Буум — патока… Буум — патока… Удары большого колокола сопровождают размышления органа, который плетёт почти осязаемую звуковую завесу за большими западными вратами. «Ом мане падме бум». Расточительная монотонность готической души тщится реализовать себя, поставить на якорь в беспредельной тьме купола. От моей жизни неотделимы часы эпохи, и я как у себя дома в их тиканье. Автомобили и автобусы уже извергли из своего нутра груз, то есть рабочих, и прибыли практически все сотрудники лондонского отделения фирмы «Мерлин». Что до меня, то я выпил пару рюмок — признаюсь, — и это придало мне, по словам Бенедикты, меланхоличный и искренний вид. Естественно, не место и не время веселиться, особенно если не в силах забыть об Иокасе. Совсем немногие из нас видели его. А я видел теперь, и очень чётко. Интересно, какие мысли проносились, как стрекозы, за безмятежным лбом Бенедикты? Этого он хотел, и нас согревала обманчивая надежда, что, где бы он ни был, он слушает нас и, возможно, улыбается под золотой маской. Возможно, он здесь, в старом каменном сооружении, венчающем город Лондон. Орган с ворчанием прокрадывался среди теней, мимо узких фаллопиевых труб нефов, скучный и повторяющийся, как «Сатурналии» Макробия[106]. Давным-давно, когда мы были в Полисе, Бенедикта прочитала мне детские стихи о звучании колоколов — трогательную ономатопею[107], которая вдруг вспомнилась мне из-за сокрушительных ударов тяжёлого колокола. В Турции маленькие колокольчики вновь и вновь восклицают: Evlen dirralim, тогда как большие колокола произносят нараспев на более низких нотах: Soordan, Boordan, Boolaloum.
О чём грезил старина Иокас? Уж точно не о промозглом Лондоне, где жирные синие голуби кружатся и проникновенно поют над статуей королевы Анны. Нет, он грезил об островах Полиса, о Мармаре, продырявленной рыбьими миграциями, о Смирне, о знаменитых причалах с высокими горами товаров. О медлительных равнинах с чёрными скоплениями коз, лошадей и жирнохвостых овец. О лугах и виноградниках, куда лунной ночью являются шакалы отведать муската; или о стеклянных кафе, нависающих над текущими водами, где кальянщики увлажняют рот розовой водой… Полагаю, о чём-нибудь в этом роде. Что ж, вот и я наконец побывал в соборе Святого Павла, восхитился страстью великого искусства и пожалел, что Карадок опоздал на самолёт и остался в Турции.
За шиллинг я купил путеводитель и положил его в молитвенник, опасаясь, что служба затянется. Таким образом, пока я стоял или сидел, у меня была возможность (мысленно я подражал голосу Карадока) информировать себя о том, что неф узкий (сорок один фут), тогда как внешний периметр собора (без крыльца) пятьсот пятнадцать футов, а его высота до верхней точки купола — примерно триста футов. Несомненно, всё это предполагало важное эзотерическое значение, если бы только я смог это переварить. В сотне футов над нашими головами находилась Галерея Шепотов, а над ней жёлтые изображения Павла, наслаждающегося белым светом из двадцати четырёх окон с идеально чистыми стёклами. Характерно, что в этом доме Павла, в этом нашем «Паульхаусе», не было часовни Богоматери. Итак, Феликс шептал неуместную молитву, соприкасаясь локтями с бледной девушкой в чёрном:
— О Господи, избавь нас от приоритета «Мобего», чьим генетическим прообразом является Фирма и её закрытая система. Позволь нам бродить как разумным людям по прекрасным духовным полям Эпикура, населяя их нашими прекрасными телами. Если же Тебе это не по силам, Господи, скажи об этом прямо и уходи в отставку.
Примерно в это время началось нечто ужасное. Джулиан находился впереди вместе с оцепенелыми членами высшего совета. Хотя служба уже была в разгаре, широкие боковые приделы заполняли голландские и немецкие туристы, покупавшие открытки и создававшие шум, какой создают люди, когда стараются не шуметь из почтения к происходящему. Но эхо разносило по собору каждый скрип ботинок, каждый стук подушечки, брошенной под колени! Я пребывал в моём обычном рассеянном, мечтательном состоянии, когда Бенедикта толкнула меня локтем и прошептала в ужасе:
— Посмотри. Это не она?
В дальнем конце придела высокая девушка как раз отходила от киоска, купив какой-то сувенир; она была зажата между туристами, не дававшими ей пройти, и на мгновение исчезла за ними, так что я не мог её разглядеть. Чуть позже, когда толпа сдвинулась с места, она появилась ещё раз, и я узнал её, мою одну-единственную Иоланту, но в чём-то неуловимо переменившуюся. Горящие щёки, словно она выпила или её жгло изнутри какое-то необыкновенное открытие. Сползший с головы парик, который неплохо было бы помыть, впрочем, как её всю. Напрочь стёртые каблуки. Плащ порван. На левой ноге глубокую рану скрывала хирургическая повязка. Иоланта хромала.
На одно долгое мгновение я прирос к земле статуей изумления, но, опомнившись, бросился к ней и заметил, как ещё один человек выскочил из первого ряда и заскользил в том же направлении с осторожностью ребёнка, который хочет поймать редкую бабочку. Джулиан тоже заметил её! Мы были ещё довольно далеко, как вдруг она перевела взгляд (горевший ярким, как будто безумным огнём) на молящихся. Настал её черёд изумиться — все сотрудники «Мерлина» в соборе! А она — жалкая простушка, уличная проститутка; даже лицо у неё стало уродливым. Иоланта мгновенно узнала нас и сразу же помчалась прочь, выронив сумку, которую, правда, успела подхватить, прежде чем смешалась с толпой. Она бежала к западным дверям в паническом ужасе, потому что мы двигались с относительной свободой, а ей мешали бесчисленные туристы. Поняв, что ей не одолеть плотную толпу и не выскочить на улицу раньше нас, она неожиданно изменила тактику и попыталась затеряться в другой толпе — в той толпе, что двигалась ей навстречу. Тут сопротивления было меньше, и Иоланте удавалось прокладывать себе путь, работая локтями. Однако мы были уже совсем близко, и она впала в отчаяние, судя по тому, как крутила головой в поисках возможного выхода. «Иоланта», — прошипел я сценическим шёпотом, от которого кровь стынет в жилах; но она попыталась уйти ещё дальше в глубь толпы. Джулиан опередил меня и, согнувшись как борец, толкаясь и едва не дерясь, расчищал себе дорогу. В конце придела нас вытолкнуло из толпы, как патроны из ружья, давлением человеческих тел. И тут мы с ужасом обнаружили, что потеряли её. Мы застыли в отчаянии, но ненадолго, потому что Джулиан вскричал: «Туда, Феликс». Она буквально летела вверх по винтовой лестнице в южной части храма. Нам было слышно, как тяжело она дышит, и мы бросились следом за ней. У меня мутилось в голове; что мы будем с ней делать, когда поймаем, — свяжем её? Сомневаюсь, чтобы Джулиан думал об этом; ему просто хотелось схватить её и больше не отпускать от себя… Мы слышали её шаги на южном трифории[108]. Мы бежали следом, с трудом переводя дух, растрёпанные, забывшие обо всём на свете, — вверх на Галерею Шепотов, которая, как только что сообщил мне путеводитель, находилась в ста футах от пола; если бы вы стояли сейчас там, где тогда стояли мы, задыхавшиеся, бледные, похожие на охотников, вы бы с абсолютной ясностью услыхали шёпот человека, находящегося в ста семи футах от вас… Однако она прибежала туда прятаться, а не шептаться; и тем не менее она шептала, разговаривала сама с собой самым поразительным образом. Я услышал:
— Пожалуйста, Господи, не дай им догнать меня. Не дай им вернуть меня обратно. Я всё сделаю, всё.
От её шёпота у меня в жилах стыла кровь. К нам она не обратила ни единого слова, пока мы стояли неподалёку, переводя дух. Она говорила сама с собой; и между прошёптанными ею словами до меня донеслись непонятные щелчки, похожие на расплывчатые рыдания, и что-то вроде клохтанья курицы, ещё не вышедшей из цыплячьего возраста. Нам не надо было придумывать план — расположение галерей сделало его очевидным. Джулиан бросился в одну сторону, я — в другую; наконец-то у бедняжки Иоланты не оставалось выхода. Ярость и отчаяние вновь преобразили её черты, и она стала похожа на больного демона, вырвавшегося с нижних ярусов преисподней. Теперь она бормотала, щёлкала, свистела в нашу сторону, высмеивая нас, бросая нам вызов. Никогда подобных непристойностей мне не приходилось слышать из уст женщины. Джулиан оказался проворнее меня; и она плевала, плевала ему в побледневшее лицо, пока он, как лунатик, приближался к ней. В самом деле, мы оба как будто заблудились в ночном кошмаре, до того нереальным казалось нам происходящее. Внизу гудящее, поющее, почти непроницаемое море звуков, которое то надвигалось волной, то отступало; наверху чистый белый свет падал на изображения основных событий в жизни Павла, выполненные в технике гризайль[109]. Мы стояли на узком мостике, где властвовало эхо, держались за низкие позолоченные перила и думали только о том, как бы поймать разъярённую железную менаду. «Иоланта!» — в отчаянии крикнул я, приближаясь к ней.
Джулиан схватил её, и они сцепились, как двое пьяниц. А когда подошёл я, случилось нечто ужасное. Она взяла и перепрыгнула, как олень, через балюстраду; правда, Джулиан успел схватить её за платье и держал её, перевесившись через перила. Мне показалось, что прошло сто лет, пока они висели так, напоминая живую спираль, а потом платье начало трещать. Нечеловеческим усилием Джулиан попытался устоять наверху, но напрасно. Они полетели вниз; и я видел — всего одно ужасное, разрушительное мгновение, — как они выровнялись, словно стрелы, в своём падении. Потом я закричал, оглушив криком самого себя, когда они ударились о мраморный пол с чёрным шестиугольным камнем. Едва понимая, что делаю, я помчался обратно к винтовой лестнице и вниз по ступеням. Словно расходящиеся по воде круги от брошенного чьей-то рукой камня, вставали вокруг упавших люди. Уголком глаза я отметил, как от тела Джулиана отделилось что-то маленькое и белое, когда он ударился об пол; удивительно, как в момент паники, несмотря на плохой обзор, отмечаешь с абсолютной точностью детали. Я не мог видеть Джулиана, так как он был окружён толпой; но я подошёл к скамье и убедился, что нечто белое там было. Я взял это — белую кроличью лапку, которую он всегда носил при себе, талисман игрока.
Но если Джулиан был недосягаем, то с Иолантой ничего подобного не случилось; она, скажем так, сама очистила окружающее пространство. В этот момент, в этот самый момент, она медленно поворачивалась вокруг своей оси, издавая тихий, глухой шумок. Подчас, когда мотоцикл падает на бок, а мотор продолжает работать, мотоцикл точно так же выгибается дугой. Всё были там, и замешательство, растерянность, неразбериха расползались как катаракта: Баум, Маршан, Бенедикта, Баньюбула — все были выбиты из колеи, все побелели от изумления и ужаса. Но это в самом деле была Иоланта, которая разбила мне сердце, как я разбил — её. И теперь опасность состояла в том, что она оставалась «живой», следовательно, могла убить кого-нибудь электрическим током. Полагаю, мне бы подошло термическое копьё, но не было ничего, кроме бойскаутского ножа.
— Феликс, ради бога, осторожней! — прокричал, заглушая всех, Маршан, но мне было всё равно.
Я вполз в магический круг, который она очертила своим прелестным телом, и воткнул нож ей в горло. Мне ли было не знать, как остановить её. Такова история Падения, закончившаяся тем, что я зарезал мою возлюбленную более в печали, нежели в ярости, более в болезни, нежели в здравии. Иоланта!
— Феликс. Не надо плакать! — злым голосом крикнула Бенедикта, но что делать несчастному творцу?
Проходят дни.
«Я, Феликс Чарлок, не свободный ни умом, ни телом!» Сейчас вы поймёте, почему мне пришлось отложить записи, а потом ограничиться несколькими строчками: теперь вся ответственность за фирму лежит на моих плечах. Последние недели были заполнены совещаниями с членами совета, вотумами доверия, резолюциями и прочим в том же духе. У меня не было сомнений, когда я подставлял своё плечо под этот груз, заменяя ушедших Джулиана и Иокаса. Внешне ничего как будто не изменилось — или я прошёл через всё, как во сне. Баум скормил прессе историю о некоей рекламной фирме, для которой была создана «модель», и дал удачное объяснение инциденту, удовлетворившее полицию. Когда было оглашено завещание Джулиана, оказалось, он согласился на то, чтобы его тело перевезли в Полис и положили в семейном мавзолее — наверно, это единственное, в чём он за всю свою жизнь уступил Иокасу.
Что до остального, то мы с Бенедиктой пришли к великому решению; нетрудно было сообразить, что предсказание Зенона касалось меня, даже очень близко касалось. И правда, теперь это для меня не столько предсказание, сколько своего рода приказ, мой приказ самому себе, так сказать. Мне в общем-то не нужно было даже ничего говорить моей жене, она и без этого всё поняла. Архив с микрофильмами всех наших контрактов — я внимательно осмотрел небольшое помещение. К счастью, основная часть была перенесена на нитроцеллюлозную плёнку, до того легко воспламенимую, что одна неосторожность — и всё превратится в пепел. Мне стало легче — я боялся, что использовали какой-нибудь новый полимер. Маршан полностью согласен со мной. И трудиться особенно не надо. Под сводами архива всё отлично сгорит, несмотря на контролируемую температуру в 118 градусов[110]. Я на удивление спокоен и собран, скажем так, неплохо владею собой.
Мы живём в большом доме и готовимся к Рождеству; пожар я наметил на канун Рождества и уже доходчиво объяснил всем, что огонь будет зажжён во время обеда. Первые отклики мы получим в течение дня. Единственным высказавшим опасения был Баум:
— Или всё распадётся и фирма перестанет существовать; или ничего не произойдёт, мистер Феликс, совсем ничего. Никто не рискнёт воспользоваться отсутствием записанных и подписанных обязательств. Или не испугаются, или…
Или-или; теперь или никогда.
Весь день я работал и чудовищно устал. Бенедикта зажгла свет в большой бальной зале, где когда-то перебила все зеркала. Теперь это элегантная комната. И в ней много цветов. Играют прекрасные чёрные джазисты, и мы танцуем, танцуем в счастье и согласии. Так будет всегда, мы будем танцевать, даже если сгорит Рим.