоря, надо было хорошо его знать, чтобы понять, насколько он не в себе. И ещё у меня появилось забавное чувство, будто он немного пугает меня. Так или иначе, он издал уховерточный смешок и сказал:

— Мой дорогой, без покойников я ничего не узнал бы о человеческой анатомии. Не могу же я резать живых, я ведь не хирург, как вам известно. А покойники большая подмога, особенно пока они свежие, пока у них работают основные реакции. С моей точки зрения, rigor mortis[59] всё портит — во всяком случае, в смысле гибкости и реакции. Но поучительно, да и интересно, смотреть, как они распадаются на части, подобно часам, а потом опять потихоньку-полегоньку соединяются воедино — в нечто вроде куклы, над которой мы работаем. На самом деле, неплохо бы изредка останавливаться и спрашивать себя: «А что мы в сущности делаем?» Будь я проклят, если знаю. Тем не менее по соседству работает студия бальзамировщиков, и американцы предоставляют нам образец для подражания. Американский рынок, естественно, оказался более продвинутым, когда всё это началось; в некоторых вещах Европа чертовски отстаёт. — Мы оба хохотнули, как в былые времена, что теперь сравнимо разве лишь с выстрелом пистолета в голову.

— И Ближнему Востоку неймётся, очень хочет участвовать, — сказал он, — так что Джулиан уже дал деньги на постановку пары фильмов, дабы склонить восточное общественное мнение в нашу пользу.

Он замолчал.

— Везде Джулиан, — не удержался я.

— Мне пора идти, — произнёс он, но продолжал сидеть, грея в ладонях бренди и не сводя с меня глаз. — Господи, я только и делаю, что болтаю, — с сожалением произнёс он. — И всё ещё не задал ни одного вопроса: как вы живёте, как себя чувствуете, хотите заниматься нашей проблемой или нет… Прошу прощения.

— И прекрасно. Боюсь, мне было бы трудно ответить. Я совсем недавно выздоровел и ещё более недавно, хотелось бы думать, женат на воскрешённом призраке по имени Бенедикта. Как говорится, пока ещё с трудом стою на ногах. Но в любом случае буду в Тойбруке и всё посмотрю вместе с вами. Как насчёт понедельника? Назначайте любое удобное для вас время.

Маршан допил из своего стакана и встал.

— Хорошо, — проговорил он. — Пусть будет понедельник. Послушаете лекцию нашего главного бальзамировщика. Только держите себя в узде. Здравый смысл и ещё раз здравый смысл. Гм!

Я опять спустился в метро и поехал домой, зажатый между согражданами, которые в целом выглядели совсем неплохо, если учесть, что я давно их не видел. Однако это напоминало путешествие в попугаичьей клетке, и я совсем оглох к тому времени, как в конце концов дополз до парадной двери отеля.

— Марк, Бенедикта, Марк!

Она вскочила с сияющим лицом.

— Слава богу, что ты сказал; я как раз думала о нём. Ничего нет для нас более болезненного. Мы ещё долго будем вытаскивать из лап занозы, но Марк…

Я сел.

— Оказывается, мне придётся работать неподалёку…

— Да. Понимаю.

Она закурила сигарету и несколько мгновений шагала туда-сюда по комнате.

— Мы должны постараться и принять его, оживить его немного внутри себя. Наверно, звучит эгоистично, но, боюсь, если он сгниёт внутри и оставит по себе недобрую память, у нас с тобой ничего не получится. Марк всё ещё стоит между тобой и мной.

Она тяжело опустилась в кресло и яростно затянулась, что было знаком гнева и разочарования в той же степени, как простые и горькие слёзы. Я тоже мог бы биться головой о стену и выть, но, будучи, чёрт меня побери, другой породы, не делал этого. Изо всех сил я старался зевать, выглядеть естественно и всё такое прочее. Но, пытаясь закурить, обжёг палец и закашлялся. Отправился в уборную по малой нужде и про себя не один раз выругался из-за того, как всё складывается.

Вернувшись, я обнаружил её стоящей посреди комнаты, уверенной в себе и с великолепной надменной решимостью во взгляде.

— Нам необходимо побывать во всех местах, где мы терпели боль и обижали друг друга, нельзя позволить памяти умереть — как ты думаешь? — Я вздрогнул.

— Прямо сейчас, — сказал я. — Сегодня же.

Она кивнула.

— Иначе ничего хорошего не выйдет.

Нам не понадобилось много времени, чтобы завести автомобиль и разбудить управляющего, — не имело смысла объяснять, зачем нам ехать куда-то, где дороги чудовищно грязны, а всё вокруг дьявольски печальное. Мы не обменялись ни единым словом. Но я запасся термосом с кофе и несколькими отвратительными сэндвичами с ветчиной. Ночь стояла холодная. Дул ветер. Полагаю, с ней происходило то же самое — я имею в виду, что и я тоже как бы заново проигрывал нашу жизнь в том ужасном показушном доме; это было похоже не столько на дурной сон, сколько на то, что я провалился в старый, заброшенный туннель, а потом меня спасли. Однако теперь предстояло вернуться обратно и очистить его от скопившегося мусора. И ещё я ощутил болезненный укол, когда вспомнил о коттедже Иоланты на острове. Ох уж эти призраки, тоже не могут без мяса!

Бенедикта сидела за рулём, а я раскуривал для неё сигареты; она вела машину на предельной скорости, словно стремилась как можно скорей достичь конца путешествия. Фары отбрасывали на холмы длинные белые лучи, терявшиеся в дорожной дали, замусоренной неряхой осенью. Прекрасная ночная природа притихла в грустном ожидании зимы и белого снега, который изменит её до неузнаваемости. В конце концов мы подъехали, медленно одолевая последний длинный извилистый участок, к дому с отвратительными франтовато-розовыми башнями на берегу стального цвета озерца. О Кольридж, где ты? Слегка приглушённо за, возможно, давностью лет всё тут кричало, говорило, шептало о Марке, о болезни, о проклятой бессоннице, о Нэше, о Джулиане, об Авеле — воспоминания вернулись с новой силой… Я засунул руку под бархатное пальто и коснулся её груди.

— Ну вот, — проговорила она, — мы тут, господа присяжные заседатели, мы тут.

Я стучал в дверь, дёргал за длинный, будь он проклят, шнур от звонка, пока она разворачивалась и ставила машину под навес. Целую вечность никто не отзывался. Потом приковылял старик управляющий, похожий на гнома, и принялся сам проветривать постели, звонить насчёт света. Электричество не работало, но, сколько он ни названивал, ему не удалось найти мастера. Пришлось воспользоваться свечами и поставить на мраморный стол два больших серебряных подсвечника; впрочем, для посещения великого мавзолея напрасных надежд они оказались как нельзя кстати — в смысле, скажем, атрофии. Истощения. В розовом свете её лицо тоже было розовым; очень печальным и любимым. (Джулиан сказал: «Раздвинь ноги, я хочу тебя поцеловать», — но вместо этого он потряс подсвечником и безжалостно залил её кипящим воском.)

Просыпались длинные пустынные коридоры и внимательно наблюдали за тем, как мы проходим по ним в пузыре тёплого света; они смотрели нам вслед и исчезали в безымянной тьме. Мы шли, осознавая важность происходящего, не произнося ни слова, проводя в размышлениях несколько мгновений на каждой мучительной остановке. Это было похоже на посещение картинной галереи ушедшей жизни. Здесь мы стали мужем и женой, там лежали, обнявшись, в безнадёжном молчании, здесь поссорились, там, не слыша себя, орали друг на друга, здесь курили и думали. Марк спал тут, просыпался там, играл чуть подальше. Вновь прочувствованная, как наяву, его смерть била по сердцу, словно по напуганному до дрожи барабану.

Авеля не было — в музыкальной галерее зияла дыра; моё любимое игрушечное чудовище, рождённое душевным потрясением Создателя. Я был рад; оно куда-то интегрировалось, где-то растворилось. Здесь она почему-то поцеловала меня и уронила слезинку. И вот уже мы идём в башне мимо спален и спускаемся по парадной лестнице в большую из двух бальных зал. Зеркала здесь не меняли, хотя побитые выстрелами стёкла вынули, оставив лишь позолоченные рамы, которые сердито хмурились, подобно остальным вещам. Здесь тишина была по-настоящему реальной тишиной, даже воздух не шевелился; здесь не было другого резонанса, других колебаний, нежели исходивших от нас. Никогда тут не давали балов в честь свадьбы или дня рождения. Разве что у нас с ней имелось ружьё, и Господня молитва была написана на зеркалах тремя выстрелами. Ружейная комната тоже стояла пустая, правда, тут было несколько книжек на случай, если потребуется привить черенок. Однако в холодильничке, находившемся в кладовке, заботливый гном оставил бутылку шампанского и два зелёных, как Венеция, кубка. Это было как раз то, что надо.

Мы взяли шампанское, чаши и поднос в якобы библиотеку с гобеленом из пустых книжных обложек; там уже был разожжён камин, и нам не потребовалось много времени, чтобы раздуть настоящий огонь. Собрав все подушки, какие только были, я сотворил перед камином нечто в духе огромного восточного дивана, как в Турции. Мы сидели и, погрузившись в раздумья, попивали зелёное шампанское, а поленья в камине творили фантастические фигуры и ещё более фантастические лица. Зазвонил телефон, и от неожиданности мы оба вздрогнули всем телом. Потом переглянулись с любопытством, смешанным со страхом. Кому известно, что мы тут? Джулиан играет в Дивонне. Телефон звонил, звонил, просил, умолял. Я весь взмок, но она взяла меня за руку и сказала:

— Не надо. Хоть один раз пусть себе звонит. Феликс, заклинаю тебя, не бери трубку.

Я возразил:

— Не будь суеверной, Б.

Но она стояла на своём:

— Поверь мне, я знаю.

Телефон всё звонил и звонил; я сел на диван. Дьявольские звонки мешали нам разговаривать и даже думать. Наконец они стихли.

— Теперь мы не узнаем, что это было или кто это был, — пожалел я.

А Бенедикта с облегчением вздохнула:

— И слава богу. Ведь этот разговор мог бы вновь повернуть всё с ног на голову — и мы опять оказались бы на роковом пути.

Потом мы легли и заснули возле тёплого огня, как впавшие в спячку белки, не в силах даже любить друг друга. Перед самым рассветом я открыл глаза в успевшей промёрзнуть комнате, чтобы поправить огонь и узнать насчёт кофе и сэндвичей. Зевавшая Бенедикта выглядела отдохнувшей и пыталась привести в порядок волосы. В ближайшей ванной комнате, куда я отправился на разведку, не было горячей воды; насколько я понял, нагреватели не работали целую вечность.

— Помнишь, — спросила Бенедикта, — старый коттедж? Его отремонтировали. Почему бы нам не пожить в нём, пока мы не привыкнем? Я бы хотела, чтобы, кроме нас с тобой, никого больше не было. Мы могли бы кататься на лодке. А, Феликс?

А я онемел от такой великолепной идеи. Маленькое деревянное шале было очень милым, но не таким уж и маленьким; когда-то мне приходила в голову мысль устроить в нём студию. Поначалу его строили для управляющего, но потом оказалось, что оно слишком далеко от хозяйского дома. Значит, шале ещё цело, хотя тоже пустует.

— Насколько мне помнится, ванная и кухня там в полном порядке.

— Прекрасно. Давай пойдём туда и посмотрим.

Сказано — сделано; и мы зашагали прямо по лугу, вытаптывая в росистой траве две борозды. Узенький ручеёк, луг, заброшенная мельница. Крошечный причал для лодки… Проклятье, как я не подумал об этом раньше?

— Дорогая, ты пробудила романтичного буржуа в моей душе. Тайна счастливой жизни заключается в том, чтобы уменьшать масштаб, ограничивать пространство; девушка должна быть такой, чтобы помещаться в объятиях юноши. Во всяком случае, мне никогда не нравились большие женщины.

Да, так и было, коттедж оказался на месте, но мне пришлось приналечь на кухонное окно, чтобы забраться внутрь. А внутри было тепло и сухо, полагаю, благодаря деревянным стенам, и на удивление чисто. Милая студия, глядящая сквозь плакучие ивы на туманные воды озера.

— Что может быть лучше?

Не слишком ли я размечтался, рассчитывая на пару счастливых лет без придирчивых вмешательств разума, портящего всё своими проклятыми истериками? Я даже не пытался точно сформулировать надежды, которые пробудило во мне деревянное шале, построенное как будто не без влияния Карадокова Парфенона на Целебесе.

— Думаешь, нам стоит хотя бы попытаться? — спросила она. — Здесь нет той жути, что в большом доме со всеми его воспоминаниями, — нет злой тени прошлого. Да и надо лишь перейти луг — мы могли бы ходить туда время от времени, как люди ходят навещать друзей на кладбище.

— Да.

Конечно же, сказано это было не без страха. Чем бедняга Феликс заслужил такое? Сам того не ведая, создал «Эякса»?

— Да. Согласен!


* * *

— Вы говорили, что ни разу не были в Тойбруке? — со счастливой снисходительностью спросил Маршан. — Не могу поверить.

Но я действительно не был там.

— Когда я занимался Авелем, там шла разработка какого-то таинственного нервного газа, и меня один-единственный раз снабдили документами. Вот и всё, что мне известно. Центральная нервная система.

Он хмыкнул совсем по-профессорски, словно был преподавателем, с удовольствием приглашающим приятеля, не члена клуба, на ланч в «Атенеум». Натянув на себя плед, он попробовал обогреватель — я отметил эти знаки старости и плохой изоляции на радиаторе. День был тёплый и сырой.

— Скажу вам откровенно, — продолжал он, — сегодня утром я стал читать газету и испугался. Подумал, что вижу Тойбрук, хотя на самом деле увидел…

Покопавшись в своих вещах, он вытащил газету и, развернув её, стал тыкать в фотографию тощим и жёлтым от табака пальцем. Заголовок представлял собой одно слово, кстати знакомое: Бельзен! Мы от души посмеялись над длинным старомодным навесом с двумя трубами, напоминающим конвейер мыльной фабрики. Изображение на фотографии было неясным, как будто размытым.

— А кстати, — пошутил я, — не творение ли это Карадока? На сей раз у него получился самый настоящий Парфенон.

— Очень красиво, — подтвердил Маршан, откидываясь назад и поправляя плед, — правда, очень красиво. А для нас таки и вовсе замечательно. В Европе таких лабораторий нет. Сравнимо разве что с Германией, но худший вариант. Нет, Тойбрук совсем другое. Звучит, словно придумано Энид Блайтон. Вы читали её книжки для детей?

— Конечно. Читал в метро.

— Тогда?

— Знаете, мне интересно, что у вас получилось и чего вы хотите от меня.

Маршан посмотрел на меня с весёлым любопытством. Потом сказал:

— Мы хотим добиться максимального жизнеподобия.

Молчание.

— То есть вам нужна иллюзия контролируемой реальности? Насколько можно постичь человека, так?

Маршан издал короткий смешок.

— Феликс, Феликс, — недовольно произнёс он, кладя ладонь мне на колено. — Из вас лезут прежние слабости. Вам непременно хочется насытить метафизикой эмпирическую науку. Так не пойдёт. Вы стучите в дверь, которой не существует. Стена-то монолитная.

— Будет вам метафизика, когда модели, которые вы создаёте, спрыгнут с ваших столов, став БОЛЕЕ реальными, чем вы сами! А что, если придётся переоценить вашу… грязное слово… культуру?

Маршан потряс головой.

— Мы должны двигаться шаг за шагом, а не вашими квантовыми прыжками — никакой науки не получится, если работать с типичными группами; мотор перегреется, отсюда и «Паульхаус».

Я смотрел на прекрасную социалистическую страну, разворачивавшуюся за окном со всей её великолепной рекламой. «„Эякс” сделает из вас мужчину». Мне пришло в голову: а почему не женщину? До этого всего ничего. Волосы до поясницы и мундир наполеоновской Grand Аrmeé. Возможно, в этом и есть будущее бедняги Феликса?

Воп, — проговорил он с нарастающей фамильярностью. Тут дело было не в фирме, а в особом аромате получившего свободу самодовольства.

— Где Джулиан? — спросил я.

И опять Маршан издал уховерточный смешок.

— Всё время играет, — ответил он. — Как будто начал проигрывать, а это неестественно, во всяком случае для него. Знаете, я люблю Джулиана, особенно теперь, когда узнал его поближе. Он — сама покорность, в нём смирение Папы. Самоуничижение. Нежность. Феликс, вот это человек!

— Вот это человек, — благоговейно повторил я, но самое смешное заключалось в том, что моё благоговение было искренним, я и вправду благоговел перед этой… мумией. Не знаю, правильно ли я подобрал слово. Однако собрать так много понимающего народа, как собрал Джулиан, и при этом умудряться жить наособицу, не играть руководящую роль в странных или противоестественных разработках — за это следует снять перед ним шляпу.

— Теория Планка[60] плодотворна с теоретически жизнеспособной точки зрения; но с нашей точки зрения, главное — масштаб, в нашем эмпирическом пробирочном деле у нас есть три измерения, и всё. — Он говорил это, словно толкал тяжёлую пушку. Потом откашлялся, пока я раскуривал сигарету. — В Тойбруке у нас единственная и очень простая проблема: добьёмся мы или не добьёмся девяноста девяти из ста попаданий в цель? Если да, значит, всё в порядке.

Тут я тоже кашлянул и стал смотреть в окошко. Мы ехали на очень большой скорости, и шофёр, как мне казалось, вполне мог оказаться придуманной Маршаном куклой. И тогда я спросил:

— А что? В вашей системе нет места для чуда? Скажем, небольшое нарушение температурного режима или неправильное смешение химических солей… до чего же легко совершить ошибку. Маршан, что для вас чудо?

Он коротко хохотнул.

— Ну, скажем, Иоланта. На сегодняшний день она совершенно подконтрольна. Во всяком случае, мы на это надеемся. Мы надеемся.

К счастью, Тойбрук совсем не походил на Бельзен — несмотря на две тяжёлые кирпичные башни, выпускающие белый дым из печей в экспериментальном секторе. Тойбрук был придуман как нечто весьма величественное в виде двух длинных строений внутри лесного участка, так что ни одна лаборатория и ни одна аудитория не были лишены прекрасного вида на природу. Более того, в лесу жило несколько семейств диких оленей, которые, как на театральной сцене, появлялись и исчезали между деревьями, совокуплялись и сражались на глазах учёных; иногда они даже робко подходили и оставляли мокрый след носа на окнах лабораторий, напоминающих аквариумы. Строение было одновременно элегантным и очень мирным на вид — кабинеты химиков с длинными рядами поблёскивающих микроскопов, с весами, захватами и воротами. В холле медленно раскачивался длинный маятник. У здешних парней имелось всё, даже аэродинамическая труба и циклотрон. Маршан был в отличном настроении, пока водил меня повсюду, время от времени останавливаясь, чтобы познакомить с коллегами. Потом мы отправились в элегантную аудиторию, где доклады о последних достижениях записывались на аудио- и видеоаппаратуру для потомства, о котором учёный мечтал и в которое верил.

В темноте Маршан дважды щёлкнул включателями, и на экране появился лысый мужчина.

— Это старина Хэриот, — сказал Маршан, пока знаменитый учёный с запинками читал лекцию, стоя возле доски, на которой кто-то написал фиолетовым мелком: «Возможно, чтобы уровень осадка в крови диктовал потребление кислорода?» Неприятный вопрос, подумал я. А Хэриот продолжал:

— Как вам известно, кислород выталкивает из крови углекислоту и vice versa; если уж мы заговорили о циркуляции крови, то сердце качает примерно пять литров в минуту у среднего взрослого человека в состоянии покоя. Но распределяется она неодинаково; я хочу сказать, что мозг и почки потребляют непропорционально большие объёмы крови в сравнении с их размерами. Что до мозга, то, недополучив десять процентов кислорода, он явит первые признаки неудовольствия, недополучив двадцать процентов, будет вести себя так, словно его хозяин выпил четыре-пять крепких коктейлей, а недополучив сорок процентов, отправит своего хозяина в кому. Если приток кислорода остановить совсем, через несколько мгновений человек потеряет сознание, а через четыре-пять минут деятельность мозга будет невосстановимой.

— Наверно, вам удалось собрать тут всё лучшее для ваших куколок? — спросила я.

Маршан кивнул и убрал изображение Хэриота, после чего весь экран заняли руки в резиновых перчатках, тыкающиеся в какие-то внутренности. Вновь послышался невыразительный голос Хэриота:

— Из пуповины двадцати пяти новорождённых детей, ещё не издавших первого крика, был взят материал на анализ; образцы крови тоже были взяты с помощью специальных стеклянных шприцов из пуповинной вены и пуповинных артерий. Свёртываемость и изменения в показателях сахара были заторможены гепарином и окислом калия и фторидом натрия…

Маршан довольно хохотнул.

— Можете получить тут всё, что только есть на земле, — проговорил он, сверяясь с панелью.

Появились другие изображения — опять рука в перчатке, двигавшаяся в матке, словно совершая таинственный священный обряд.

— Обезьяне была сделана анестезия, после чего её вскрыли и влили довольно много фиксирующего раствора Буйна на матку и вокруг in situ. Между тремя и семью минутами все кровеносные сосуды были пережаты, а матка удалена…

— Гм, — не удержался я, — пожалуй, если так пойдёт дальше, мне лучше быть дома с женой и детьми.

Маршан рассмеялся и включил что-то наугад; на сей раз появилась странная сюрреалистическая картинка с тремя мужчинами в белых халатах, которые стояли вокруг накрепко привязанного к доске и висящего над водой тюленя. Бедное животное было в ужасе и сражалось, сколько хватало сил, вращая налитыми кровью глазами и издавая дикие стоны сквозь длинные шелковистые усы. Один из мужчин прижимал к нему стетоскоп и говорил что-то неприятное об уровне молочной кислоты. Потом блок повернулся, и хитроумное приспособление исчезло из поля зрения. Один поворот ручки!

— Хватит, — проговорил Маршан. — Я всего лишь хотел показать вам, чего мы достигли.

В математическом секторе с потолка свешивалось около сотни подвижных конструкций, и они медленно вращались на сквозняке; крошечный планетарий, земной шарик и один Бог знает, что ещё. Узнав, что бальзамировщики-экспериментаторы взяли выходной и кабинеты закрыты, Маршан был раздосадован.

— Ужасно неприятно, — сказал он. — Наверно, они поехали в город за трупами. Совсем непросто добывать их. Нельзя же представителям такой приличной организации, как наша, похищать трупы из «Бёрк энд Хэар».

Почему бы и нет, подумал я, старина Джулиан непременно так и сделал бы. (Чарлок, нечего легкомыслинничать.) Как бы то ни было, нам ничего не оставалось, как идти дальше и посетить собственный сектор Маршана, который в будущем должен был стать и моим тоже. Пока ещё ему не дали определённого названия, разве что между собой именовали «Экспериментальной студией Б».

Несомненно, Маршан специально приберегал свою «студию» напоследок, считая её самой интересной, — так оно и было. Сначала он отпер две двери, потом украдкой запер их за нами, своим жестом напомнив мне Рэкстроу в «Паульхаусе». С высокими потолками, светлая, просторная студия, почти как ангар для маленьких самолётов, приветствовала нас мягким покачиванием белых шёлковых занавесок. Здесь стояла абсолютная тишина!

Кроватью ей служил длинный белый операционный стол со сверкающими трубчатыми конструкциями из стали. Она лежала неподвижно и напоминала экспериментальный самолёт (пока не рассекреченный): её укрывал с обеих сторон свисавший до пола мягкий парашютный шёлк. Тем не менее очертания тела внушали иллюзию целостности — невскрытый труп, женщина, кукла.

— А вы говорили, что она не собрана, — сказал я Маршану, и он даже захихикал от удовольствия.

— Ещё не всё сделано, чтобы включить её, но мне хочется показать вам, какой она должна быть, однако по кусочкам, чтобы вы не видели соединения. Аккумулятор ещё не вставлен, однако проверить работу нашей замечательной пластиковой мускулатуры мы сможем.

Маршан произвёл в углу несколько таинственных действий, включил сильные, почти как театральные софиты, лампы над телом и, робко улыбаясь, поманил меня к столу, после чего поднял шёлковую ткань и открыл её лицо. Невероятно, я смотрел на мёртвое лицо Иоланты — модель была настолько неотличима от реальной Иоланты, что я вздрогнул от изумления, хотя и ожидал чего-то подобного. Но особенно поразило меня совершенство её свежей влажной кожи.

— Потрогайте, — сказал Маршан.

Я коснулся пальцем её щеки:

— Она тёплая.

Маршан рассмеялся:

— Ну конечно же, она ещё и дышит, смотрите.

Немного раздвинулись губы, и на ясном лбу появилась озабоченная морщинка. Стало быть, её что-то смутило во сне. Я видел настоящую кожу, правда, настоящую человеческую кожу. Можно было подумать, что живую Иоланту положили на операционный стол и усыпили.

— Иоланта! — прошептал я, и она пошевелила губами, словно отвечая мне, но не произнесла ни звука.

Со счастливым самодовольством Маршан наблюдал за моим смятением, за моим испугом.

— Шепните ещё что-нибудь, и она проснётся, — сказал он, и я, осознавая и свою непоследовательность, и своё недоверие, позвал:

— Дорогая, проснись, это я, Феликс.

Несколько мгновений не происходило ничего, а потом её лицо как будто изменилось, и она вздохнула, просыпаясь. Затрепетав, медленно открылись ресницы.

— Проклятье, — вырвалось у Маршана. — Мне же говорили, что взяли глаза на переделку. А у меня вон из памяти. Прошу прощения.

Я же, как заворожённый, вглядывался через пустые глазницы модели в её череп, заполненный хитроумными сплетениями разноцветных проводов, куда более тонких, чем самые тонкие нитки. Маршан протянул руку и ладонью закрыл ей глаза, как закрывают глаза покойникам; а меня от острого волнения даже затошнило.

— Глаза там, — сказал он, показывая на стеклянную мисочку, в которой глаза богини плавали в какой-то слизи — гуммиарабике? Они были похожи на устриц — неузнаваемые, как почти все знаменитые глаза, потому что лишились своего контекста.

Ах, Осирис, нам надо хлебов и рыбы; ох, Шалтай-Болтай, нам опять надо собрать тебя воедино. Однако Маршана раздосадовала эта пустячная неприятность, и он натянул простыню ей на лицо. Тем не менее он продолжил демонстрацию и показал мне бедро и лодыжку — я увидел безупречно прекрасную ногу, прямо сказать по-боттичеллиевски элегантную, и в то же время тёплую, живую на ощупь, дышащую ногу, если так можно выразиться.

— Конечно, самым интересным было играть с поверхностью, с украшением, поскольку нам было приказано ориентироваться на известный образец. Но её кожа, старина, так же прекрасна, как живая, и наверняка долговечнее. Должен признать, что придуманный вами нейлоновый карандаш просто божий дар.

Итак, я придумал нейлоновый карандаш — интересно, что это такое?

— И о нём вы тоже забыли, — заметил он. — Это был всего лишь намёк, но мы не пропустили его мимо ушей. Смотрите, мой дорогой друг.

Он взял острый скальпель и сделал длинный надрез на бедре, после чего открыл рану. Крови, конечно же, нет, опилок, как в старомодном пугале, тоже, а есть великолепно сплетённое из разноцветных проводочков и проволочек гнездо, причём всё уложено очень тесно, как икра в банке.

— Смотрите, — сказал он и взял толстый металлический карандаш, которым провёл по ране. — Очень удобно для срочных переделок — что бы мы без него делали? И быстро, и легко. Вы можете сами разрезать где-нибудь, где хотите, а потом сшить рану. Наш старина Феликс, — произнёс он с искренним восхищением.

— Наш старина Феликс, — эхом откликнулся я. Мы не знаем, что творим, Болсовер, мы не знаем, что творим. — Нырнув в кресло, я задымил, как Везувий. — Матерь Божья, это такое наслаждение, Маршан. Вы расскажете поподробнее?

— Ну конечно, — согласился он, потирая руки. — Не думаю, что мне придётся многое объяснять; почти всем мы обязаны вам, разве что масштаб не тот и материалы другие.

Я с сомнением покачал головой. Мне не приходилось работать с такими крохами — я не пользовался ни увеличительным стеклом ювелира, ни микроскопом. Глядел в духовное небо науки и бормотал: «Е pur si muove»[61]. Хуже ничего не придумаешь. Маршан посмотрел на меня, как влюблённый школьник, и произнёс:

— Правильно, телескоп всё равно не поможет, а мы добились максимального приближения к объекту.

Он чувствовал себя как рыба в воде, насколько я заметил; однако после всего, что он рассказал о проекте, я почти впал в шок. Но и это ещё был не конец.

— Посмотрите-ка на влагалище, — сказал он, — вот уж настоящий клад. — Искусно поменяв положение простыни, он открыл нижнюю часть тела Иоланты.

— Вложите внутрь палец — и вы почувствуете автоматически смазывающуюся, слизистую поверхность, совсем как у живой женщины. — Меня охватило жуткое предчувствие чего-то нехорошего, когда я повиновался Маршану, правда с неохотой. А он радостно хохотнул и хлопнул меня по спине. — Вам не нравится, да? Нестерпимое ощущение, будто вы вторгаетесь непрошенным в её святая святых. Знаю, знаю. Я несколько недель не мог решиться, до того она стала для меня как живая. Но пришлось. Пришлось взять себя в руки и напомнить себе, что я учёный — мужчина, а не мышь.

Меня потрясла моя реакция; глупо что-то чувствовать из-за половых органов куклы. И всё же, как бы глубоко ни были похоронены подобные комплексы, они сами собой выскакивают на поверхность. Бедняжка Иоланта, спит себе тут, разъятая на части, и не может защититься от прикосновений мышей, считающих себя мужчинами! Мне никак не удавалось избавиться от ощущения, что я унизил её. Маршан тоже прошёл через это. Он узнал это на себе и оделся в броню. Наморщив лоб, я поблагодарил его.

— Зачем Джулиану её гениталии? — спросил я, едва сдерживая ярость. — Думает, они будут воспроизводить себе подобных?

Маршан пожал плечами.

— Не знаю, это же одна видимость. И не только это. Они не смогут ни есть, ни испражняться. Но он не говорит, что у него на уме. Что ей придётся делать для état civil[62], старина? Лучше не спрашивайте.

Он коротко и безнадёжно хохотнул, после чего уселся в кресле и стал протирать очки.

— Ну и ну! — произнёс я.

Досье на лежавшее перед нами тело было почти таким же толстым, как Библия, но более понятным для человека моей профессии. Я взял его и резким движением сунул в портфель. Неожиданно у меня появилось чувство, что мне необходимо уйти и побыть одному — с моим портфелем, с моим досье и, естественно, с Бенедиктой тоже. Казалось, Маршан был разочарован из-за моего молчания. Он внимательно смотрел на меня.

— Феликс, вы ведь с нами, правда?

Я улыбнулся и кивнул.

— Вы ведь не позволите, — продолжал он, — теоретическим соображениям помешать нашей работе, правда?

Было похоже, что он просит меня сохранить жизнь Иоланты — жизнь великолепной куклы, неподвижно лежавшей под шёлковой простынёй печали.

— Нет, — ответил я. — Я с вами.

У него вырвался вздох облегчения, когда мы шли к машине. Меня требовалось отвезти домой и там высадить — великое déménagement[63] из «Клариджа» в коттедж произошло всего день назад. И я обрадовался, когда шофёр протянул Маршану газету, в чтение которой он ушёл с головой, вот уж закоренелый понтёр. Заголовок гласил: «ТОЛПЫ РЫДАЮТ: ДАЛИ КЛАДЁТ ЯЙЦО». Отлично. Отлично.

— Я хочу посмотреть, как вы будете вставлять глаза, не забудьте.

А думал я о памяти — неужели в ней записано всё, от первого младенческого крика до предсмертного бормотания? Почему бы и нет? Может быть, она носит это в себе, как старую пластинку? В Авеле звуковая система,?o?o? давала ключ к главным чертам характера, который потом изменялся под влиянием собственного опыта, окружения и так далее… Да, это тоже было.

— Боже мой, вот и снег пошёл, — сказал Маршан.

Так и было: небо выпало из рамы и превратилось в беспредельную рыхлую стену тающего конфетти, которое падало на нас и лишало всё вокруг видимости; а мы продолжали ехать, ориентируясь на призрачные живые изгороди и ворота со скульптурными украшениями. Грифоны в париках на парадных воротах Дрю-Манор. Фигурки эльфов в белых чепчиках на лужайках загородных поместий. Ах, быть бы незаметным и жить, как мудрец, с послушной жёнушкой, следуя извилистыми путями души… Почему Бог не сделал меня квиетистом? Nigaud, va[64].

Я заставил прислугу зажечь фонари, чтобы не сбиться с дороги, когда буду идти через луг и кругом исчезнувшего озера; под ногами постоянно слышался хруст. Оглядываясь, я видел один лишь снег. Мне пришлось, как слепому, отыскивать ступеньки шале, и в конце концов я нашарил замок. Ах, на меня сразу же пахнуло теплом из камина, в котором горели тёрн и дуб и возле которого спала Бенедикта в пижаме и с котом Осмосисом, пристроившимся у неё на животе.

— У тебя сгорит щека и попка тоже, — сказал я. — Повернись.

Однако она предпочла проснуться.

— Сегодня звонил Карадок. Мне показалось, что он пьян. Я сказала, пусть запишет сообщение на автоответчик и отправляется к чёрту, по-моему, он так и сделал.

То ли он был больше чем пьян, то ли на звуковой дорожке соединились два голоса, но получилось что-то совершенно несообразное, но могучее по темпераменту, начинавшееся стихами, из которых я уловил лишь две строчки:


Блуд приносит сливки, джем,

Пинту джина и зажим.


Заканчивалось послание требованием рождественских пятидесяти фунтов. «Я в отеле „Метрофат” в Брайтоне с юной дамой, похожей на тёплую грудку рождественской индюшки; всем мои поздравления. Вы читали мою заметку в „Таймс”? „Grand génie, légèrement bombé mais valide, cherche organiste”[65]. Пока никаких откликов».

— Что ж, — сказал я, — с ним как будто всё в порядке.

Потом налил себе виски и постарался как-то сформулировать свои размышления об Иоланте. Бенедикте я рассказал о потрясающей модели, но не всё — и о том, как я убедился в точности копии, тоже. Она с любопытством и очень серьёзно посмотрела на меня, но ничего не сказала.

— Хорошо бы найти Джулиана! Мне необходимо поговорить с ним. Ведь он ещё не видел её. Интересно, знает ли он, что в ней заложено, если она действительно заработает так, как планируется?

— Позвони в дивоннское казино. Если даже его там нет, он всегда оставляет им свои координаты.

Ночной телефонистке в «Мерлине» потребовалось не больше получаса, чтобы отыскать Джулиана. В трубке зазвучал его голос, печальный голос свергнутого монарха…

— Что случилось, Джулиан? Отчего у вас такой грустный голос?

Он тяжело вздохнул:

— Увы. Я очень много проигрываю. И это становится совершенно непонятным. Не знаю, что я сделал такого, отчего удача, так сказать, отвернулась от меня. Я всегда был в прекрасной форме. А теперь — проигрыш в Дивонне, проигрыш в Ницце, где сейчас идёт снег, если вам угодно.

Он умолк, и я услышал приглушённые крики крупье.

— Посоветуйтесь с Нэшем, — сказал я, и он опять вздохнул:

— Бесполезно. Он объяснит мне, почему я играю, а не почему стал проигрывать — куда улизнула моя удача? Чего только я ни делал, много раз менял систему. К чёрту!

Он надолго умолк; собственно, Джулиан всегда был меланхоликом и любил заниматься самоанализом, однако ещё никогда с такой откровенностью не выплёскивал ни на кого свои чувства и мысли.

— Вы сами разобрали Авеля на части, — сказал я. — А он мог бы что-нибудь и посоветовать.

Услышать по телефону улыбку невозможно, но я услышал — печальную улыбку человека, уставшего от жизни.

— Ещё одна игра. Мне надо было сделать попытку и ради фирмы вытащить из вас всё, что можно, на тот случай, если бы вы не захотели вернуться!

Во фразе витала прелестная лёгкая ирония.

— Как Рэкстроу, — произнёс я, и он невидимо для меня кивнул.

— Стервятник всегда ждёт, — заметил Джулиан.

Я слышал попыхиванье его сигары, но молчал, давая ему возможность облегчить душу, прежде чем он выслушает меня. Но он тоже молчал, и телефонистка спросила, не закончили ли мы разговор, — естественно, не закончили. Его одиночество и его отчаяние перетекали по проводам, как ток низкого напряжения; ещё и страх тоже. У меня появилось ощущение, что он рад даже такому механическому контакту неважно с кем.

— Феликс, — неуверенно произнёс он, словно никак не мог ухватиться за Ариаднину нить, которая помогла бы ему высказать мне то, что он хотел высказать. — Какой вы счастливчик, что не играете. У нас другое племя, знаете ли, с другим тотемом. Сегодня я понял, что мой настоящий дом — в казино; у меня в самом деле нет foyer[66], нет собственного очага, кроме как тут. Когда я уезжаю отсюда, то еду не куда-то в определённое место, которое называется домом. Отель ведь не дом; а мой дом — тем не менее отель. А теперь будьте добрым другом и не цитируйте Фрейда. Всё гораздо сложнее, фундаментальнее. — Наступила пауза, во время которой он перевёл дух. — Когда видишь в предрассветных сумерках бледные измученные лица людей, у которых любовь с рулеткой или колодой карт закончилась ничем; которые пережили стерильную любовь, потому что даже победители измождены и потеряны, — тогда понимаешь, что в мастурбации нет ничего настоящего. Игрок на самом деле, бросая кости, играет со смертью; люди правы. Если танцоры, в сущности, искусители, то игра заключает в себе вопрос, это акт поклонения. Всех нас изводит неизбывная усталость, и всё же игра — единственное, что пробуждает в нас суррогат жизни, хотя это та же смерть.

Я ничего не ответил; в его голосе слышалась неизбывная печаль. И он заговорил вновь, очень медленно произнося слова, как обессилевший из-за отсутствия кислорода скалолаз, который ищет, за что бы ухватиться.

— Какой вопрос задаёт себе игрок, вступая в игру? Что он надеется узнать от костей? Представьте странное символическое паломничество, которое он совершает, когда в конце его пути появляется казино, — столь же характерное для игрока, как для других мужчин паломничество в бордель. Он входит, подтверждает, что он — это он, предъявляя паспорт или какой-нибудь другой документ; заполняет carte d'admission[67]. Потом предстаёт перед «физиогномистом», «сканером», который тщательно проверяет его лицо, руки, одежду. Это похоже на полицейский обыск, хотя и без прикосновений. Мои изменявшиеся лица тоже запечатлены в чьём-нибудь мозгу. Шрам, татуировка, родимое пятно — вот что ищут «сканеры». Пройдя все барьеры, игрок оказывается в храме главной Игры, которую жаждет всей душой; и здесь всё говорит ему о прошлом, о минувшей эпохе. Устарелый, анахронистический декор, огромные пыльные, утоптанные ковры, какие можно увидеть лишь в заброшенных отелях Эдвардианской эпохи или в отелях на умирающих курортах с минеральными водами, в Виши, По, Бадене. Потускневшие люстры, утратившие блеск salons de luxe[68], страдающие из-за своей ненужности. Даже форма крупье и даже сам игрок производят впечатление странной старомодности. Как будто всё стало стремительно гибнуть, как атрофировавшаяся рука — смерть в заливном. Формулировки тоже часть этого странного великолепного стереотипа, такие же устаревшие, как полузабытая литургия. И запах как от пары страниц Гюисманса. Правильно, но всё это обдуманно; такую атмосферу тщательно сохраняют, консервируют, берегут. Даже сами дома, насколько возможно, должны быть как бы безвоздушными и слегка пахнуть пылью. В казино не нужен свежий воздух. Его не позволяет ритуал. Воздух должен быть застойным, неподвижным, без запахов, лишь бы он годился для дыхания. Тогда игрок чувствует себя как дома, как рыба в воде нужной температуры. Его ноздри вдыхают тёплый зовущий бальзам. Он знает, что должен делать, он попросту должен.

В этом неторопливом почти монологе я ещё раз услышал злость и отчаяние того внутреннего одиночества, с которым он не мог справиться; хотя почему он вдруг избрал меня в конфиденты, я не имел ни малейшего понятия. Где-то зазвонил колокольчик, послышались голоса, шумевшие в лад большой рулетке. Джулиан вполуха прислушивался к ним, продолжая говорить со мной. Многое я помнил по собственному опыту, ведь и я однажды пытался пофлиртовать с законом вероятности — есть ли он? Поглаживая ногой кошку, я несколько мгновений молча делил с Джулианом его любопытные размышления.

Да, он прав; груз ритуала, начало, заполнение формы… Потом выбор между les Salles Privées[69] и cuisine[70] На каком фронте атаковать демона риска, которого Пуанкаре называл «истинным математиком гения»? Ах, эти долгие дебаты с самим собой по поводу тридцати семи углублений в колесе (алхимия?), восемнадцати красных и восемнадцати чёрных, не считая неизбежного белого нуля. Нечто вроде Таро вероятности вместо исчисления… (может быть, Авель?). Джулиан молчал, но я услыхал голос, зовущий словно из облаков: «Vingt-et-un rouge, impair et passe»[71]. И увидел худое лицо вершителя судеб, chef de partie[72], сидевшего на троне, в детском креслице, и глядевшего на божественную игру, в которой смертные не умели угадать обретение и потерю, своего рода бога. А потом подумал о беспамятстве и безрассудстве игрока. В нагрудном кармане дорогого, отлично сшитого костюма у него лежал обычный талисман, кроличья лапка.

— Поменяйте талисман, — сказал я. — Почему не лисья лапка, или высушенная лапка большой ящерицы, или человеческая рука?

— Это смертельно, — сухо отозвался он. — Вам-то уж известно.

Джулиан в немалой степени финансировал les Salles Privées, и для таких, как он, богатых клиентов у французов есть словечко, flambeur, вспышка: пламя чистого желания, математического желания узнать. Не быть, а знать. И конечно же, он всегда выигрывал. Крупье подвигали ему горку золотых отбросов, которая символизировала для него гораздо большее, чем сколько-то денег. Небрежно, но сладострастно он наверняка раз за разом пересчитывал фишки, прежде чем бросить их обратно, — только имея золото, можно делать золото, что бы ни говорили вам маги и фокусники. Я вспомнил ещё, когда цифры выпадают подряд, на языке игроков это называется en chaleur, течкой.

— Всё, что я наговорил, не имеет никакого отношения к тому, из-за чего вы позвонили, — сказал он. — Прошу прощения. Сегодня вечером мне не дают покоя всякие мысли. Давайте, Феликс, что вы хотели мне сообщить?

— Иоланта. Маршан показал мне её сегодня, и я до сих пор не могу прийти в себя. Это самая живая модель, какую мне когда-либо приходилось видеть. И если всё им сказанное правда, она будет уникальной в своём роде. Правда, я пока ещё не читал документацию. Постараюсь прочитать на этой неделе. Однако несколько деталей всерьёз поразили меня.

— Я рад, что вам понравилось, — отозвался он, судя по голосу, тронутый моими словами.

— Но, — продолжал я, — мне кажется, нам с вами надо обсудить кое-что на случай, если мы не совсем поняли, какую цель вы преследуете, — например, мужской вариант должен быть таким же?

— Таким же?

— Прекрасным снаружи, фальшивым внутри. Я хочу сказать, меня заинтересовало, почему мы с такой точностью копируем внешний вид, когда внутри искусная машина с давлением, напряжением, индексом кривизны?

— Это не совсем так — а мозговая коробка?

— Но они не едят, не испражняются, не совокупляются…

— Наверно, мы слишком многого хотим на этой стадии. Давайте двигаться шаг за шагом. Я надеялся получить не реального человека, а совершенную иллюзию, которая для большинства людей, возможно, куда реальнее, чем сама реальность; отсюда мой выбор кинозвезды. Что касается совокупления, то, полагаю, модели смогут имитировать движения, хотя, конечно же, только движения; однако они будут стараться показывать эстетическую сторону Красоты, которую как раз и видят зрители, как внушает нам «Герцогиня». Ну, как?

— Евнухи!

— Если хотите. Но разве Афродита ест и испражняется? Правда, я недостаточно образован, чтобы каламбурить по этому поводу. В конце концов, мы имеем дело всего лишь со сложными игрушками, Феликс, со сложными игрушками.

— Но Маршан стоит на том, что с точки зрения всевозможных реакций они смогут прекрасно адаптироваться к большому миру, и, если верить ему, их можно будет отпустить в большой мир, не рискуя разоблачением.

— Ну и что, Феликс? Наверняка они будут более живыми, чем многие из наших знакомых. Но, конечно же, у меня и в мыслях нет отпускать их; тем более что лицо Иоланты известно всему миру. Нам нельзя допустить, чтобы их испортили. Нет, я думал, что они будут жить тихо, в уединении, где мы сможем изучать их и работать над ними. Ведь ничего лучше пока ещё не придумано.

— Хм. А кто будет прототипом мужчины? Пока у нас есть только ноги и эскиз зада. Так кто?

Он коротко зевнул и потом заговорил тем же ровным голосом:

— Вы не можете представить, как бы мне хотелось самому сыграть эту роль, — но вышло бы слишком по-фараонски, славный пикник бальзамировщиков. Так что я наступил себе на горло в пользу Рэкстроу.

Рэкстроу?

— Мы даруем ему наше бессмертие, свой путь он закончит как музейный экспонат среди восковых фигур. Естественно, речь идёт о Рэкстроу, каким он был когда-то, а не о теперешнем Рэкстроу. К тому же мы собрали о нём всю нужную информацию. Есть возражения?

— Нет. Но в общем-то довольно странно.

— Думаю, вы правы в некотором смысле; но тогда, Феликс, считайте это причудой игрока. Помнится, однажды вы доказывали, что привычка прокладывает путь здравомыслию, что бесконечно повторяющиеся движения пробуждают понятливость, ведь от мотора зависит сцепление и от соединённых вместе палочек — костёр. Меня интересует одно: сможет ли это существо, составленное из людских привычек, в конце концов, действуя как человеческое существо, ОСОЗНАТЬ себя куклой? — Главное слово он практически прошипел в телефонную трубку. — То есть сможет ли оригинальная модель осознать, что была Иолантой? Это игра, и, подобно всем прототипам, наши модели могут показаться нам слишком нелепыми, чтобы боготворить их или себя с их помощью. Но если не жить в этом мире надеждами, то чем тогда жить?

— Я понял.

— Спокойной ночи, Феликс. Не хотите пожелать мне удачи? Она мне до смерти нужна.

Нас разъединили. Довольно долго я просидел, не кладя трубку. Бенедикта накрывала обед перед камином, разливала суп в яркие керамические миски, по-видимому итальянские. Мною завладело необычное и довольно сильное возбуждение — хотя, если честно, то я сам не понимаю почему. Естественно, отчасти в этом был виноват фантастический проект; но ведь я был знаком с другими проектами, правда оставшимися теорией, но вызывавшими не меньше сомнений. И конечно же, я не мог не думать о некоторой инфантильности Джулиана. Так ли это? Во всяком случае, какой бы ни была причина, ел я постольку-поскольку, то и дело утыкаясь носом в резюме — в досье… Всё в нём было до того прекрасно и методически безупречно, словно речь шла о новом самолёте. Возникал единственный вопрос: полетит ли он, как им управлять и так далее, и так далее?

— Бенедикта, — сказал я, — мне необходимо пройтись. Просто необходимо.

Она удивлённо поглядела на меня.

— В такую погоду? Феликс, не глупи.

Но я уже натягивал толстый свитер и брал увесистую лыжную палку, которую привёз из Швейцарии. Поняв, что я не отступлюсь, она вскочила на ноги.

— Пойдём вместе; не хочу, чтобы ты упал в озеро или разбил себе голову о дерево. Это так здорово, Феликс, так рискованно.

У меня появилось ощущение, что я поступаю по-свински, но тем не менее с большой радостью взял её с собой в качестве генератора идей. Снег уже не шёл, и всё вокруг было белым-бело — апокалиптические стаи тяжёлых туч наполнили мир, стерев границы. Луны не было видно, однако её беспредельное белое мерцание сказалось в том, что небо стало похоже на перевёрнутую чернильницу. В кухне мы нашли большой фонарь, предназначенный для бурь, и взяли его за неимением карманного фонарика, после чего осторожно сошли с сухого балкона, как купающиеся входят в море, если не хотят поднять фонтан брызг. Благодаря лесу у нас оставались кое-какие ориентиры, чтобы не сбиться с пути, — как будто кто-то пролил тушь на кружевную шаль. Через несколько ярдов мы не столько почувствовали, сколько сообразили, что находимся на ледяной поверхности озера. Под ногами скрипел снег, до того он был сухой. Где-то в небе перекликались друг с другом дикие гуси.

Мы медленно шли через озеро к островку посередине, который напоминал белый свадебный торт. Вдалеке виднелась одинокая фигура лесника, который бродил в сером мареве, занятый чем-то очень важным, но чем — стало понятно лишь вблизи. Вооружённый ломом и молотком, он проделывал дырки во льду и что-то запускал в них — наверно, подкармливал рыбу? Мы поздоровались, но он был до того поглощён своим занятием, что не услышал нас. Обойдя островок, мы подошли к дальнему берегу озера, и идти стало легче, когда под ногами вновь оказалась твёрдая земля.

— Наука всего лишь половина яблока, — громко сказал я самому себе, — как Ева лишь часть Адама.

Рассуждая на ходу, механизированный философ наверняка споткнулся бы о поваленное дерево или расцарапал себе лицо о ветки. Но постепенно мы освоились с освещением и стали продвигаться вперёд не менее уверенно, чем иной ходит днём.

Чёткое фиолетовое мерцание виднелось там, где свет ласкал плечи невысоких холмов. На ветке сидел старый, насупленный, замёрзший филин, который распушил перья и стал похож на обиженного актёра. (Коэффициент погрешности в случае такой говорящей куклы был, конечно же, очень большим.)

— В сущности, что я могу гарантировать после того, как её оденут и выпустят на волю? Я даже не могу сказать наверняка, будет она, например, хорошей или плохой; разве что она будет скорее умной, чем глупой.

Итак, мы одолевали аллеи между заснеженными вязами, шли противопожарной полосой, по которой когда-то катались на лошадях, перешагивали через замороженные камни. Понемногу мы согрелись, несмотря на промокшие ботинки и брюки. И время от времени Бенедикта взглядывала на меня, не произнося ни слова. Мы прошли мимо маленького покосившегося паба под названием «Фавн» с запертой в этот час дверью и зарешечёнными окошками; и только окошко спальни сверкало, как бриллиант. Наши ботинки выстукивали музыкальный звон из замёрзшего тармака, когда мы шли по деревне. С изумлением мы увидели, как из одного тёмного дома, больше похожего на сарай, вырвалось красное пламя, от которого разлетелся во все стороны фонтан блестящих искр; оно разгоралось и затихало, разгоралось и затихало, и мы слышали, как кузнец бьёт молотом по наковальне и натужно дышат меха. В тени кузни двигалось гигантское существо, тень которого доходила до крыши, и оно было голое по пояс и мокрое от пота. Несколько секунд мы, остановившись, смотрели на него, а человек продолжал ритмично махать молотом, не обращая на нас внимания. Возможно, он даже не заметил нас.

Мы пошли дальше, в белую ночь, и, только подойдя к старой вершине Чорли со знаменитым «видом», открывавшимся с неё, Бенедикта произнесла:

— Кстати, я собиралась сказать тебе. Я совсем отказалась от своей доли в фирме. Теперь у меня нет ничего, кроме того, что на мне, как говорится. Я — обуза для общества. От голода меня может спасти только твоё жалование. Ты против?

Мы стояли там и улыбались друг другу — как парочка исследователей на плавучей льдине, — забывшие обо всём на свете, кроме потрясающего удовольствия, которое мы получали от новой для нас гармонии бытия, от взаимного понимания и доверия.

— Отлично! Не это ли Джулиан имел в виду, когда сказал, что ты предала его?

Бенедикта кивнула:

— И это тоже. И ещё немецкого барона; я должна была намекнуть ему на мощь нашей фирмы, а я намекнула на другое, и фирма не заполучила его. В первый раз я по собственной воле пошла против Джулиана — и ему это не понравилось; но пока ему нужен ты, он ничего не сделает.


* * *

— О! О! О! — тихонько напевал Маршан, работая над Иолантой. — Великая красивая игрушка! До чего же рад я, что нашёл тебя. Приди в мои объятия.

Слабый ток прошёл по горлу Иоланты, и она пошевелилась во сне, повернула туда-сюда голову, после чего зевнула и улыбнулась. Маршан из суеверия не позволял снимать с неё простыню, пока её не сложили в единое целое; так что мы работали в одно время, но над разными частями модели. А целиком мы увидим её, только когда закончим; на той стадии трудно будет внести исправления, не демонтировав блок питания до последней детали, — и нам придётся начать всё с самого начала. Одному Богу известно, сколько на неё потрачено времени, наверно, уже несколько лет самой напряжённой и тонкой работы. Опять рядом Сайд, который отлично выглядит в тяжёлых английских костюмах из твида и который с обычным для себя спокойствием принял новые привычки и достоинство вместе с формой. Приятно сознавать, что его беспредельное терпение и деликатность оставили свой знак в мире, который воздал ему так, как я никогда не смог бы воздать, а ведь мы начинали с ним вместе в греческой столице.

— Теперь, — произнёс Маршан, — испытаем её на поцелуи, Феликс, чтобы проверить: а вдруг она ждёт и страдает? Ну, как?

Он приложился к её губам научным поцелуем и заявил, что вполне удовлетворён их потрясающей упругостью, какой не найти у живой женщины.

— И влажность великолепная — будто утренняя роса. Нет, вы послушайте!

Иоланта вздохнула и надула губки, как спящий ребёнок, ожидающий ещё поцелуев. Прелесть!

— Ваша очередь, — сказал Маршан, и я подчинился.

— Знаете, это потрясающе, — не удержался я. — Чертовски… здорово!

Маршан рассмеялся.

— Имитация природы, — сказал он. — А как начёт этого? Идите-ка сюда Вчера поработал над пенисом Адама, чтобы добиться оргазма. Это великолепно. Вспомнилась приготовительная школа! — Жестом собственника он приоткрыл на другом столе бедро и зад мужской модели. — Смотрите, — проговорил он и принялся тереть пенис, который вскоре окреп, потемнел и налился суррогатом семени. — Вот вам и «Эякс», — довольно заметил Маршан, вытирая полотенцем руки. — Я вам скажу, такой эрекции у папочки за всю жизнь ни разу не было. Знаете, Феликс, мы могли бы сдавать его в наём и немного подзаработать. Почему бы кому-нибудь не полюбить его и не внести в его мужскую жизнь немного света? У него тоже должен быть шанс, как у меня или у вас. Гуттаперча, пластмасса, резина, нейлон…

— Уже за то, что мы избавили их от двух скучных и напрасных занятий, как приём пищи и испражнение, они должны быть нам благодарны. — Я почесал в затылке. — Представьте, у неё нет половины… я хочу спросить, что она будет делать в свободное время?

Маршан кисло проговорил:

— То же самое, что делают другие актрисы, — возьмёт сигарету и скажет: «Дорогой, не принесёшь ли мне стакан воды?» Она может имитировать абсолютно всё и при этом не есть. Кстати, курить ей не запрещается. Знаете, мой дорогой, она — девочка что надо. С ней легко быть рядом, её легко любить…

И он опять замурлыкал какой-то весёлый мотивчик. Странное всё-таки человеческое тело — я чувствовал тёплую руку с ленивыми пальчиками, которые тихонько двигались, когда я касался их. Поразительный орнамент из пальчиков, искусное сочетание мускулов.

Итак, огромная работа потихоньку продвигалась к последней точке; было решено, что Иоланта вообразит, будто просыпается в больнице после операции, приходит в себя после анестезии. Когда ей позволят встать и одеться, она переедет в маленькую виллу, забитую её вещами, ведь Джулиан приобрёл всё: меха, вечерние платья, туфли, парики. Другими словами, предоставил шанс её реакциям и памяти нормально функционировать, а нам — идеальные условия тестирования в идеальной обстановке. Всюду будет знакомая мебель из её «реальной» жизни — её книги и альбомы с фотографиями из фильмов, любимые акварели знаменитых художников (надёжное вложение денег: все кинозвёзды покупают Брака)… Таким образом, чисто внешне между Иолантой мёртвой и Иолантой живой не будет никаких различий. Разве что… Кукла будет жить «реальной» жизнью кинобогини.

Работали мы, работал и Джулиан — по-своему; он возвратился из своих казино, одновременно став беднее и богаче — горячка неожиданно оставила его, как уже бывало прежде, возможно, на несколько месяцев. Эта болезнь, как подземная река, то появляется, то исчезает, то она наверху, то опять внизу — никакого постоянства. Теперь он все вечера проводил в маленьком кинотеатре, который построил для себя, и смотрел фильмы с Иолантой, пребывая в неторопливых размышлениях. По одну сторону от него сидел Рэкстроу, который старался быть внимательным и всё время что-то мямлил, то и дело кивая головой, по другую — странный идол, звавшийся миссис Хенникер. Все трое сидели рядом, серебристым сиянием преображённые в силуэты в состоянии предельной сосредоточенности. Миссис Хенникер собиралась занять прежнее место секретарши-компаньонки Иоланты, как только она «проснётся». Что до Рэкстроу, то из него почти ничего не удалось вытащить. Временами на него как будто снисходило просветление, но он не мог удержать внимание и, пробурчав что-то непонятное, прежде чем опять заснуть, по-стариковски кивал головой. И всё же, видимо, имея определённую цель, Джулиан целую зиму не отпускал этих людей от себя — хотя мне его цель оставалась непонятной. Скажем, Хенникер предстояло играть роль, а Рэкстроу? Наверняка у Джулиана была какая-то вполне определённая идея, благодаря которой периодически наступали периоды его приверженности тому, что казалось вздором. У Джулиана всегда имелась про запас забавная интермедия, так сказать, переменный ток, определявший его интеллектуальную смелость и трусость. Возможно, это слишком сильное слово — но как подумаешь, что созданная нами Иоланта была его навязчивой идеей: почему он ни разу не пришёл взглянуть на неё? Нет, он обычно звонил Маршану или мне и со сладострастной тоской обсуждал с нами очередную стадию работы. Но когда я предложил:

— Приходите завтра и тогда скажете нам, что вы о ней думаете? — он торопливо ответил:

— Феликс, нет. Нет, пока она не совсем закончена, пока она не заживёт своей жизнью. — Я слышал, как у него дрожит голос, словно от страха; однако, как всегда, в нём было потрясающее самоуничижительное обаяние. — Знаете, ведь я не был знаком с нею, и меня придётся ей представить.

Что до Ио, то она день ото дня становилась всё реальней и любимей. У машин есть такое забавное влияние на незрелые чувства человеческой расы; иначе зачем бы людям освящать свои машины и яхты? Должен признаться, что когда мы в первый раз собрали памятно-репродуктивный блок, я почувствовал необычное возбуждение, почти сексуальное, услыхав потрясающий, хрипловатый голос, произносивший (как будто с похмелья):

— Я говорила Хенникер, что так нельзя, никак нельзя; Феликс, любовь — это всё, иначе она не стала бы вселенской болезнью. Глупо, что у нас есть для неё всего одно слово. Другие совсем не то и относятся лишь к какой-то одной из её ипостасей — уважение, поклонение, нежность, симпатия. Ни на одном языке пока ещё не существует достойной классификации.

Я плюхнулся в кресло, и Маршан, ликуя, повернулся ко мне потным блестящим лицом:

— Думаете, можно сделать лучше? Скажите честно.

Мне ничего не оставалось, как покачать головой. И правда, поразительная эта кукла, живущая, если так можно выразиться, по-человечески — если представить объект, называемый «я» и оперирующий памятью, привычками, импульсами, запретами и так далее. Похоже, что через месяц или около того её можно, не боясь, запускать на орбиту обычной жизни — держать в узде, как всех нас, лишь повседневной рутиной. Пусть питается разреженным воздухом внутреннего пространства и корректирует своей волей гравитационный напор страстей — очень многие современные учёные воспринимают их лишь как охапку отсортированных предсмертных желаний. Итак, настал час, и наше совершенное творение сделало первый выход — кстати, мы в общем-то не помышляли об «обаянии» как необходимом ингредиенте, когда занимались ею; но её обаяние было всесокрушающим — наверняка именно это, судя по всему, её творцы помнили в реальной актрисе? Вот так, хотя мы, кажется, знали о ней всё, она продолжала удивлять нас, и довольно долго, — весь период, прошедший с того момента, как она лежала в разобранном состоянии, и до того момента, как её полностью собрали. Я имею в виду день, когда она совсем проснулась, зевнула, потёрла кулачками глаза и спросила:

— Где я? Который час? — Потом, постепенно оглядев комнату и мужчин в белых халатах, добавила: — Всё в порядке? С моим аппендиксом?

В то мгновение она всё ещё была серией непрерывных реакций; глаза на месте, но ещё предстояло с недельку «повозиться» с ними, чтобы она могла видеть. А пока она спала весь день, поэтому говорила с закрытыми глазами, и голос звучал сонно, когда слова слетали с прекрасных улыбающихся губ. Мы совсем забыли (пожалуйста, скажите, как это оказалось возможным?), мы забыли, что она будет знать о нас всё, даже наши имена. Или, скажем так: мы думали об этом, но не настолько серьёзно, чтобы не перепугаться до смерти, услыхав её. Ещё удивительнее было, когда она, вернувшись памятью к самому началу нашей жизни в Афинах, заговорила со мной по-гречески:

— Они думают, что у меня никогда не будет ребёнка, но я рада. А тебе бы, Феликс, хотелось иметь ребёнка?

Вот тут моя память изменила мне, тогда как её, искусственная, сработала идеально; я забыл, что сказал ей тогда. И таких маленьких сюрпризов хватало. Однако нам предстояло назначить день её окончательного оживления.

Загрузка...